Дунай
Святослав размеренно наклоняется вперед и откидывается назад вместе с веслом, глядя на обтянутую льняной рубахой спину переднего гребца. Князю не хочется больше встречаться глазами с теми, кто, стоя на палубах ромейских судов, наблюдает за уходом русских ладей из Доростола. Хватит того, что он слышит их оживленную перекличку.
Только отойдя на значительное расстояние от покинутого города, Святослав кладет весло и переходит на корму. Стены и постройки, среди которых он прожил несколько месяцев, кажутся отсюда вполне мирными, ибо дрожащее над берегом марево скрывает разрушения, причиненные городу осадными машинами и зажигательными снарядами баллист. Над пожарищами зеленеет листва, солнце дарит бездомным животворящее тепло, дунайские воды чисты и прозрачны, словно никогда не случалось тех дней, когда весь видимый речной простор был усеян вздувшимися трупами.
Князь зажмуривается. Нет сил вспоминать все это: каждодневные погребальные костры и тризны, вырастающие из-за вытоптанного ржаного поля сомкнутые ряды катафрактов, идущих под белыми знаменами севастофоров – посланников императора. Хочется забыть все, что было под этими стенами. И Святослав молит богов послать забвение, перенести его далеко-далеко, в мир детских грез. Но, уронив чубастую голову на заботливо подсунутую кем-то свиту, он возвращается не в тот слепящий снежный и солнечный день, когда кони несли его возок по Днепру, не в храм Святовида, не в уютную тесноту детских покоев дворца, но попадает в ревущий огненный смерч, взлетающий к небесам по бревенчатым стенам киевской церкви Святого Николая…
Встреча Святослава с Иоанном Цимисхием.
(Художник К. Лебедев)
– Эй, князь, я вижу твою смерть! – вне себя от ярости кричал юродивый. – Тебя покарает Христос, все силы небесные восстанут против тебя, и этот огонь, который ты обратил против дома Божьего, пожрет тебя!
Нестерпимый жар все шире раздвигал круг людей, столпившихся вокруг объятого пламенем остова церкви. Только что с треском обрушились внутрь превратившиеся в скелеты купола. Словно огненная лестница карабкалась в небо истончившаяся бревенчатая кладка стен. Встревоженные голоса призывали толпу раздаться: вот-вот остов храма должен был рухнуть.
Волхвы и дружинники, окружившие Святослава, беспечным хохотом отозвались на выкрик убогого, который невесть откуда подкатился к копытам княжеского коня. Сквозь прорехи рубища, покрытого заплатами, видны были цепи, опоясывающие немытое тело. Глаза полыхали отсветами пожара.
Святослав занес было руку с плетью, но испугавшийся конь поднялся на дыбы и удар пришелся по воздуху. А потом, осадив вороного, князь совладал с собой и не стал увечить юрода. Мотнув чубатой головой, быстро спросил волхва:
– А ты что предскажешь, кудесник?
– Смерть свою примешь от руки человеческой, князь. В бою с врагом сложишь голову, – ответил старый жрец, повсюду сопровождавший Святослава. – Вспомни моление пред болваном тмутороканским. Когда предали сожжению на жертвенном огне сердце коня, я гадал по воскурению, и ветер повернул тот дым в сторону степи. Если бы поднялся он прямо в небо, тогда от богов ждать тебе кары, если бы на закат, к морю понесло – от пучины водной или силы ромейской беречься, а коли на восход показало – либо хазарина, либо печенега опасайся. Бойся, князь, степи…
Несмотря на нестерпимый жар, Святослав завернулся в корзно – устремленные на него тысячи глаз обжигали сильнее огня. Только теперь он почувствовал весь накал ненависти, накопившейся у христиан. Как не хотел он верить нашептываниям волхвов, что в богатых улицах его именуют не иначе как поганым, что дружинникам его подают питье в особой посуде, дабы не оскверниться прикосновением к тем сосудам, из которых пили язычники. Не хотел верить послам, которые бывали в Константинополе: Ольгиных крещеных сажал император близ себя, а его, княжеских, заталкивали в самые дальние углы трапезной. Не хотел верить в то, что его самого высокомерно называют варваром. Но не верить было нельзя, слишком много доказательств этой заносчивости видел он с ранних лет, слышал во дворце оскорбительные обмолвки монахинь, обретавшихся на половине матери: не целуй, княгиня, дитя некрещеное, некрещеный ребенок не человек, а кусок мяса…
Когда Святослав вернулся из хазарского похода, то застал в Вышгороде целую рать попов и монахов, приехавших из германских земель. Привыкнув за многие годы к бородатым лицам греков, служивших в киевских церквах, князь редко видел бритых служителей Бога, наезжавших с Запада. И вдруг – целое нашествие Христовых слуг в белых, черных и лиловых рясах, с выбритыми проплешинами, с четками в руках. Но самое тревожное – вместе с ними прибыло множество конных воинов. Не успел князь передохнуть с дороги, как к нему потянулись жалобщики: люди Адальберта – так звали главу прибывших в Киев миссионеров – силой сгоняли киевлян в церкви, заставляли принимать крещение, мешали приносить жертвы русским богам. То же самое обиженные рассказывали каждому встреченному дружиннику.
Святослав мрачнел час от часу, наконец, не дослушав очередного свидетеля бесчинств иноземцев, направился на половину матери. Она сразу поняла по его виду, зачем пришел сын. Всего несколько часов прошло, как она обнимала его на крыльце дворца, и вот теперь лицо его дышало враждебностью.
– Они пришли по моему зову, – быстро говорила княгиня. – Ты, наверное, не разбираешься в этом, но христиане не едины, часть их подчиняется Риму, а другие – Константинополю…
– Прекрасно знаю, – перебил Святослав. – Я много раз слышал эти прения о вере, что устраивала ты в своих покоях. Но никакой разницы между теми и другими не увидел. Что мне за дело до того, каким хлебом они причащаются, уверяя себя и других, что едят самого Бога…
– Нет-нет, – Ольга поспешила прервать богохульную речь сына. – Дело не в вопросах веры, а в подчиненности. Я решила, что если приглашу пастырей, подчиняющихся римскому первосвященнику и тем самым стану духовной дочерью папы, это облегчит нам отношения с Константинополем. Ромеи не смогут тогда предъявлять нам требования как своим подопечным. У них есть такие замашки…
– А кто виноват, что они могут позволить себе такое? – выкрикнул Святослав. – Они бы не посмели именовать так ни моего отца, ни меня – наоборот, ромеи были данниками Руси. Но после твоей поездки к императору, когда ты позволила ему стать твоим крестным отцом…
– Но это неизбежно – Русь должна стать христианской страной, иначе все великие государи так и будут почитать нас варварами. И потом… потом я верю во Всемогущего…
Святослав расхохотался матери в лицо.
– Расскажи про твою веру кому-нибудь другому, только не мне. Думаешь, я не знаю, почему ты вдруг решила объявить себя христианкой? Когда тело отца предали огню, на костер взошла не ты. Ты хотела сохранить свою драгоценную жизнь, а не сопровождать своего мужа в его загробном странствии. Ты убоялась того краткого мига, когда священный клинок остановит твое дыхание…
– Замолчи! – Ольга вскинула к лицу старческие ладони и зарыдала. – Я любила Игоря, я хотела отомстить за него – кто бы сделал это, пока ты был малолетним ребенком? Кто бы дал тебе власть, если бы мать твоя превратилась в прах на погребальном костре? Я осталась жива ради священной мести – ведь ты знаешь, как я предала древлянских послов лютой смерти в их собственной ладье: я устроила им погребение по всем славянским законам. Я сожгла лучших мужей древлянских в бане, исполнив лучший из способов мести, принятой у варягов. Да, чтобы оправдать свой отказ от сожжения вместе с Игорем, мне пришлось заявить, что я христианка… Но раз уж я сделала это, я постаралась принять крещение от самого патриарха и стать духовной дочерью императора – к вящей славе и силе Руси. И потом… потом я приняла в сердце Христа… Он дал заповедь нам любить друг друга…
– Вот и любила бы древлян, – скривился Святослав. – То-то показала бы свой христианский норов…
– Нет! – старческая рука с неожиданной силой сжала запястье князя. – Месть святее любви!..
Святослав ушел от матери со смутой в душе. Он знал, что нет для нее никого дороже, чем он, но никак не мог побороть враждебности, возникшей давно, но особенно явно проявившейся в тот день. Он с мстительным наслаждением вспоминал те случаи, когда сумел настоять на своем, преодолеть сопротивление Ольги. Особенно в той неурядице из-за Малуши, княгининой ключницы.
Она была ровесницей Святослава, на глазах его превратилась из дворовой девчонки, служившей на побегушках в поварне, в статную русоволосую красавицу с синими глазами. Ольга как-то обмолвилась, что Малуша напоминает ей себя самое в юности – и вскоре взяла ее на свою половину. У рабыни была столь горделивая, истинно княжеская стать, что именно ей нередко поручала прислуживать в важных случаях хозяйка дворца, будь то беседы с иноземными гостями или приемы многочисленной родни правителей малых земель Руси. Но рабыней она была не по рождению, а стала ею после разгрома Ольгой древлянского Искоростеня и захвата в плен самого князя Мала со всей его семьей. Покончив с самостоятельностью земли, казнившей Игоря, правительница Киева подчеркнула ее несвободу, обратив в рабство всех знатных древлян во главе с Малом. Люди знали это и волей-неволей относились к Малуше не как к обычной невольнице. Святославу, давно заглядывавшемуся на древлянскую красавицу, она казалась желанней любой барышни…
Когда Святославу исполнилось пятнадцать лет, Ольга сама сосватала для него первую жену – высокую белокурую деву из знатного варяжского рода. Но вскоре после рождения сына Ярополка молодой князь охладел к ней, его помыслами завладела Малуша, как-то враз расцветшая в эту пору. Как ни старалась Ольга противодействовать сыну, отсылая свою ключницу в дальние села, он каждый раз дознавался, где она, и уезжал за ней. Когда на свет появился Владимир, княгине, скрепя сердце, пришлось признать право Малуши жить во дворце. Только простенькая прялка, принесенная новой женой Святослава из людской в ее светелку, была для нее памяткой о прежнем рабстве. Да косые взгляды иной раз напоминали ей о годах несвободы, да заплаканное лицо Владимира, примчавшегося со двора: «Маменька, а почему он меня робичичем обзывает? Разве я сын рабыни?»
Перебирая в памяти эти и другие подобные события, Святослав все сильнее раскалялся, и, наконец, к нему пришли с известием о том, что люди епископа подняли руку на дружинника в киевском кабаке, а самого князя обозвали идолопоклонником. В разгоревшейся потасовке несколько человек убито, толпа громит посольский двор, грозит идти на христианские улицы. Едва дослушав гонца, Святослав крикнул: «Седлай!» и вскорости помчался в Киев.
Когда он осадил коня перед огромным скопищем народа, окружившим длинное рубленое строение с узенькими окошками, сквозь яростный гомон голосов слышались глухие удары. Проложив себе плетью дорогу к посольскому двору, князь увидел, что несколько дюжих молодцов колотят дубовым бревном в окованные полосовым железом двери. На глазах у Святослава они рухнули внутрь, и в образовавшийся проход повалила толпа, вооруженная мечами, дубинами и топорами. Даже зычный окрик князя не остановил разъяренный народ.
Одного за другим на крыльцо вытаскивали растерзанных немцев. Епископ Адальберт в изодранном подряснике пытался утихомирить толпу, воздевая к небу руку с крестом, но даже голос его не был слышен в неумолчном гаме. Когда он увидел пробивающегося к нему Святослава, на лице его, покрытом ссадинами, промелькнул луч надежды. Нечеловеческим усилием вырвавшись от удерживавших его киевлян, Адальберт бросился на колени возле копыт коня вцепился обеими руками в княжеский сапог, как тонущий хватается за плот.
Взмахом кнута остановив разъяренных мужиков, кинувшихся отдирать от него епископа, Святослав привстал на стременах и крикнул что было силы:
– Угомонись люд! Дай слово молвлю.
И голос его превозмог-таки беспорядочный гвалт. Мало помалу народ смолк, воззрившись на князя. А он велел Адальберту подняться с колен и распорядился подвести к нему уцелевших немцев. Их набралось около двух десятков. Все были истерзаны – платье висело клочьями, лица в кровоподтеках. Оружие у всех уже отняли, только у двоих болтались на поясах пустые ножны.
– Вот что скажу вам, мужи киевские! – заговорил Святослав, указывая на пленников. – Не знаю, правда ли то, что рассказали мне о деяниях этих иноземцев…
– Правда! – завопили сотни голосов.
– Я говорю! – свирепо мотнув головой, рявкнул Святослав. Так вот: что бы эти люди ни сделали, они разгневали народ. И все-таки: надо остановиться, они уже получили свое. Пусть идут восвояси с миром. Пусть идут и накажут другим: на Руси любят своих богов, не старайтесь переделать русских на чужеземный лад. Пусть каждый народ живет по тому закону, что достался ему от отцов и дедов.
И опять толпа несметная. Опять гул голосов, старающихся перекричать друг друга. Верховный жрец, стоя на высоком помосте, старается утихомирить людскую стихию.
– Я тоже против замысла князя, – кричит он. – Да дайте же досказать!.. Я говорил то же, что и вы, но пусть сам князь повторит свои доводы.
Святослав поднимает руку. Воцаряется полная тишина.
– Почтенное вече! Как порешите вы, так и станется. Но скажу сначала, как я понимаю невысказанные мысли волхвов: они не хотят, чтоб я переносил стольный град на Дунай, потому что думают: князь желает уйти из-под руки веча. Нет, мужи киевские, не лелею я мысль освободиться из-под верховной власти народа. Я, как и прежде, признаю себя лишь военным вождем на службе у веча, признаю верховенство волхвов как хранителей соборной воли и древнего закона… Понимаю, чего опасаетесь вы – как бы я с примера моравского князя да князя Мешко, что у ляхов правит, не принял за русским рубежом чужой веры вместе с дружиной, а потом, вернувшись, не стал силой вам крест навязывать… Не сегодня я решил на Дунай пойти и стольный город там заложить. Жрецы могут подтвердить, еще до хазарского похода говорил я им: там, на Дунае, будет сердцевина земли моей. Ведь туда все блага сходятся: из Греческой земли – золото, шелка, вина, из Чехии и Венгрии – серебро и кони, из Руси – меха и воск, мед и рабы.
Вече слушало речь князя с едва скрытой враждебностью. То и дело Святослава прерывали возмущенные выкрики: «Ты уйдешь, а потом с тебя и взятки гладки!» «Обещать-то все горазды». «Слыхали мы про таких сладкопевцев!» Когда же слово взял волхв, из толпы закричали: «Не хочет в Киеве править, мы себе другого князя приищем!»
Старый жрец не дал расходиться страстям. Призвав в свидетели Даждьбога, подателя мудрости, он сказал:
– Я подумал, как отвратить князя Святослава от обмана народа. Мы благодарим его за то, что хазарскую грозу отогнал, но ведь он в походах этих и силу великую набрал, какой ни один до него вождь дружины не имел. Не явится ли соблазн силу эту для своего возвышения употребить? Да если к тому же к чужой вере шатость явит наш князь. Ведь матерь его, знаем мы, тоже ради выгод своих крест приняла. Верим в тебя, князь, но не знаем, каков ты станешь, когда от народа своего оторвешься. Поэтому подсказал мне Даждьбог таковое решение: оставишь ты всем вечевым городам по сыну малолетнему, будут князьями числиться, а если ты от отцовских и дедовых законов отступишь – им теми городами с вечем владеть.
Так и решилось тогда: первенца своего Ярополка посадил Святослав на киевское княжение, Владимира – в Новгород увезли, а младшего, Олега, только что из младенчества вышедшего – в древлянскую землю, мятежом и враждой дышавшую.
И ушел он тогда в Болгарию, и сбылось все, что задумывал: поставил свои заставы по Дунаю, за валом Трояновым, что издревле империю ограждал. Теперь тот вал рубежом сделался для Русской державы. Сел Святослав с дружиной в Переяславце близ дунайского устья, и стало так, как хотел: ни одна ладья, ни одна галера не прошмыгнули мимо, что по реке, что по морю – все мзду платили переяславской таможне.
Если бы не налетели тогда вероломные печенеги на Русь, не бывать бы нынешнему сраму. Снялась тогда дружина, ушла Киев из осады вызволять. И снова привелось перед вечем ответ держать – бросил-де державу на милость кочевника, чуть было не попленили и мать, и сына, и жен твоих… Пришлось ему тогда оставить немалое войско в Киеве – его-то и не хватило теперь под Доростолом…
Скрылись за урезом вод, словно потонули, крепостные стены, не видны и триеры ромейские. Только обвешанные щитами русские ладьи, взмахивая веслами, словно крыльями, летят по серо-голубому простору, да белые чайки, как привязанные висят над мачтами, лениво взмахивая крылами. А вот и гребцы, будто очнувшись от наваждения, грянули походную песнь. Видно, и их давило зрелище оставленного города и надменных ромейских судов с бронзовыми драконьими мордами на носу. Помнилось, видно, как изрыгали эти чудовища струи греческого огня, от которого и вода и железо полыхали не хуже дерева.
Отозвались на песню с соседней ладьи, подхватила ее другая, третья. И загремел над дунайским простором могучий хор. Жива дружина, жив князь. Будут еще битвы, будут победы.