Книга: Новоросс. Секретные гаубицы Петра Великого
Назад: Часть первая. Опала (1721–1723)
Дальше: Подняться из глубин

De profundis

В чем Россия безнадежно уступает иным государствам — так это в части тюремного устройства. Особенно, если говорить о тюрьмах для благородных узников. Бастилия! Тауэр! Семибашенный замок! Вслушайтесь в эти гордые имена. Или взять Пьомби в Венеции: сие узилище таким образом примыкает к Дворцу Дожей, что из властительских палат можно перейти туда или обратно, совсем не выходя под вольное небо. Знатные люди, разошедшиеся во мнениях с правителями, могут скучать там долгие годы. У нас же после скоротечного розыска виновные отправляются либо в Сибирь, либо на плаху. Едва успели вывезти из Трубецкого бастиона тело несчастного царевича и водрузить на колья головы его сторонников, как хозяйственный Михаил Осипович Чемезов вновь занял помещения под провиант. С появлением надобности — опять освободил. Бочки и рогожные кули вытаскивали наружу у меня на глазах. Самые камни доставшегося мне каземата, казалось, провоняли кислой капустой и гнилым луком. Уж лучше бы самая мрачная темница: как-то недостойно сидеть запертым в провиантском чулане. Валяясь на соломе, словно исторгнутый из грядки порченый овощ, мудрено сохранить высокий строй мыслей и не превратиться в жалкую тварь, озабоченную лишь сохранением своей никчемной жизни.
Будущее мое терялось в тумане. Отказавшись, вопреки царскому приказу, вернуть помещикам принятых в ландмилицию беглых мужиков, я выказал тем самым прямое неповиновение. По букве воинских артикулов за это полагалась казнь. Однако столь суровое обращение с иностранным подданным отпугнуло бы других наемников, привлечение коих в русскую службу обходилось государю недешево. К тому же — слишком много значительных прожектов держалось на мне. Так что вероятность смерти не следовало преувеличивать, хотя совсем исключить было нельзя. Петр, он такой. Сначала отрубит голову, потом в уста поцелует. Это у него запросто. Стало быть, шансы — как в бою.
Розыск по делу затянулся, чего в силу простоты и очевидности преступления никто не ожидал. А вот пожалуйте — стоило государю запереть опального приближенного в крепость, как вдогонку посыпались доносы. Господи, какого только вздора в них не было! Обиднее всего показалось утверждение Ефима Никонова, что его подводное судно доселе не построено лишь из-за чинимых мною препятствий. Генерал-майор Гинтер, помощник Брюса, не преминул воспользоваться случаем, чтобы возложить на меня вину за неудачи со сверлением пушек. Поверить подобным упрекам — так выйдет, что граф Читтанов ничем, кроме строения пакостей, не занимался, а без его вредоносного вмешательства российская артиллерия давно бы достигла недосягаемых высот совершенства. Как только Яков Вилимович позволил подчиненному нести этакую чушь?! Уж он-то человек благородный, происходящий от королей… Хотя, по правде сказать, происходящий через бастарда — поди докажи, что предок подлинно королевской крови, кто там при его зачатии свечку держал…
Впрочем, приходила и такая мысль, что доносы могли инспирировать друзья специально для моего спасения от казни. Вердикт военной коллегии не вызывал сомнений, но артикулы намеренно составлены с избытком жестокости, чтобы дать возможность монарху регулярно выказывать милосердие. Смертный приговор требует утверждения государем. Если бы Светлейший и его клевреты успели провести суд быстро, пока царский гнев не остыл — опасность потерять голову была бы весьма велика. Чем больше затяжка, тем вернее разум царя возобладает над чувством, и соразмерно на большее смягчение приговора можно рассчитывать. Пока коллегия разгребала вылитое на меня дерьмо — Петр укатил в Лифляндию, и угроза отодвинулась: он не конфирмовал судебные решения заочно, и уж тем более не позволял казнить высокопоставленных лиц в свое отсутствие.
Теперь оставалось ждать. Ждать и надеяться. Два или три месяца — срок немалый. Со слов Головина ведомо было, что раньше государь не вернется. Мучили бесплодные думы о том, как глупо я позволил себя обыграть. Ссора с царем явно была подстроена, понять это задним умом труда не представляло. Кто постарался? Вряд ли Меншиков: многие предупреждали об опасности со стороны князя, но… Слишком тонко для него. Данилыч прямолинеен и нагл, изучать слабые стороны противника — ниже его достоинства. А здесь чувствовался умнейший интриган, способный читать меня, как открытую книгу. И государя тоже.
Пока Петр был молод, излишества по части вина и женщин сходили без последствий — но с возрастом стали дурно влиять на здоровье и заметно нарушать душевное равновесие. Когда развратная Авдотья Чернышева наградила любимого монарха малой венерической неприятностью — кнута отведали многие, кто в иных обстоятельствах отделался бы словесным выговором. С тех пор проблемы со стороны телесного "низа" периодически у него повторялись. Враги, несомненно, знали, насколько легким на гнев бывал государь в такое время, и выбрали подходящий момент, чтоб донести о неисполнении указов. Столь же безошибочно они взяли в расчет мое упрямство при защите своих людей.
В общем, на дворцовом паркете прославленного генерала побили, как младенца. С таким изяществом, что даже не угадаешь, чьей рукой нанесен удар. Светлейший имел причины меня ненавидеть, но манера действий не отвечала его обыкновениям. Толстой или Головкин? У этих коварства хватило бы, только с какой стати? Чем я им навредил? Вторжение в компетенцию возглавляемой Толстым коммерц-коллегии — да, планировал, однако узнать об этом ему было неоткуда. Предположение, что старый дипломат способен вычислить мои шаги из общих соображений, награждало его сверхъестественной проницательностью, подобающей разве Богу или дьяволу. Впрочем, Петр Андреевич, если в чем и уступал врагу рода человеческого, то совсем немного. Погубить меня просто так, на всякий случай, или для угождения Меншикову — с него сталось бы.
Всякий, кто стоит достаточно близко к трону, должен быть готов отстаивать свое положение. В этой борьбе человек, занятый делом, обязательно проиграет тому, кто любит власть ради самой власти и сопряженных с нею корыстных преимуществ. Проиграет просто по недостатку досуга для интриг. Глядя на разрушенную карьеру ретроспективно, из тюремного каземата, я удивлялся не тому, что свалился в пропасть, а тому, как долго судьба меня миловала. Слишком многим наступил на ноги, проталкиваясь в первые ряды. Спасало до поры лишь благоволение государя да покровительство князя Ромодановского. Пока старик был жив, призрак его витал надо мной, подобно ангелу-хранителю — однако за три года, прошедшие после смерти, рассеялся и перестал внушать страх.
Холодную весну сменило серенькое петербургское лето. Предвестием загробной праздности влачились бессмысленные дни, еще мучительней — одинокие ночи. Жизнь проходила мимо.
Кстати, о призраках. Однажды, утомившись бороться с бессонницей, я заметил, что противоестественный полуночный свет, сочащийся из крохотного оконца под потолком, словно избегает угла, в коем сгустившийся мрак, казалось, скрывал нечто в своих недрах. Никто живой не мог бы проникнуть в камеру незамеченным, без лязга железных засовов — мне почти удалось себя убедить, что это всего лишь игра больного воображения, достойная старых баб и не подобающая боевому офицеру, — но непонятный страх продолжал сковывать члены. Даже глядеть во тьму не хватало духу. Ощущение чужого присутствия стало нестерпимым.
— В-ваше В-в-высочество?
Голос тонкий и дрожащий. Господи, неужели это мой?! Волна стыда прокатилась по жилам, преобразившись в гнев на собственное малодушие и подбросив на ноги, подобно стальной пружине. Страх пропал с первым сделанным шагом — впрочем, сие не помешало с тревогой коситься поутру на подозрительный угол. Глупое суеверие, что души принявших насильственную смерть привязаны к месту гибели, не имеет оснований — иначе поля сражений кишели бы ими. Однако… Почему бы мыслям и страстям человеческим не иметь вещественным носителем некую тонкую эманацию, способную какое-то время существовать отдельно от породившей ее персоны? Не ведаю, подлинно ли несчастный царевич окончил земное поприще в этом самом каземате. Напрасно я стал бы добиваться ответа у своих стражей — им под жестокою казнью запрещено говорить с узниками. Зато покойный принц на долгое время стал верным, хотя и безмолвным, моим собеседником.
— Нет, дорогой мой Алексей Петрович! Не буду покаянных грамот писать, даже не уговаривай. Сам посуди: ты разве недостаточно каялся?! И что, помогло тебе это? Прикажешь от батюшки, по заповеди Господней, прощения ждать?! Молчишь? То-то же! Нет ему дела до Христа. И никому нет на Руси. Сказано: человек — образ и подобие Божие. А коли так — которые людьми торгуют, они-то чье подобие суть? Иуды Искариота?!
Вот скажи, друг мой разлюбезный… Прости фамилиарность, но у вас там, наверно, — без чинов? Ну, слушай: общепризнано у христиан, что большой грех — держать единоверцев в рабстве. Разве на негров сие правило не распространяют. Магометане, и те… Да, я им враг непримиримый — но справедливость следует отдавать даже врагам. Они правды держатся: раб, принявший магометанский закон, получает волю. Только у нас… Да черт с ней, с Венецией! У нас — значит в России. Так вот, У НАС ни один блюститель веры не видит морального препятствия тому, чтобы продать такого же русского, православного человека на уездном базаре прямо с воза. Ни один сукин сын не видит! И церковь — мало того, что не осуждает — САМА рабами владеет.
Знаешь, чего я боюсь?
А ведь боюсь взаправду! Понимаешь, вот жители Содома и Гоморры… Уверен, они даже не задумывались о греховности своей жизни. Привыкли. Не одним днем обычаи установились. Жили по старине. Вдруг ка-а-ак шар-р-рахнет!
Сколько нам времени на покаяние да исправление отпущено, никто не знает. Скажу одно: коли Бог есть и правит миром, а мы от сей неправды не отстанем — России несдобровать. Ну, а ежели Его нет… Несдобровать тем боле!

 

Днем разум вроде бы сохранял ясность, но в сумеречные часы не раз приходило ощущение, что призрачный мой визави вот-вот ответит. Что делали экспедиторы Тайной канцелярии, подслушивая монологи, обращенные в пустой угол? Выискивали крамолу в словах опального генерала или докладывали начальству о помрачении его ума? А ты, любезный читатель — тоже, небось, вертишь перстом у виска? Попадешь в мое положение (не приведи, конечно, Господь!) — уверен, что не начнешь вести светские беседы с тюремными мышами и тараканами?
Дни складывались в месяцы. Лето проминовало. Царь должен был давно вернуться из Риги — но обо мне, похоже, забыли. Однажды грохот пушек и отсветы отдаленного фейерверка достигли моего чулана в неурочный день. Война шла своим чередом: кто-то одержал новую викторию, а я мог только гадать о подробностях оной.
Несколько дней спустя ржавые петли завизжали веселей обычного, и глядящий деревянным идолом караульный офицер молча показал рукою на выход. Казнь или милость?! Узникам никогда не говорят заранее. Царь любит устраивать театр на эшафоте: обычно помилование объявляют, когда голова преступника лежит на плахе, а палач размахнулся для последнего удара. Или даже так: лезвие топора со свистом опускается, сокрушая невинное бревно рядом с виновной шеей — и только после сего жертва слышит о смягчении приговора.
Однако эшафот, похоже, откладывался. Не успели уняться кружение головы от бескрайнего неба над головой, опьянение от свежего воздуха и восторг от капель дождя на щеках — уже пришли. Двое конвойных солдат замерли у двери снаружи, другая пара сопроводила в присутствие и стала обочь, сторожко косясь на меня. Сидящий за столом секретарского вида невзрачный субъект не повел бровью и не поднял глаз от бумаг. Выждав достаточно времени, чтобы дать опальному вельможе прочувствовать собственное ничтожество перед ним, грозным вершителем судеб, он пробормотал что-то невнятное себе под нос. Я улыбнулся ответно с невольным дружелюбием, коим встречаешь каждое живое существо после месяцев одиночного заключения. Тайный канцелярист оскалился, подобно бешеной крысе:
— Ты чего, слышишь плохо?! Отвечай, вор, когда тебя спрашивают! Не то под кнутом говорить будешь!
Бледная кожа пошла розовыми пятнами — от гнева, что перед ним не трепещут. Слипшиеся сосульки белобрысых волос выбились из-под дешевого парика.
Там, куда указывал немытый палец с обгрызенным ногтем, действительно висел прикрепленный к потолку корабельный блок — атрибут усовершенствованной дыбы. После смерти князя Федора Юрьевича новомодные инвенции не обошли и пытошное дело.
Какое-то время я глядел на исходящего злобой экспедитора с недоумением — ну не готов был ответно разозлиться, и все тут! Механизм души без употребления ржавеет, надобно раскрутить его о других людей, чтобы вернуть способность производить те или иные чувства.
Допросчик мой, утратив надежду застращать взглядом, перешел к словам.
— Ведомо нам из доношений многих людей о богопротивном чародействе и чернокнижестве, посредством коего ты на государево здравие злоумышлял, имея с диаволом действительное обязательство…
Медленно, как тяжелая чугунная болванка, накалялась ярость. Рассеянный взгляд мнимого чародея скользил по бритому кадыку чиновника. Схватить за горло, может быть, и получится — но удавить преображенцы не дадут. Фузею у солдата отнять? Не выйдет, ослаб сидючи-то… Корм идет из одного котла с гвардейцами — а сил нету… В чем причина? Отравление миазмами, по Сильвию де ла Боэ, или же слабость идет от недостатка моциона, как считал Джироламо Меркуриали?
Ну ни хрена себе обвинения! Чародейство, при действительных сношениях с дьяволом, по артикулам означает костер. Правда, статья эта мертвая: не припомню случая, чтобы кого-нибудь за то сожгли… Как бы ради меня ее не оживили! О покушении на здравие государево — что и говорить. Колесование, без послаблений!
Вот интересно, а что вдруг мои враги засуетились? Отсечение головы их уже не устраивает — или вопрос с помилованием решен, и они боятся мести? Правильно боятся: дайте только выбраться отсюда… Христианское милосердие? Правила чести? Забудьте! В турецкой войне мне не мешали подобные ограничения — а эти господа хуже турок. Намного хуже!
Чего там писарченок из Тайной канцелярии от меня хочет?
— Говори, вор!
— Обращайся ко мне "Ваше Сиятельство", если желаешь получить ответ. Достоинство графа Священной Римской империи даже государь Петр Алексеевич отнять не может. А сие означает, что верховный суд надо мной принадлежит имперскому сейму в городе Регенсбурге.
— С-с-е-е-йму!.. На дыбе тебе будет сейм, твое ...ятельство!
Он еще долго и гнусно сквернословил, однако легко было догадаться, что перейти от угроз к делу допросчик при всем желании не может: не дозволено. Все это пахло обманом и подвохом. Да что там пахло — воняло, как в гошпитали для скорбных животом! Привести узника в бешенство и заставить броситься врукопашную — а там стража его вправе и насмерть прибить. Сам виноват окажется!
Ловушка примитивная, но едва не сработала. Ночью в каземате сосчитал, сколько будет дважды два: все стало понятно. Шведы воевать не могут, потому что у них денег нет. Мир означает амнистию. Судя по всему, мирный трактат либо уже ратификован, либо проходит последнюю шлифовку перед высочайшим одобрением. Вытерпеть еще немного, и государь меня простит. А я его? Не знаю, посмотрим. Большого дурака свалял, что не подготовил запасную позицию за границей — теперь, ежели уехать из России, придется все с нуля начинать.

 

Человек предполагает… Усталость и тяжесть в груди, давно меня угнетавшие, день ото дня усиливались; к ним прибавились боли в суставах, начали кровоточить десны. Видал такое прежде — цинга! Нет худа без добра: сонная апатия, сопутствующая этой болезни, помогала стоически переносить неприятельские потуги добавить мне новую статью. Навесят колдовство? Чушь, колдовства не бывает. Сожгут? Пусть — хотя бы согреюсь перед смертью! Ночи становились все холоднее. Зарывшись в гнилую солому и натянув всю свою одежду, я стучал зубами при самой легкой прохладе… Если амнистия задержится — зиму не переживу. Еще полгода назад переносил такую погоду без малейших неудобств — здоровья хватало…
К цинге прибавился сухой, злокачественный кашель, через неделю перешедший в кровохарканье. Начался жар, лихорадка помрачила разум. Сколько дней минуло в полубреду? Бог знает… В моменты просветления посещала мысль, что мне, всего скорее, из крепости не выйти — но не вызывала протеста. Люди смертны. Раньше или позже — не все ли равно? Жизненные силы иссякли.

 

Освобождение не помню. Или очень смутно. Куда меня тащат? Оставьте наконец, в покое, мучители! Худая телега влачится по непролазным осенним лужам. Щелястый потолок из некрашеных досок, стены не лучше — отовсюду дует. Гарнизонная гошпиталь? Важный немец щупает пульс. Вроде бы раньше его видел, и даже помнил, как зовут… Неважно, черт с ним! Из-за спины доктора слышны мучительные стоны: схватившись руками за живот, корчится на постели долговязый детина в исподнем. Усатый подлекарь подносит ему ипекакуану, заставляет пить. Я счастливей соседа: на мою долю достается рюмка лауданума. Блаженное забытье растекается по членам…

 

…Тусклая лампада над соседней кроватью не в силах разогнать мрак. Из-под казенного одеяла торчит мосластая нога, бледная, как у битой курицы. Остальное загораживают две плотных спины.
— Отмучился. А с тем что делать будем? Коли он тут залежится — как бы беды не нажить. Дохтур-то чего сказал?
Меня здесь совершенно не берут в расчет. Обсуждают, словно я уже мертвый, и это моя нога торчит из-под грязного одеяла.
— Ежели в двух словах и по-русски — сказал, что не жилец. А нас винить будет не за что: на все Божья воля.
— Да я не о том, Иван Карлыч. Надо евонное сиятельство поскорее с рук сбыть. Не то, боюсь, кое-кто из сильных людей наоборот, недоволен будет…
— Чем, господин комендант?
— Да хоть тем, что он тут, а не на погосте. И потом, по указу-то государеву ему что приказано?
— Дальние деревни, безвыездно.
— Вот видишь!
— Так ведь не довезти, помрет в дороге.
— Сам же говоришь: Божья воля? Помрет — стало быть, пора приспела. Тем паче, коль не мы повезем. Завтра похлопочу, тут один парнишка о нем справлялся.

 

— Куды прешь, деревня?! По харе давно не получал?!
Пятятся кони, хлобыстнутые по мордам, наш возница шустро соскакивает наземь, кланяется в ноги, ломая шапку, — а вожжи не забывает придерживать. Его шутейно, через тулуп, вытягивают плетью по спине. В окружении верховых слуг проносится, расплескивая снежную слякоть, золоченая карета шестериком. Большой чин едет. На парочке, запряженной в простую кибитку, поперек пути такому не суйся!
Мужик рукавом утирает щеку от грязи, провожает кавалькаду опасливым взором и снова утверждается на облучке, ловя задницей пригретое место. Молодой парень рядом со мною шепчет вдогонку карете витиеватое морское ругательство. Возница резко его обрывает:
— Нишкни, Илюха! Здесь тебе не Аньстердам!
— Знамо дело, Питер — мать его через пресвятую троицу — бурх!
— Ну и чем те Питер не ндравится? Тут тоже жить можно! Намедни была свадьба у Головиных — так всем прохожим по чарке наливали!
Я на мгновение просыпаюсь от апатии.
— У кого свадьба?
— Так эта… Иван Михайлович за вдового князя Трубецкого дочку выдавал.
— Которую?
— Да как же ее… Эту… Ольгу Ивановну!
Он втягивает голову в плечи, чрез всю крестьянскую толстокожесть понимая, что смолол лишнее и можно крепко получить по загривку; но мне никогда не нравился обычай карать дурных вестников. Да и сил нету.
Н-да. Была у меня невеста.
Давным-давно. Тысячу лет назад, наверно.
Дай Бог ей счастья с Трубецким. Сенатором и князем. У которого внукам скоро в полк записываться. Чью фамилию носит бастион, где меня держали полгода. А я боялся, что стар для нее!
Похоже — мне в самом деле пора.

 

— Поворачивайся, Александр свет Иванович — изволь откушать… Молочка горячего, с медом… Вот сало медвежье топленое: давай-ка пей, пока не застыло…
— Когда ж вы от меня отстанете, ироды! Дайте хоть помереть спокойно. Пожил, пора и честь знать.
— Нет, миленькой — не время тебе. Когда Илюшка-внучок только привез твою милость, и впрямь смертушка в головах стояла. А теперича хочь маленько, но назад отшагнула. Так мы ее шаг за шагом, да и спровадим!
— Зачем?
— Зовет она тебя, значится… К себе манит… Не слушай проклятую! Тебе, батюшка, жить долго надо.
— Не хочу.
— Великий грех и адская гордыня — от Божьего дара отказываться. А окромя того… Я ведь, сущим младенцем бывши, застал ишшо блаженной памяти государя Михаила Феодоровича, о здравии его в церквах возглашали… Сочти, сколько лет на белом свете прожил. И во всю свою жизнь не слыхивал, чтобы кто перед царем за мужиков заступался!
— Дозаступался — сам видишь, чем дело кончилось.
— Понятно, оболгали тебя бояре.
— Уймись, дед Василий. Сам я виноват. Глупость сгоряча сделал: себя погубил, а проку никакого.
— Прок есть: зачтется сие перед Господом!
— Вот и я думаю, что пора к Господу. Или кто там за него. Да не огорчайся так. Хочешь, выпью твои снадобья, хоть и воняют. Все равно от них ни добра, ни худа не будет.
Старик с юношеской резвостью устремляется к печке: главное правило его фармакопеи, что все должно быть горячим. Он тощ и малоросл. Легок, как сухая щепка. Надо же — Михаила помнит! Стало быть, ему не меньше восьмидесяти. Может, и врет. Обычно крестьяне столько не живут: раньше израбатываются. Впрочем, непохоже, чтобы он сильно усердствовал за сохою — даже в молодости. Скорее знахарь, чем пахарь. Травознатец, шарлатан, немножко колдун (когда приходский поп отвернется). Встречаются такие мужички, нехватку телесной силы восполняющие хитростью. Внучок у него покрепче телом, но ум унаследовал. В Амстердам у меня попал за успехи в школе — а вообще-то семью не слишком хорошо знаю.
Вот и пришло наказание за мою доброту.
— Пей, миленькой: не гляди, что запах — медвежье сало, оно завсегда духовитое. Чем крепше дух, тем больше в ём пользы! Этакое доброе лекарство тебе сам дохтур Быдлов не пропишет! Ищо барсучье от легошного недуга помогает. А уж самая сила — волчье! Погоди, по первотропу тебе волка затравим, гладкого да жирного! Да в баньке с травами пропарим, лихоманка-то и уйдет.
— Кого пропарите, волка?
— Его-то зачем? Тебя, боярин. Супротив грудной болести лучше баньки ничего нету.
Сопротивляться дедову напору нет сил. Ладно, черт с ним — банька так банька… Может, согреюсь: даже у печки, под двумя одеялами, меня бьет озноб. Могильный холод от крепостных камней пробрался в кости.

 

Банька ли помогла, или несчастный волк погиб не даром, — но недели через две я впрямь окреп до такой степени, что стал подниматься с постели и при чужой поддержке мог пройти несколько шагов. Кашель по-прежнему рвал горло, однако кровь в мокроте пропала. Тело казалось чужим: костлявое, с дряблой и бледной до синевы кожей в цинготных кровоподтеках. Душа была не лучше. Все, к чему стремятся люди, чего я сам с неукротимой силою добивался: чины, богатство, слава, любовь женщин, — казалось вздором. Неопрятная борода с густою проседью, отросшая за время бедствий, состарила меня с лица лет на двадцать: привык считать себя молодым, а теперь видел в зеркале битого жизнью пожилого бродягу. Староста пытался подъехать с хозяйственными делами, но был безжалостно отшит:
— Егорушка… Решайте одни, своим сходом. Как по весне приговорили меня к топору, имущество отписали на государя. Вас — в том числе. Так что Петр Алексеич, переменив мне участь на дальние деревни, просто позабыл, что деревень-то никаких у меня нету. Сам же отнял. Значит ли указ о ссылке, что сим имение в прежние руки возвращается, или мы с вами просто соседи… Не снизошел он до объяснений.
— Мы за тобою, Александр Иваныч, хотим остаться…
— Да кто же вас спрашивать станет?! И корысти никакой. Прежде я мог своих крестьян прикрыть от приказных или от соседей — теперь ничего не могу. Живите как умеете.
Ни мыслей, ни сильных чувств. Растительная жизнь. Даже обида или желание отомстить не появлялись. В промежутках между приступами кашля рассеянно разглядывал узоры годовых колец на струганых досках, словно выискивая в них тайный смысл. И вот однажды снова, как в крепостном каземате, кожей ощутил чужой взгляд. Неужто призрак царевича последовал за мной из Петербурга в Бекташево?
Прикрыл глаза, постарался не шуршать периной. Да, кто-то есть на чердаке. Не мыши: те не сопят. Чу! Шепот. Не привидения, живые. Как минимум, двое.
Может, по моим следам послали тайных убийц? Глупости. Сто раз могли отравить, если бы хотели.
Опять наверху шорох… Удаляется… Ушли. Никого нет.
Беспокоить деда Василия или его невестку Алену, которая за мной ухаживала, почему-то не хотелось. Воры, убийцы, соглядатаи? Плевать на всех. Терять все равно нечего. Жизнь? Такая жизнь хуже смерти.
Несколько дней спустя наваждение снова возникло. Тетка Алена, унося миски после завтрака, неплотно прикрыла дверь; из этой щели и тянуло, как сквозняком, любопытством.
Медленно, чтобы не спугнуть, повернул голову — но только успел заметить мелькнувшие за дверью рыжие вихры, да босые пятки пробарабанили по доскам.
Дети!
Притворился спящим. Минут через пять за порогом горницы снова начались чуть слышные шевеления.
— Эй, ребятишки!
Тишина. Кажется, даже не дышат. Но не убежали.
— Меня не надо бояться. Я детей не ем: они невкусные.
Молчат. Не иначе, обдумывают: правда или врет?
— Заходите ко мне. Не стойте у порога, из сеней дует.
Осторожно, готовый каждое мгновение дать деру, вкрался конопатый парнишка лет двенадцати. Из-за спины вожака глядит другой, помельче.
— Вы чьи?
— Мамкины.
— А кто у вас мамка? Алена?
— Не-а, Настасья.
Выясняю, что это потомство старшего внука деда Василия: мужик ходил валить лес для моего завода, там простыл и помер. Старшего из сирот зовут Епифан, другого — Харя. Харлампий, значит. Мальчишки, в свою очередь, желают знать мои планы:
— Ты когда помрешь?
— Не знаю. Скоро, наверно. Вам зачем знать?
— Погоди хоть до Рождества… Не то нас опять учиться загонят!
Ну да, конечно! Школа так и квартирует в моем доме; я в нем за шесть лет недели не прожил. Теперь, похоже, застрял на весь остаток жизни.
— Что, не любишь учиться?
— Учиться-то ладно… Левонтий больно драться горазд: как треснет по башке линейкой! А то за волосы схватит, и мордой по столу возит… Ежели еще браги напьется — тогда совсем… Это учитель наш, Левонтий-то.
— Знаю, сам его ставил. Только не думал, что он драчун и пьяница.
— А правда, ты с самим царем задрался?
— Ты что, дурной? С царем драться нельзя, он помазанник Божий. Так, поругался малость.
— Как поругался, по-матерну?
— Да нет, обычными словами.
— Тогда ничего! Мы тоже с мамкой ругаемся, а потом миримся: она у нас добрая. А царь — добрый?
— Как сказать… Видишь ли, ему сильно добрым быть нельзя. Слушаться не станут. Каждый начнет свое делать, вразнобой — и пропадет государство!
— Знамо, нельзя без набольшего. А с турками ты дрался?

 

Назавтра испуганный и трезвый учитель стоял во фрунт у моей постели, послезавтра — возобновил занятия. Зачем полумертвому изгнаннику дом в восемь комнат? Половины с лихвой хватит. Опасения крестьян, что соседство беспокойных детей помешает выздоровлению любимого помещика — полный вздор. После учебы целая толпа ребятишек набивалась в горницу, чтобы послушать о былых сражениях. Голоса надолго не хватало: кашель душил. Но я ни за что бы не отказался от этих разговоров. Огоньки азарта в мальчишеских глазах, протянувшаяся между нами тонкая ниточка понимания — вот, пожалуй, и все, что держало меня по сю сторону земной поверхности. Воля к жизни пробудилась. Снова, как в детстве, умелый рассказчик вел за собой слушателей, по произволу заставляя смеяться или плакать, и если телесно они оставались сыновьями своих отцов (кто-то, возможно, и чужих — неважно), духовно это были уже МОИ дети. Придет время — и если позову, они пойдут за мною, бросив безутешных родителей.
К Рождеству я не только не помер, но весьма окреп. Достаточно, чтобы скрасить Настасье вдовью долю. Дед Василий, полагаю, обо всем догадывался — но не подавал виду. А внутренно, думаю, торжествовал, глядя, как больной выздоравливает. Его интригу вычислить было легко: он сделал на меня ставку. Или на милость государя, если угодно. Если опальный генерал получит назад свои чины и богатства — семья, служившая господину опорой в бедствиях, сможет рассчитывать на очень большую награду. По крестьянским меркам, просто сказочную. Внук старого хитреца так далеко в будущее не заглядывал, а просто был верен без расчета. Посланный в Петербург под претекстом лесоторговых дел, Илья постарался разведать обстановку в верхах и передать, кому следует, мои приветы. Большинство тех, кого я считал друзьями или вывел в хорошие чины, притворялись, что впервые слышат мое имя — но нашлись исключения. Тоненькая пачка тайных писем была как живительный глоток воздуха погибающему от удушья. Оказывается, Михаил Голицын, в коллегии вотировавший казнь, ибо "Артикул воинский" не оставлял иного исхода, приватным образом ходатайствовал перед государем о помиловании. То же самое — Брюс, немедленно по возвращении из Ништадта. Генерал Миних, второй человек в польской армии, коего посол Долгоруков совсем было сманил в русскую службу, после известия о моем осуждении делал вид, что не помнит прежние беседы с князем. Европейские газеты судьбу генерала Читтано ставили в предостережение всем безумцам, желающим служить царю. Репутация Петра как нанимателя падала, многолетние усилия Матвеева шли прахом. Без моих торговых партнеров явно не обошлось: столь дружное выступление памфлетистов стоит немалых денег. В общем, не так грустно, как прежде казалось.
Вторым планом шли новости политические — и для всех, кроме меня, уже не слишком новые. Условия мирного трактата с Швецией, описание торжеств и принятых государем титулов. Как хорошо, что я в этом не участвовал! Если б уже не сидел в крепости — наверно, не преминул бы туда отправиться прямо из-за праздничного стола, не вынеся дурновкусия вздорных претензий в сочетании со столь же отвратительным пойлом. "Император Всероссийский"… Какая гнусность!!!
Любому невежде известно, что императорский титул — наследие древних и предполагает, в дополнение к военному могуществу, обладание одной из мировых столиц: Римом или Константинополем. Соответственно, императоров может быть два: западный и восточный. Один титул присвоила венская монархия, имея на то сомнительные исторические резоны и не имея Рима. Другой — вакантный. Что должен был сделать Петр, чтоб заслужить его?
Господи, ну неужели столь очевидные истины нужно объяснять?! Не может быть православного императора, пока Константинополем владеют турки! Это против всех правил и традиций. Вы полагаете, традиции можно ломать? Да на здоровье! Объявите себя богдыханом деревни Козявкино или архиепископом цыганского табора! Государю можно, а вы чем хуже?
У африканских дикарей высшим почетом пользуются воины, кои носят ожерелье из клыков собственноручно убитого льва. Представьте, что какой-то хитрозадый арапчонок, испытав силы в поединке с царем зверей, решил: а ну его, здоровый слишком… Вон у дороги дохлая свинья валяется; вырву у нее зубы, подточу на камне, чтобы походили на львиные, и будет издали не отличить…
Новый царский титул во всем подобен был этому ожерелью.

 

Пока один из нас исходил бессильной внутренней злобой на свежеиспеченного императора, другой мялся у порога.
— Что еще, Илюша?
— Всё… Всё, что осталось от вашего имущества, господин генерал. — Он протянул какой-то кирпичик, завернутый в плотную бумагу. — Из компанейской конторы в Тайную канцелярию всё выгребли. А там… Платье по себе разобрали, бумаги — служителям, на растопку. Даже бухгалтерские книги увезли! Одна эта маленькая уцелела, в щель завалилась.
Я осторожно развернул листы.
Чудом спасшийся из бесстыжих грабительских лап, в моих руках лежал кодекс Леонардо.
Назад: Часть первая. Опала (1721–1723)
Дальше: Подняться из глубин