Глава 13
Мы останавливаемся на стоянке в Бронксе и начинаем изучать карту в мобильнике Итана. Точнее, изучает он. С моим зрением изучать ее бесполезно. Мы свернули не в том месте и не сразу разобрались, куда дальше ехать. Вокруг ветхие, полуразрушенные дома, улицы пустынны. Большинство зданий выглядят необитаемыми, судя по выбитым стеклам. Я, в общем-то, не очень боюсь, и угрозы, существующие в этот период двадцать первого века, кажутся мне смешными, но все равно я рада, что не одна.
Утро довольно прохладное, ветерок шевелит футболку Итана. Он выглядит совсем неухоженным и помятым после того, как две ночи подряд рыскал вокруг фермы. Лицо усталое. Но тут он вдруг ни с того ни с сего принимается прыгать и скакать по тротуару как сумасшедший.
— Что это с тобой?
— Сам не знаю. Чувствую, здоровье так и прет. Энергия.
Дышит тяжело, зато широко улыбается. Еще несколько раз подпрыгивает.
— Правда?
Мне кажется, я догадываюсь, на что он намекает.
— Здоров как бык, готов горы свернуть.
Гляжу на него подозрительно.
— Поговорка такая, — пожимает плечами Итан.
Искомый адрес — большое квадратное строение промышленного типа с гигантским, ярко освещенным рекламным щитом на крыше, хорошо видным из окон автомобилей, с шумом проносящихся мимо по надземной скоростной автостраде у нас над головой.
В вестибюле за стойкой нас встречает унылое лицо охранника с карточкой на груди, где написано, что его зовут Мигель. Он снимает наушники.
— Вашу карточку, — говорит охранник.
Даю ему карточку.
— Позвольте взглянуть на ваш ключ.
Протягиваю и ключ.
— Номер отделения?
Отвечаю не сразу. Совсем не хочется вызывать в нем подозрения. Хватит и того, что перед ним стоят двое грязных подростков, которые едва держатся на ногах, да еще заявились в семь утра.
— Пять, один, семь.
Изо всех сил стараюсь говорить уверенным тоном.
Мигель сверяется с данными в компьютере и пододвигает ко мне цифровой блокнот.
— Распишитесь здесь, пожалуйста.
Ставлю какую-то закорючку, впрочем, я всегда так расписываюсь, не разобрать ни буквы.
— Поднимайтесь на лифте на пятый этаж, два поворота направо, один налево, — говорит он. Откидывается на спинку кресла, снова надевает наушники.
Кабина лифта такой величины, что можно въехать на машине. Провожу карточкой в щели, жму кнопку пятого этажа, загорается лампочка. Ладони мои вспотели, ноги так и пляшут.
— Долго нам здесь оставаться нельзя, — говорит Итан. — Делаем дело и сразу уходим.
Мы шагаем по бетонному коридору. Итана, конечно, тоже мучает мысль о том, что про это место знаем не только мы с ним.
Я киваю. Сквозь несколько окон, застекленных толстыми стеклами, виден пробегающий свет автомобильных фар с шоссе, вызывающий какое-то тошнотворное чувство.
Сощурившись, стараясь удержать дрожащую руку, поворачиваю ключ в замке. Щелчок, и я открываю дверь. Кладу ключ обратно в карман куртки, застегиваю на молнию.
Итан шарит рукой по стенке, пытаясь найти выключатель, находит, наверху вспыхивает лампа дневного света, которая сначала долго шипит и мигает, пока не разгорается в полную силу.
Мы находимся в помещении футов шесть в ширину и девять в длину. Две стенки полностью закрывают грубо сколоченные полки, почти полностью пустые. Только на одной из средних полок стоят четыре коробки с папками и красный скоросшиватель.
Я шагаю внутрь, Итан идет за мной. Оглядывается на дверь.
— Оставить открытой?
Если закрыть, мне станет страшно. В коридоре ни души.
— Да.
— Начнем с этой? — спрашивает он и берет первую коробку.
Я киваю. Чтобы притронуться к этим коробкам, мне нужно собраться с духом.
— Здесь подшивка газет, — говорит Итан.
Интересно, в голосе его не слышно разочарования. Неужели он надеялся увидеть здесь схему какой-нибудь умопомрачительной технологии или механизма?
— Что-то не очень похоже… на послание из будущего.
— Ну да. Я посмотрю, не возражаешь?
— Давай.
Я беру вторую коробку. Страшно открывать, но пытаюсь уговорить себя. Это не страх перед неизвестностью, сказываются годы промывания мозгов: ни в коем случае нельзя вторгаться в чужую жизнь. Нам не свойственны такие чувства, например, как чувство спокойствия и безопасности, чувство доверия к людям, зато чувство вины, чувство постоянной угрозы не покидают нас ни на минуту.
Коробка разделена на несколько отделений, и на стенке одного из них вижу свои инициалы — мои прежние инициалы, — написанные черным маркером. В духе иммигрантов, прибывавших на остров Эллис. Оказавшись здесь, мы все поголовно сменили фамилии.
Первое, что попадается под руку, — высохший листок бумаги с детским рисунком цветными карандашами, на котором незрелой рукой ребенка изображена семья: ноги в виде палочек, заканчивающихся овалом ступней, на руках по пять сосисок, и голова как леденец на палочке. Отец с прямыми черными волосами и украшенный бородой, мать с прической, раскрашенной желтым карандашом, держит за руку яйцеголовую девочку в голубом платье, довольно большую, с темными волосами, как у отца, и серовато-голубыми пятнышками глаз, как у матери. Девочка держит за руку маленького темноволосого мальчика.
Я вся размякаю — странное ощущение, когда вспоминаю, как я его рисовала, — а память об этом, хоть и очень бледная, все же сохранилась. Делаю попытку соединить девочку в этом воспоминании с девушкой, которая сейчас разглядывает рисунок.
Под рисунком лежит поздравительная карточка ко дню рождения папы, также сделанная руками маленькой девочки из воспоминания, то есть моими руками. И еще одна, потом еще. На первой какие-то каракули и мое имя, выведенное большими прописными буквами с наклоном назад и пририсованными внизу туфельками, словно я никогда прежде букв не писала. Это была я. Это мое имя. Я писала открытку собственному отцу.
Сажусь на пол и кладу ящик себе на колени. Вот самые ранние мои попытки освоить написание букв алфавита и цифр от единицы до двадцати, диктанты, которые мне диктовал папа, полстранички с описанием моего новорожденного брата, мой первый рассказ о прочитанной книге.
Вот сочинения, которые я писала на разные темы: об изобретении Интернета, о водном кризисе 2044 года, о буране 2072 года, когда на Восточном побережье за одну ночь навалило больше четырех футов снега. Я помню их наизусть, мне даже не нужно читать. Сверху на каждом листке стоит оценка. Я очень просила папу выставлять мне оценки, чтобы я чувствовала себя не ребенком, который пишет что-то за кухонным столом, а настоящей школьницей. Я читала о них в книгах.
Есть и сочинение, которое я начала писать о чуме крови 2087 года, но так и не закончила. Внизу под моим именем стоит дата: 2095 год. Я хорошо помню, какой предлог придумала, чтобы бросить писать, а также истинную причину. Снова надвигалась чума. И это было не какое-то далекое прошлое, волны эпидемии бились о нашу дверь. Лучше писать сочинения о том, что уже позади, так я решила. Мне казалось, эти волны — лишь предвестники грядущих бурь.
В другом отделении ящика лежат вещи, принадлежавшие маме: сложенные дипломы колледжа и медицинского института, разные сертификаты и свидетельства о наградах. Как трогательно, что папа сохранил это все. Ее лаборатория закрылась в конце семидесятых, поэтому от более позднего времени мало что осталось. Я нахожу вырезку из газеты, издававшейся в ее колледже, и мне хочется рассмотреть ее получше. Но прочитать могу только крупный шрифт, где написано, что мама — победитель межуниверситетского диспута. Участница дебатов! Мне кажется, это абсолютно невозможно представить. Гляжу на фотографию, с которой она улыбается мне широкой, уверенной улыбкой. «Неужели ты и вправду моя мама?» — хочется спросить у этой девушки с фотографии.
Все, больше смотреть не могу. Вещи в коробке погружают меня в глубины памяти, каждый предмет пробуждает воспоминания о том, какой я была прежде, словно чьи-то незримые пальцы трогают в душе струны разной длины и те отзываются, каждая своим собственным звуком. И каждая напоминает мне о Паппи, образ которого медленно и болезненно превращается в старика, умершего на моих коленях.
Это прошлое мне было приказано забыть. Но оно здесь, перед глазами. Это часть моей души, неуничтожимая часть моей личности.
И если это пока еще не случилось, то вовсе не значит, что не случилось вообще. Случилось. Это часть реальности, в которой я жила. А я реальна. Я настоящая, из плоти и крови, и тот факт, что я совершила переход во времени, не означает, будто я возникла из ничего, явилась сюда из ниоткуда. У меня была настоящая семья. И когда-то мы были счастливы вместе.
* * *
Слышу за спиной шуршание бумаги, оборачиваюсь. Заставляю себя вернуться в это время, в эту комнату, где рядом сидит человек по имени Итан.
— Что там у тебя?
— Вот газета за вторник. — (Я встаю и подхожу к нему.) — Не прошлый вторник, а будущий.
В руках у Итана помятый и пожелтевший номер «Нью-Йорк таймс», речь в нем идет о событиях, которые еще не произошли. Прищурившись, пытаюсь разобрать дату. Я знаю это воскресенье. Об этом воскресенье я много думала в свое время. Ведь именно в этот день станет ясно, что уже слишком поздно.
— А что в других номерах?
Аккуратная пачка уже просмотренных номеров лежит рядом с Итаном на полу. Он протягивает мне воскресный номер.
— Этот был на самом верху. Самый истрепанный, наверное, он читал и перечитывал его много раз. Не удивительно.
Я киваю. Складываю газету и сую в рюкзачок, который Итан прихватил с собой на случай, если придется быстро уходить.
— Тут всего примерно десяток номеров. Первый за две тысячи десятый год, ну и так далее до нынешнего года. — Итан качает головой, взгляд несколько рассеянный, отвлеченный, он что-то прикидывает. — Я и не знал, что они будут выходить. Смотри. — Он снимает с полки еще одну стопку и внимательно просматривает номера. — Два за этот месяц, один за конец года, один за следующий год, один еще за следующий, а потом… — Он изучает последний номер в коробке. — Невероятно. Июнь две тысячи двадцать первого года.
— Это один из последних номеров. — Я так потрясена, что голова слегка кружится.
— Как долго она выходила?
Пытаюсь вспомнить, что нам говорили на уроках истории:
— Мне кажется, уже в начале двадцатых новости не печатались на бумажных носителях.
— Невероятно, — повторяет Итан. — Значит, после этого только на цифровых?
— В основном да. Хотя в целом способ подачи новостей вырос из газетного формата.
— Вот я и удивляюсь, глядя на этот номер, — говорит Итан. — То есть я хочу сказать, даже сейчас газета — это уже какая-то древность. Я было подумал, что он станет все хранить на каком-нибудь фантастическом носителе или запоминающем устройстве. Насколько легче было бы переправить и хранить, чем на бумаге…
Но для меня тут нет ничего удивительного. Отец обожал печатное слово на бумаге, даже тогда.
— Ты сам подумай, — говорю я. — Бумага — это нечто существенное. Ее можно взять, пощупать. То, что на ней написано, нельзя исправить, переписать, доработать, обновить, сократить и так далее. Да, материал хрупкий, недолговечный, но это как бы фотография времени, кусочек истории, его уже невозможно изменить. Тот вариант истории, о котором мы знаем, события, в которых мы не сомневаемся, что они были на самом деле.
— Да-да, понимаю, — кивает Итан.
— Это сейчас все торчат на электронных штучках, компьютерах, возможности бесконечно качать информацию и все такое. Сейчас на бумажные носители смотрят свысока, как на каменный топор, но я думаю, этот бум скоро уляжется. Со временем люди, как и мой отец, вернутся к тому, что станут ценить силу реальных вещей, которые можно пощупать.
Итан берет следующий воскресный номер газеты:
— Мне даже как-то боязно туда заглядывать. Догадываешься почему?
— Думаю, да.
Слышу шум проезжающих машин за окном, и холодок пробегает по спине.
— Ты знаешь, какую власть этот листок бумаги может дать тебе? — спрашивает он.
— Да. Особенно если все, что там написано, верно.
— А почему нет? Ты сама только что сказала, что это снимок истории.
— Ну да. Но ведь только один снимок и одной истории.
На лице Итана появляется тревожное выражение. Он понимает, к чему я клоню.
— В этой газете есть кое-что более важное, чем котировки акций, количество забитых голов на чемпионате по футболу и отчеты о событиях в этот день, — говорю я.
— Что именно?
— Если обнаружится несовпадение между тем, что происходит, и тем, что написано в газете, мы сможем понять, есть ли какой-то эффект от наших действий.
* * *
— А это что, как думаешь? — Итан протягивает мне красную папку.
Открываю. Внутри пачка неподшитых листков, на каждом фотография человека, печатный текст с информацией, по большей части медицинского содержания, и какие-то пометки, сделанные от руки. На верхнем листке стоит имя: «Тереза Хант. Родилась в 1981 году». Мне трудно читать мелкий шрифт, но глаза сразу натыкаются на примечание; оно обведено красным карандашом: «Пациент № 1».
Следующий листок — мальчик, три года, зовут Джейсон Хант. Догадываюсь, что это сын Терезы. «Пациент № 2», — гласит примечание.
Ну и еще где-то десяток с лишним листков с аналогичной информацией. Не все обозначены особым номером, но каждый, очевидно, имеет отношение к той же программе. Кто эти люди? Чем они больны? Живы ли они?
— Кажется, папа пытался проследить историю возникновения эпидемии. Правда, я не совсем уверена. — Я переворачиваю последний листок. — Не думала, что первые признаки чумы появились так рано, хотя почему нет? Вполне возможно. Какие-нибудь предвестники или что-то в этом роде.
Я знаю, что вирус неоднократно мутировал и с каждым разом становился все опасней. В самом начале зараза распространялась довольно медленно, как бы неохотно, но в конце концов вирус стал переноситься комарами. Один укус — и готово. Но с Итаном подробно обсуждать это еще рано, я не готова.
Кладу папку в рюкзачок, чтобы изучить как следует, когда будет больше времени и глаза будут лучше видеть.
Перехожу к третьей коробке. Открываю и чуть не вскрикиваю.
— Что там? — спрашивает Итан.
— Деньги. Пачками. В основном пятидесятки и сотенные. Он что, банк ограбил?
— Сомневаюсь.
Проверяю все отделения коробки: везде одно и то же: пачки купюр.
— Господи, как здесь много!
Гляжу на даты, проставленные на купюрах. Некоторые 2008, 2009 года и так далее, вот и нынешний год. Но дальше идут купюры, отпечатанные в следующем году и через год.
— Скорей всего, он взял их с собой оттуда, — делаю я вывод.
— Интересно, как он собрал такую кучу. Сколько тут, как думаешь? Он что, был богат?
Пытаюсь вспомнить:
— Нет… Тут дело не в этом. В пятидесятые была жуткая инфляция. Помню, папа говорил, что в две тысячи пятьдесят шестом году поездка в метро стоила двести пятьдесят долларов, а пирожок с повидлом — пятьсот долларов.
— Ты что, серьезно? А сколько это стоило, когда ты была маленькая?
— Честное слово, не знаю. В начале шестидесятых Соединенные Штаты отказались от доллара и ввели новую валюту, а в конце шестидесятых снова поменяли. Когда я была маленькой, деньги назывались голдбэками. Но они все равно быстро обесценивались… Впрочем, к тому времени пирожок с повидлом нельзя было купить ни за какие деньги. Старые зеленые доллары, я думаю, просто уничтожили. Но, помню, время от времени они все-таки откуда-то появлялись. Помню даже, как их жгли в печке. Больше от них никакого толку не было.
Итан смотрит на меня слегка обалделыми глазами:
— Зато здесь от них есть толк, и еще какой.
— Знаю. Это меня удивило, когда мы прибыли сюда. Трудно с уважением относиться к резаной бумаге, которую мы жгли в печке.
— Наверное, твой отец рассчитывал, что они здесь пригодятся, вот и припас.
— Это я и имела в виду, когда говорила, что он обожает бумагу. — Я протягиваю Итану пачку долларов — пусть своими глазами убедится.
Он принимается считать:
— Слушай, в этой коробке не меньше сотни тысяч.
— Надо с собой немного взять, пригодятся.
— Только не бери напечатанные в будущем году.
Я проверяю дату в первой пачке и кладу ее в рюкзачок:
— Мало ли на что понадобятся. — Я быстренько подсчитывая в уме. — Тут пять тысяч.
Глаза Итана округляются.
— А с остальными что будешь делать?
— Пусть пока полежат здесь. Сейчас надо думать о более важном.
Я перехожу к последней коробке. В ней тоненькие, полупрозрачные черные карточки, сложенные пачками. Я сразу узнаю́ их, хотя не видела с тех пор, как мы прибыли сюда.
— Вот это тебе должно понравиться, — говорю я Итану. Он подходит посмотреть. — Это блоки памяти, одна карточка на один месяц. В пачке ровно двенадцать, как раз на год. — Я достаю одну из них. — Не знаю, можно ли их здесь открыть и посмотреть, есть ли сейчас такие программы. Но если есть, можно увидеть будущее.
— А что это значит, «блоки памяти»?
— Они скоро уже появятся, где-то годика через три, если я чего-то не перепутала. Нам говорили об этом в школе, на уроках истории. Люди начнут складывать в такие блоки свои воспоминания. Или впечатления. Это очень просто. Уже сейчас есть такие программы, у каждого в мобильнике. Ту же программу используют и наши начальники, у нас в очках. Если включить видеозапись на телефоне, чтобы работала все время, пока ты не спишь, запишется все, что ты делаешь, видишь и слышишь. Конечно, не станешь же ты, как дурак, ходить везде с поднятым мобильником, но, главное, идею ты понял. Первые блоки, которые стали широко применяться, назывались «аймемори». Это такая крохотная штучка с микрофоном и камерой размером с горошину, ее можно носить в серьге, в бусах, да где угодно. Потом они стали еще меньше размером, и их имплантировали в мочку уха. Они автоматически фиксировали все, что ты видишь и делаешь в течение дня, и автоматически загружали в твою личную базу данных. Бо́льшая часть этих записей, конечно, никакого интереса не представляет. Но, скажем, ты потерял бумажник, или ключи, или мобильник, и тебе надо вспомнить, куда ты это мог сунуть. Или, скажем, хочешь проверить, вынес ты мусор или нет, сделал ли домашнее задание по математике, или надо доказать, что твоя сестра первая тебя ударила, в общем, все в таком духе. Находить события довольно легко. Набрал дату, час и ключевое слово, и порядок. Можно воспроизвести любой момент своей жизни. — Надо же, я здесь совсем забыла про аймемори! — Не все люди и не всегда занимаются этим, но ты знаешь, что такое возможно, вот главное. Поначалу поговаривали, что это почти как бессмертие, ну, то есть возможность в любую минуту прокрутить всю свою жизнь. Сейчас это может показаться диким, но скоро у всех будет такая штуковина. Кое в чем это просто здорово, например резко снижает уровень преступности. Сильно увеличиваются шансы, что попадешься. Правда, остается возможность, что в твою жизнь влезет посторонний человек. С этим действительно проблема. — Я беру одну пачечку. — Это записи моего папы. Вот эта за две тысячи пятьдесят восьмой год. Похоже, самая первая. А вот за две тысячи восемьдесят шестой. В том году родилась я.
Итан дергает меня за прядку волос:
— И я могу увидеть, как тебя рожали?
— Может быть. Если мы переживем эту неделю.
Достаю все пластины с воспоминаниями папы. Под ними записи мамы.
— Невероятно, — бормочет Итан.
Достаю и их, воскрешаю в памяти годы по порядку. Глаза болят, но я все равно пытаюсь разобрать даты. Нахожу собственные записи. Четыре с половиной пачки. Я начала собирать записи с семи лет. Потом вижу неполную пачку, в ней короткая жизнь Джулиуса. Кладу все обратно в коробку, опускаю крышку и задвигаю защелку. Закрываю лицо руками. Что я увижу, если посмотрю в его глаза?
Встаю. На сегодня мне уже достаточно.
Итан изучает пожелтевший листок бумаги, который он нашел в последнем ящике с блоками памяти. Странная у него поза, на душе сразу становится как-то тревожно.
— Итан!
Он не отвечает. Я подхожу к нему. Он уставился в какой-то выцветший рисунок на листке. Напрягаю глаза, пытаясь разобрать, что там нарисовано.
— Совсем что-то древнее, — говорю я. — Что это?
Итан опять не отвечает. Наклоняюсь, чтобы разглядеть получше. Набросок, на котором изображена какая-то буря или шторм. Несколько стрелок куда-то указывают. Внизу карта.
— Что с тобой? — спрашиваю я.
Итан поднимает от рисунка глаза. Такого лица я у него еще ни разу не видела.
— Знаешь, что это такое?
— Нет.
— Это же мой рисунок. Я сделал его в тот день на реке, про который рассказывал. Когда ты вышла ко мне. Из лесу.
— Это ты ему дал?
— Нет. И вот это совершенно непостижимо, понимаешь, Прен? Рисунок лежит в нижнем ящике моего стола, у меня в комнате.
— Прямо сейчас?
— Ну да.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
— Ты делал с него копию?
— Нет никакой копии.
Я молчу, обдумываю его слова.
— Значит, ты еще не успел отдать ему рисунок.
Январь 2012 года
Дорогой Джулиус!
Мама застукала меня, когда я писала тебе письмо. Говорит, этого делать ни в коем случае нельзя и, если я буду продолжать, она все расскажет мистеру Роберту. Я сказала, что пишу в темноте и никто об этом не знает, но она все равно запретила.
Так что пока это мое последнее письмо, я просто хочу сообщить тебе, что мы сейчас живем в прекрасном месте. Конечно, здесь есть свои трудности, и довольно много, зато вот вчера я возвращалась домой из школы через парк, падал снег, и мне казалось, что я самый счастливый человек на свете.
Хуже всего, что рядом со мной нет тебя, но здешние трудности по сравнению с тем, что было когда-то, сущие пустяки. Ведь случилось так, что жизнь твоя безвременно оборвалась, зато сейчас, когда мы здесь, она еще и не начиналась. Мы постараемся все поправить, твоя жизнь начнется снова, и тебя ждут великие дела. Жизнь твоя будет прекрасна. Ты будешь купаться в океане, есть плоды манго, сколько угодно и когда угодно. Ты увидишь живых белок и настоящих пчел, и, вероятно, у тебя даже будет своя собака. И я покажу тебе, как надо сажать луковицы, которые весной становятся прекрасными цветами.
Жизнь для нас станет гораздо лучше, дорогой мой Джулиус. На этот раз ты обязательно вырастешь и станешь взрослым, я тебе обещаю.
С любовью,
твоя сестра Пренна.