Глава 6
– Але! Можно Филиппову?
– Не "Але, можно Филиппову", а "Здравствуйте, попросите, пожалуйста, Филиппову".
– Это ты, мам. А я не узнала. Нам папа звонил.
– Да…
– Спросил, мы придём или нет. Я сказала: придём.
Молчание.
– Лида! Надо было бы посоветоваться со мной.
– Мам, как я могла посоветоваться, если он звонил!
Хотела ещё добавить: "Ты соображаешь?" Но не добавила, конечно. Однако и того, что она сказала (главное же, голоса), было достаточно.
– Оставь, пожалуйста, Лида, свою резкость.
Она ничего не ответила, сердце ныло.
– Ну что ты молчишь? – сказала мама мягко.
– Потому что в субботу не были и сейчас пропускаем, да?
– Ты же знаешь, он сам просил…
– А мы и рады!
– Мне сейчас не очень удобно разговаривать…
– Хм!
– Перестань-ка, пожалуйста! И подумай лучше о том, что касается лично тебя.
"Меня?.." Лида озадаченно нахмурила брови.
– Ну, до вечера, дочка. Я сегодня немного задержусь. Приду, – она что-то сказала людям по ту сторону трубки, – приду часов около восьми…
Заложив руки за спину, она стояла посреди большой комнаты. Такая странная, несвойственная ей поза… Батянькина.
Она теперь многое невольно делала, как он.
…Возьмёт какой-нибудь чертёж… У него стола своего нет – считается, зачем ему стол, если он рабочий. Так он на столик для домино чертёж положит, какими-нибудь четырьмя штуками придавит по углам (чаще всего доминошными фишками), руки заложит за спину и стоит.
Чертёж, конечно, не сказать, что чистый. Всё-таки с завода. Поэтому и пыль въелась, и масло, и обтрёпанный. Мама: "Николай, ну что ж ты грязь – и на столе. Здесь Лида, я. Сам здесь полжизни проводишь, перед своим телевизором". А он: "Маринчик! Подожди!.. Кинься в меня карандашиком… Да любой давай". И опять стоит. Она: "Изобретатель!"
Теперь вот Лида стояла так же. Только смотрела она не на чертёж (откуда у неё чертежи?), а просто в пол, на уложенный ровной светло-коричневой ёлочкой паркет.
* * *
С тех событий, которые были описаны в главе четвёртой и пятой, прошло две недели.
Восемь дней назад батяньку положили в больницу…
С Севкой она не разговаривала ни разу.
Да, с Севкой ни разу. Вернее, как? Он ей звонил несколько раз (на самом деле Лида точно знала, сколько именно, просто не хотелось об этом думать – признаваться). А Лида звонок за звонком твёрдо его отшивала или, как теперь говорят, "посылала".
Но главный позор заключался в том, что Лида сама звонила ему. Наберёт номер и молчит. А Севка – то ли чует, то ли из любопытства, но трубку не вешает. Помолчат-помолчат, потом Севка: "Я ведь знаю, что мужчина на такое не способен. Значит, делаем безошибочный вывод – девчонка! Попробуем проанализировать…" Думаешь: ну сейчас-то я узнаю всю правду.
Севка, конечно, не такой дурак: засмеётся и молчит. Но неужели Лида звонит ему, чтобы что-то там выведать?.. Что там выведывать – какая ерунда! Плоховато без Севки, вот в чём дело. И на всех других мальчишек она фыркает, как и фыркала, будто с Севкой не ругалась. И Севка об этом никогда не узнает, даже когда они помирятся… Только с каждым разом это всё трудней и трудней – помириться. Один раз Севка говорит:
– Мне, прости, раздаются без конца какие-то странные звонки. Ты к этому, случайно, отношения не имеешь?
А Лида (по телефону-то легко притворяться!):
Я тебя очень давно уже прошу: нечего мне трезвонить!
– Лид, это точно не ты? – Так спросил серьёзно.
Вместо ответа она положила трубку, и пока несла её до рычага, сказала громко и внятно, как бы кому-то в комнате:
– Представляешь, ну что за осёл!
Вышло, конечно, грубо! Потом сидела в прихожей как была, в одном тапке, с мёрзнущей другой ногой. И всё думала-думала в одну точку, буксовала… Нескладно получалось… Вот тебе и отходчивый характер! Хорош отходчивый! Но не в отходчивости тут дело. Раз он мог такое сделать, значит, он не тот человек, за кого ты его принимала, – другой. А другого тебе ни прощать, ни не прощать не надо. Пусть живёт как хочет.
Вот о чём смутно думалось Лиде…
А грубость её всё-таки подействовала. Когда она позвонила опять, Севка сказал какое-то словечко, потом долго-долго слышались только одни трески и шипения, которые всегда копошатся и живут в телефонных проводах. Потом он вдруг говорит:
– Ты всё ещё здесь, незнакомка?.. Умничка! А я, извини, отходил пообедать!
Самое ужасное, что это была, наверное, истинная правда! С Севки станется! От огромной досады Лида сразу же разъединилась, хотя следовало бы… А шут его знает, что там следовало бы! Она уронила несколько слёз, сейчас же насухо вытирая глаза и кусая губы: ну только позвони, ехидина! Именно с того дня он и перестал ей звонить. И не звонил уже давно. Дней так…
* * *
Но когда положили батяньку, она перестала их считать, эти дни. Сперва просто забыла (невозможно: о Севке и вдруг забыла; а ведь забыла!). На третий, когда вспомнила, поняла вдруг, что всё стало по-иному. Словно бы она перешла на другой берег. Нет, не реки, не пропасти…
Как иногда любят говорить: мол, между нами пропасть. Ерунда. Не в пропасти дело. Но вот что разные берега – точно!
Как вчера и сегодня.
Сева, Надя и многое, многое другое осталось во вчера, на том берегу. И на том берегу осталась их семья: весёлый батянька, умная и строгая мама, Лида, которая жила себе, горя не зная (а думала, конечно, что у неё полно горя и хлопот).
Теперь – с нового берега – она поняла, что все её бывшие печали… как тут сформулировать, не знаю – ну, в общем, они все будто в театре: раздался выстрел, человек упал, а только занавес закрыли, помчался кофе пить.
Так было и у неё. В школе, например, случится какая-нибудь неприятность (двойка, замечание и тому подобное), и кажется – ну буквально конец света! А "занавес закрылся" – господи ты боже мой, до завтра заживёт!
Теперь не так. Теперь не заживёт до завтра. И тебе ничего не остаётся, только жить с этим, продолжать жить. Как живут с больным сердцем, с хромой ногой. Как живёт сейчас её батянечка… Мысль остановилась перед страшным словом.
Восемь дней Лида здесь, на другом берегу, ко многому успела привыкнуть. Но к ещё большему "многому" не привыкла совсем.
Внешне всё было таким же: школа, дорога домой, мама, как всегда красивая, чёткая, почти незаметно подкрашенная ("Правда? А я никогда бы не дал ей тридцать четыре года".)
И ничто не то же! Школа, где она сосредоточенно получает пятёрки. Теперь всегда только пятёрки. Учителя не привыкли, задают дополнительные вопросы. Тяжело им пятёрки неотличнице ставить. Но слишком много строгости стало в этой прежде такой легкомысленной Филипповой. "Садись, Лида, "пять".
А в классе не замечают. Дело в том, что у них отметками никого не удивишь. У них способный класс. Три года назад их собрали для какого-то эксперимента с особым обучением. Но, как говорится, много хочешь – мало получишь. Не вышло дело – их стали учить по-обычному.
Отметками не удивишь…
А чем ещё могла она помочь своему батянечке? Только тем, что вот старается быть примерной ученицей. Это родителей радует… Господи! Если она станет взрослой, будет у неё ребёнок, неужели она тоже начнёт обращать внимание на отметки, записки учителей… Неужели она позабудет, что это… что это такая…
Но сейчас она не имела права так думать!
…Изменилась школа. И дом изменился. Только в другую сторону. За неделю стало заметно неприбранней. Полом у них всегда занимался батянька, пылью – мама. Но батяньки нет… нету!.. А у мамы до пыли всё руки не доходят. Да и какое это имеет значение! Только что сиротливее от неприбранности этой, сиротливее как-то на душе.
Заложив руки за спину, стоит Лида посреди большой комнаты. На полу соринки, неподвижно вьётся по ёлочкам паркета белая нитка – кто её сюда притащил?..
На диване батянькина рубаха, лежит, разбросав рукава, – спит. Из-под дивана высовывает нос его тапочек. В общем, как он в больницу собирался, так и осталось.
На столике чашка, просыпаны крупинки сахара – мама пила кофе и читала. Когда? Вроде дня два назад.
Надо прибраться… И в то же время страшно трогать, нарушать невидимую паутину, натянутую между вещами. Вдруг ещё сама туда попадёшь… Вот как оно без батяньки-то!
Да, вот как оно. Пустынно. И всё вкривь да вкось.
А главное, мама! Молчит. Если разговаривает, то слишком чётко. Как бы специально забор устанавливает. С работы всегда позже. Потом книжку возьмёт… И квартира как бы пустая. А телевизор одной смотреть тупо.
Батянечка. Им вся квартира наполнялась. Мама его называла в шутку "Пинетий на двенадцати заставах". Оказывается, в одном городе был такой святой, который делал чудо: являлся сразу у двенадцати ворот.
Так и батянька… А теперь все заставы опустели.
"Николай, ну ты сегодня, милый друг, что-то очень шумный". Вот тебе и шумный!
А ещё Лиде казалось: мама плохо о нём заботится. Ну, раньше – такой здоровила, о нём и заботиться вроде не надо. А у мамы наоборот: то мигрень, то насморк. "Ну ты же понимаешь: чем тоньше организм, тем сложнее ему сохранять стабильность". Батянька смеялся: "Лидка у нас, значит, мичуринская: стабильность в меня, а красота в мамочку". Правду сказать, Лида действительно почти не болеет.
Однако стоп. Не о том речь… Ну был батянька здоров – ладно. А теперь-то?..
Ничего подобного!
Она как будто в какую-то норку забилась: "Ах, у меня столько работы, ах, я сегодня опять не обедала… и холодильник у нас пустой, и голова у меня кругом…"
Ну ладно. Пусть себе не обедала. Но про батяньку-то? Что ж ты! Как же… вообще… я просто не знаю!
Так она роптала, мрачнела. Но вслух говорить – попробуй-ка. Яйца курицу не учат. И не только, между прочим, из уважения. Главное, потому, что не умеют.
В лучшем случае что? Нагрубить могут в знак протеста (кстати, этим они обычно и пользуются). Но здесь крик и грубость будут совершенно "не в ту степь". Здесь надо объяснить, доказать, как теорему… Но кому? Матери! Что? "Ты, мама, не права, а я права!" Попробуй докажи…
* * *
Она пошла в свою комнату, села к столу, думая, что сейчас примется за уроки. Но не принималась, просто сидела сколько-то времени, глядя в окно, даже портфель не расстегнула.
Приём у батяньки с пяти, сейчас три двадцать; ехать туда минут сорок. Что ей делать – непонятно.
Она всё-таки открыла портфель, достала дневник. За час вполне можно сделать две математики. Последние недели перед концом четверти время опасное… Каждая отметка непоправима. А учителя… Зазвонил телефон.
– Лида? Это мама.
– Мам! – и ждала, улыбаясь в трубку. Не тут-то было!
– Я, дочка… Я думаю, ты съезди-ка сегодня одна.
Посмотрись Лида сейчас в зеркало – вот удивилась бы: давно не было у неё такой раздосадованной, потерянной физиономии.
– Дело, видишь ли, в том… по-моему, у меня гриппозное состояние. – Помолчала, не скажет ли что Лида. – А получить ему ещё грипп… ты понимаешь меня?
Хотя бы покашляла для светомаскировки.
– Что же ты молчишь?
– Понимаю.
– Ты не права, Лида! – Голос у неё вдруг стал до того тоскливый. – Попроси, пожалуйста, отца написать мне записочку…
Лида положила трубку, что было, конечно, делом неслыханным. И сразу пожалела об этом… Чего голос у неё такой был?.. Минуту сидела над телефоном, ожидая, что мама сейчас устроит ей хорошую вклейку… Может, в каких-то домах и принято грубить родителям, называть их просто по именам и так далее, но только не у Филипповых. И только не по отношению к маме!
Телефон, однако, промолчал. Лучше бы уж отругала, чем ничего. Опустив голову, Лида отправилась к своим математикам. Тут он и зазвонил – раз, два, три. Лида стояла у двери в свою комнату и смотрела, как он надрывается. Ведь только что ждала этого звонка, а теперь… А кому охота выслушивать всякие несправедливые слова? И обиднее всего, что "по внешнему виду" они будут вполне справедливы. Как яблоки из кабинета биологии: вроде бы ароматные плоды солнечного юга, а попробуй откусить – и крокодил подавится. Муляж!
Так и здесь: дерзить, ясное дело, не стоило, особенно матери. Но вы меня извините! "Попроси отца написать записочку". Каким хочешь голосом говори – всё равно! Кто здесь болен? И кто о ком должен проявлять заботу?
Телефон позвонил пять раз, на шестом тренькнул коротко и замолк. Наверное, мама подумала, что набрала не тот номер. Зазвонил снова. И не выдержали у Лиды нервы. Да попробуйте сами – тоже не сможете, потому что стыдно.
Она сняла трубку, но говорить ничего не стала: пусть сама говорит, если ей надо.
– Але, – услышала она в трубке и вздрогнула, замерла от этого голоса. – Але! Можно попросить Лиду?
– Можно, – сказала она что есть силы спокойно, – это я.
– Лид, это Сева… Я должен с тобой встретиться. Я тебе всё объясню!
Ну и фразочка! Как в телеспектакле! "Я тебе всё объясню".
А раньше, между прочим, он даже и речи не смел завести про "давай встретимся"… Наверное, что-то изменилось в её голосе. А Севка это поймал. Не из-за тебя изменилось-то, успокойся. У меня батянька в больнице!
– Лид, ты только не клади трубку!
Она и не собиралась. Но теперь, когда он опять сказал эти ужасно знакомые по телекино и прочему слова, ей захотелось положить трубку.
– Лид, а ты чего делала?
Да уж по крайней мере тебя не ждала!
– Лид! Ну хоть слово-то скажи.
Она повернула голову, увидела будильник на столе -древний батянькин подарок. Как она в первый класс пошла (прямо под первое сентября), так он ей и подарил. И с тех пор будильник не ломался ни разу. Только батарейку раз в год смени. И то Лида к этому отношения не имела – батянькина забота. Сейчас этот вечный сторож секунд показывал без десяти четыре.
И как только она подумала об этих часах и обо всём, что было с ними связано, до того не захотелось чего-то там объяснять этому Севе… Постороннему… Даже не захотелось говорить, что у неё якобы свидание. Всяк знает, это бьёт в самое сердце, и будет бить, даже несмотря на миллионократное употребление, даже если люди вообще переселятся на иные планеты и звёзды.
Но не хотелось ей! И неожиданно, причём без всякого там презрения, ненависти и прочих сильных чувств, а лишь с одним спокойствием да, может, ещё с досадой, что время потрачено попусту, она сказала:
– Неохота мне с тобой разговаривать!
И после этого положила трубку. Не бросила, а именно положила. Просто разъединила телефон.
* * *
У них была палата на троих: Старик, Снегирёв, ну и он сам, Бывший Булка. Старик по большей части читал, лёжа на кровати.
– Молодец! – с жёлчной одобрительностью говорил Снегирёв. – Молодец-молодец! Тренируешься на загробное царство. Интересуешься, можно ли вылежать, сколько там требуется?
Старик не обращал на него внимания. Он читал. Бывшему Булке нравилось, что он не глотает книги, как некоторые, а читает их не торопясь. Словно одновременно и читает их, и думает.
Бывший Булка, который не любил спать высоко, отдал Старику свою вторую подушку.
– Ну и чего ты этим добился? – строго спросил Снегирёв. – Что он пролежни получит?
Сам Снегирёв, однако, тоже больше полдня валялся на койке. Да и что ещё было тут делать? По коридору слоняться? Козла забивать? На улицу по причине захандрившей погоды не очень-то сунешься… Простуды только не хватало! Так подумал однажды Бывший Булка и невольно замер, неприятно удивился: понял, что обрастает слабыми мыслями, думает о себе, как о больном человеке.
Он лежал закинув руки за голову – любимейшая его поза, когда не надо спешить. Правда, последние лет десять-пятнадцать у него это редко случалось: утром – будильник, вечером – спи скорей, завтра на работу.
Его удивил однажды Старик. Они возвращались в палату после обеда, и Старик к чему-то сказал, что у него много книг – всю жизнь копил.
– Но понимаете, это всё были книги-призраки.
– Призраки?..
– Ну да, – пояснил Старик, – книги-призраки. Это те я называю, которые стоят на полках нечитанными. По деньгам они вроде бы твоя собственность. А на самом деле… не твои. Ты знаешь одну обложку…
Бывший Булка представил себе, как Старик входит в комнату, а книжные призраки все на него смотрят…
– Чего ж вы их покупали?
– К пенсии, дорогой мой, да-с, к пенсии.
Бывший Булка невольно покачал головой. Чаще всего думаешь: ну, пенсия – конец жизни. А для некоторых, оказывается, с пенсии кое-что только и начинается…
Время свободное! Понял?
Теперь, лёжа на кровати руки за голову (лучшая поза для плевальщика в потолок, как говорит Снегирёв), Бывший Булка думал о том, что у него в голове много, наверное, мыслей-призраков. Мелькнули когда-то и спрятались. Потому что ведь всегда приходится думать о самом ближнем – о том, что завтра, о том, что вчера…
Теперь он мог думать о чём хочешь – времени, как говорится, навалом. Но в голову опять лезло близкое – о Лидке, о Маринке, о неоконченном станке… И ещё мешала саднящая тревога… О себе.
* * *
Снегирёв без конца разговаривал. Считалось, что он разговаривает со Стариком или с Бывшим Булкой. На самом деле он разговаривал сам с собой. Потому что ему никто не отвечал. Больные из других палат заглядывали к ним и, постояв у дверей, уходили. Снегирёва никто не любил – ни Старик, ни Булка, ни эти больные. Он всё время либо отпускал слишком умные замечания, либо рассказывал, что он думает про свою болезнь.
Иной раз Бывший Булка не выдерживал:
– Слушай, Снегирь, кончай ты болты болтать!
– Милый, – легко отвечал Снегирёв, словно говорил про "Динамо" да "Спартак", – милый, вот когда тебя привезут сюда в третий раз, вот тогда меня вспомнишь, ладно?
После такого приятного объяснения минут на десять наступала тишина, лишь слышно было, как Старик медленно переворачивает страницу, да издали доносится запах нашатыря – это старшая сестра протирала полочки стеклянного шкафа с лекарствами.
У Снегирёва были плохи дела… У них у всех здесь были дела не сказать что блестящи. Но у Снегирёва были действительно плохи дела.
Об этом говорил прежде всего сам Снегирёв, по обычной своей манере не то похохатывая, не то подкашливая.
Бывший Булка сперва думал: просто трусит человек, не может себя держать в руках. Потом понял: дела у него плохи, вот и говорит, говорит, остановиться не может.
Плохи. Это было видно по той особой сдержанной терпимости, с которой относились к нему нянечки, сестры, их доктор Павел Григорьевич и профессор, завотделением.
Снегирь был старше Бывшего Булки на шесть лет. Но выглядел даже, пожалуй, моложе. Да ещё такие усики имел залихватские. А ведь он перенёс две операции, жил без половины кишок и без одной почки – рак подбирался к нему с разных сторон.
Каждый день у кровати Снегирёва появлялась молоденькая женщина… девушка, она приносила разную снедь, которую Снегирь обычно возвращал.
Здесь было два приёмных дня и ещё воскресенье, но Снегирёв как-то объяснил:
– Просто надо быть в ладах со старшей сестрой, понятно? Она тебе выдаёт справку. По справке пропуск – дело в шляпе…
Выходило, он не знает о своих делах. А там кто его разберёт! Всё было до того перепутано у этого Снегирёва!
Девушка, её звали Аня, была очень молода, и Бывший Булка решил сначала, что, может, дочка. Да нет. Дочки не держат так за руку, и не глядят так в глаза, и так не улыбаются.
Снегирь же вёл себя по-свински!
Он бы вполне мог куда-нибудь пойти с ней. Ну хотя б не лежать развалясь. Аня сидела рядом с ним на нищенском больничном стульчике. Бывший Булка уходил – просто чтоб не злиться. И слышал, как Снегирёв обычным своим нагловатым голосом раздаёт тумаки общим знакомым. Аня в это время улыбалась и держала его за руку.
– Это жена твоя? – спросил однажды Бывший Булка.
– Да всё не соберусь расписаться, – ответил Снегирёв довольно небрежно, хохотнув и кашлянув по своему обыкновению.
"За что ж тебя любят, Снегирёв? – думал иной раз Бывший Булка. – Должность ты занимаешь не ахти какую, с ленцой… Ну лаборант ты при науке. Это ж для женщины должность, для парнишки после десятого класса. А тебе-то, милый, за сорок. Надо определяться в жизни. Даже не в смысле денег, а вообще… Хотя и деньги не помешают".
И характер был у Снегирёва отнюдь не золотой – надменства полная душа!.. Но, видно, всё ему сходило с рук, раз до этих лет не научился вести себя с людьми как следует.
Аня терпит его барство, ходит. Правда, дела у Снегиря плохи, это верно!.. Но ведь она бы и так ходила. Потому что любит.
Невольно он подумал о себе. За семь дней лежания красавицы его приходили сюда дважды. Лидка сидела как пришибленная, Маринка наоборот – хорохорилась, без конца острила над его больничной пижамой.
Посидели минут сорок, ушли. Булка проводил их до двери на лестницу. Дальше они пошли уже отдельно от него. Лидка оглянулась… Он стоял ещё какое-то время на площадке, стараясь сообразить, что же такое произошло.
Потом понял: а ничего! Навестили и ушли. К другим вот по-другому приходят… А к нему так.
Сам ты, брат Булка, в семье этот порядок завёл: батянька, сделай, батянька, достань. Сам говорил: мои дочки. Ну так от детей много ли можно требовать?
* * *
Дни больничные, хотя и кажутся такими длинными и пустыми, на самом деле вовсе не так уж длинны. Утром тебе, ещё чуть ли не в темноте, сонному, суют под мышку градусник. И с этой ранней минуты начинается твоя лечебная служба. Дальше завтрак и его ожидание, обход врача, потом разные обследования, анализы. А теперь ещё ему стали делать облучение: пока дойдёшь, пока посидишь, словечком в очереди перекинешься. Вернулся – там и обед…
В общем, одно за другое, шестерня за шестерёнку. И нету дня. И лежишь в темноте, слушая, как прогромыхает трамвай – где-то в ущелье соседней улицы… Старик спит, и Снегирь спит – ворчит, ворочается.
Один я не сплю, думает Бывший Булка. Ну и пусть. На работу завтра не надо – лежи, думай, хоть до двух ночи. Давненько ему так-то вот не случалось. Пожалуй, что со школы… Да неужели же со школы?!
Даже в отпуске он не позволял себе этого. Потому что отпуск по сравнению со всем годом слишком короток, короток, брат Булка. И надо, как говорится, "хорошенько отдохнуть"!
Да и всегда ты не один – Маринка, Лидка… Живо заметят: "Чего не спишь?"
Сейчас спешить ему было некуда, "отпуск" предвиделся большой… Всех "призраков" своих передумаю!
Но спрятанные про запас мысли что-то не являлись к нему. Он лежал всё с одним и тем же, глядя на бледный, словно бы светящийся потолок, слушая редкий трамвай. Было ему страшновато. Тревога свербила душу. Облучения, осмотры, Снегирь – вся эта обстановка, от неё сильнее не будешь, нервы треплются беспощадно.
Ну и, конечно, семейное. Сколько ни кричи себе, что, мол, надо быть мужчиной, обида лезет во все щели, хоть ты что. А щелей всё больше.
Аня дала ему пять штук двухкопеечных монет. Выстояв очередь, он теперь мог позвонить домой. Но разговоры непонятно почему получались комканые. Маринка отвечала ему как-то невнятно. Казалось, слова её улетали под ветром. И он, Бывший Булка, мог их только провожать глазами. "Тебе чего-нибудь надо, Николай?" "Да всё нормально пока. Из цеха заскакивали…" "Ну смотри сам…"
А ему так трудно было "самому смотреть". И так хотелось, чтоб она "посмотрела", Маринка. Но говорить это – пополам с упрёком – он не умел, не был приучен. Даже голосом не выдавал обиду.
Зато по ночам его одолевало… Призраки. Вот тебе и призраки. Не до призраков ему было, не до каких-то там порхающих мыслей. Всё крутилось вокруг одного и того же. Прошлую ночь припомнился ему один школьный знакомец, некий Фомкин. А как звали… хоть убей! Однажды, на физкультуре было дело, этот Фомкин не стал прыгать через козла – испугался. И учитель их, Кирилл Петрович (за что звали его, естественно, Троекуровым, и третьеклассник Булка звал, ещё не понимая, откуда такое странное прозвище), так вот Троекуров стал Фомкина стыдить. "А если война? -говорил физкультурник. – В бой идти – тоже струсишь?"
"А если война" – это было тогда, в начале пятидесятых годов, вполне для них реальным разговором. И Фомкину, значит, следовало отвечать без дураков!
Или прыгать через страшного козла. И Фомкин ответил: "Не беспокойтесь! Когда война наступит, не испугаюсь. А сейчас мне незачем рисковать!"
Все, конечно, засмеялись. Бывший Булка, кажется, и сейчас помнил, как тоненький их смех летал из угла в угол просторного зала, словно испуганная стая воробьев.
Бог его знает, чем кончилось там дело между Фомкиным, козлом и Кириллом Петровичем. Но фомкинский ответ почему-то остался в памяти. Нет, не почему-то! А потому что Бывший Булка в ту секунду считал, что Фомкин правильно сказал!
Потом он много раз слышал примерно такие же слова, сказанные то всерьёз, то шутливо. В каком-то поезде жена жалобно стыдила мужа (а Бывший Булка в это время лежал на верхней полке). Жена говорила: "Ну, Алёш, помоги же мне! Собери авоську пока…" А муж отвечал улыбающимся голосом: "Нет, дорогуша, это не мужское дело. Вот случится пожар, наводнение, землетрясение – о, тогда я тебя спасу! Понимаешь разницу?"
И хотя сам Бывший Булка преспокойно собирал авоськи, и ходил в магазин, и протирал полы, он, помнится, улыбнулся тогда словам этого лоботряса…
К чему же это всё вспомнилось ему, а? К чему-то ведь вспомнилось!
И тут он сообразил: Маринка! Прекрасно он видел все её несовершенства. Да подумаешь, великое дело: немножко ленится, ну иной раз о себе позаботится больше, чем надо, ну малость хвалится своей образованностью… Но по существу-то она хорошая, любит меня. И главное, я её люблю!..
Ну, а когда понадобится… Конечно, она всё сделает. Мы же с ней почти пятнадцать лет вместе!
Так он говорил себе, используя "фомкинскую теорию". Но всё же почему-то старался Маринку "на крайние перегрузки" не испытывать. К чему это? В большинстве семей люди ни разу не спасали друг друга от пожара. А живут при этом отлично!
Так называемые мелочи быта он старался брать на себя. Думал: что мне, убудет, что ли?
Да, вот тебе и "фомкинская теория"… Куда-то он сгинул после четвёртого класса, этот Фомкин. Как не было.
Опять ему вспомнился поспешный разговор, улетающие, пустые слова. Он лежал, глядя в бледно светящийся потолок.
Глупая, брат Булка, теория! Не может человек в одну минуту вдруг взять да измениться. Как будто он – это вовсе не он, а совсем другой. Чушь! Кем был, тем и останется. В лучшем случае, за себя сумеет повоевать. А чтобы вдруг за кого-то, чтобы вдруг взвалить на себя то, что нёс другой… Нет!
Эх ты, Маринка… Жила за родительской спиной. Потом перешла за мужнину. Чего она сделала в своей жизни такого особого, героического? Только что вот Лидочку родила. Говорят, рожать страшно…
Он лежал сдвинув брови, отчего прямо в переносье ему втыкалась глубокая и острая морщина. Но в темноте, конечно, ничего этого видно не было. Да и кому смотреть-то! Снегирёв и Старик давно спали.
Он думал теперь о Лиде. Страшно, говорят, рожать… Вспомнил её совсем маленькую, потом побольше. Лида была удивительно спокойным ребёнком. Маринка с ней горя не знала!
Лида, Лида, Лида, папина дочка… И вдруг он сообразил, что за все эти дни ни разу не разговаривал с Лидкой. Всё в спешке, всё в толпе больных он старался поговорить о главном. А с кем о главном? Конечно, с женой, с Маринкой.
И хотя "главного" никакого не было, а были только "улетающие слова", он всё равно продолжал разговаривать с ней… что называется, по инерции, "как слепой на стёжку" (мама его так говорила).
А надо-то с Лидкой!
А зачем тебе с Лидкой? Лиду сюда впутывать не дело.
А я и не буду впутывать. Чего впутывать-то? С дочерью я имею право поговорить?.. Даже обязан!
Так он лежал ещё некоторое время, освещённый лишь квадратной плитой потолка. Уже время было такое, что даже ему, свободному казаку, надо бы спать. Он всё не мог заснуть.
То, что он решил звонить именно дочери, означало: он как бы махнул на Маринку рукой. А это попахивало предательством. Хотя в моём-то положении, подумал он…
И потом: он ведь любил Маринку! Нисколько не располневшую за эти годы, всё с той же неожиданной улыбкой, когда она оборачивалась и ловила на себе его взгляд…
А Лидка – ну что, девчонка и девчонка. Она мне тут не помощь. Это вообще не её дело!
Так он сказал себе. А на самом деле просто вдруг испугался, что и Лида… что и Лида не услышит его, как Маринка.
Но быстро отогнал эту мысль. Лида – папина дочка!
Весь остаток ночи до сестры, сующей под мышку холодный градусник, ему снился этот телефонный разговор. Снилась Лидка, глядящаяся на себя в зеркало (там у них в прихожей, где телефон, как раз зеркало висит, и Лидка очень любит смотреться в него).
Он будто стоял у Лиды за спиной и глядел на её отражение. А Лидка видела это и даже улыбалась, но всё равно говорила с ним по телефону.
* * *
Проснулся он вдруг, в одну секунду, сон тотчас погас, словно телевизор. Он лежал в серой предрассветной палате. Небо за окном казалось пасмурным. Но Бывший Булка знал: это лишь оттого, что солнце ещё не встало.
Он вспомнил свой сон… Как дома побывал!
Вдруг из самых дальних сундуков памяти выплыло, что видеть человека в зеркале – к худому! Он испугался. Тревога, которая пряталась где-то здесь же, опять рвалась на волю.
Сразу нервы расплясались как сумасшедшие.
Ну? Долго будешь дурака валять! Он сердито встал, положил градусник на тумбочку. Пошёл умываться, шлёпая плохо обутыми тапочками по холодному больничному полу.
Потом он вёл себя, нарушая все свои принципы. От завтрака до обеда громил в домино. Причём играл по-гроссмейстерски и тем, естественно, обрекал себя на то, что его без конца теперь будут приглашать на "партейку".
После обеда ввязался в длиннющий, без начала и конца, спор со Снегирёвым, чем немало удивил и самого Снегиря.
Наконец в три часа он отправился звонить. Снегирёв докрикивал ему своё очередное доказательство уже в коридор.
В три Лидка должна быть дома. Два пятнадцать – конец шестого урока. А после шести уроков она всегда бежит обедать. Это уж закон природы.
На площадке перед телефоном было пусто. Волнуясь, ледяными влажными пальцами Бывший Булка набрал номер.
Она сразу сняла трубку.
– Але! – крикнул он. – Лидка!
– Батянька, это ты?!