Часть III По терниям на престол
Глава I
— Не тоскуй, не кручинься, золотая моя Танюшка, вернется он к тебе жив и невредим, твой ясный сокол. Не попустит Господь свершиться худу! И князь Михаила с Никитой Ивановичем, того и гляди, прискачут ужо!
Так утешала Настасья Никитична Романова свою молоденькую восемнадцатилетнюю племянницу, плакавшую навзрыд.
Пять лет почти миновало со дня возвращения Романовых из ссылки. Вот уже несколько месяцев, как вышла замуж Татьяна Федоровна Гэманова за молодого стольника, князя Кофырева-Ростовского, младшего из братьев-князей. А Настасья Никитична считалась уже пятый год невестою старшего брата его Никиты.
Теперь оба князя, молодой муж Тани, тот самый юный князек Миша, о котором с такой любовью рассказывал мурьинским затворницам его старший брат, и сам Никита Иванович вышли на защиту против врагов Москвы, присоединившись к рязанскому ополчению Прокопия Ляпунова. Несколько дней тому назад князь Михаил Кофырев-Ростовский привез свою молодую жену к ее матери на романовское подворье, прося великую старицу, продолжавшую жить в миру с детьми, в случае его смерти беречь его юную жену пуще глаза. А князь Никита, истомившийся долгим ожиданием брака с любимой девушкой, на прощанье сказал Насте:
— Ну, коли и после этого похода не пойдешь за меня замуж, Настасья Никитична, так знать буду, что не люб я тебе…
А двадцатишестилетняя красавица Настя только покачала в ответ головой да прошептала чуть слышно:
— И полно, княже, такие ли дни, чтобы о свадьбе думать?
И она была права.
Тяжелые дни переживала Русь в это время. Недолго процарствовал отважный, дерзкий царь Самозванец. Весною, в мае праздновалась его свадьба с
Мариной Мнишек и ее венчание на царство, а через несколько дней, 17 мая, толпа заговорщиков, во главе с Шуйским, ворвалась во дворец и убила того, кто присвоил себе под именем убитого царевича Димитрия престол и корону.
Лжедимитрий погиб. На престол кликою бояр и немногими доброжелателями был выкрикнут князь Василий Шуйский. Свое короткое царствование он начал с того, что послал Ростовского митрополита Филарета с выборными боярами привезти в Москву нетленное тело царевича Димитрия. Этим он хотел оградить народ от новых смут, создавшихся вокруг имени Лжедимитрия. Тотчас же после гибели первого Самозванца распространился слух о появлении второго Димитрия. Распространителем такого слуха оказался князь Григорий Шаховской, сосланный на воеводство в Путивль. Он объявил жителям Путивля, что Димитрий жив, что ему удалось спастись.
Елец, Чернигов, Стародуб, Белгород поверили ему. Встали за него и северские города, за ними Рязань и Тула. Всколыхнулось все Поволжье. Оставалось мятежникам только найти такого человека, который сыграл бы роль лжецаря. И такой человек нашелся. Его отыскал холоп князя Телятевского. Холоп этот, находившийся в плену у турок и бежавший оттуда на Украину, был некто Болотников. Болотников проследовал к Шаховскому и, соединившись с ним, пошел против Шуйского, разбивая по пути посланные им навстречу войска и всюду распространяя слух о новом Самозванце. К ним присоединились рязанские дружины, во главе с братьями, дворянами Прокопием и Захаром Ляпуновыми, и Тульская земля, с боярским сыном Истомою Пашковым, недовольные правлением Шуйского.
Но скоро дворянское ополчение разошлось с болотниковскими шайками и принесло повинную царю. Болотников и Шаховской после ряда неудач заперлись в Туле. Сам царь Василий во главе огромного войска осадил и взял город, выморив голодом мятежников. Последних из них сослали и казнили, а царь торжественно вернулся в Москву, радуясь победе. Но преждевременной оказалась эта радость. В Стародубе-Северском из одного порубежного литовского городка появился новый Самозванец, получивший впоследствии название «Тушинского вора».
Собрав отряд из поляков, казаков и всяких проходимцев, он разбил при Волхове царское войско и подступил к Москве, основав в двенадцати верстах от нее в селе Тушино свой лагерь. К нему пришли на помощь польские дружины, во главе с князем Рожинским, лихим наездником, разбойником Лисовским и Яном Сапе-гою. Сапега разбил войско брата царя, князя Ивана Шуйского, и осадил Троицкую лавру в 1608 году.
В то же время король Сигизмунд, рассерженный тем, что московское правительство заключило союз с его врагами — шведами против тушинского вора, а племянник царский, князь Михаил Скопин-Шуйский, соединившись со шведским генералом Делагарди, действовал с ним против тушинцев, разорвал мир с Москвою и осадил Смоленск, где воеводою был в то время смелый и доблестный Шеин. Князь Михаил Скопин-Шуйский, в свою очередь, соединившись со шведами, после нескольких сражений с воровскими войсками подступил к Тушину. Но Тушино, прежде нежели они взяли его, распалось, и сам вор бежал в Калугу. Поляки частью ушли под Смоленск, частью разбрелись шайками по окрестностям Москвы, грабя и сжигая на своем пути все, что только было возможно.
Еще во время самого разгара торжества тушинского вора, когда города один за другим вставали под власть Самозванца, дружины его подступили к Ростову, отважно державшему сторону законного царя.
Филарет Никитич, митрополит Ростовский, заперся с горожанами в соборе, убеждая их умереть, но не изменять царю.
Воровские войска взломали двери храма, напали на митрополита, сорвали с него облачение и на простой телеге, оборванного, в татарской шапке, нахлобученной ему на голову, отправили в Тушино. Однако Самозванец принял его с почетом и, назвав патриархом, оставил в Тушине как бы в плену.
Только с падением Тушина удалось вернуть в Москву Филарета.
В то же время многие московские бояре, недовольные правлением Шуйского и переходившие от него на службу к тушинскому царю, тайно послали просить Сигизмунда дать им его сына, королевича Владислава, в московские цари, поставив, однако, королевичу непременным условием принять православную веру.
Началась смута. К довершению несчастия, спаситель Москвы от вора, Михаил Скопин-Шуйский, неожиданно умер, как говорилось в народе, от яда, поднесенного ему его завистником дядей, братом царя Василия, Димитрием Шуйским, умер после целого ряда побед над врагами царя. Вместо него, назначенного уже царем в поход против поляков, к Смоленску был послан Димитрий Шуйский.
Гетман Жолкевский разбил этого воеводу наголову под Клушином. Последнее обстоятельство больше всего подняло против царя Шуйского народ. Состоялся заговор, и 7 июля 1610 года Шуйский был свергнут с престола и насильно пострижен в монахи, а Москва присягнула боярской думе, поручив ей выбрать достойного царя. Дума вошла в сношения с гетманом Жолкевским, прося его помощи против тушинского вора, снова подкрепившегося в Калуге и подступившего к Москве, и обещала свое содействие в избрании королевича Владислава.
Жолкевский прогнал вора, заставив его снова бежать в Калугу, убедил бояр впустить поляков в Москву и, очутившись в стенах ее, начал переговоры с Сигизмундом, посылая гонцов под Смоленск. Наконец, он сам ускакал туда же, оставив начальствование над польским войском в Москве второму гетману, Гонсевскому.
Между тем, решив дело избрания в цари московские королевича Владислава, боярская дума, во главе со старым князем Мстиславским, пожелала послать для решения этого дела почетное посольство к Сигизмунду под Смоленск.
Во главе этого посольства стояли Ростовский митрополит Филарет Никитич, князь Василий Васильевич Голицын, келарь Троице-Сергиевской лавры Авраамий Палицын и другие. Им было поручено просить королевича на царство. Но король Сигизмунд, сам задумавший сесть на московский престол, после долгих и томительных переговоров с послами, велел заключить их под стражу и отправил с Сапегою в Польшу в качестве пленников.
К этому времени был убит тушинский вор одним из своих приближенных. Между тем поляки хозяйничали в Москве как дома, всячески притесняя русских. Постоянные стычки с ними и пожары свирепствовали теперь на Москве. Кощунства со стороны многих поляков над православною верою и ее обычаями глубоко возмущали народ. Не по дням, а по часам росла смута… Патриарх Гермоген, Казанский митрополит, выбранный еще при царе Шуйском во владыки московские, всячески радея о православной вере, слал грамоты во все города земли русской, призывая истинных христиан постоять за православие и родину.
И вот первая за честь отечества и святую веру встала Рязань. Прокопий Ляпунов двинулся к Москве. К нему присоединились муромская, суздальская и поволжская дружины. Присоединилось после гибели вора и тушинское казачество, с Трубецким и Заруцким во главе… Готовился кровавый пир полякам… А смута в Москве росла и росла, и грозная туча надвигалась над столицей.
Наступил кровавый и жуткий 1611 год.
***
Об этой-то смуте и говорила Настасья Никитична с Таней, сидя на женской половине терема романовского подворья.
Стояла Страстная неделя. Медленно таял снег на улицах… Апрельское солнце ласково пригревало землю. На Москве особенно суетливо и буйно проходили эти дни. Русское земское ополчение тесно со всех сторон обложило столицу. На Сретенке стоял уже князь Пожарский со своими полками. Поляки деятельно готовились к защите. Они приказали втаскивать пушки и снаряды на стены, подвозить провиант. Шумом, сутолокою и бранью наполнились московские улицы. Этот шум доходил и до палат романовского подворья в Кремле.
Молоденькая княгиня Татьяна Федоровна Кофырева-Ростовская то и дело вздрагивала, прислушиваясь к долетавшим до терема крикам, и пугливо жалась к любимой тетке.
— Настя! Настюшка! Да что же это такое? Чего же шумят они? Жутко, страшно мне, Настя! Хошь бы дядя Иван из думы приехал скореича, разузнать от него, либо хошь Мишу-брата бы отпустили! Авось узнаю от них про соколика желанного моего.
— Нельзя, лапушка. Миша, сама ведаешь, с той поры, как назвал его в стольники ныне развенчанный царь Василий, должен во время думы боярской в кремлевских палатах службу нести и с другими молодыми стольниками охранять покои Грановитой палаты, где ноне бояре-правители дела вершают… Дай срок, вернется Миша с дядей Иваном, все разузнаем, разведаем, — утешала племянницу Настя.
— И про наших узнаем? — немного оживилась юная княгинюшка.
— И про наших, понятно! Недалече они, в Ляпунову дружину оба ушли биться против ляхов поганых.
— И про батюшку? — робко заикнулась было Таня. Настя быстро вскинула на нее глаза.
— Нешто можно што про брата Филарета Никитича узнать? Томится снова в плену твой батюшка, Таня… В Тушине у вора проклятого томился ране, нынче в Маренбурге (Мариенбург, туда был отправлен королем Сигизмундом Филарет Никитич) дальнем, в Литовщине. За правду страдает отец твой, храни его Господь!
И Настя перекрестилась, глядя на образ.
— Чу… Нишкни! Никак, матушка к нам сюда жалует, — успела прошептать Таня, и обе они приняли умышленно спокойный вид.
Вошла старица Марфа, опираясь на посох.
Эта еще далеко не старая женщина сильно постарела и изменилась, перенося постоянные невзгоды. Вторичное заточение мужа, сначала у тушинцев, потом у Сигизмунда в Польше, заставило окончательно склониться под ударами судьбы эту гордую голову. Но при виде дочери и золовки она приободрилась немного, стараясь своим бодрым видом успокоить их:
— Што, мои ласточки, притихли? Небось стосковались по своим соколам?… Господь милостив, вернутся они скоро… Возьмут наши Москву. Выгонят ляхов поганых, и опять взойдет над нами солнышко красное! Дай-то Бог, чтобы кончалось все поскорее! Тогда и Настину свадьбу сыграем… Ведь, почитай, уж пять лет как собираемся. Дай-то Господь!
И инокиня Марфа подняла свои сурово-печальные глаза к иконе и осенила себя крестом.
Шум на улице стал как будто слышнее, явственнее. Словно огромная и разъяренная толпа народа подошла к Кремлю.
Вдруг прозвучал выстрел, за ним другой, третий… Ахали самопалы… Звонче отзывались сабельные лязги и крики.
Три женщины, побледневшие как смерть, бросились к окну.
Шум разгорался все больше и больше и наконец перешел в какой-то сплошной отчаянный гул.
И вот грянул набат… За ним басисто запел колокол на колокольне Ивана Великого… Опять загудел набат… И первые проблески зарева заалели над городом.
— Москва горит! Ляхи бьют наших! А Миши нету! Где он, желанный, сынок болезный мой! — простонала старица-мать, падая на колени перед божницей и замирая в тоске и отчаянии…
А гул все приближался, все учащались крики и пальба. Все разгоралось зловещее зарево над Москвою.
Марфа молилась. Молилась и Настя. Судорожно, без слов, помертвевшая от ужаса, стояла юная княгиня Таня, глядя на образа…
Вот все слышнее, слышнее крики… Но это уже не сплошной народный гул… Можно различить одиночные голоса, приближавшиеся к подворью…
Еще мгновенье томительного ожидания, во время которого три женщины, казалось, не присутствовали на земле, унесенные вверх одним общим порывом тоски, отчаяния и молитвы…
Неожиданно распахнулась дверь терема. На пороге, перед глазами матери, тетки и сестры, взволнованный, с лицом белее белого ворота рубахи, предстал юный русокудрый Михаил Федорович Романов.
Юный стольник был потрясен чем-то страшным, необычайным. За ним, не менее взволнованный, припадая на больную ногу, вошел думец — боярин Иван Никитич.
Словно молоденькая, вскочила с колен Марфа.
— Миша! Мишенька! Сынок мой ненаглядный! — вырвалось из груди ее, и она схватила в объятия сына.
Но он выскользнул из ее рук, упал на колени перед нею и обвил руками колени.
— Матушка! Матушка! Отпусти меня, родимая! — судорожно лепетал этот полумальчик, полуюноша. — Отпусти с ляхами биться, отплатить за обиды, за гибель наших, за посмеянье… На наших они накинулись! Сколько людей перерезали! Москву подожгли! Всех загубить грозятся… Отпусти, матушка! Доколе терпеть станем!.. Я к Прокопию Петровичу либо к князю Пожарскому, как Никита с Мишей… Ведь бились они… На моих глазах… Отпусти, матушка! Благослови, родная!
Ярко сверкнули глаза Марфы. Вся энергия, вся сила этой женщины проснулись в ней разом.
— Нет! — вскрикнула она резким, точно чужим, голосом. — Не отпущу, Миша! Молод ты! Пятнадцатый год пошел!.. Убьют тебя, родимого!.. Не могу… Не просись… Господь свидетель, не пущу тебя, Миша.
— Да ведь бьют они наших! Убивают, матушка… Князя Михаила…
Миша внезапно осекся, глянув в широко раскрытые от испуга и ужаса глаза сестры.
В одну минуту была подле князя молодая княгиня. Без единой кровинки в лице метнулась она к юному стольнику. Ее руки цепкими пальцами впились в его плечи.
— Что с Михайлушкой? Что с князем моим? Говори!.. Убили его, Миша? — произнесла она диким, чужим голосом, едва шевеля губами.
Миша молчал. Только лицо его побледнело еще сильнее да плотно сомкнулись трепетные губы.
Тогда Иван Никитич, выступив вперед, подошел к Тане.
— Княгинюшка, племянница родимая! — произнес он, едва ворочая языком. — Мы с Мишей ехали из думы, видели все происшедшее… Столкнулись наши с ляхами у самых ворот Кремля… Дошло до боя… А нашим на подмогу из ляпуновского отряда смельчаки ринулись и сшиблись… С поляками. Не дали обижать невинных… Твой князь Михаила с братом Никитой верховодили схваткой. При нас упал князь Михаила… Кровь хлынула ручьем… Брат его подхватил на руки…
Но Таня уже не слышала его… Как подстреленная птица, упала она на руки подоспевшим матери и брата. Без крика, без стона… Только белая-белая как снег…
— Да что ты, Танюша, Бог с тобой… Може, жив еще он… Танюша, Танюша?! — испуганно, упавшим голосом лепетал Иван Никитич, бросаясь к племяннице.
И когда вбежал вслед за тем в горницу князь Никита Кофырев-Ростовский, с искаженным страданием лицом, юное сердечко, разбившееся от горя, уже не стучало в груди у Тани…
Молодая княгиня Кофырева-Ростовская без слез и без жалоб отошла в вечность…
Глава II
Три дня горела Москва… То и дело вспыхивали кровавые схватки на улицах…
Гонсевский, оставив на произвол судьбы Белый город и Москворечье, выгоревшие почти наполовину, с поляками и теми боярами, которые держали сторону Владислава, заперся в Кремле и хозяйничал там как дома.
Таким образом, Кремль и Китай-город оказались отрезанными.
Земское ополчение неразрывным кольцом оцепило столицу. Прокопий Ляпунов занял Симонов монастырь, князь Трубецкой из Калуги пепелище Белого города, а Заруцкий с казаками ежечасно меняли места, выискивая слабые пункты осады.
Не успевшие выехать в свои иногородние вотчины бояре с семействами поневоле очутились запертыми за крепкими стенами Кремля. Романовское подворье оказалось в центре осажденного города.
Очутились запертыми в своем старом родовом гнезде и бояре Романовы.
***
Печально опустив на руку кудрявую голову, сидит в своей горнице юный стольник бывшего царя Василия Шуйского Михаил Романов.
Грустно его красивое лицо. Блестят то и дело набегающими слезами мягкие карие глаза мальчика.
Несколько дней назад схоронил он вместе с убитым юным князем Кофыревым-Ростовским и свою умершую сестру, княгиню Таню. Старица-мать день и ночь не осушает слез по своей безвременно погибшей дочери… Ушел биться за спасение Москвы от поляков старший князь Кофырев-Ростовский. Прежде нежели присоединиться к полкам князя Трубецкого, он поклялся при Мише перед святой иконой жестоко отплатить ляхам за смерть любимца, младшего брата…
Просился было снова в ополчение следом за своим свойственником у матери и Михаил. Но старица Марфа только тихо застонала в ответ на эту просьбу и залилась горючими слезами. И дрогнуло любовью и жалостью сердце отважного мальчика…
Мог ли он оставить мать, осиротевшую, несчастную, в то время, когда умерла сестра, когда отец томится в плену у ляхов в далеком Мариенбурге?
Но все же рвалась душа Миши в войско… Кипела
обидой за родину юная кровь… Прокопий Петрович Ляпунов, раненный в бою князь Трубецкой, Пожарский и даже разбойник казак Заруцкий казались ему героями, сказочными богатырями, пришедшими спасти Москву и ее святыни, а тем самым и всю Святую Русь…
Об этом думал Михаил целыми днями, о том же размышлял и сейчас, сидя в одиночестве у себя в светлице. Пострадать за спасение Москвы, за веру православную — вот какова была мысль, не дававшая покоя мальчику. Длинный весенний день близился к концу, а Михаил и не думал ложиться… В раскрытые окна горницы вливался свежий апрельский воздух… Юным весенним дыханием дышала земля…
Едва зеленела первая травка в саду, зеленая, свежая, невольно радующая взор.
А мысли Михаила были так унылы и печальны! Легкое покашливание у дверей заставило мальчика отрезвиться от них.
— Ты, Сергеич?
Это был он, верный дядька-дворецкий, осунувшийся и постаревший за последние годы до неузнаваемости.
Сейчас лицо старика носило следы только что пережитого волнения. И, глянув на него, Михаил замер от какого-то ужасного предчувствия нового несчастия.
— Што еще? Матушка? Здорова ли? — трепетными звуками сорвалось с уст Миши.
— Слава Господу, здорова старица-боярыня… А только святителю нашему грозит несчастье! — шепотом, с мертвенно-бледным лицом произнес старик.
— Владыке Гермогену? — переспросил Михаил и стремительно вскочил с места.
Миша горячо и беззаветно любил патриарха!
В дни несчастий, Филаретова плена, когда тушинские приверженцы напали на Ростов и увезли к вору митрополита Ростовского, и теперь, когда Филарет Никитич, отправленный в качестве почетного посла к королю Сигизмунду, был заключен под стражу, юный Михаил находил утешение у патриарха Гермогена, ласкавшего его, как сына. Часто бывал Миша у владыки в Чудовом монастыре, куда ляхи, с Гонсевским во главе, заперли Гермогена, продолжавшего рассылать грамоты по всей Руси с воззванием к городам подниматься и присоединяться к земскому ополчению… Немудрено поэтому, что сильно испугался мальчик за любимого патриарха.
— Што с владыкой? — испуганно произнес Миша, хватая дрожащей рукой Сергеича. — Жив ли?
— Жив, жив! Успокойся, боярчик желанненький, а только видел я, што окаянный Мишка Салтыков, с Гонсевским-гетманом да с приспешниками своими, што Сигиманду проклятому прямят, подъехали к Чудовской обители. Не к добру это, боярчик, в такой поздний час, не к добру!
— И дядя Иван с ними? — трепеща всем телом, спросил Миша.
— Не! Какое! Нешто Иван Никитич был когда заодно с ляшскими доброхотами? Завсегда он противу Владислава шел!.. Да то и худо, што нет его с ими, не приведи Господь, вызволять владыку из несчастья некому будет…
— Пойдем, Сергеич! — решительно, почти резко сорвалось с уст Миши.
— Куда ты? Господь с тобою! К владыке все едино не пустят. Под семью замками заперт владыка. Себя только погубишь, дитятко!
— Я говорю, пойдем!
Миша точно окреп, вырос в эти минуты. Глаза его сверкали, губы сжались. И в его детском лице старый Сергеич неожиданно заметил черты энергичного и стойкого Филарета Никитича.
— Да куда ж пойдем мы, дитятко? — растерянно продолжал Сергеич. — Да и матушка-старица, не ровен час, хватится, обеспокоится, не приведи Господь!
— Сергеич, тебе хорошо ведомо, как дорога мне матушка, как жалею я ее, болезную мою… Но должен я изведать об участи владыки, помочь, чем можно, коли придется лихо, спасти… — горячо сорвалось с уст мальчика.
— Ох, Господи, тебе ли спасти его, дитятко?! — прошептал взволнованный дворецкий.
Но Миша уже не слышал того, что говорил Сергеич. Стремительно нахлобучив шапку и застегнув запоны кафтана, он бросился из горницы. Сергеич едва поспевал за ним.
Старым романовским садом, избегая улицы с ее крестцами, где то и дело звучала ненавистная им обоим польская речь, они пробрались в дальний угол подворья, примыкавший тыном к строениям Чудова монастыря.
Вот и знакомая лазейка, через которую несколько лет назад Настя с тем же верным Сергеичем уводила детей в дом княгини Черкасской. Сейчас на дворе обительском хорошо слышны ржание коней и громкая болтовня польских гайдуков.
Миша и Сергеич обогнули главное здание храма и готовились уже проскользнуть в сени самой обители, чтобы расспросить чернецов о владыке, как неожиданно яркая полоска света в уровень с землею, в глухом дальнем углу двора, привлекла внимание обоих.
— Глянь, Сергеич, тайник ведь это?… Неужто ж здеся владыка схоронен? Неужто ж…
Миша не договорил своей мысли и, присев к небольшому оконцу, откуда выходил свет, заглянул туда, сам оставшись в тени росших под окном верб.
В узком небольшом тайнике, похожем скорее на каменный мешок, нежели на обительскую келью, сидел владыка Гермоген, величавый старец с иконописной^ наружностью древнего апостола. Худой, изможденный, с пламенными очами, он казался существом иного мира. Сухие руки лежали бессильно у него на коленях… Сомкнутые уста молчали… Глаза были опущены на какой-то свиток, лежавший перед ним.
Сколько раз эти бледные худые руки благословляли Мишу!.. А эти дорогие уста сколько раз шептали ему слова благословенья, посылали за него теплые молитвы!
Сквозь слюдовое оконце можно было расслышать все, что происходило в келье. Сначала все было пустынно и тихо там. Но вот распахнулась тяжелая дверь… В тайник вошел Михаил Глебович Салтыков, самый ярый сторонник партии короля Сигизмунда, за ним гетман Гонсевский и несколько поляков.
Миша мог хорошо видеть из своего пристанища, какой ненавистью загорелись глаза ляхов при виде патриарха, видел и полный недоброжелательности взгляд боярина князя Салтыкова, брошенный на владыку с порога кельи.
Потом Миша ясно расслышал, как Салтыков подступил с целым градом обвинений к патриарху…
— Не мути, владыка, смирись! — звучал непристойно-громко в маленькой келье его голос. — Всем ведомо, что ты опять в Нижний Новгород грамоту посылать ладишь… И в лавру к архимандриту Дионисию тож… А не ведаешь того, што ежели его величество король Сигизмунд сына нам пришлет на царство, от воров нам в этом, от разрухи спасенье одно… Вон в ополчении распри пошли… Воренка, сына Марины, атаман Заруцкий посадить на престол ладит… Так лучше ж признать царем корень королевский… Отпиши же в ополчение Ляпунову, чтоб распустить войска.
— Верно говорит вельможный князь! Отец патриарх на том должен согласиться! — ломаным языком вмешался в эти речи и Гонсевский.
И все поляки, вошедшие за ним в келью, залопотали что-то скоро-скоро, размахивая руками, на малопонятном для Миши языке.
Патриарх поднялся с места. Мрачным огнем засветились его глаза.
— Неугоден Богу и народу православному царь латинской веры! — произнес он твердо, отчеканивая каждое слово. — И нет на то моего благословения! И доколе будут латинцы верховодить святынями кремлевскими, я, смиренный раб и служитель Господа, подниму голос свой и по всей Руси православной рассылать слово о спасении ее в грамотах стану… Муки, лютую казнь, смерть приму на том… Но не отрекусь от спасения Москвы, града престольного.
— Негожее говоришь, пан патриарх! — процедил сквозь зубы Гонсевский и шепнул что-то Михаилу Салтыкову.
Последний так и закипел, так и рванулся в сторону святителя.
— Берегись, отче! — крикнул он с яростью. Еще миг, и что-то сверкнуло в его руке.
Миша, трепещущий и дрожащий, рванулся тоже из своего убежища.
— Владыку убивают! На помощь к владыке! — беззвучно вырвалось из его судорогой сведенного горла, и, не помня себя, он кинулся от оконца к монастырским сеням с твердым намерением бежать на помощь к владыке. Но дрожащие руки Сергеича насильно удержали мальчика.
— Гляди! Гляди! Жив он! Постой! Постой, боярчик!
И старик дядька насильно подтащил к прежнему месту мальчика. Что-то необычайное в один миг произошло в тайнике. Нож Салтыкова, которым он замахнулся на патриарха, выпал у него из рук, точно по чужой, самому боярину неведомой воле. И перед рослой широкоплечей фигурой польского сторонника выросла худая высокая фигура Гермогена.
Поднялась из-под черной мантии бледная сухая рука святителя и осенила воздух широким крестом. Мрачно горящие глаза засияли неземным вдохновенным сиянием.
— Крест — моя единственная защита противу ножа твоего, изменник! Будь же ты проклят навеки от нашего смирения, — жутко прозвучало громкими и ясными звуками по тайнику Чудовской обители.
Жгли горючим огнем глаза патриарха. Несокрушимою высшею силою веяло от всего его существа.
Дрогнул Салтыков, дрогнул Гонсевский, поляки… Как испуганные звери, толпою отпрянули они к дверям, выскользнули в сени… А страшное проклятие все еще неслось за ними вдогонку…
Это было в последний раз, когда Миша видел, хотя и издали, Гермогена.
И вскоре последнюю свою грамоту послал для Нижнего Новгорода Гермоген через Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевской лавры.
Потом его не стало, поляки перестали давать пищу запертому в тайнике святителю, и патриарх Гермоген погиб мученической голодной смертью, без ропота, как истинный ревнитель веры православной.
***
А осада Кремля, все длилась… События сменялись событиями.
Теперь Москвою правили трое: Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий. Но в войске намечавшиеся еще при самом начале осады распри теперь окончательно расстраивали дело спасения Москвы от поляков. Особенно казачество вело себя буйно и непристойно-дико.
Воспользовавшись ложным слухом, распущенным врагами Прокопия Ляпунова, геройски честного и благородного военачальника, казаки подняли бунт, во время которого убили на раде (сходке) Ляпунова. После его смерти еще больший раскол поднялся в войске. Многие стольники, дворяне и дети боярские разъехались по домам. Распустив большую часть земского ополчения, уехали и сами воеводы. Казаки с Заруцким разбрелись шайками по окрестностям и грабили все, что могли.
Сигизмунд, взявший Смоленск, послал в Польш привезенного к нему царя-пленника Василия Шуйского, доставленного сюда Жолкевским. Бывшего царя с братьями отослали в Варшаву, а затем заточили в Гостынский замок.
Беда за бедою грозили России. Шведы заняли Новгород. В Пскове появился новый самозванец. И, к довершению несчастий, страшный голод свирепствовал в Москве, где уже беспрепятственно хозяйничали поляки. Судьба запертых в Кремле бояр с их семействами вполне зависела от них. Казацкие полчища под Москвою поддерживали осаду, но под видом защиты грабили жителей Москвы и окрестных поселян. Наступила страшная пора для Руси…
Государство гибло… Русь умирала в эту пору лихолетия мучительной, медленной смертью, судорожной агонией последнего конца.
Глава III
Поздним осенним вечером, когда все спокойно спало на романовском подворье, в светелке боярышни Настасьи Никитичны еще теплилась восковая свеча.
Сама Настя что-то спешно перебирала в тяжелой скрыне. Вот вынула она оттуда темный смирный летник, скромную телогрею и совсем простой, без всяких узоров, девичий венец.
Проворно сбрасывала с себя обычный свой наряд боярышня и заменяла его простенькими одеждами, добытыми из скрыни. Затем, одевшись, повязала голову темным платком, низко опустив его на самые брови.
Помедлив посреди горницы, оглянув, словно на прощанье, родную светелку, где незаметно и весело в семье брата до шестнадцати лет протекало ее детство, Настя подошла к божнице и рухнула перед ней на колени.
— Господи! Творец-Вседержитель! — шептала девушка. — Прими жертву мою!.. Огради от горя-злосчастья несчастную семью нашу!.. Верни брата Филарета под сень родного гнезда… Помоги сестре Марфе вырастить и поднять Михаила… Дай им счастье, Господи, ценою моей жизни, ценою моей радости утерянной, дай!.. Прими жертву, Господи, от недостойной рабы Твоей, Творец-Вседержитель, Господь Всесильный. Отведи карающую десницу Свою от дома сего! К Тебе прибегаю. Возьми жизнь мою, Владыка Небесный, и пошли им благо за это, моим родичам незабвенным, братьям, сестрам, отроку Михаилу, всем им, всем пособи, Вседержитель-Господь!
С этими словами замерла на мгновенье, распростершись перед киотом, Настя. Не в первый раз так молилась она.
После смерти Тани и ее молодого мужа новое известие окончательно сразило романовскую семью. Плен Филарета в Мариенбурге, оказалось, был не временный, а постоянный. О возвращении старца никто не смел и помышлять. Каким-то чудом доставленная грамота оттуда рушила последние надежды старицы Марфы и ее семьи. И вот, после всех этих невзгод, новые мысли все чаще и чаще стали приходить в голову Насти. В ее молодом, любвеобильном сердечке появилось новое самоотверженное желание — желание самоотречения, подвига, жертвы, на которую она решила принести себя… В душе девушки прочно воцарился образ молодого князя Кофырева-Ростовского. Этой любовью и надеждою на скорое с ним соединение жила все эти долгие десять лет ее душа. Но не хватало силы у них обоих строить свое счастье тогда, когда гибла Русь, когда вместе с ее несчастиями горе то и дело посещало романовский дом. И оба, и князь, и девушка, подавляли в себе нетерпение, ожидая лучших дней. Последнее время, когда князь, участвовавший в земском ополчении, отсутствовал, Настины мысли приняли совсем иное направление.
Что, если она отречется от счастливого будущего и ясных надежд? Что, если спрячет под иноческий клобук голову, черной власяницей оденет тело и будет денно и нощно молить Бога о милости здесь же, в ближней, пока длится осада Кремля, обители, а потом в родном Ипатьевском монастыре, подаренном Самозванцем инокине Марфе вместе с возвращенными костромскими вотчинами? Примет ли ее жертву Господь? Отвратит ли от близких ей, Насте, людей свою грозную десницу?
И она решила. Решила стать вечной молитвенницей за свою семью, до самой могилы, до самой смерти.
Мамушка Кондратьевна была в заговоре с Настей. Ей поручено было тайно снестись с игуменьей ближнего монастыря, тайком от старицы Марфы вести переговоры. Та же мамушка принесла ответ Насте, что ныне ждут, как желанную гостью, неведомую боярышню для пострига в обитель к ночи… Обливаясь слезами, мамушка передала накануне эту весть Насте.
Назавтра же утром назначено было и постриженье. Медлить было нельзя. И Настя собиралась с лихорадочной поспешностью, боясь, чтобы кто-либо не заприметил ее ухода. Помолившись Богу, она вернулась к комоду.
Вот вынула она оттуда сверкающие драгоценности, даренные ей в разное время старшим братом и невесткою… Вот подарки других братьев… Их отнесет она вместо вклада в обитель… А вот и дар жениха, золотой перстенек с ценным алмазом…
Девушка медленно поднесла его к губам.
Вмиг стал перед нею образ молодого красивого князя… Зазвучали в ушах его ласковые речи… Знакомые, милые глаза желанного снова, как живые, заглянули в душу. Огромной мучительной жалостью и любовью к нему дрогнуло сердце Насти…
Девушка едва устояла на ногах и только тесно прижала к губам перстень.
— Прости, Никитушка, желанный! Не сетуй, не кляни меня на решении моем, — прошептала она чуть слышно, — видит Бог, люблю тебя я, а только клобук иноческий да молитвы мои грешные ради близких моих нужнее мне брачного венца…
И, уже почти спокойная, она обернулась на скрип отворяемой двери.
Вошла мамушка с залитым слезами лицом.
— Боярышня! Родненькая, желанненькая! Опомнись, пока не прошло время! Не покидай ты нас, боярышня, золотая, болезная моя! — неожиданно рухнув на колени перед Настей, зашептала Кондратьевна, обливаясь новыми слезами.
— Тише, мамушка, нишкни! Не приведи Господь, услышит старица-сестрица либо Мишу разбудишь невзначай. Никто знать не должен, на што я иду… Отговаривать станут, просить, кручиниться, плакать, — трепетным голосом отвечала ей Настя.
— Лебедушка наша! Може, осталась бы с нами лучше, — заикнулась было, всхлипывая, мама.
— Нет… Нет… Господь с тобою!.. Не смущай. Зарок я дала… Великую клятву себя посвятить Богу, вымолить долю брату плененному, ради инокини-сестрицы, ради Миши… А вот это, мамушка, возьми и князю Никите Кофыреву-Ростовскому передай. Скажи ему, что в недобрый час, знать, повстречали мы друг друга. И что до последнего часа своего буду его помнить всю мою жизнь, — закончила чуть слышно свою речь Настя, вынула из кармана заветный перстень и передала его маме. Потом тихонько проскользнула из горницы в сени, сделав знак Кондратьевне следовать за нею.
Осторожно, на цыпочках миновав дверь опочивальни невестки, затаив дыханье, она на миг заглянула в горницу к Мише. Старый Сергеич, крепко умаявшись, храпел на сундуке в углу. Миша, раскинув руки над кудрявой головою, безмятежно и сладко спал на своей мягкой постели. Настя на минуту склонилась над ним и впилась в лицо племянника прощальным взглядом.
— Господь с тобою, родной мой! Не уберегли Танюшку болезную, авось тебя убережем. Може, дойдут мои грешные молитвы до Бога, може, хоть ты увидишь счастье, племянник любимый мой, — прошептала она.
Еще ниже склонилась над кроватью, осенила крестом кудрявую голову мальчика и нежно поцеловала его в лоб.
И снова легкой тенью скользнула за дверь опочивальни. За нею мама… Темная осенняя ночь поглотила обеих женщин.
***
В ту же ночь мамушка Кондратьевна, проводив Настю со слезами до ворот женской обители и оставив ее там на руках у игуменьи, возвратилась назад.
А с восходом солнца на двор романовского подворья на взмыленном коне прискакал всадник, отставший от разрозненных рядов земского ополчения, уходившего по домам. С трудом пропустили его в защищаемый ляхами Кремль.
Это был князь Никита Кофырев-Ростовский. В романовском подворье уже хватились Насти, когда прискакал сюда князь. Испуганная старица Марфа подняла на ноги всю челядь. Девушку искали по всему Кремлю, но все тщетно. Насти и след простыл.
В отчаянии бросились к княгине Черкасской, ютившейся поблизости. Но и там не было Насти. Старица Марфа рыдала неутешно. Всем сердцем сокрушался Миша. В отчаянии готов был рвать на себе волосы князь Никита, узнав об этом новом несчастье. Он спешил повидать свою невесту, отвести с нею душу, вместе с нею погоревать над тяжелой судьбой Руси. И не нашел ее…
Было уже позднее утро, когда неожиданно перед князем Никитою выросла в сенях фигура женщины и, передавая ему знакомый заветный перстенек, заливаясь слезами, шепнула:
— В ближнем монастыре твоя невеста, княже… Не выдавай меня… Не смела я рушить клятвы… А перед тобою молчать мне невмочь сейчас. Бери коня, скачи в обитель здешнюю, Кремлевскую… Може, и успеешь застать Настасью Никитичну в миру. Да меня не погуби у бояр моих за помощь боярышне!.. Ныне утром постричься думала Настасья Никитична… Авось поспеешь.
Едва дослушав эти взволнованные речи, князь Никита бросился туда, куда посылала его мамушка. Надо было поспеть вовремя, надо было отговорить Настю, спасти любимую девушку от иноческого клобука.
Уже солнце стояло высоко на небе, когда князь входил под своды обительского храма… Колокола звонили печальным, словно похоронным, звоном… Поздняя обедня только что отошла. Длинная шеренга черных инокинь, черниц и послушниц медленно выходила из храма. Впереди других тихо выступала стройная фигура молодой монахини. Князь как вкопанный остановился на паперти. Из-под черного клобука глянуло на него взволнованное, бледное, хорошо знакомое лицо его невесты. И прощальным, любящим взглядом глянули дорогие глаза…
Князь тихо вскрикнул, схватившись за перила паперти. Темный туман заклубился в его глазах. Когда же он рассеялся, черные инокини давно уже скрылись в ближних сенях обители.
Все было кончено… Любимая девушка скрылась, исчезла навсегда с лица земли для князя. Настасья Никитична успела постричься.
Женская обитель закрыла свои тяжелые двери за новой инокиней.
Жертва Насти была принята. Не стало боярышни Анастасии Никитичны. В обители вместо нее водворилась смиренная инокиня Ирина.
Глава IV
Студеное октябрьское утро стояло над Нижним Новгородом. Первые заморозки захолодили землю. Скупое осеннее солнышко слабо согревало ее. Волга надулась и потемнела, перед тем как уснуть на долгую зиму безмятежным и крепким ледяным сном.
Большой соборный колокол особенно четко гремел в чистом и ясном осеннем воздухе. Толпы народа, помолясь в соборе, выходили уже на паперть, когда к дверям храма подскакал на загнанной долгим путем лошади полуживой от усталости вершник-монах.
— К отцу протопопу проведите! — успел только произнести он, вынимая из-за пазухи какой-то свиток и едва держась на ногах после долгой и томительной скачки. Его подхватили под руки и повели.
Протопоп отец Савва уже снимал облачение в ризнице, когда перед ним предстал замученный до полусмерти гонец в полу иноческом, полумирском одеянии.
— От отца Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевской лавры, тебе, отче, и всем мирянам грамота. Прочти народу… Это святителя Гермогена последнее писание, — смог только выговорить тот, подавая свернутый в трубку лист пергамента.
Отец Савва быстро пробежал глазами свиток, побледнел и задрожал как лист.
От имени владыки Гермогена Московского, незадолго до его смерти (писал келарь лавры, Авраамий Палицын), через посредничество настоятеля Дионисия, пересылалась эта грамота в Нижний Новгород. В грамоте говорилось о гибели русской земли, об иге поляков, о бедственном положении Москвы и голоде, о разбоях и великой разрухе Московского государства. Заканчивалась грамота призыванием во имя Бога нижегородцев сплотиться стеною и выйти вместе с другими городами постоять за Святую Русь.
Потрясенный, взволнованный, протопоп трясущимися руками свернул бумагу и кратко приказал служке звонить в колокола и собирать в собор разошедшийся уже было по домам народ.
В несколько минут снова наполнился храм нижегородский. Загремело призывное слово святителя и лаврских подвижников под сводами церкви. Прочтена была Троицкая грамота. Вслед за тем яркой зажигательной речью полился другой призыв из уст протопопа. Горяча была сильная речь проповедника.
— Православные христиане! Гибнет святая вера. Гибнет государство Московское… Еретики-латинцы надругаются над святынею нашею… Разоряют родину нашу… Губят ее… Доколе терпеть станем, братие? Доколе подчиняться будем ворогам веры и государства? Доколе спокойно глядеть будем на великую разруху отчизны нашей?
Голос проповедника креп с каждой минутой… Все мощнее звучала его речь…
Народ рыдал, ошеломленный и умиленный в одно и то же время. Под общее стенание закончил свою проповедь отец Савва. И едва замолкло последнее слово протопопа, как громкий, хорошо знакомый голос общего любимца нижегородского, честного и неподкупного земского старосты, мясника Козьмы Захаровича Минина, по прозвищу Сухорука, прозвучал на всю церковь новым призывом:
— На Красную площадь, православные! К Лобному месту спешите, братие.
Всколыхнулась толпа и бурным потоком хлынула на площадь. В несколько мгновений вокруг Лобного места все почернело от голов. Весь Нижний Новгород сбежался сюда послушать старосту.
Почти на руках внесла толпа Минина на Лобное место.
— Православные! — загремел оттуда его зычный голос. — Слыхали, православные, грамоту святителя? Слыхали, что отец Савва говорил? Погибают Русь, святыни, вера наша… А мы глядим и ждем, как в земле нашей хозяйничают поганые ляхи!.. Чего ждем, православные? Гибнет Русь Святая! Погибает Москва! Горе нам! Горе нам, брат…
Сорвался от волнения мощный голос… Зарыдал Минин. За ним зарыдали в толпе.
— Долой ляхов! Идем на спасение родины! Отнимать Москву-матушку идем! — крикнул кто-то в среде народа. К нему присоединились другие. И через несколько минут Лобное место уже дрожало от раздававшихся грозных криков:
— Пойдем к Москве! Противу ляхов поганых! Вызволять святыни московские!.. Веру православную спасать!
Козьма Захарович обвел толпу влажными от слез, горящими глазами. И снова загремел его мощный голос над головами собравшегося народа:
— Захотим вызволить Москву, имения своего не пожалеем, дворы продадим, жен и детей заложим… Ударим челом кому из воевод достойных, чтобы повел наши дружины на выручку столице… Казны не пожалеем… Все, что есть, обратим на помощь ополчению… От каждого двора третью долю для своего дела откладывать будем… Добровольно жертвуйте, братие… Я сам, убогий, первый кладу, что имею у себя…
И, вынув кошель из кармана, Минин дрожащими руками высыпал из него все содержимое в шапку. Толпа заревела снова:
— Будь так! Будь так! Истинную правду молвил староста! Ничего не пожалеем, братие, для святого дела! Ни имения, ни животов!..
Начались жертвования. Посадские люди оцепили Лобное место. Появились сундуки-укладни. Народ рассыпался по домам с тем, чтобы вернуться к Лобному месту с приношениями.
Мужчины несли казну, утварь, доспехи, меха, женщины одежды, украшения: кольца, серьги, запястья. Все складывалось на Лобном месте. Посадских звали в дома, передавали с рук на руки все то, что не успевали вытащить на площадь. Тут же выбрали Минина для заведования сбором.
А в следующие дни, под его же началом, нижегородские люди выбирали того, кому решили поручить начальство над войском.
В то время близ Суздаля, у себя в вотчине, лечился от ран князь Димитрий Михайлович Пожарский. К нему отправили гонцов по настоянию Минина с просьбою от нижегородцев стать во главе ополчения.
— С радостью соглашусь служить великому делу, ежели изберете из достойных людей такого, кому ратной казной заведовать, чтобы на нее содержать войско, — отвечал послам Пожарский.
Гонцы вернулись с княжеским словом в Нижний Новгород, и всем городом был единогласно избран Минин в помощники князю-воеводе и заведующим ополченской казной.
С того же дня начался и самый сбор ополчения. Разосланы были грамоты по ближним поволжским городам, затем, вслед за ними, и в дальние поморские. Решено было собираться ополчению в городе Ярославле. В первых числах апреля сюда первые пришли нижегородцы. Здесь они простояли четыре месяца, не решаясь двинуться к Москве без подкрепления от остальных городов. Здесь же образовалось временное правительство. Князь Димитрий Пожарский с Мининым, с Ярославским митрополитом Кириллом, с духовенством и боярами-воеводами образовали Земский совет. Пока со всех сторон в Ярославль стекались из других городов ратные люди, «Совет всея земли», как назывался этот совет, положил: в Новгород отправить послов и занять мирными предложениями укрепившихся в нем шведов, посулив им выбрать шведского королевича в московские цари, на Украину, в свою очередь, послать грамоту с приказом отстать от вора, появившегося там, и присоединиться к ополчению.
Что же касается казаков, то они сами отставали от Заруцкого и присоединялись к ярославскому ополчению.
Наконец в августе это ополчение двинулось к Москве.
Заруцкий, хозяйничавший вокруг Москвы, узнав об этом, ушел, с оставшимися ему верными людьми, в Коломну, а оттуда в Рязанскую землю.
Остатки войска Трубецкого, державшие в осаде Москву, посланы были навстречу Пожарскому звать его «стояти в таборы», то есть присоединиться к прежнему ополчению.
Но Пожарский, хорошо зная разбойничью распущенность казаков, отказал Трубецкому и укрепился от него отдельно.
Гетман Ходкевич, посланный королем Сигизмундом с запасами в помощь сидевшим в осаде в Кремле полякам, быстрым ходом приближался к Москве. Но он опоздал, князь Пожарский уже стоял на левом берегу Москвы-реки. Казаки на правом.
Ходкевич напал на дружины Пожарского.
Казаки сначала спокойно смотрели на битву.
Поляки начали одолевать.
И тут-то не выдержали русские сердца.
— Бьют наших! Поможем своим, братцы! — крикнули казацкие атаманы и, слившись с ополченскими дружинами, ударили на поляков.
Бой разгорался… Москва стонала от лязга оружия, от пушечной пальбы и воплей погибавших… Кровь русская и польская, смешавшись, лилась рекою.
Но самое жуткое было еще впереди…
Наступило 24 августа, решающий день для осаждающих и осажденных в Кремле поляков.
Глава V
С самого раннего утра уже загремели пушки. Дым от мортир серым туманом клубился над Москвою. Трескотня самопалов и лязг холодного оружия сливались с воплями раненых и стонами умиравших. Хмурое небо окрасилось заревом тут и там загоравшихся от выстрелов строений. Зловещим казался этот пурпур небес. И такой же пурпур заливал землю.
Всю ночь на стены Кремля втаскивали все новые и новые снаряды.
Изможденные продолжительным голодом и стычками с осаждающими, польские жолнеры, с суровыми сосредоточенными лицами, слушали команду своих панов ротмистров. Иногда открывались стремительно ворота Кремля, и польский отряд с саблями наперевес выступал из засады. Быстро снова закрывались ворота, задвигались тяжелыми засовами, и вновь ждали осажденные сосредоточенно и сурово возвращения своих лазутчиков.
Сам гетман, пан Гонсевский, руководил стрельбою на стенах Кремля. Его красный кунтуш мелькал направо и налево. Но голодные, изнуренные гайдуки и жолнеры трясущимися руками брали неверные прицелы. Бесполезно ухали мортиры, не принося особого вреда тем, кто бился там, внизу, в Китай-городе, за разрушенными стенами Белгорода и на Москворечье. Паны ротмистры то и дело подбодряли устававших, измученных солдат, чуть живых от голода и изнуренья.
Им сулили скорую победу, напоминали о том, что ради них его величество король на выручку им прислал Ходкевича с полками и провиантом.
И, собрав последние усилия, измученные жолнеры посылали свое «Виват!» с высоты стен Кремля…
***
На высокой звоннице Чудова монастыря, притаившись за высоким колоколом, стояло двое людей. Красивый юноша, лет пятнадцати-шестнадцати, и сморщенный, но еще бодрый старик. Их лица были худы и бледны, одежды мешком сидели на обоих. Страшный голод, свирепствовавший среди осажденных, давал себя знать и им. Отсюда, с этой вышки, оба они могли видеть весь ход сражения, происходившего внизу. Вся Москва отсюда видна как на ладони.
— Глянь, глянь, Сергеич! Наши, никак, дрогнули… Отступают… Господь Всесильный! Сам гетман Ходкевич ударил на острог, коим князь Никита Кофырев, свояк наш, воеводит. Гляди, гляди, Сергеич, никак, дрогнули его люди, обращаются вспять! — заметил взволнованно Миша, которому хорошо была видна знакомая широкоплечая фигура князя.
Он узнал его сразу с начала битвы, хотя с ухода первого земского ополчения не видел князя Никиты. Доходили слухи, что Никита Иванович, после потери убитого брата и пострижения невесты, уехав из Москвы, попал в Ярославль в те дни, когда там набиралось ополчение, и поступил под знамена Минина и Пожарского.
Миша и Сергеич, находившиеся с утра на вышке, давно приметили знакомую фигуру, бесстрашно носившуюся впереди своего отряда. С захватывающим волнением юный Романов следил за битвою. И снова сердце его, как прежде, замирало от жгучего желания прийти на помощь своим, собрать тайно от поляков всю романовскую челядь и отвести ее самолично под начало того же князя Никиты, что ли, либо другого воеводы… Но слезы старицы Марфы, ее ужас перед разлукой с ним, Мишей, охлаждали невольно пыл отважного юноши.
Горящими глазами следил Миша за тем, что происходило за стенами Китай-города и Кремля… Высокая звонница монастырская упиралась в стену… И такою близкою казалась битва там, вдали…
Начинало смеркаться, а битва все не утихала. Сергеич несколько раз напоминал молодому боярчику, что беспокоится матушка-старица его долгим отсутствием, а Миша все не решался оставить своего поста. Прибегали челядинцы с романовского подворья и снова уходили отсюда, чтобы отнести Марфе Ивановне свежие вести о ходе сражения.
До самых сумерек не прекращалось оно. Окопы и остроги по нескольку раз в этот кровавый день переходили из рук в руки.
Ходкевич со своими полками наседал на дружины Пожарского. Казаки снова бездействовали, предоставляя управляться земскому ополчению одному с врагами. Вот-вот, казалось, дрогнет ополчение, изнуренные долгим боем, воины поддадутся врагу. Тогда Минин, зорко наблюдавший битву, подскакал к князю-воеводе. Вожди совещались недолго. Чего-то просил Минин. Ему утвердительно отвечал Пожарский. И вот, с низко надвинутым на глаза шеломом, в забрызганной вражеской кровью бранной кольчуге, недавний земский староста и мясник, как заправский воин, метнулся в битву.
Взяв три конных сотни у князя-воеводы, Козьма Минин сам повел их со стороны Крымского брода.
Этот натиск был так неожидан для поляков, что они замялись. Расстроились их ряды и, дрогнув, ударились в бегство по пути к гетманскому стану. Разя своей саблей, Минин кинулся за ними следом. Вокруг него, под ударами отбивавшихся врагов, падали лучшие силы ополчения. Сам родной племянник Минина скатился замертво с коня, залитый кровью. Несколько молодых бояр упали тут же. Но даже смерть племянника не остановила Минина. Только сердце сжалось от боли да энергичнее заработала его сабля по головам врагов.
На помощь ему неслись казачьи сотни. Сам Авраамий Палицын, келарь Троице-Сергиевской лавры, пришедший с ярославским ополчением в Москву, прислал их из-за реки.
Пользуясь сумерками, он пробрался в казачий стан и в горячей зажигающей речи убедил казаков спешить на помощь ополчению.
Ходкевич был разбит. Доставленный им в Москву провиант достался осаждающим.
Взволнованный и потрясенный, смотрел на эту картину кровавого пира со своей вышки Миша. Он видел расправу Минина… Видел гибель его племянника и других русских воинов… И на его глазах знакомый белый конь князя Никиты грохнулся со своим всадником на землю… И всадник, и конь не поднялись больше.
Миша снял шапку и перекрестился. Вещее сердце почуяло, что не встанет больше с земли молодой князь.
Сумерки сгущались сильнее. Стало трудно различать битву. «Виват» поляков покрыли торжествующие крики русских:
— За веру православную! За Святую Русь!
В дальнем стане поднялись хоругви. Наспех подбирались мертвые тела. Уносили раненых. Служили молебен за дарованную победу…
— Пойдем, боярчик-батюшка. Матушка боярыня, старица, истомилась, ждет, я чаю, ни жива ни мертва, — тронув за руку Мишу, произнес Сергеич. — Не воскресить все едино ни князя Никиты-витязя, бранную кончину восприявшего, ни других православных! Господа Бога надо благодарить, что отбили у ляхов снеди и самих их прогнали, окаянных! Не скоро сунутся они опять.
И старик трижды перекрестился, глянув на купол Чудовского храма.
Молча прошел Миша к себе на подворье. Старик-воротник, узнав в надвигавшихся сумерках юного хозяина, впустил его.
Юный Романов вступил на крыльцо, вошел в сени и остановился на минуту, чтобы прийти в себя и успокоиться немного от пережитого им волнения, прежде чем пройти к матери. Затем, придав своему расстроенному лицу спокойное выражение, он переступил порог горницы.
Его мать была не одна в светелке.
Здесь находились княгиня Черкасская и Иван Никитич, бывший думский боярин, едва державшийся на ногах от болезни и слабости. Он уже не вмешивался в дела правления, там заседали братавшиеся с гетманом бояре, сторонники Сигизмунда.
На лавке, скрывшись в темном углу горницы, сидела какая-то черная фигура не то инокини, не то странницы, которую Миша едва заметил в переживавшемся им волнении.
— Наконец-то вернулся, голубь мой сизокрылый! — прошептала старица Марфа. — Истомились мы, тебя дожидаючись…
— Матушка! Победили наши! Отступили ляхи поганые! Отбили у них возы с хлебом… Не попасть им в Кремль! — горячо вырвалось из груди юноши.
Старица Марфа поднялась в волнении со своего места.
— Верно ли? Так ли, сыночек? — переспросила она пересохшими от волнения губами.
— Верно, матушка! Спроси Сергеича! Сами видели, как наши гнали ляшские полки.
— Стало быть… — вставил свое слово Иван Никитич, — надо готовиться всем нам к голодной смерти… Последних воробьев поели в эти дни в осаде… Хлебушка давно не пекут, мука вся вышла… Што ж, никто, как Бог! Слава Тебе Господи, что не удалось мучителям отечества получить припасы!
— Слава Тебе Господи! — произнесли за ним тихо женщины и перекрестились.
— Зато вера торжествует православная… Господь помог над ляхами одержать победу… А голод не страшен… Сам владыка Гермоген голодной смертью преставился, так нам, грешным, по его святому примеру не так страшно будет умирать! — горячо вырвалось у Миши.
— Истинную правду сказал ты, племянник, — раздался за спиною у Миши знакомый голос.
Он живо обернулся и изумленным взором окинул говорившую.
— Настя! — радостно вырвалось у него. — Настюша-голубушка, откуда ты?
И он бросился обнимать неожиданную и дорогую гостью, которую уже не думал увидеть когда-нибудь.
Час тому назад эта гостья смиренно постучалась в ворота романовского подворья и упала в объятия ошеломленной неожиданностью старицы Марфы.
Чтобы вместе пережить страшное время или умереть в родной семье, пришла из своей обители молодая инокиня Ирина. Ведь никто из осажденных уже не сомневался, что для Москвы наступали последние дни!.. Голод и месть запертых в осаде озлобленных поляков не сегодня-завтра должны были обрушиться на сидевших с ними бояр и их семейства.
И Настя пришла разделить со своими последнюю участь.
Усхудалая, измученная за это злосчастное время, она с нежной любовью смотрела сейчас на своего любимца Мишу. И сердце ее сжималось тяжелым предчувствием неотвратимой беды. Кто знает, что может случиться завтра, когда озлобленные, изголодавшиеся ляхи будут рыскать по домам бояр, отыскивая добычу и пищу?… О, если б хоть князь Никита был здесь… Он молодой и смелый… Он сохранит ей ее золотого Мишу, и сестру-старицу, и всю семью!..
И Настя вслух выразила эту мысль.
Тихий вздох вырвался в ответ на это из груди Миши. Карие глаза юноши опустились под зорким взглядом тетки.
И по этому стону, и по опущенному долу взору молодая инокиня поняла все…
— Князь Никита? Где он? Изведал ты о нем что-либо? Жив ли он? Помер? Убит? — спросила Настя взволнованным, дрожащим голосом.
Сильнее защемило сердце юноши. Он поднял голову… Невыразимою грустью наполнились его глаза… И дрогнувшие губы шепнули:
— Настюша… родимая… видел я… сам видел, как князь Никита замертво упал с конем под ударом вражьим…
И Михаил прижался кудрявой головою к плечу инокини.
Бледная рука молодой монахини ниже надвинула на глаза иноческую повязку, и чуть слышно произнес покорный, смиренный голос:
— Господь ведает лучше нас в добре и в лихе… И да будет Его святая воля над всеми нами во веки веков.
— Аминь! — произнес такой же смиренный голос другой инокини, старицы Марфы.
Следствия победы над гетманом Ходкевичем не замедлили отозваться на судьбе осажденных. Отнятые ополченцами Пожарского у поляков хлебные и другие запасы вырвали последнюю надежду на пропитание у кремлевских осажденных.
Призрак начинавшегося еще до этого голода теперь разрастался до величины огромного несчастья. Поляки зверями смотрели на богатых бояр, хотя пан Гонсевский всеми силами удерживал их от грабежа.
В то время в Грановитой палате сторонники Сигизмунда писали новые грамоты польскому королю, торопя его прислать королевича Владислава на царство. Но русское ополчение сторожило осажденный Кремль, и только от разбитого Ходкевича польский король узнал о полном поражении и бегстве его полков.
Глава VI
Снова на дворе октябрь, но не радостно-ясный и румяный по-прошлогоднему… Непрерывные дожди обратили в болота московские улицы, площади и крестцы… То к дело с утра до вечера моросит нудный, неприятный осенний дождик. Солнце не выглядывает целыми неделями из-за облаков. Хмурая и тяжелая картина разрушенной пожарами Москвы кажется еще печальнее в эти пасмурные дни. Но в осаждающих Кремль дружинах царит бодрое и светлое настроение… Еще немного терпения, одна, другая неделя, и замученные голодом и болезнями поляки должны будут сдаться поневоле.
Несколько дней тому назад казаки приступом взяли Китай-город. В самый Кремль был послан гонец с грамотою от князя Пожарского. «Полковникам и всему рыцарству, немцам, черкасам и гайдукам, которые сидят в Кремле» — так начиналась эта грамота, наполненная убеждениями прекратить напрасную распрю, сдаться, открыть ворота Кремля. «Этим, — говорилось дальше в грамоте, — сбережете ваши головы в целости. Присылайте к нам, не мешкая, а я возьму на свою душу и всех ратных людей за вас упрошу, которые из вас захотят в свою землю, тех отпустим без всякой зацепки, а которые захотят служить московскому государю, тех пожалуем по достоинству».
Так заканчивалась грамота главного воеводы.
Народ, только что отслушав обедню, выходил из Успенского собора, когда несколько гайдуков появилось на паперти храма, сзывая толпу на Красную площадь Кремля.
Горсть неволею запертых в кремлевской осаде вместе с ляхами московичей, похожих скорее на тени, нежели на живых людей, от голода и перенесенных лишений, в страхе ринулась, подгоняемая окружавшими жолнерами, к Лобному месту. По большей части это были холопы, челядинцы бояр, кремлевских сидельцев, отсиживавшие со своими господами осаду.
На площади кричали поляки, слышна была всюду быстрая польская речь.
С Лобного места читалась присланная грамота.
Едва только думский дьяк закончил чтение ее и сошел с Лобного места, невообразимый шум поднялся в толпе.
Польские ротмистры и полковники заносчиво кричали, что они скорее взорвут Кремль, нежели откроют ворота и сдадутся лапотникам, земскому ополчению. Ведь им досконально известно, что сам его величество король Сигизмунд спешит на выручку осажденному в Кремле отряду.
Высокий, черноусый поляк в красном кунтуше, бледный и худой, как и все находившиеся в осаде люди, особенно горячо убеждал своих соотечественников ответить на присланную грамоту гордым отказом.
— Что ж делать, рыцари! — гремел его голос. — Нет провианта, но есть вино, и в царских погребах, и в боярских. Пустим жолнеров по подворьям… Пусть порыщут в боярских теремах, авось и соберут фуражу…
— Ни, пан, не можно этого, пан гетман не приказал грабить бояр, — послышались робкие голоса из толпы.
— Што нам пан гетман? Пан гетман дружит с московичами в то время, когда достойное рыцарство гибнет с голоду… Пану королю одному отвечать будем, — неистовствовали новые голоса.
Поднялись споры, крики:
— Давно пора добираться до фуража. Наши люди мрут с голоду как мухи!
— Пускай гетман велит открыть боярские погреба!
— Хлеба! Хлеба, а не вина нам надо! — кричали одни.
— Во хмелю легче перенести голод! — отвечали другие.
Начались сумбур и сумятица невообразимые. Небольшая толпа русских со страхом прислушивалась к этим крикам. Высокий худощавый старик, находившийся здесь, среди народа, как только начались шум и споры, незаметно вынырнул из толпы и метнулся по направлению романовского подворья. Это был Сергеич.
Он уже не шел, а бежал так быстро, насколько позволяли ему его дряхлые ноги. Голова старика кружилась и от голода, и от переживаемого им волнения. «Что же это? — проносились ужасные мысли в его голове. — Перепьются ляхи поганые, по домам бросятся, грабить зачнут… Придут и на романовское подворье. Да нешто позволит им это он, Сергеич, с боярскою челядью? Биться за своих хозяев они станут. До последней капли крови оберегать их имущество и животы. А только что они, горсточка холопов верных, поделать смогут среди стольких злодеев, озлобленных, голодных, готовых на зверство и лютость во хмелю?» Теряя нить мыслей, с отчаяньем в душе, Сергеич почти бегом достиг ворот подворья. Приказав мимоходом крепко-накрепко воротникам держать ворота на запоре, он прошел в дом.
В светлице боярыни, старицы Марфы вся семья была в сборе. Миша успокаивал мать, особенно грустившую все это последнее время. Молодая инокиня Ирина совещалась вполголоса с княгиней Черкасской.
Один только Иван Никитич отсутствовал. Он был на совещании у князя Мстиславского по поводу присланной грамоты от воеводы.
Сергеич как только вошел, так и повалился в ноги своей боярыне.
— Матушка боярыня, Марфа Ивановна, лихо пришло! — произнес заплетающимся языком старик. — Бунтуют ляхи окаянные… По подворьям рыскать ладят, снеди да браги искать хотят. Изморились их людишки вконец… Мало того что коней поели да псину с кошатиной, сам своими ушами слыхал, перед обедней толковал народ, как гайдук своего помершего ребенка есть зачал… Едва отняли… С голоду ума решился человек. Так нешто от таких злодеев ждать чего хорошего можно?… Озверел народ… Матушка боярыня, дозволь тебя схоронить с Мишенькой да с боярыней-княгиней и с боярышней-инокиней… Чего доброго, нынче же набегут злодеи… Мы-то все грудью за тебя с семьею станем… Да нешто нам справиться будет с ними? Так куды лучше было бы в тайничок вам всем перебраться, в подклети, где укладки с мехами на летнее время хороним, а я велю коврами там пол устлать да стены да постели перенести туды… Да дверь-то потайная там, не видать ее будет в стене… Ин и переждете лихое время… А придут злодеи, мы их не подпустим… Грудью все до единого ляжем, вся челядь, как есть… Только бы вас спасти от беды неминучей, бояр, государей наших…
Старик докончил свою речь.
Миша бросился к нему, поднял его и усадил на лавку.
— Хорошо ты придумал, Сергеич, матушку и теток схоронить в тайнике… А я с тобою да с холопами охранять их станем. Самопалы возьмем, а сабли прежние батюшкины холопам раздадим… У ворот станем… Слышь, Сергеич? И пущай только сунется сюды хоть единый лях…
Марфа вскрикнула и обвила руками голову сына, прерывая эти пылкие речи.
— Никуда не пойду без тебя, сокол мой, голубь мой, Мишенька! Не разлучусь с тобою… Без тебя не стану хорониться в тайнике.
Пылающие глаза юного боярчика потухли сразу.
— Матушка, дозволь тебя и теток защищать мне с челядью!.. — взмолился было снова юноша.
Бледная, взволнованная инокиня Ирина выступила вперед.
— Полно, Миша, не к месту твоя отвага… Нешто не видишь, лица нет на матушке твоей?! — с укором произнесла девушка.
Михаил взглянул в глаза матери, и сердце его сжалось от любви и нежности. Он потупился смущенно, потом, рванувшись к ней, крепко обвил побледневшую старицу.
— Не тревожься, матушка! Не посмею ослушаться тебя… Куды хошь с тобою пойду… В тайнике запрусь, матушка, только не кручинься, не бойся за меня, родимая! — горячо срывалось с его уст.
Слушая эти речи, старица Марфа понемногу приходила в себя. Мучительные дни, голод, лишения — ничто не было страшно для матери, беспредельно нежно любившей своего сына, когда он был подле нее.
Глава VII
— Никак, пуще зашумели на крестце? Никак, к обители подбираются! — стоя у накрепко запертой двери, бросала отрывисто молодая инокиня Ирина, тревожными глазами взглядывая на сестру, невестку и племянника.
В небольшом тайнике, находившемся в подклетях, кладовых романовского подворья, три женщины с Михаилом жили уже вторую неделю. Здесь укрыты они от врагов стараниями Сергеича и челяди. Тот же верный Сергеич с холопами сторожит их неустанно и доставляет сюда, в тайник, все необходимое для своих бояр, пищу и питье, по два раза в день. Незавидная это пища. Остатки богатых запасов давно иссякли в романовских кладовых. Уже около года длится осада Кремля, и за этот год, лишенные свежих подвозов, все, до последнего куска солонины, съели осажденные. Теперь сама старица не знает, чем кормит их верный слуга. А Сергеич, питающийся сам одною капустою, как и вся челядь, умудряется, частью из остатков запасов, частью из другой добычи, устраивать полдники и ужины для несчастной семьи. Но этого не хватило на долгое время. И вот старик выходит под видом нищего из подворья каждое утро, проскальзывает к знакомому купцу-торгашу, случайно очутившемуся в осаде. У того в том доме, где он поселился поневоле до снятия осады, еще не опустели кладовые. Запасся купец не на один год мукою и другою снедью и делится с Сергеичем по-братски, зная, ради кого хлопочет старик. Мученики они, Романовы, так ужли же не порадеть для таких людей, невинно страдающих всю жизнь!
И старик купец помогает, чем может, Сергеичу.
Жутки эти хождения старого дядьки-дворецкого. Голодные поляки, как звери, рыщут по Москве, вынюхивая добычу. Пан гетман Гонсевский силою, под угрозой пыток и смертной казни, удерживает их от необузданного желания врываться в дома бояр и грабить их кладовые.
Сергеич говорил правду, что люди, обезумевшие от голода, готовы поедать трупы умерших. Ужасный голод свирепствовал среди осажденных. Только в часы опьянения забывалось о нем. Но были еще более жуткие мгновения, когда польские гайдуки и жолнеры накидывались на винные бочки, то и дело выкатываемые из кремлевских погребов и подклетей домов, оставленных боярами.
А король Сигизмунд между тем приближался к Москве со свежим войском. Голодные поляки ожили при этом известии, становились наглее с каждым днем, с каждым часом.
— Сам король идет к нам на выручку! Наградит нас за долгую лихость и покарает изменников! — говорили эти полуживые от голода, опьяневшие от чаяния близкой наживы люди и ждали лишь удобного мгновения, чтобы начать грабеж.
Обо всем этом только что сообщил вернувшийся из своего последнего «похода» Сергеич, заглянувший в тайник к схороненным там хозяевам.
— И то верно, пожалуй, — тревожно произнесла инокиня Ирина, прислушиваясь к глухому шуму и воплю толпы, доносившимся сюда с крестца, — никак, грабят уже поблизости.
— О, Господи! Близехонько от нас… — простонала княгиня Черкасская. — Уж кончали бы скореича! А то вторую седмицу сиднем сидим здеся… Истомились и мы, и Мишенька! Ждем ровно казни смертной!
Марфа с укором взглянула на старшую золовку, потом перевела печальные глаза на Мишу.
Как исхудало, как изменилось до неузнаваемости это дорогое для нее сыновнее лицо в тайнике за эти десять дней жизни впроголодь, под вечным ожиданием нападения и при постоянном желании скрыть от матери и тетки муки, переживаемые юношей!
«Правда, княгинюшка! Уж скорее бы! Хоть один конец! Смерть легче этого томления!» — мысленно произносила несчастная старица-мать.
И, казалось, сама судьба подслушала это желание… Крепче, сильнее зашумела толпа на крестце… Точно двинулась вдоль улицы к романовскому подворью… Глухо доносятся до тайника громкие крики… Польская брань… Лязг сабель… Шаги целого отряда… Вот у ворот остановились как будто… Громче вопят… Удар, один, другой, третий…
Бледные как смерть женщины переглянулись между собою… Миша рванулся вперед… Нежные руки матери обняли его крепко…
Сергеич кинулся из тайника, духом перебежал двор и дрожащим голосом крикнул из-за ворот подворья:
— Проваливайте, не то палить будем, а ворот не откроем злодеям… Ни в жизнь!..
В ответ на эти слова раздался знакомый голос Ивана Никитича:
— Впускай, Сергеич, впускай, ради Господа! Я, как боярин твой, приказываю тебе!
***
Гнетущее чувство охватило трех женщин и Мишу, когда они остались одни. Никто из них не сомневался, что на верную гибель побежал отважный дворецкий. Никто из них не сомневался, что поляки ворвутся к ним, что гибель их неминуема…
Княгиня Черкасская упала на колени перед иконою. Тихо шептала молитвы инокиня Ирина. Обвив мать руками, тесно сжав ее в объятиях, шепча слова успокоения и ласки, ждал своей участи юный Михаил.
Вот сильнее, яснее шум за стенами тайника. Целая толпа идет по двору… Стучат, лязгают саблями…
Ближе, ближе…
Распахнулась дверь…
На пороге ее стоит Иван Никитич, с ним старый польский ротмистр с сивыми усами и Сергеич. За ними поляки.
— Дядя! — вскрикивает Миша, бросаясь к боярину. Тот наскоро обнимает племянника и взволнованным голосом бросает:
— Сестрицы! Миша! Собирайтесь! Идем отселе! Князь Димитрий Михайлович наказал гетману всех боярынь с детьми выпустить из Москвы.
Один общий стон облегчения вырвался из уст присутствовавших:
— Спасены!
— Куда, куда ты поведешь нас, братец? — метнулась молодая инокиня Ирина к боярину.
Но последний молча взял за одну руку Мишу, за другую старицу Марфу и, наказав двум сестрам следовать за ними, вывел их из тайника на романовское подворье, оттуда на улицу. Отряд поляков с начальником-ротмистром, бряцая саблями, замыкал шествие.
Вот миновали улицу, крестец, вышли на площадь. Там уже ждала небольшая группа людей. Седой как лунь боярин, князь Федор Иванович Мстиславский, Шереметев с семьею, Сицкие и другие семьи боярские кинулись навстречу Романовым.
— Спасены! Спасены! — несется одним сплошным гулом по площади кремлевской. — Слава Тебе Господи! Отвел карающую руку от нас!
Широко распахнулись Спасские ворота, и толпа заключенных русских боярынь с детьми, окруженная польской стражей, вышла из Кремля. И снова запахнулись за ними крепкие тяжелые ворота кремлевских твердынь. Теперь впереди освобожденных находилось одно русское ополчение, свои, родные русские лица.
Но почему же так хмуры они?… Ближе всех находятся к ним казаки Трубецкого. Их лица искажены злобой, глаза полны ненависти… Взоры, встречающие боярские семейства, горят, как у волков. Марфа ловит на себе один из таких, полных ненависти, взоров и невольным движением хватает за руку деверя.
— Что ж это, Иван Никитич, слышь?
А кругом, словно рокот прибоя, нарастает казачий ропот… Голоса крепнут, растут…
— Ишь, вороги наши! С ляхами якшались погаными! В Кремле цельный год запирались! Ограбить их за это! — выделились яснее и громче отдельные голоса.
И крепче уже сомкнулось кольцо бунтующих вокруг беспомощных и безоружных боярынь. Кругом всюду замелькали грозные лица… Угрожающие движения… Злым огнем сверкающие глаза… Все это не предвещало ничего доброго для несчастных беззащитных семей боярских. Вот вырвался из толпы дюжий донской казак и вплотную подошел к старице Марфе, глядя жадным взором на меховое ожерелье, обвивавшее ее плечи. Минута — и протянулась за добычей дерзкая рука казака. Вдруг юный Михаил метнулся между ними.
— Не смей подходить к матушке! — прозвучал его звонкий голос, исполненный каких-то, Бог весть откуда появившихся, властных ноток. И гордо, с острасткой, блеснули молодые смелые глаза юноши… Этот взгляд больше грозного окрика боярина Ивана Никитича подействовал на казака, он отступил, смущенный, перед смелым взором полуюноши, полуребенка.
В тот же миг, вооруженный с головы до ног, подскакал к толпе боярин князь-воевода.
— Добро пожаловать! — произнес князь Димитрий Михайлович, сходя с коня и приветствуя кремлевских сиделбцев. — Ведомы нам были муки ваши и долготерпение… И наказали мы ляхам выпустить вас… Животы их зато целыми сохранить посулили, когда станем брать приступом ужо Кремль… Свободны вы, матушки боярыни. Куды прикажете, туды и доставим вас всех. Дома здешние разорены у многих из вас, так я приказал в Китай-городе палаты заготовить на случай… На первое время потеснитесь пока что…
Потом он с низким поклоном склонился перед старицей Марфой и Иваном Никитичем с сестрами и племянником и добавил:
— А вас, господа бояре и боярыни Романовы, куды доставить прикажете?
Старица Марфа задумалась на мгновенье, нахмурила чело, провела рукою по лицу.
Нет, нет, в Москве ей не место ныне. Слишком глубоко и много настрадалась она, чтобы оставаться в этом гнезде разрушения и муки. Да и небезопасно это. Еще, не приведи Господь, крепче озлобятся против них казаки. Не поняли они, что не по своей воле заодно с врагами отсиживались, запертые поляками, семьи русских бояр в Кремле. Довольно с нее пережитых ужасов и страхов!.. И трепещущим голосом она проговорила:
— Вели нас доставить отселе в Кострому, княже, в нам дарованную Ипатьевскую обитель. Отдохнуть и помолиться душа просит после всех горестей, обрушившихся на нас…
— Твоя воля, матушка боярыня-старица! — поклонился ей снова главный воевода.
Казаки, еще незадолго до того смотревшие с ненавистью на боярскую семью, теперь с тихим ропотом отхлынули назад, совещаясь между собою:
— И впрямь, видно, не по своей воле в осаде с ляхами якшались бояре! Правы да невинны они, ежели сам князь-воевода оказывает им честь да почет.
***
Еще через неделю побежденные голодом, измученные годовою осадою поляки сдались.
Ворота раскрылись настежь, и ополчение вошло в полуразграбленный Кремль.
Торжественно был отслужен молебен в Успенском соборе. Сам Дионисий, настоятель Троице-Сергиевской лавры, во главе ополчения, первый вошел в собор. Зазвонили колокола во всех уцелевших после пожара и разорения церквах московских, и толпы измученного народа, разбежавшегося по окрестностям, стали стекаться в
Москву. Король Сигизмунд повернул с дороги обратно, узнав о сдаче Кремля.
Лишь только отдохнули немного от всех пережитых ужасов москвичи и земское ополчение, как о новом, важном и радостном событии оповестил народ князь Димитрий Михайлович Пожарский.
Решено было избрать царя «всей землею». Полетели гонцы с грамотами по всей России, по всем городам русского государства с приказом немедленно присылать выборных людей, из духовного, боярского, дворянского и торгового сословий, из посадских людей и уездных. По десяти выборных из каждого города.
Когда они съехались, был назначен трехдневный пост. Служились молебны. Молились Богу усердно, чтобы вразумил людей, кого выбрать в цари. Великий собор избирающих долго не мог прийти к окончательному решению. Подавались записи за бояр старинных русских родов, назывались имена князей Голицына, Мстиславского, Трубецкого… Называлось тихо и нерешительно и другое имя…
Земский собор раскалывался. Начинались распри. Разгоралась борьба сторон.
И вот в одно из заседаний из толпы галицких выборщиков выступил человек, дворянин родом. Заявил он, что ближайшими по крови и родству русским царям являются бояре Романовы. И тотчас же следом за этим на столе перед князьями, боярами и воеводами очутилась записка с уже несколько раз произнесенным на соборе именем. Ее торжественно положил на стол какой-то донской атаман.
— От меня запись эта, принимай, князь-батька! — произнес он, смело выступая вперед. — Кому же, как не ему, быть царем? — произнес он отчаянно и твердо на всю палату.
Мертвое молчание воцарилось в Грановитой палате.
Во время этой полной тишины в голове донца-атамана быстрее молнии промелькнула снова, едва ли не в сотый раз, картина осажденного Кремля… широко раскрытых ворот крепости и выхода из нее боярынь…
Необычайно ярко представилось атаману, как метнулись было его казаки к освобожденным, с целью ограбить боярские семейства…
И он не остановил их…
Был и он сам озлоблен, как и товарищи его, на всех кремлевских сидельцев, хотел ограбить, унизить их всех, отплатить им за сидение с ляхами в осаде…
И вдруг появился мальчик, юноша, смелый и прекрасный в своей отваге, и крикнул на одного из казаков властным голосом, полным негодования и гнева!.. Его неожиданный крик, осадивший первого казака, приковал к месту других. Было что-то царственное в этом юноше, в пылающем взгляде его молодых глаз.
И, вспомнив о нем еще до подачи своей записки, донской атаман вспомнил заодно и происхождение от царской крови этого юноши. Он, этот юноша, внук царицы Анастасии, жены Грозного, он двоюродный племянник последнего прирожденного царя Федора Иоанновича. Так ужли ему, происходящему от царского корня, уступить престол другому?
И донской атаман смело, следом за галицким дворянином, начертал избранное им имя на своей записи.
— Какое ты писание подал, атаман? — спросил князь Пожарский, принимая свиток.
— О природном царе Михаиле Федоровиче Романове, — твердо, не сморгнув, отвечал донец.
Велика была сила такой уверенности, и она решила дело.
Собор всколыхнулся сразу. На устах всех зазвучало имя того, кто являлся достойнейшим престола российского.
Были разосланы снова люди по всем городам с поручением узнать мнение народное о выборе собора. И всюду звучал один ответ, не хочет народ иного царя, опричь юного Михаила Романова!
В Неделю православия 21 февраля 1613 года было назначено последнее торжественное заседание собора в Успенском соборе. Все выборщики подали записи снова, и в каждой записи стояло одно имя:
— Михаил Федорович Романов.
Тогда духовенство с боярами вышли на Красную площадь спросить москвичей о их согласии выбрать предложенного царя и не успели еще дойти до Лобного места, как несметные толпы собравшегося здесь народа загремели на всю площадь:
— Михаила Федоровича Романова хотим на царство! И бурною волною прокатились эти слова по всей Москве, по всей Руси православной…
Глава VIII
Зима в том году стояла снежная и пушистая на редкость. Но то и дело давал себя чувствовать крепкий мороз. Кружила метель с утра и слепила глаза прохожим. Свистел и завывал ветер.
На краю села Домнина, окруженного со всех сторон лесами, приютилась на реке Шаче обширная боярская усадьба. И самое Домнино, и более пятидесяти семи поселков и деревень, прилегавших к нему, и ближайший, находившийся в нескольких верстах под Костромою Ипатьевский женский монастырь — все это принадлежало сейчас боярыне-инокине Марфе Ивановне с сыном. Но самой боярыни не было сейчас в Домнине, она проживала в Ипатьевском монастыре, под Костромой.
В хорошо, заново отделанных палатах устроилась старица Марфа со своим любимцем сыном и молодою инокинею Ириною, младшей своей золовкой.
В далекой Москве осталась княгиня Черкасская. Остался там же и Иван Никитич. Маленькая семья уменьшилась заметно. Но от этого еще крепче сплотились трое людей, заброшенных сюда, в глубь России, в тихую костромскую глушь. В Москве шли выборы, волновалось и шумело людское море. А в Ипатьевский монастырь не долетали никакие слухи из далекой столицы, ничто не смущало покоя обители, никакие мирские толки. Тишь да гладь царили здесь. Молитвы, пост, службы церковные, задушевные семейные беседы да тихая скорбь по томившемуся в плену Филарету заполняли все время двух инокинь и юноши Михаила.
Нередко удосуживался юный Михаил в обществе своего верного дворецкого-дядьки Сергеича наезжать в Домнино, куда старый знакомый, староста Иван Сусанин заманивал его охотою на зайцев да лисиц в обширных окрестных лесах. Гащивал с дядькой по нескольку дней в своей усадьбе Миша под присмотром двух заботливых стариков, а потом снова возвращался в обитель к матери, и снова текла там, под звон обительских колоколов, тихая монастырская жизнь этого, отрезанного от всего мира, глухого гнезда.
Ныне с особенной радостью приехал вместе с Сергеичем Миша в усадьбу. Сусанин оповестил его несколько дней назад, что открыл новые следы зайцев. Предстоял веселый лов, большое развлечение среди однообразной монастырской жизни.
С вечера улегся пораньше Миша. В ночь поднялась метель.
Под свист ее спалось так хорошо и сладко, а наутро, едва проснувшись, юноша увидел слюдовые оконца, запушенные снегом. Увидел и вспомнил предстоявшую потеху. Ужли же ей помешает метель?
— Сергеич! Давай терлик на куньем меху! Да валенки теплые! Небось в них никакой мороз не прошибет! — крикнул юноша, приподнимаясь на постели.
Но старый дворецкий, обычно ночевавший подле в сенях, на этот раз не откликнулся на зов своего боярчика.
Вместо того шла какая-то странная суматоха в сенях… Заговорили два голоса, спорили о чем-то как будто жарко. Потом затихали снова и опять говорили приглушенно, очевидно, с опаскою разбудить Мишу.
Он помедлил немного, выжидая…
И снова крикнул:
— Сергеич!
Дверь распахнулась. Верный дядька очутился на пороге горницы. На нем лица не было. Губы дрожали, руки тряслись, глаза, исполненные тревоги, в отчаянии и страхе смотрели на Михаила.
Точно ножом резануло по сердцу юношу.
— Что случилось? Занемогла матушка? Гонца прислали из обители? — взволнованно срывалось с уст юноши.
— Дитятко мое! Боярчик мой! Здорова матушка… Не ей, а тебе грозит опасность… Тебя злодеи добиваются… Гибель тебе грозит! — не выдержав, кидаясь к Мише, всхлипывая, едва произнес Сергеич.
— Мне?! Какие злодеи? Откуда ты это взял? Кто, кто они? — забросал дядьку вопросами Миша.
— Батюшка! Сам не ведаю… Богдашка Сабинин, зять Сусанина, сейчас из Деревенщины примчал… Сказывает, какие-то воровские люди, не то ляхи, не то разбойники, тебя добиваются… Ищут окрест Домнина. В Железноборовской обители ночевали нынче, всего в пятнадцати верстах отсель, и в Деревенщину дошли. Староста туды с вечера ехал на дровнях за силками для лисиц, ради потехи твоей милости… А они как набегут… Дочку свою Сусанин укрыл в тайнике, а Богдана к тебе прислал. Наказал просить твою милость скореича на коня садиться да в Ипатьевскую обитель скакать к матушке, а он тем временем воровских ляхов в сторону от Домнина отведет… Окручивайся, Христа ради, боярчик, скореича… Да не в терлик боярский, а в простую одежу, благо полушубок да шапка найдутся у дворовых людей. А то могут узнать.
И Сергеич, трясясь от волнения, принялся помогать своему боярину одеваться.
— Впусти Богдана! Пускай расскажет все! — кратко приказал дворецкому Миша.
Вошел молодой крестьянин, женатый на дочери домнинского старосты, живший в дальнем поселке Деревенщине, и подтвердил все сказанное Сергеичем.
Какие-то неведомые люди встретили Сусанина в то время, когда он ехал к зятю за силками для боярчиковой потехи, и велели ему проводить их туда, где жил молодой боярин Романов.
— А рожи у них зверские-презверские, и промеж себя они все шушукаются да то ихнего короля, то какого-то царя молодого московского поминают. По-ляшски все говорят, не понять хорошо-то, а ровно про это! Тесть-то, не будь дурак, и привел их к моей избе. Велел жену спрятать да их покормить для времени. А сам меня сюда снарядил да велел тебе наказать, чтоб духом скакал в обитель по домнинской дороге, а сам он их туды заведет, куды ворон костей не заносит, потому хорошо видать, что не с добром пожаловали они сюда, — закончил свою речь Богдан Сабинин.
— И то, боярчик, мешкать нельзя! Убьет матушку-старицу, коли што случится с тобою! — взмолился Сергеич.
Недолго колебался Миша. Как живой встал перед ним образ матери, любящей беззаветно своего «голубя Мишеньку». Уже ради нее надо было спасаться, бежать от шайки злодеев. Ведь один он у нее, Миша. Без него что станется с родимою? Но Сусанин? Что сделают с ним злодеи?
Сердце облилось кровью в груди юноши, когда он подумал об этом.
Но уже поздно было спасать Сусанина. Он находился среди воровского отряда. Один Бог только мог его спасти. А ему, Мише, там, в обители, о здравии раба Божия Ивана молебен отслужить надо. И может, отведет руки злодеев от верного слуги Господь!..
Эти быстрые мысли проносились в голове юноши, пока он снаряжался в путь.
Получасом позднее два просто, почти бедно одетых всадника неслись во весь опор по домнинской дороге. Вот проскакали полесок… завернули на костромскую дорогу и к вечеру уже стучали в ворота Ипатьевского монастыря.
И старица Марфа, уже чуявшая какую-то беду инстинктом своего любящего материнского сердца, с рыданьем обняла вернувшегося сына…
***
Медленно, едва передвигая ноги, пробирался по глухому лесу небольшой отряд. Метель и вьюга кружили немилосердно. Польские гайдуки и жолнеры, с усатым паном ротмистром и несколькими мелкими начальниками во главе, по колено в снегу, выискивали дорогу. Их было человек шестьдесят. Впереди бодро и спокойно шагал Сусанин. Не впервые приходилось ему бродить по этому лесу, где он бил рябчиков и тетеревов по осени, зайцев и лисиц зимой. Внимательно прислушиваясь к далеко не понятной для него польской речи, старик успел, однако, схватить отдельные слова. И из них догадался о решении поляков.
Шайка «воровских ляхов» искала Михаила, чтобы убить его. Это было для него ясно. Но почему и за что убить юного, никому не причинявшего зла боярчика, — этого Сусанин понять не мог… В душе его с первой же минуты встречи с ним отряда уже назрело решение: отвести густым лесом, как можно дальше от Домнина, поляков, дать возможность молодому боярину ускакать под Кострому и завести поляков куда-нибудь подальше в глушь… А там хоть смерть… Лишь бы спасти своего молодого хозяина… Лишь бы вернуть старице Марфе ее единственное детище, лишь бы отслужить боярам-господам свою верную службу… Рад он на пытку и смерть пойти для своих господ.
Эта мысль так воодушевила старика, что он обернул сиявшее лицо к медленно подвигавшимся за ним, уставшим до полусмерти ляхам.
— Поусердствуйте еще малость, господа паны! — произнес он с улыбкой. — Вот свернем за эти деревца и на дорогу выйдем. Тутотка, как есть, дорога быть должна.
Высокий, худой и посиневший от холода ротмистр, кое-как понимавший по-русски, закричал, коверкая слова:
— Песья кровь! Москаль проклятый! Он еще смеется! Застыли мы… Холод, вьюга, а ему и горя мало!
И рукояткой сабли он со злобой ударил Сусанина по плечу.
Тот проглотил обиду и, не изменяя приветливого выражения лица, произнес как ни в чем не бывало:
— Полно, не гневайся, пан. Нешто я виноват, что метелицу да вьюгу Господь посылает? Говорю, к вечеру поспеем, ничего, что сбились с пути, к Домнину как раз выйдем.
— А ты не врешь? — вступил в разговор, также коверкая слова, молодой шляхтич.
— Зачем врать? — усмехнулся Сусанин. — Нешто мне жизнь не дорога? Ишь, вас сколько, а я один, и сабли у вас опять имеются.
— Да! — самодовольно усмехнулся начальник. — Ты прав, старик, с нами шутки плохи!
Опять потянулись поляки, тяжело вытаскивая ноги из снега, среди воющей и носившейся вокруг них метели. А дороги все не видать… Вон сгустились деревья в лесу… Зловеще каркнул ворон над головою… Стали медленно и бесшумно падать зимние сумерки…
Сусанин хорошо знал место. Еще пройти с полверсты, и поредеют деревья. Покажется у опушки село Исупово, отстоящее от Домнина более нежели на двадцать верст.
— Ходу, ходу, господа паны… Ужотка сейчас и у места будем! — умышленно ободряющим голосом обратился к своим спутникам старик.
Поляки снова с бранью и угрозами запрыгали по сугробам.
Еще прошло около получаса. И снова старший начальник крикнул:
— Клянусь именем Иисуса, здесь нет и не будет дороги! Старик нас обманул!
— Так и есть, панове! — присоединил свой голос и другой лях.
И вся шайка загалдела, зашумела, перекрикивая друг друга.
Ротмистр, лучше других понимавший и говоривший по-русски, обратился к Сусанину:
— Эй ты, москаль лукавый, остановись… Давай ответ, прямым ли путем ведешь ты нас к русскому царю?
Сусанин выронил из рук посох от неожиданности. Лицо его отразило самое искреннее изумление.
— К царю? К какому царю, господа паны? Никакого царя не знаю… не ведаю, — произнес он растерянно, почти со страхом.
— Ишь, притворяется старая лисица. Неведомо тебе, што ли, что твой боярин, Михаила Романов, в цари всею Русью избран? И ловок же ты лукавить, старик, — злобно расхохотался начальник отряда.
Только тут понял Сусанин, кого спас он от воровской шайки злодеев-ляхов в этот день. Не только боярчика любимого, не только господина и хозяина своего, но и властителя всего Московского государства, русского царя православного, спасителя, солнышко красное разоренной и обездоленной Руси!
Так вот кого избрали лучшие люди в Москве на царство! Его ненаглядного любимчика, его желанного боярчика Мишеньку! Точно солнечный луч скользнул по просветленному лицу старика и отразился в его глазах. Дрогнули захолодевшие губы… Трепещущей рукой снял он шапку, поднял глаза к небу и истово перекрестился несколько раз.
— Великий Боже! — произнес старик с благоговением. — Тебя благодарю, Творец Небесный, что сподобил меня отвести удар врагов от главы народного избранника!
Потом он медленно повернулся лицом к отряду и, вперив глаза в лицо начальника, бесстрашно произнес:
— Обманул я вас, господа паны… Недаром почуял я, что на лихое дело позвали вы меня… Не найти вам царя московского… В надежной защите юный избранный батюшка государь… Сделайте со мной, што хотите, не видать вам Михаила Федоровича, на многие лета хранит его Господь!
Едва успел произнести свою речь Сусанин, как с дикими криками несколько поляков накинулись на него.
Взвились и скрестились с лязгом несколько сабель, еще не решаясь, однако, нанести удар.
Но тут, дрожа от ярости, крикнул своим людям пан начальник:
— Бейте его! Он завел нас, собака-москаль, на погибель! Бейте насмерть проклятого москаля…
И в тот же миг несколько сабель опустились на голову Сусанина.
Старик упал, обливаясь кровью, алым пятном выступившею на снегу.
Уже стекленел взгляд умиравшего, в то время как губы его шепнули еще раз, в последний:
— Благодарю Тебя, Господи, что сподобил умереть во спасение моего боярчика-царя.
И он закрыл глаза…
Глава IX
День 13 марта выпал радостный и светлый на диво. Таявший снег сбегал быстрыми весенними ручьями, отливая всеми цветами радуги на раннем весеннем солнце. Весело чирикали воробьи на дорогах, обрадованные первому теплу… Беспокойно гулькали голуби на монастырской колокольне…
Но вот гулко ударил большой обительский колокол, призывая к обедне. Изо всех келий, со всех углов монастырских темною вереницею потянулись черные фигуры инокинь.
Шли инокини не спокойно, как всегда в обычное время, а с тревожными, хотя и тихими переговорами. Чудное происшествие случилось в монастыре. Еще с вечера, перед вечернею, в обитель приехали гонцы из города и оповестили старицу Марфу о том, что наутро к ней собирается великое посольство. Потрясенная и взволнованная, старица наказала явиться посольству в этот день перед обеднею. А зачем и для какой цели должно было явиться посольство, никто и не знал в монастыре.
Об этом-то и перешептывались по 'дороге к собору молодые и старые инокини.
Громче и чаще загудел большой монастырский колокол. Гул его разбудил юного Михаила Романова, сладко спавшего в своей обительской светлице.
Юноша стремительно вскочил с постели, протирая глаза.
«Что должно случиться нынче?» — вспыхнула быстрой зарницей мысль в его голове.
Да… Сказывала матушка, что собирается к ним в обитель нынче посольство из Москвы… Может, о батюшке что сообщат ему, Михаилу. То-то была бы радость! Печально начался нынешний день. Просил он протопопа обительского отслужить панихиду после обедни по невинно убиенном крестьянине Иване, положившем жизнь за своего молодого боярчика под оружием злодеев-ляхов… Грустно было Мише, вспоминавшему своего верного слугу… Даже предстоявшая встреча с посольством отошла на второй план… Не выходил из мысли старый Сусанин, баловавший в детстве его, Мишу, и его покойную Таню, сестру… Ласковый, добрый старик… Охоты да ловы в милом Домнине вспомнились ему вместе с тем же Иваном… Больно сжалось сердце у юноши…
Через несколько дней после гибели Сусанина Богдан Сабинин, нашедший его труп в лесу, оповестил о смерти тестя юного Михаила и его мать. Горько сокрушались о геройски погибшем старике Романовы. Не переставал сокрушаться и теперь юный Михаил.
«За что? За что столько горя в жизни? — мелькнула тяжелая мысль в голове юноши. — За что добивались его, Мишиной, гибели ляхи? За что погиб Сусанин, за что томится в плену батюшка, отец любимый? Что сделал злого им его отец и он сам, Миша, что одного томят пленником, другого собирались погубить…» — носились вихрем смутные мысли в голове юноши. Потом мысли невольно перешли на другое, на тяжелые времена, наступившие на Руси, разоренной после вражеского нашествия и внутренней смуты… Не только верные сыны ее погибают, сама родина не могла еще подняться от разорения… Совсем загрустил Миша… И яркое мартовское солнышко не радовало больше… И синее по-весеннему небо не вызывало улыбки на его устах… А соборный колокол ухал, точно вздыхал над чем-то, и его тяжелые удары в это утро еще печальнее настраивали юношу.
Неожиданно и стремительно вошел в светлицу Сергеич.
— Вставай, сокол мой, боярчик мой, батюшка, вставай скореича, — заговорил торжественно старик. — Матушка-старица давно дожидается. Подошла несметная толпа к обители нашей… Во главе духовенство с иконами и хоругвями… Тебя и матушку просит пожаловать посольство… Поспешай, боярчик… Кто знает, може, с хорошими вестями присланы духовенство и бояре из Москвы… До тебя прислано, говорит народ.
И с этими словами верный дядька помогал спешно одеваться своему любимому боярчику… Он накинул на своего любимца лучший парчовый кафтан и отороченную дорогим соболем шапку и с тем же торжественным лицом вывел его за руку из светлицы. Старица
Марфа ждала в своей келье сына, и лишь только он появился, молча обняла его, глубоко заглянула в задумчивые глаза юноши и повела его к воротам монастыря…
***
От костромской заставы до самых ворот обители все было черно от толпы народа…
Впереди ярким пятном выделялось духовенство в парчовых ризах…
Архиепископ Феодорит с тремя архимандритами, с троицким келарем Авраамием Палицыным и с протопопами были впереди… Над головами их плыла чудотворная икона Владимирской Божией Матери… За нею другие, местные, из костромских церквей…
Развевались хоругви… Золотой рекой своих ярких лучей заливало их солнце червонным заревом, играя на ризах икон, на золоте и парче облачений духовенства, на цветных полотнах хоругвей.
Марфа с сыном во главе толпы монахинь вышла к посольству через главные ворота обители.
Старец Дионисий при виде ее выступил вперед… Приблизился к Михаилу и его матери… Толпа замерла в ожидании…
— «Всяких чинов всякие люди, — задрожал среди восстановившейся разом тишины старческий голос архимандрита, обращенный к Михаилу, — тебе, великому государю, бьют челом умилиться над остатком рода христианского, многорасхищенное православное христианство Российского царства от распленения, от польских и литовских людей, собрать воединство, принять под свою государеву паству, под крепкую высокую свою десницу… Всенародного слезного рыдания не презрить, по изволению Божию и по избранию всех чинов людей на Владимирском и на Московском государстве и на всех великих государствах Российского царствия государем и великим князем всея Руси быть. И пожаловать бы тебе, великому государю, ехать на свой царский престол в Москву и подать нам благородством своим избаву от всех находящих на нас бед и скорбей» (Начало наказа, данного в Москве посольству к Михаилу.)
Старческий голос задрожал слезами и оборвался на мгновение.
Но, встретив недоумевающий, встревоженный взор живых юношеских глаз Михаила, обрел в себе новую силу речи старик. И.снова зазвучал его голос мощно и сильно, хорошо слышимый до последнего слова.
Теперь этот трепетный голос просил Михаила не презрить просьбу народную и своим согласием вступить на престол московский, спасти разоренное полузагубленное государство.
— «Господь умудрил люди Своя… Перстом Своим отметил Своего избранника… Сам умудрил, кого выбрать на царство, весь народ Свой наставил на том!.. Ужли пойдешь против воли Господа, избранный Богом?»
Последние слова особенно четко пронеслись и замерли в весеннем воздухе. Михаил поднял голову.
Во все время речи старца тысячи мыслей кружились в его голове…
Так неожиданно быстро, так странно и жутко было для него это известие!
Он, совсем еще юноша, даже почти мальчик, тихо проживающий с матерью после всех перенесенных бедствий здесь, в этой глуши, он избран всею землею Русскою в цари!
Михаилу казалось, что это сон, что он спит и грезит, что стоит ему только закрыть и снова открыть глаза, как исчезнет это странное и жуткое виденье…
И самое посольство, и речи Дионисия, и толпа народа — все окажется сном… Но дивное виденье не исчезало…
Почтенный старец Дионисий стоял перед ним. И слезы текли по его впалым щекам.
— Согласись быть царем, спаси Русь православную от разрухи! — молили теперь чуть слышно старческие губы.
Вихрь мыслей закружил Михаила. Мгновенно пронеслись тяжелые картины постепенной гибели Руси, смена царей… Смуты… Убийства… Лихолетье…
Ужасные времена!
Весь вздрогнув, он сжал руку матери… Взглянул в ее лицо…
О, как бледны и тревожны ее черты! Каким ужасом наполнены глаза старицы! Сейчас она похожа на вспугнутую орлицу, готовую защищать от гибели своего единственного детеныша…
И при виде этого милого лица, искаженного страхом за участь сына, при виде этих нечеловеческих страданий сердце захолонуло в груди Михаила…
— Нет! Нет! — вырвалось непроизвольно из груди юноши. — Не могу, не хочу, не смею я быть царем московским! — и слезы брызнули из его глаз.
И словно эхом за ним задрожал трепещущий голос Марфы…
Заговорила, едва держась на ногах, старица…
Видит Бог, не может она отдать юного сына на гибель, когда Русь разорена от смуты, когда самое тяжелое время сейчас в Московском государстве… Не справиться все едино юному мальчику-царю… Погибнет он… Народ ненадежен… Свели Федора Годунова, свели Шуйского с престола, погубили, предали их… Нет, такой участи она, Марфа, не уготовит сыну! Нет на это ее благословения!
Силой отчаяния и безграничной материнской любви повеяло от этих слов…
С сокрушением слушало ее речи посольство… Падали последние надежды спасти воцарением настоящего природного русского царя гибнущую Русь.
— Господи, размягчи сердце старицы! — шептал Дионисий. — Умудри ее великой силою Своей!
Снова загудели колокола Ипатьевской обители.
«Во храме Божием должны смириться мысли о житейском», — мелькнуло у многих членов посольства в мыслях, и все двинулись в монастырский собор…
Отслужили обедню… И, выйдя на амвон, прочли грамоту об избрании всем народом юного Михаила.
И снова вслед за этим зазвучал голос Дионисия под сводами храма.
— Весь народ избрал юного государя через указание Самого Господа. Так неужли отклонишься и сейчас, надежа Руси?
Михаил, всю обедню стоявший подле матери и горячо молившийся все время, вздрогнул невольно при этом восклицании.
Он надежда Руси?
О нем пишется в грамоте, что один он своим согласием может только спасти Русь? А может, и на самом деле, пожертвовав собою, он своим согласием хоть отчасти поможет восстановлению родины… Великий Боже! Неужели идти ему против воли Господа и народа?
Между тем Дионисия заменил Феодорит. Полилась мощная речь келаря-проповедника.
В ней говорилось о горе народном, о надежде рухнувшей, о печали и отчаянии в случае отказа государя царя.
И о плененном митрополите Филарете, томившемся в польском плену, упоминалось в ней… И о гневе Бо-жием в случае отказа Господнего избранника…
Последнее упоминание словно огнем опалило душу юного Михаила…
Горе народное, муки государства, разруху, лихие времена — все переживет он на престоле без единого укора и слова ропота, если родимый батюшка будет подле наставлять его советами, помогать мудростью и опытом. Лишь бы скорее вызволить его из плена Литвы…
И весь вспыхнул и загорелся от этой мысли Михаил. Да, с таким советником дерзнет вступить он на трон московский!..
Юноша выпрямился, поднял голову… Смелым огнем загорелись глаза…
Он повернул просветленное лицо к матери.
— Благослови, матушка! — произнесли тихо, но отчетливо уста избранного царя.
Марфа подняла голову, отодвинула черную иноческую наметку от глаз, взглянула на сына… И не узнала его.
Куда девалась недавняя робость в лице юноши?… Куда исчезли страх и сомнения, смешанные с отчаянием, из этих молодых глаз?
С лица этого полуребенка глянул на нее юный муж, готовый идти на подвиг и жертву, которой требовал от него русский народ.
С тихим рыданием обвила руками эту бесконечно дорогую ей голову Марфа… Прижала ее к себе…
Потом, выведя на середину храма сына, положила трепещущие руки на его юную голову и произнесла на всю церковь глубоко взволнованным голосом:
— Пути Господа неисповедимы… Да будет воля Его… Благословляю сына вступить на трон московский…
Народ упал на колени, проливая слезы. Громче, торжественнее зазвонили колокола… Архиепископ подошел к юному государю и вручил ему царский посох.
Начался благодарственный молебен…
Михаил Федорович Романов считался с этой минуты московским царем.
На левом клиросе среди инокинь-клирошанок стояла бледная и взволнованная инокиня Ирина.
Находясь в толпе черниц с минуты вступления посольства в обитель, бывшая боярышня Настя не переставала трепетать, внимая речам послов и ответам на них невестки и племянника.
Горячо молилась за обеднею прежняя Настя, молила Бога умудрить сердце юноши и наставить его мысли на правильный путь.
В ее собственном сердце жило непоколебимое сознание, что дорогой ее Миша должен согласиться на просьбы народные. Она верила в то, что вымолила и она отчасти своими грешными молитвами счастье для этого юноши, которого поднимала на ноги вместе с его матерью в долгие годы несчастий и ради счастья которого принесла в жертву свою любовь, молодость и собственную долю. Как молнии проносились быстрые мысли в голове молодой инокини, вспоминавшей то время, когда она, позабыв себя и свою личную жизнь, накрыв монашеским клобуком молодую голову, решила посвятить себя до могилы молитве за близких ей людей…
Одна только смиренная келейка была свидетельницей ее горячих слез и пламенных молитв. Счастья Мише, ненаглядному племяннику, счастья брату любимому и невестке и всем близким просила у Бога в этих молитвах Настя.
Давно спит в могиле князь Никита, горячо любимый ею и отвергнутый ради принесенного ею, Настей, Богу обета… Еще раньше умерли братья в ссылке, погибла Танюша-голубушка, не перенеся смерти мужа…
Ее жизнь разбита, но зато оставшиеся в живых будут счастливы. В этом убеждена глубоко самоотверженная и чистая душа девушки. Красным солнышком Руси взойдет на престол едва не погибший ее дорогой племянник. Вернет брата из ссылки, даст покойное существование близким под крылышком своим…
— Только умудри его, Господи, только наставь согласиться! — шептала молодая инокиня, и холодный пот градом лился по ее лицу, и слезы капали на черную власяницу. И когда прозвучал впервые твердый и звонкий голос Михаила, возвещавший о своем решении, она, как подкошенная, упала на колени с залитым слезами лицом, и тихим облегченным стоном вырвалось из ее груди:
— Благодарю тебя, Господи! Царица Небесная! Кончились муки наши великие… Посетил Ты милостию Своею наш романовский род!
И, замирая, припала пылающей головой к каменным плитам храма…