Часть вторая
Глава первая
Прости.
Пустые глазницы и прядь волос, льнущая к черепу, на земле возле мусорного бака.
«– В чем нуждается доктор Пеллинор Уортроп, мистер Генри?
– А в чем обычно нуждаются люди? Он не инвалид, но хозяйство вести не умеет, и еду себе готовить не станет. Кто-то должен относить его белье в прачечную и ходить за покупками, готовить, убирать дом, впускать и выпускать посетителей, – правда, последнее вряд ли придется делать часто, к доктору сейчас почти никто не приходит.
– Да, сэр. Он вроде как затворник?
– Да, и отшельник.
– Значит, он больше не занимается медициной?
– И никогда не занимался. Он другой доктор.
– Ах, вот оно что…
– Да. Он доктор философии, только я не советую заводить с ним разговор на эту тему… и вообще ни на какую тему. Если ему понадобится слушатель, он сам заговорит с вами. Не понадобится, значит, не понадобится. Приготовьтесь к тому, что большую часть времени он вообще не будет вас замечать. Точнее, практически все время.
– А что еще, мистер Генри? Чего еще мне от него ждать?
– Ну, да. Характер у него… Скажем так, немного горяч для философа.
– Вспыльчивый философ? О, мистер Генри, как это забавно!
– Боюсь, что только в теории. Лучшая стратегия поведения с ним – соглашаться с каждым его словом. К примеру, если он когда-нибудь намекнет или даже открыто скажет, что интеллект червя намного превосходит ваш, просто скажите: «Да, доктор, я и сама не раз так думала». В другой раз он может ляпнуть что-нибудь совсем несуразное – не думайте, что он слетел с катушек; для Уортропа это обычное дело. Он всю жизнь говорит невпопад. Я хочу сказать, что то, что он говорит обретает смысл только в контексте его мыслей.
– Его мыслей, мистер Генри? А какие у него мысли?
– Скрытые.
– Он скрывает их… у себя в голове?
– Как и все мы, правда, Беатрис?»
Носком ботинка я коснулся лицевой части черепа.
Я знал, что надо вызвать констебля. Пусть арестуют Уортропа. Самый подходящий конец для профессора-монстролога, чьи занятия неразрывно связаны с убийством. Мы с ним оба по локоть в крови, и я, и Уортроп.
Но я не стал никого вызывать. Все мы рабы своих привычек, а я слишком долго пробыл его неразлучным компаньоном.
Вернув мусорный бак в вертикальное положение, я собрал в него ужасное содержимое; череп положил последним, помедлил, но не из-за того, что предавался размышлениям, глядя в его пустые глазницы, как некий принц, для которого человеческая жизнь имела определенную ценность. Я просто зашвырнул череп в контейнер с остальным мусором; он стукнулся о его металлический бок, звонко брякнув в морозном воздухе.
Снова керосин. Еще спичка. Приятное тепло волной залило мое лицо. На свете нет человека, который не любил бы огонь. Это наша генетическая память: тысячи лет огонь был нашим союзником и другом. Он сделал нас теми, кто мы есть. Не удивительно, что боги наказали Прометея. Овладей огнем, и через несколько тысяч лет шагнешь на Луну.
Я пересек двор по направлению к старым конюшням. Мне нужна была лопата. Не все кости сгорают целиком, кое-что придется закопать. В конюшне сохранилось лишь одно стойло – остальные убрали еще в 1909 году, чтобы освободить место для прогулочного «Лозье»: самой дорогой машины в то время, подаренной Уортропу руководством компании за помощь в разработке дизайна. Шагнув в темное нутро постройки, я услышал тихое блеяние из последнего стойла в дальнем углу. Я заглянул через перегородку. Трое ягнят сгрудились там на соломе. Увидев меня, они, как один, шарахнулись в дальний угол. Черные глазенки на белых мордашках. Тревожное блеяние срывается с черных губ. Ножки нервно переступают по соломе, которая шуршит в сухом воздухе.
Меня это не смутит, мистер Генри. Плохой характер – признак сильной натуры; так всегда говорила моя мать.
Черные глазенки на белых мордашках, нежное блеяние и сухой шорох соломы, похожий на тихий стук костей в оссуарии.
Глава вторая
Ш-ш-шр, ш-ш-шр.
Тварь за толстым стеклом. Тварь в холщовом мешке.
Ш-ш-шр, ш-ш-шр.
Все тела отбрасывают тени, все тени одинаковы: между тварью за стеклом и тварью в мешке нет никакой разницы. Их суть, – то, что они есть, – одна. Всякая жизнь прекрасна; и всякая – чудовищна. В том числе жизнь Лили, чьи глаза, как два горные озера, прозрачны до самого дна, чьи нежные губы полураскрыты.
– Ты – первая и единственная девушка, которую я целовал, – сказал я ей позже в тот вечер.
– Ты лжешь, Уилл Генри, – сказала она. – Ты слишком хорошо целуешься.
– Ложь – худший вид глупости, – произнес я, цитируя Уортропа. – В лаборатории монстролога девушек не часто встретишь.
– Живых-то уж точно.
Я засмеялся.
– Я лучше, чем Сэмюэль?
– Я отказываюсь отвечать на этот вопрос. – Ее теплое дыхание коснулось моего лица.
– Ради него или ради самой себя?
Она вскочила так резко, что я даже моргнул. В дверях стоял Уортроп.
– Уилл Генри, – произнес он тихо. – Где револьвер?
– У меня, – ответила Лили, держа его обеими руками.
– Положите его перед собой на пол, очень медленно, и отойдите.
Я встал, одной рукой сжимая горловину мешка, другую опустил в карман. Уортроп помотал головой. Он шагнул в комнату, за ним шел человек, – в шляпе-котелке, нахлобученной на самые глаза в попытке скрыть лицо, изуродованное шрамами и рытвинами оспы. Свободной рукой он махнул в мою сторону, другой приставил к затылку доктора пистолет.
– Давай его сюда, парень, – сказал он с сильным ирландским акцентом.
– Делай, как он говорит, Уилл Генри! – приказал Уортроп отрывисто. – Пусть он возьмет.
Я протянул мешок незнакомцу. Обогнув доктора, он вырвал его у меня из рук. Лили за моей спиной зашипела. Глаза Уортропа пылали от ярости.
– Большое спасибо! – сказал незнакомец, пятясь к двери. – А это вам за труды!
И он выстрелил, попал доктору в ногу, развернулся и побежал. Я обернулся к Лили – та уже подняла с пола револьвер, бросила мне, я перепрыгнул через Уортропа, который, извиваясь на полу, кричал, чтобы я остановился. Я выстрелил как раз в тот миг, когда человек в котелке уже поворачивал за угол, где находился кабинет куратора. Пуля выбила кусок из стены Монстрариума. Я добежал до подножия лестницы; пуля просвистела возле моего уха, попала в ящик. Грохнула, врезавшись в стену, входная дверь; я взлетел по лестнице на первый этаж и промчался через холл так стремительно, что она не успела затвориться, и я заметил угол холщового мешка, выскочил на улицу и увидел того, в шляпе, – он как раз садился на одну лошадь с другим человеком, тоже в котелке, и я снова выстрелил, лошадь рванулась и загремела копытами по граниту под дымчатыми арками фонарей и голыми ветвями деревьев, словно выжженных кислотой на зимнем небе.
Глава третья
Я бросился назад, в Монстрариум. Хотя, если подумать хорошенько, зря спешил.
Уортроп сидел, привалившись спиной к тому ящику, возле которого еще совсем недавно сидел я, а Лили перетягивала ему ногу над раной. Жгутом послужила ее пурпурная лента. Лицо Уортропа, мокрое от пота, омрачилось, едва я появился в дверях.
– Ну? – рявкнул он. – Где он?
– Ушел, – выдохнул я.
На миг мной овладел, совершено иррациональный страх: мне показалось, что он сейчас схватит револьвер и выстрелит мне в лоб. Я прямо видел, как отравленной стрелой пронеслась в его мозгу эта мысль. Но он только поднялся на ноги.
– Что? – начал я, интуитивно отступая назад. – Вы же сами сказали мне отдать его.
– Нет, – отвечал он голосом холодным, точно змея. – Я сказал тебе: «пусть он возьмет», а это совсем другое дело, можно сказать, прямо противоположное.
Уортроп был смертельно бледен и едва держался на ногах. Лили шагнула к нему, предлагая опереться на нее, но он только отмахнулся.
– Это ситуация первого уровня опасности, а вы стали Пандорой нашего времени, мистер Генри.
– Но он же приставил к вашей голове револьвер, – рявкнул я. – Что мне еще было делать?
– Дать ему вышибить мне мозги, но не отдавать Т. Церрехоненсиса, конечно! – заорал он, пораженный моей тупостью. – Моя жизнь ничто…
Я кивал. Я был с ним абсолютно согласен. Тем не менее, я все же предложил, чтобы мы со всей возможной поспешностью отправились в госпиталь Бельвью.
– Зачем? – спросил он, бледный как смерть. Он шатался, его ботинок потемнел от крови.
– Затем, чтобы вытащить пулю из вашей ноги…
– Нет, я должен немедленно мчаться к фон Хельрунгу, а ты – поднимать тревогу.
Он шагнул ко мне – точнее, к выходу, который я загораживал. Я не двинулся с места. Он был выше меня примерно на дюйм, и смотрел сверху вниз, буравя взглядом, но я не пошевелился.
– Отойди, – сказал он.
– Не отойду, – ответил я.
– Отойдешь, или я пристрелю тебя. Богом клянусь, пристрелю.
– Тогда стреляйте, только смотрите, не промахнитесь, доктор.
– Вы – никудышний охотник. – Лили заговорила, чтобы заполнить паузу, или спасти меня от пули, не знаю. – Я отвезу вас в госпиталь, доктор Уортроп. А Уилл с дядей Абрамом соберут пока поисковую партию, – разумеется, поставив сначала в известность полицию.
Тут мы с Уортропом закричали в один голос:
– Нет! Никакой полиции!
Монстролог поддался на уговоры Лили, принял ее предложение и ее протянутую руку, и они вместе стали подниматься по лестнице.
– Ты совершил ошибку, – бросил он мне, уходя. – И не впервые.
Я мог бы ответить ему, что результатом моей так называемой «ошибки» стало продолжение его бренного существования, но придержал язык – как делал часто. Любой ответ привел бы только к контрответу, и контр-контрответу, и так далее, до тошноты, а мне и так уже не раз приходила в голову мысль о том, что мы с ним ссоримся как старая супружеская пара. А еще я подумал, что под ошибкой он вполне мог иметь в виду именно продолжение его бесполезного существования.
Пеллинор Уортроп всегда был немного влюблен в смерть.
Глава четвертая
Плюх. Шмяк! Плюх. Шмяк!
В подвале дома на Харрингтон-лейн.
Плюх. Шмяк! Плюх. Шмяк!
Движение отработанное и быстрое, тренированная рука крепко хватает тонкий безволосый хвост большим и указательным пальцами, выдергивает грызуна из клетки, плюхает его на деревянную доску, молоток с заостренным концом описывает в воздухе сверкающую дугу и с приглушенным шмяк! наносит грызуну смертельный удар в голову.
Плюх. Шмяк! Плюх. Шмяк!
Крошечные коготки тщетно царапают воздух, беззвучно открывается и закрывается пасть, шелковистая шерстка взблескивает в свете лампы.
– В первые дни жизни он падальщик, – объясняет Уортроп. – Пока не подрастет и не наберется достаточно сил для охоты на живую еду.
Плюх. Шмяк! Удар должен быть достаточно сильным, чтобы убить сразу, но не слишком резким, чтобы не брызнула кровь. Деликатное убийство, нежный замах. И череда трупиков, пухленьких мертвых тел с расплющенными головками.
Он должен был вылупиться на рассвете, и монстролог, как заботливая мать, знал, что его чадо появится на свет голодным.
– При должном питании он должен расти экспоненциально, – продолжает он. – По футу в неделю – он будет больше тебя, когда я представлю его Обществу.
– А каков его настоящий рост?
Глаза Уортропа вспыхивают в свете нагревательной лампы. Лицо блестит от пота – и монстрологической экзальтации.
– А вот это как раз и есть один из наиболее загадочных вопросов в аберрантной биологии. Самый крупный известный экземпляр достигал пятидесяти четырех футов в длину и весил около двух тонн, хотя считалось, что ему всего год от роду! Некоторые даже всерьез полагают, что у Т. Церрехоненсиса нет предела роста. Он растет на протяжении всей своей жизни, и если бы не хищники и ограничения, накладываемые средой обитания, то он мог бы превзойти размерами все живые существа на Земле, включая синего кита.
– Хищники? Кто же может охотиться на тварь таких размеров?
Он закатывает глаза.
– Хомо сапиенс. Мы.
Плюх. Шмяк! Как будто задуваешь свечу ударом кулака.
– Значит, если его вовремя не убить, то наш новичок вырастет настолько, что сожрет весь мир?
Он усмехается.
– Полагаю, когда-нибудь дело дойдет и до этого, вот только неясно, кто уничтожит мир первым – он, мы, или какой-то третий вид. В том, что рано или поздно мир будет уничтожен, я не сомневаюсь. Вероятно, тебе уже приходило в голову, что жизнь вообще проект самоуничтожающийся.
Плюх. Шмяк!
И монстролог, быстро и уверенно взмахивая руками, которые казались теплыми при свете лампы, цитирует одну из своих любимых книг:
«За то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей».
Он со смехом добавляет:
– Не говоря уже о людях и мышах!
Глава пятая
И вот панцирь трескается. Из трещины сначала вытекает густая желтоватая жидкость, следом появляется рубиново-красный рот и круглая черная голова с мой кулак размером, а уж затем зубы, бледные, бесцветные, словно сухая кость: жизнь, неумолимая и самоуничтожающаяся, начало, заключающее в себе свой конец, с острым запахом свежевспаханной земли и немигающими янтарными глазами.
Рядом со мной монстролог выпускает давно сдерживаемый вздох.
– Узри: сие ужасная благодать Божия, из которой исходит истина!
Глава шестая
Узри ужасную благодать Господа.
Ягнята в стойле старой конюшни блеяли жалобно, их черные глазки блестели в водянистом зимнем свете. Они плакали не от голода; они были откормленные, упитанные; каждая головенка казалась мелковатой для округлившегося тельца. Они плакали не от голода, а от страха. Я был незнакомец. Чужой. Их ноздри трепетали, оскорбленные моим неизвестным запахом. Я был не тот худой, сутулый мужчина в ветхом белом халате, который приносил свежее сено, овес и воду. Не тот, кто убирал стойло и стелил свежую солому. Не тот, кто заботился о них, защищал, закармливал до того, что бока болели от обжорства.
Я схватил с крюка лопату и ринулся прочь из конюшни.
Земля была твердой; мои руки нежными. Я не привык к физическому труду. Плечи скоро заломило; ладони жгло, как огнем. Ноги и сердце онемели.
Что за ужасная благодать двигала тобой, Уортроп? Стала ли Беатрис барашком, вроде тех, в стойле, или она слишком много видела? Милосердие монстролога почти так же холодно, как божественное, – быть может, тебе пришлось убить ее, чтобы избавить от более мучительного конца?
Сухой ветер подхватил и закружил еще теплый пепел, громыхнул покосившимся ставнем в облупившуюся крашеную стену, а у меня оставалось еще целых две канистры керосина, гора дров и гвозди, так что все еще можно было сделать: заколотить входную дверь досками, замуровать его внутри; от трухлявого старого дома в минуту и головешки не останется.
«Беги, Уилли, беги!» – из огня кричала мне моя мать.
Нет места жалости и горю, и прочей человеческой сентиментальщине, но справедливость не сентиментальна. Справедливость холодна и неумолима, как льды Джудекки.
Скажи мне, отец; скажи мне, что ты видел.