Глава 11. Невольники
Рыжий шпион как в воду канул. Казалось, что он утратил интерес к московским купцам. Может, рыжий и наблюдал за ними откуда-то, но как его распознать в толпе жителей Истанбула и приезжих, ежели неизвестно, под каким обличьем он скрывается?
После случая на мусульманском кладбище Ивашка Болотников даже начал грешить на нечистую силу. Он, конечно, сообразил, каким образом его сумели провести, однако был почти уверен, что так сильно изменить человеческий облик за столь короткое время, превратив крепкого молодца в старую дряхлую развалину в рванине, может лишь князь тьмы. От этого на душе Болотникова стало совсем нехорошо, появилось дурное предчувствие, от которого он в конечном итоге решил избавиться чисто русским способом.
У него завалялось несколько лишних левков*, и он решил спустить их в харчевне одноглазого Влахоса. Несмотря на свою фамилию (Влахос в русском переводе звучал как «Дурак» или «Дураков») содержатель харчевни был хитрым и очень даже неглупым пройдохой, готовым за мангыр* продать кого угодно. Все (точнее, многие) знали, что Влахос стучит асес-баши, тем не менее в его заведении народ не переводился — благодаря связям ушлого грека с Островов (он не был фанариотом, коренным жителем Истанбула) с ищейками султана, в его харчевне не дежурили на постоянной основе полицейские агенты и прочие шпионы Порты.
Поэтому у Влахоса собирались «серьезные» люди — в основном предводители различных воровских шаек. Одноглазый если и сдавал асес-баши обитателей истанбульского «дна», то в основном разную мелюзгу, для которой и акче — целое состояние. А солидных, денежных клиентов он оберегал, как наседка своих цыплят. Ведь от них зависело его благополучие.
Харчевня (или чайхана) Влахоса обладала большим достоинством в глазах такой публики — у нее имелись два тайных выхода. Так что тот, кто пользовался у Одноглазого авторитетом, мог не бояться облав ищеек асес-баши. Кроме того, Влахос не поскупился и купил на невольничьем рынке повара-перса, который прежде находился в услужении у какого-то знатного персидского вельможи, отвалив за него очень большую сумму. И никогда после об этом не сожалел.
Благодаря искусству перса в приготовлении различных, нередко экзотических для коренных истанбульцев блюд, харчевня Влахоса завоевала большую популярность. А если учесть, что цены у Одноглазого были умеренными, то и вовсе станет понятным то столпотворение народа, которое узрел Ивашка Болотников в сизоватом от дыма кальянов помещении.
В отличие от постоянных клиентов Влахоса, он не знал, что собой представляет сам хозяин харчевни и шумная публика, заполнившая достаточно просторный зал с изрядно потертыми диванчиками, узкими витражными окнами и небольшим фонтаном посредине. Ему просто нравилась еда, добрая выпивка и полуобнаженные гурии, демонстрировавшие вокруг фонтана танец живота.
А еще ему сразу доложили, что в заведении Влахоса, даже у совсем опьяневшего клиента, никто не смеет стянуть кошелек. Услышав это, Болотников лишь ностальгически вздохнул, вспомнив чадные московские кабаки, где мазурики, что называется, резали подметки на ходу…
Но оставим Ивашку наедине с кувшином хмельной раки и отправимся в личный кабинет Влахоса (если так можно назвать каморку с узким окном-бойницей, двумя диванчиками, а также столиком для посетителей, на котором стоял обязательный кальян, и письменным столом, где в европейском кресле с высокой резной спинкой восседал сам хозяин харчевни). Влахос принимал хорошо известного в торговом мире Истанбула купца Шмуэла Мизрахи. Он заявился к хозяину харчевни в тот момент, когда Болотников заказывал себе еду и выпивку.
На голове у еврея торчала желтая тафья, отдаленно смахивавшие на тюрбан, одет он был в длинную полотняную тунику и фиолетовую джуббу — халат с разрезами, расширявшийся книзу. Шмуэл Мизрахи был членом общинного совета при главной синагоге, то есть входил в число семи самых знатных евреев Истанбула.
Именно этот момент и заинтриговал Влахоса больше всего. Почему такой видный еврей-романиот нанес визит — притом внезапный! — хозяину ничем особо не примечательной харчевни и тем более, отнюдь не состоятельному фанариоту? Влахос никогда не считал себя столь значимой фигурой в торговом мире Истанбула (хотя и не пас задних), чтобы с ним могли вести какие-нибудь дела такие солидные люди, как Шмуэл Мизрахи.
Впрочем, грек не занимался и уничижением. Евреи для греков не являлись пупом земли, предметом восхищения или поклонения за их таланты. Тем более что не все сыны Израилевы были богатыми торговцами. Профессии османских евреев отличались большим разнообразием. Они занимались кожевенным производством — выделкой пергамента и сафьяна, изготавливали алкогольные напитки. Среди них были аптекари, оружейники, мясники, фокусники, жонглеры, танцоры, странствующие музыканты.
Многие евреи-романиоты полуофициально работали на монетном дворе, занимались откупом налогов, нередко выполняли различные посреднические функции между османами и иноземцами. Посещавшие страну европейцы считали евреев прирожденными переводчиками, без которых нельзя обойтись на переговорах. Евреи османской империи нередко говорили на четырех-пяти языках, но попадались и такие, которые знали десять-двенадцать. Но и греки-фанариоты в этом вопросе от них не отставали.
Так что Влахос испытывал некий пиетет не перед личностью Шмуэла Мизрахи, а перед его богатством — гость грека был лишь немного беднее покойного Михаила Кантакузена. Но, в отличие от бывшего султанского фаворита, Мизрахи не выставлял свое богатство напоказ. Он любил скрытность и считался в своей среде непревзойденным мастером интриги. А еще купец пользовался благорасположением янычарского аги, что в Истанбуле стоило дорогого.
Кальян на столе — настоящее произведение искусства — был разожжен и приятный аромат табака, смешанного с травами, щекотал ноздри Шмуэла Мизрахи. Но курение без серьезного повода (например, при встрече с официальными лицами или при заключении важных торговых сделок) он не приветствовал, потому пил мелкими глотками только отменно приготовленную кахву — это и впрямь был обязательный ритуал перед любыми переговорами.
Разговаривали на родном языке Влахоса; евреи-романиоты обычно говорили по-гречески. Разговор поначалу шел ни о чем (этот момент тоже считался ритуалом): о погоде, о ценах на продовольствие, регулируемых фирманами султана, о том, как наказали очередного обманщика — торговца свежеиспеченным хлебом.
Турские законы гласили: если хоть в одном хлебе отсутствуют против положенного веса десять драхм*, то торговца лишат одного пальца посланные для наблюдения за торговлей приставы, с которыми ходил и палач. Если обвес составлял меньше десяти драхм, то его наказывают палками по пяткам.
А еще говорили они о налогах, что было особенно близко и одному, и другому. Шмуэл Мизрахи как бы между прочим сообщил Влахосу приятную для общины романиотов новость, что с евреев сняли налог «касаплык» — на торговлю мясом. Он обуславливался необходимостью регулярного завоза мяса. Обычно скот доставляли в Истанбул из европейской и азиатской частей империи — Румелии и Анатолии, что требовало больших усилий и затрат, притом не гарантировавших успех. С наступлением зимних холодов скот погибал в дороге из-за бескормицы и мало кто отваживался на подобную коммерцию за собственный счет. Поэтому, чтобы все-таки обеспечить население столицы мясом, немусульманские общины обязали платить налог, который создавал ресурс для этой весьма рискованной торговли.
На эту новость Влахос отреагировал лишь кислой миной на своем морщинистом лице отъявленного плута и мошенника. Он знал, что если где-то что-то убудет, то в другом месте обязательно прибудет. В диване* заседают не дураки, чтобы терять такие большие деньги. Значит, теперь грекам и остальным немусульманам, за исключением хитроумных евреев, придется платить гораздо больший касаплык. Это несмотря на то, что и других поборов хватало.
Сообщение Шмуэла Мизрахи вконец испортило настроение Влахоса, и он замолчал. «Если так пойдет и дальше, — думал расстроенный хозяин харчевни, — придется искать другое приложение своим капиталам, и не исключено, что в другой стране». Купец лишь мысленно рассмеялся, глядя на впавшего в уныние грека. Он знал, чем можно его приободрить, поэтому решил, что сейчас настал самый удобный момент для делового разговора, ради которого уважаемому члену хасгахи — общинного совета — пришлось снизойти до мелкого торговца.
Шмуэл Мизрахи достал из кожаной сумки, которую носил на длинном ремне, увесистый кошелек и вкрадчивым движением положил его на стол перед Влахосом.
— Что это? — спросил дрогнувшим голосом Влахос.
Спросил больше по инерции. В кошельке явно находились левки. Много левок. Шмуэл Мизрахи не позволил бы себе предложить Влахосу аспры. Но за что? Какую услугу потребует от него купец? Влахос почувствовал, как внутри у него появилась дрожь вожделения. За такие деньги (если в кошельке и впрямь находились серебряные голландские монеты) он готов был нырнуть на дно морское.
— Деньги, уважаемый Влахос, деньги, — ответил своим мягким, бархатистым голосом еврей. — Много денег. Чистое серебро.
— Это я понимаю. Но моя кахва столько не стоит. И потом, со своих гостей — притом таких! — я денег не беру.
Купец дробно рассмеялся, словно горох по полу рассыпал.
— Люблю добрую шутку, — сказал он, продолжая приятно улыбаться. — Но это плата за одно небольшое, однако очень важное для меня дело. Оно не составит особого труда. Его главная особенность — быстрота и скрытность… — Заметив, что Влахос вознамерился сделать протестующий жест, еврей опередил его: — Нет, нет, ни в коем случае! Закон нарушать не нужно. Ну, может, слегка… Но ведь и плата немалая.
— О чем идет речь? — спросил изрядно обеспокоенный Влахос.
Он думал, уж не подстава ли это? Доходное место, где располагалась его харчевня, было лакомым куском для конкурентов, в том числе и евреев-романиотов. Ему уже предлагали ее продать. Он отказался наотрез. Но ведь существует тысяча способов разориться, и лишь один — нажить богатство. Что, если Шмуэл Мизрахи выступает сейчас в образе троянского коня?
Все сомнения, опасения и колебания грека купец читал на его лице, словно по раскрытой книге. Он и сам бы не поверил, приди к нему кто-нибудь с подобным предложением. Но настоятельную просьбу такого уважаемого единоверца и делового партнера, как Шаул Валь, которую передал ему Мордко, романиот не исполнить не мог.
— Я могу быть уверенным, уважаемый Влахос, что мои слова не покинут этих стен? — спросил купец.
— Как Бог свят, — торжественно ответил харчевник и перекрестился.
— В данный момент в харчевне сидит московит… — Шмуэл Мизрахи заговорщицки понизил голос.
Хозяин харчевни слушал его предложение и лихорадочно соображал. Конечно, если сильно не углубляться в процесс, он мало чем рискует; а если повезет, то вообще ничем. Но откуда Шмуэлу Мизрахи стало известно, что он уже проделывал такие штуки?! Правда, тогда он всего лишь пополнял ряды янычар, притом подданными империи… А тут — московит. Иноземец!
Влахос уже знал, что бравый молодец, который неоднократно захаживал в его харчевню и оставлял в ней немало денег, состоит в посольской свите. Ему стало известно и то, с какой целью прибыли с посольством из далекой заснеженной России купцы-московиты. В православных храмах уже третий месяц служили благодарственные молебны царю Московии Иоанну Васильевичу за его щедрость и материальную поддержку братьев по вере.
Опасно, очень опасно… Что, если клир узнает, какую роль в судьбе этого московита сыграл Влахос? О-о, об этом не хочется и думать! Его могут предать анафеме, и тогда или в море идти топиться, или принимать ислам, что еще хуже.
Однако деньги… Большие деньги! Они ведь на дороге не валяются. Шмуэл Мизрахи не поскупился. И потом поддержка столь влиятельного купца, состоящего в дружеских отношениях с янычарским агой, может поднять Влахоса на две-три ступени выше того положения, которое он сейчас занимает.
А, была не была! Семь бед — один ответ. Он постарается остаться — насколько это возможно — в стороне. Подручные у него, конечно, еще те негодяи, но если от них вовремя избавиться… Надо подумать об этом… позже.
— Я согласен, — ответил Влахос несколько изменившимся голосом. — Но если эта проделка станет достоянием гласности…
— То мы, любезный Влахос, вместе предстанем перед заплечных дел мастерами, — жестко продолжил Мизрахи. — Я тоже немало рискую в этом предприятии… — «Зачем?» — едва не спросил Влахос; да вовремя сдержался — это не его дело. — Поэтому понимаю и свою меру ответственности. Но если все сладится, как должно, то я готов оказывать тебе любое содействие в твоих торговых делах. Даю свое слово.
«Твое слово в рот не положишь и сыт им не будешь, — несколько скептически подумал Влахос. — Что-то я не слышал, чтобы романиоты строго придерживались своих обязательств. Но это мы потом посмотрим. А сейчас нужно действовать быстро, без промедлений. Иначе московит уйдет из харчевни и ищи его потом по всему Истанбулу».
— Что ж, коли так, за дело! — Влахос решительно встал. — Позволь попрощаться, уважаемый Мизрахи. Нужно торопиться.
— Да-да, всенепременно… — Шмуэл Мизрахи на прощание с деланной кротостью поклонился Влахосу и вышел из харчевни, где его уже ждали два телохранителя и четыре дюжих невольника с закрытыми носилками, обитыми изнутри белым атласом.
Усевшись на мягкие подушки, он нетерпеливо сказал:
— Двинулись! Быстрее!
Нужно убираться от харчевни срочно и как можно дальше. Если шпионы султана узнают о его тайной встрече с Влахосом, у асес-баши могут появиться неприятные вопросы не только к хозяину харчевни, но и к уважаемому члену хасгахи…
Ивашка Болотников повернулся на бок и застонал — голова раскалывалась от боли, а во рту, словно в хлеву. «Где это я так?.. — не открывая глаз, спросил самого себя Болотников. — Ничего не помню…». Он оперся на руку, сел и только потом поднял тяжелые веки.
Вокруг находились люди. Много людей. Они вповалку спали на застеленном соломой полу сарая. Сон их был беспокоен и явно наполнен кошмарными видениями — то один, то другой человек время от времени вскрикивал во сне, некоторые тонко скулили и плакали, а тот, что лежал рядом с Ивашкой, с правой стороны, скрипел зубами и конвульсивно взмахивал руками; наверное, во сне сражался с какой-то нечистью. Запахи пота, человеческих испражнений и прелой соломы наполнял длинное приземистое помещение до самого верха, и все эти миазмы, попадая внутрь, оседали на легких, вызывая хрипы, похожие на предсмертные.
Стояло раннее утро, и свет уже начал проникать сквозь многочисленные щели в стенах и крыше сарая, поэтому картина сонного царства, представшая перед Болотниковым во всем своем неприглядном натурализме, поразила его до глубины души. Он даже подумал, что это сон и чтобы проснуться, сильно ударил себя два раза по щеке.
Ничего не изменилось. Сарай остался на месте. Как и одетые в лохмотья люди, большей частью изможденные, босые и грязные. Да и сам Болотников выглядел не лучше. Вместо добротной одежды на нем были только рваные казацкие шаровары и серая от пыли полотняная рубаха с вышивкой.
Ивашка рванулся вверх, пытаясь вскочить на ноги, убежать из этого кошмара… Но сосед слева, который тоже проснулся и наблюдал за ним через неплотно сомкнутые веки, цепко ухватил его за ноги и вынудил отказаться от этого намерения.
— Тихо, ты, хлопец! — пробасил сосед Болотникова. — Вишь, какой шустрый… Будешь бузить, познакомишься с нагайками янычар.
— Где я, что со мной? — дрожащим голосом спросил Ивашка.
— Или не помнишь? — удивился сосед слева, усаживаясь поудобней.
Судя по длинным усам и клоку волос на бритой голове, это был запорожский казак. Встречаться с запорожцами Болотникову не доводилось, но он знал о вольном казачьем братстве за днепровскими порогами. Когда он бежал от князя Телятевского, то первой его мыслью было податься за пороги. Но, зная хитрость и коварство своего хозяина, он совершенно не сомневался в том, что тот пошлет за ним погоню именно в ту сторону. Поэтому Ивашка решил до поры до времени схорониться в людной Москве, где найти человека не так просто.
— Туман в голове, — признался Болотников. — Помню, зашел в харчевню, заказал турскую горилку, а дальше… дальше провал в памяти.
Казак невесело рассмеялся и сказал:
— Глупый воробей всегда попадается на мякине. Ты попал впросак. Тебя чем-то опоили и продали торговцу невольниками. Это известный в Истанбуле способ легко заполучить себе хороший бакшиш*. Кому из обманутых повезет больше, того определяют в янычары, а таким, как мы с тобой, горемыкам, у кого и стать есть, и силушка, одна дорога — на катырги. Не понимаешь? Катырга — это галера по-турецки.
— Откуда знаешь? — тупо спросил Болотников.
— Я уже был гребцом — на флагманской галере капудан-паши* во время битвы при Лепанто*. Там много невольников-гребцов из русских земель ворочали веслами… Турский флот во главе с Али-пашой потопили, а нас освободили венецианцы. Целых два года добирался домой. А когда вернулся, то на месте хутора нашел пепелище. Крымчаки устроили набег… Ушел я к братчикам. А куда деваться? Ни кола, ни двора, ни семьи, ни детей… — Запорожец горько покривился, но тут же решительно смахнул ладонью печаль с чела, улыбнулся и сказал приветливо: — Что ж, давай знакомиться, товарищ по несчастью. Меня зовут Лаврин. Лаврин Шрам.
— Ивашко я, Болотников… — машинально ответил московит, бестолковые мысли которого напоминали разбуженный пчелиный рой.
Он никак не мог прийти в себя от ужасного удара, уготованного ему судьбой.
— Не дрейфь, казак, — с наигранной бодростью сказал Лаврин Шрам. — Попасть гребцом на галеру не значит умереть. Вот он перед тобой, живой пример. Или во время боя могут освободить, или кто выкупит, или… — тут Лаврин понизил голос, — или удастся освободиться от оков и вцепиться в глотки реису* и злобному псу-надсмотрщику.
— Кто ж меня выкупит… — тоскливо сказал Ивашка, ум которого на время помрачился; но тут он вспомнил про Трифона Коробейникова, встрепенулся и воскликнул: — Постой! Ведь я не в ясыр* попал, а прибыл в Истанбул с посольством купцов-московитов! Их привечал сам янычарский ага! Нужно, чтобы купцам кто-то сказал, где я нахожусь. Они не позволят, чтобы меня продали на галеры! Надо позвать охрану. Эй, кто там, сюда! Эфенди, сюда! — закричал Болотников по-турски.
— С разума спрыгнул! — Лаврин закрыл ему рот своей жесткой мозолистой ладонью. — Молчи, а то мигом сделают секир башка! Невольников охраняют настоящие бешеные псы. Им убить человека, что тебе высморкаться. Для острастки другим.
Ивашка пытался сопротивляться, но хватка у Лаврина была железной. Немного потрепыхавшись, Болотников, совершенно обессиленный, распластался на соломенной трухе, которая устилала пол сарая не один год и помнила многих несчастных.
— Никто не поможет твоему горю, Ивашка, — сумрачно сказал Лаврин. — Тебя запихнули сюда не для того, чтобы сразу же освободить. За твою голову уплачены деньги. Пока турский бей, которому ты принадлежишь, не вернет свои акче с прибылью, даже и не мечтай вырваться на свободу. Никто этого не позволит. Людоловы цепко держат свой товар. А отсюда до твоих купцов не докричишься.
— Пропал я, пропал… — Болотников в отчаянии обхватил голову руками. — Ой, пропал…
— Да не кручинься ты так! Вот если бы тебя крымчаки взяли в полон, тогда да, у них совсем худо. От татар только две дороги; одна — самая легкая — в Кафу*, на невольничий рынок, и оттуда в Истанбул, а другая… Лучше о ней и не вспоминать. Рядом со мной на весле сидел один московит. Так он радовался, как дитя малое, что его выкупили у крымчаков и определили на султанскую катыргу. Татары смотрят на невольников как на двуногих животных; они содержатся хуже, чем домашняя скотина. Русского раба могут отдать молодым воинам, никогда не бывавшим в бою, чтобы они практиковались в сабельной рубке на живом человеке. Чтобы пометить невольников, их специально уродуют: выжигают клейма на лицах, отрезают уши, вырывают ноздри; а тех, кого назначали для обслуживания гаремов и работ на женской половине дома, оскопляют. Крымчаки кормят своих невольников хуже собак — мясом павшей скотины, от которой даже местные псы отказываются.
— На галерах, насколько я знаю, не лучше… — глухо молвил Ивашка.
— Э, не скажи! — живо возразил Лаврин. — И кормят сносно, и отдыхать дают, когда галера идет под парусами, и постоянно на свежем воздухе, а не в каком-нибудь хлеву или подземной тюрьме… — Он изо всех сил старался приободрить товарища по несчастью.
Лаврин продолжал говорить, но Болотников его уже не слушал. Он погрузился в состояние, похожее на транс. Ивашка вспомнил рассказ одного из холопов князя Телятевского, выкупленного из татарской неволи, что попадание на галеры резко уменьшало шанс пленников получить помощь от русского правительства, которое всяческими способами пыталось их вызволить.
Существовала целая система выкупа. В Посольском приказе собирались средства на выкуп, который платили в зависимости от того, к какому сословию принадлежал пленник. За пашенного или боярского крестьянина платили 15 рублей; за казака и пограничного стрельца — 25; за стрельца московского — 40 рублей. Отдельные суммы полагалось платить за дворян и бояр, в зависимости от их «поместного оклада». При этом оговоривалось: если благородный пленник захвачен не в бою, сумма выкупа падала вчетверо.
Часто при заключении перемирия меняли «полон на полон» — попавших в плен татар или турок на русских невольников. Кроме того, иной раз рабов выкупали сердобольные русские купцы, приходившие в Кафу с товарами, или иноземцы, купившие раба-славянина и ехавшие потом торговать в Московию. По русскому закону невольника немедленно объявляли свободным и не подлежавшим выдаче из русских пределов.
Но галерные гребцы, тем более сильные и опытные, считались слишком ценным товаром, чтобы им разбрасываться. Особенно в мирное время, когда иссякло пополнение ясыра. Поэтому султан издан фирман*, запрещавший продажу невольников-гребцов. Значит, у него только один выход, если он попадет на галеры, с тоской думал Ивашка, — умереть на весле…
Из полного ступора его вывела лишь плетка янычара, которая рассекла плечо до крови. Невольников выгоняли на рыночную площадь — предстоял большой торг. Но даже боль не смогла расшевелить впавшего в уныние московита. Ему казалось, что все кончено, и он шел, как на казнь.
В сарае находились только мужчины самых разных возрастов. Пока невольников разбивали на десятки, Лаврин торопливым шепотом рассказывал Ивашке, что работорговцы обычно сразу отделяют молодых и красивых женщин, симпатичных мальчиков и хорошеньких девочек. Также отдельно держат и тех, кто объявлял себя знатным и богатым, соглашаясь внести выкуп. Им предоставлялось право связаться с родственниками, которые высылали средства на их содержание, пока собирали нужную сумму.
Болотников и Лаврин Шрам попали в один десяток. Их связали за шею длинной веревкой и отвели в центр невольничьего рынка. Право первого отбора принадлежало капитанам галер, и сначала напоказ выставили самых крепких мужчин. Все происходило, как на ярмарке скота: продавцы расхваливали товар, а покупатели детально осматривали предмет торга, выявляя скрытые изъяны и пороки. Реис, крупный мужчина с холодным хищным взглядом, заглянул даже в рот Ивашке, проверяя состояние его зубов.
Болотников немного расслабился лишь тогда, когда его и Лаврина определили на одну катыргу. Запорожец вдруг стал для него почти как отец. Ослабевший духом Ивашка прилепился к бывалому казаку, словно молодой вьюнок к крепкой орешине. А Лаврин действительно не унывал. Он подбадривал невольников, а иногда даже шутил.
Судя по тому, что отобранных невольников искупали (вылили на них по бадейке воды) и сытно накормили просяной кашей с говяжьими мослами, для них начиналась новая жизнь. Реис был заботлив. Теперь несчастные являлись его ценной собственностью, поэтому должны быть сильными и выносливыми, чтобы смогли отработать деньги, затраченные на их покупку.
Всем босоногим выдали изрядно разбитые турские туфли с загнутыми кверху носами, а кому обувь не досталась, те обмотали ноги тряпьем и подвязали эти опорки сыромятными ремешками. Едва опустели казаны с кашей (возле рынка находилась харчевня для невольников; но кормили только тех, кому предстоял дальний путь и галерных гребцов), всех построили в колонну по три человека, опутали веревками, чтобы исключить малейшую возможность побега, и, окружив плотным строем янычар, повели в порт, где их уже ждала недавно построенная катырга и кузнец, чтобы приковать невольников к банкам.
Узкий и длинный корпус галеры, украшенный резьбой и позолотой, имел небольшое возвышение над уровнем воды. Впереди у судна торчал слегка приподнятый кверху длинный и острый носовой выступ, напоминавший таран. К нему крепился передний конец реи, державший парус мачты. В носовой части галеры находился рамбат — защищенный помост с надстройкой, на котором стояли орудия больших калибров. Самое мощное орудие размещалось в центре.
Посредине галеры, от носа к корме, шел другой помост — куршея, служивший для быстрого передвижения людей вдоль галеры и перетаскивания грузов. Его закрывали просмоленным брезентом. От носа до кормовой надстройки слева и справа от куршейного помоста были установлены скамьи для гребцов — банки. На корме возвышалась надстройка-камора — каюта капитана, образованная деревянными дугами, на которые натянули пестрый балдахин из зербафта*. Похоже, капитан корабля был человеком, далеко не бедным.
Ивашка и Лаврин держались вместе, а потому попали на одну скамью; невольников приковали к банкам по шесть человек. Скамьи оказались шириной около двух аршин; их покрыли шерстяной кошмой, на которую положили выделанные бараньи шкуры мехом кверху. Едва гребцы расселись, подготовка к походу была закончена. Продукты и пресную воду в бочонках завезли заранее.
Одетый в зеленый кафтан с золотыми позументами чорбаджи*, отвечавший за галерных рабов, стоял рядом с реисом, от которого получал приказы. Ему помогали два надсмотрщика — комит и подкомит. Один из них находился в центре корабля, а второй — на носу. В руках надсмотрщики держали плети, которыми безжалостно, с садистским наслаждением, хлестали по обнаженным спинам гребцов. Когда капитан отдал приказ грести, чорбаджи свистнул в серебряный свисток, висевший у него на шее; сигнал этот повторил комит, и сразу же все 50 весел одновременно опустились на воду.
Ивашке повезло, что он сидел рядом с опытным галерником Лаврином; кнут комита лишь раз прогулялся по его спине, и то больше для острастки, нежели за дело. Запорожец сразу же показал Болотникову, как правильно ставить одну ногу на подставку, а другой упираться в стоящую впереди скамью, как держать рукоять весла, как правильно грести, чтобы экономить силы и не рвать мускулы. Лопасти весел зашлепали по воде, и вскоре берег и строения Истанбула растворила золотая дымка…
«Верно говорят умные люди, что привычка — вторая натура», — невесело думал Ивашка, отклоняясь назад вместе с рукоятью весла. Мышцы работали практически без устали, будто внутри Болотникова был устроен какой-то механизм. Но бывали моменты, когда приходилось грести до двадцати часов в сутки без отдыха и перерывов, и тогда его выручала лишь сильная воля и жажда свободы, о которой он думал каждый час, каждую минуту.
Некоторые гребцы не выдерживали нечеловеческих нагрузок и надсмотрщики секли их плетьми до тех пор, пока они не переставали подавать признаки жизни, а затем без церемоний выкидывали за борт. Если случалась такая запарка, чорбаджи обходил измученных, находившихся в предобморочном состоянии гребцов, и вкладывал им в рот куски хлеба, смоченные в вине. Но и эта «милость» не очень помогала.
Ивашка брал пример с Лаврина. Запорожца словно выковали из железа. Сухой, жилистый, он даже в самые тяжелые моменты находил в себе силы приободрить товарищей, пошутить или виртуозно выругаться, да так смачно, что после его хитро сплетенных словесных конструкций почему-то становилось легче и веселей на душе.
К лавке, на которой сидели Ивашка с Лаврином, были прикованы еще четверо: боярский сын Никита Колтовский, стрелец Митка Кружилин, донской казак Юшко Ворона и москвич Павлец Неустроев. Никита попал в плен на Осколе во время набега крымчаков, которые разбили его воинское подразделение, Юшко вместе с другими казаками ходил теребить орду, но добычей оказался сам, когда его коня подшибли стрелой ногайцы, стрелец Митка стал жертвой азиатского коварства — его определили в свиту, встречавшую турецкого посла, но в степи отряд угодил в засаду крымчаков, а Павлец из одного рабства попал в другое.
Павлец семи лет от роду во время Ливонской войны был угнан в Литву и прожил там десять лет, пока в литовские земли не вторглись набегом татары. Хозяева Неустроева бежали, бросив все, и молодого раба вместе с литовским полоном погнали в Крым. На галеры Павлец попал после того, как трижды пытался сбежать; последний хозяин, видя строптивость невольника и бесполезность любых наказаний, продал его капитану галеры.
Катыргой командовал реис Гасан-бей. После нескольких удачных морских сражений его судно зафрахтовали перевозить порох в Крым — крымчаки готовились к очередному набегу на русские земли. Гасан-бей лишь скрипел зубами от гнева, но отказаться не мог — султан быстро разбирался с непокорными. Раздосадованный столь ничтожной ролью (Гасан-бей считал себя великим флотоводцем, а свою галеру лучшей во всем флоте османов), и особенно теми небольшими деньгами, которыми казна расплатилась с ним за услугу, реис и его помощники вымещали зло на невольниках. Многие из них не пережили этого злосчастного плавания…
Галера стояла на якоре неподалеку от берега. Пользуясь тем, что море начало штормить, хитрый Гасан-бей решил не возвращаться сразу в Истанбул, а переждать какое-то время неподалеку от столицы в одной из многочисленных бухточек, которыми изобиловали каменистые берега. Он подозревал, что его изящную и стремительную красавицу-галеру опять используют в качестве грузового судна, только на этот раз ему придется отправиться в каботажное плавание, чтобы развезти огневые припасы по прибрежным крепостям империи. Поэтому Гасан-бей намеревался пропустить свою очередь, чтобы капудан-паша предложил ему поучаствовать в боевом походе, который принесет не только деньги, но и славу.
Когда бросили якорь, реис приказал всем спать, и вскоре на катырге послышался храп.
— Сейчас или никогда! — прошептал Ивашка на ухо Лаврину. — Лучше момента не придумаешь.
Уже близилась полночь, а он так и не смог уснуть; от возбуждения его трясло, как в лихорадке.
— Согласен, — мигом проснувшись, ответил запорожец.
Он спал очень чутко, иногда Ивашке казалось, что одно ухо Лаврина всегда настороже.
— Буди народ… — Болотников резким движением разорвал давно подпиленное кольцо цепи, которой его приковали к банке.
Теперь уже ходу назад нет. Если комит увидит порванную цепь, спина Ивашки под плетями надсмотрщиков превратится в кровавое месиво.
Два месяца назад произошло удивительное событие. На галере в чине гвардияна* служил итальянец, принявший ислам. После пленения он какое-то время сидел на веслах, пока не отчаялся и не изменил вере отцов. Но сострадание к невольникам у него осталось, и он часто подбрасывал им еду, которая оставалась от трапезы воинской команды, приписанной к галере, и гемиджи*.
В один из вечеров, когда галерники отдыхали, итальянец, проходя мимо Ивашки, ловко бросил ему на колени ковригу хлеба и скороговоркой пробормотал, многозначительно подмигнув: «Передача от твоих друзей». Как же удивился Болотников, когда оказалось, что в хлебе был спрятан… напильник!
Кто мог передать ему с воли такой ценный подарок? Трифон Коробейников? Вряд ли, решил по здравому размышлению Ивашка. Купцы понятия не имели, куда он девался, и уж точно не искали бы его на галерах. Узнай о том, что члена посольства обманом продали в неволю, они подняли бы большой шум, который мог дойти и до ушей самого султана. И тогда реису пришлось бы освободить Ивашку — пусть и не даром, а за деньги.
Нет, это не могли быть купцы. Тогда кто? Ивашка терялся в догадках…
Напильник здорово пригодился и ему, и его товарищам по несчастью. Они давно сговаривались бежать с галеры, но вот как это сделать, никто не знал. Все жили надеждой и ждали какого-нибудь удобного случая. И напильник стал для невольников ключом к двери, за которой их ждала свобода.
Из-за опасения предательства напильником воспользовались только те, кому можно было доверять. Это соседи Ивашки и Лаврина по скамье — Митка, Никита, Юшко и Павлец. Когда запорожец разбудил их и наказал быть готовыми, в глазах галерников появился волчий блеск — за свою свободу они готовы были перегрызть горло любому.
Когда перевозили порох, невольникам удалось уворовать и спрятать среди сухарей два мешочка с огненным зельем. Достав припрятанный порох, Ивашка пополз по куршее к корме, где под балдахином расположились на ночь реис Гасан-бей, чорбаджи и тридцать янычар-ветеранов, служивших на галере. Подсунув мешочки под полог, Болотников просыпал от них дорожку из пороха к своей скамье, а затем попытался поджечь его тлевшим фитилем. Но успевший отсыреть за время морского похода порох никак не хотел загораться. Он то вспыхивал, то затухал.
Эти неудачные попытки разбудили часовых; расслабленные близостью родной земли, они забыли о своем долге и спали, как сурки. Один из них крикнул:
— Ты что, собака, делаешь с огнем?!
Минута была критической. Невольники помертвели. И только в Ивашку словно вселился некий незримый дух, который ответил за него — легко и непринужденно:
— Хочу перед сном трубку выкурить, да фитиль отсырел, — он показал янычару фитиль и огниво вместе с трубкой.
— Гяур проклятый, — пробормотал успокоенный янычар. — Смотри у меня. А не то присыплю тебя плетью.
Часовые успокоились, но тут проснулся Гасан-бей и поинтересовался у янычар, что за шум среди ночи. Получив объяснения, он свирепо выругался и приказал часовым повысить бдительность. Наверное, его мучили дурные предчувствия.
Все это время, пока капитан разговаривал с янычарами, бедные невольники млели душой. Им уже казалось, что все потеряно, и их ждет неминуемая расправа. Только Лаврин хищно скалился и прикидывал, как сподручней обезоружить ближнего часового; он решил продать свою жизнь подороже.
Приказ капитана исполнили, но без особого рвения. Какое-то время янычары бодрились и ходили по палубе туда-сюда, но тяжелый морской переход в штормовую погоду отнял слишком много сил даже у этих бездельников, и вскоре они опять крепко уснули.
— Что будем делать? — тихо спросил Митка Кружилин.
— То, что намеревались, — жестко ответил Болотников.
Как-то так получилось, что он, едва не самый младший из всех, стал авторитетом среди галерных гребцов. Ивашка разумел грамоте, был начитан и быстро выучил несколько языков, что в среде невольников разных национальностей дорогого стоило — он стал как бы связующим звеном между галерниками. Даже побывавший в разных передрягах Лаврин Шрам принял его главенство как само собой разумеющееся дело.
— Нужно добыть огня, — сказал Ивашка. — Фитилем отсыревший порох не подожжешь. Ждите…
С этими словами он тенью метнулся к камбузу, где всегда тлели уголья. Болотников особо не скрывался. Тяжелые плотные тучи закрыли луну и стало темно, как в преддверии ада. Поэтому разглядеть его часовые не могли, а тем более услышать: Ивашка превратился в бесшумный сгусток мрака.
Камбуз сотрясался от могучего храпа повара-толстяка. Ивашка на ощупь взял один из разделочных ножей и, зажав осману рот ладонью, недрогнувшей рукой вонзил ему клинок прямо в сердце, по самую рукоять. Повар умер, даже не дернувшись.
Болотников достал из очага тлевшую головню, завернул ее в какую-то тряпку и отправился в обратный путь. Неожиданно его осенила еще одна мысль, и он, нимало не тушуясь, подошел к спавшим мертвым сном янычарам, собрал с десяток сабель, лежавших отдельно, на коврике, и притащил их гребцам. Получив оружие, Лаврин даже замурлыкал от радости, словно кот на завалинке. Когда в руках у казака его верная подруга, сабля, то и сам черт ему не брат.
Ивашка раздал сабли, приказал приготовиться и поднес головню к пороху. Узкая огненная дорожка побежала по куршее и, как показалось невольникам, нервы которых напряглись до предела, раздался страшный взрыв. На самом деле это была иллюзия. Взрыв оказался не очень сильным, и тем не менее он убил, покалечил и выбросил за борт около десятка янычар; за ними попрыгали в воду и десятка два живых, предположив спросонку, что на галеру напало вражеское судно. А на остальных, оглушенных и перепуганных до смерти, набросились гребцы, без жалости убивая и калеча своих недавних мучителей.
Болотников первым добрался до комита, у которого находился ключи от ножных кандалов, которыми гребцов приковали к банкам. Главного надсмотрщика ранило разлетевшимися после взрыва древесными щепками, но он все же попытался сопротивляться. Ивашка уклонился от его сабли и с ходу, яростно оскалившись, рубанул комита по правой руке. Раздался вопль, и надсмотрщик рухнул на палубу рядом со своей отрубленной правицей.
Не мешкая, московит добил комита, сорвал с его пояса ключ и ткнул в руки подбежавшему Никите.
— Освобождай гребцов! — рявкнул он так, будто Никита находился далеко и не мог его расслышать.
Боярский сын, бывалый воин, несмотря на горячку боя и долго копившуюся ненависть к поработителям, подчинился приказу беспрекословно. Спустя считанные секунды к шестерым закоперщикам начала подходить подмога. Практически все гребцы имели боевой опыт, поэтому янычары сопротивлялись недолго. Они пытались расстреливать восставших из луков и мушкетов, но невольники бросались на них с голыми руками и, умирая, увлекали за собой в море. Некоторые янычары побросали оружие и пали на колени с криками «Аман! аман!» — просили пощады.
— Не убивайте их! — вскричал Болотников — Они пригодятся!
Его послушались, хотя и не без некоторого сопротивления. Но опытные галерники, ворочавшие весло пять, семь, десять и больше лет, сразу поняли мысль своего атамана и принялись останавливать наиболее озлобленных товарищей, совсем потерявших голову в кровавой сече. Вскоре османов, продолжавших сопротивляться, осталось совсем немного; среди них находился и реис Гасан-бей. Его контузило взрывом и он очнулся уже тогда, когда тела его подчиненных летели за борт, а кровавое побоище переросло в отдельные схватки.
Гасан-бей, мало что соображая, выскочил навстречу разгоряченным боем невольникам с криком:
— Куда, собаки христианские! На место, подлые гяуры! Запорю-ю!!!
К нему сразу же бросились четверо, горя неистовым желанием изрубить главного мучителя на кусочки, но их остановил крик Лаврина:
— Оставьте его мне, братцы! Христом Богом прошу!
Невольники отступились — Лаврин пользовался большим уважением — и запорожец скрестил свой скимитар* с киличем* Гасан-бея, да так, что только искры полетели. Реис был отменным рубакой. Ему не исполнилось еще и сорока лет, это был крепкий рослый мужчина в самом соку, закаленный в боях и походах. Как и все восточные люди, он немного сибаритствовал, однако дело свое знал, а искусство сабельного боя оттачивал почти каждый день, сходясь в герце с чорбаджи, который от скуки не знал, куда себя деть.
Но, как говорится, нашла коса на камень. Лаврин тоже был рубака знатный, не в одном походе шарпал и крымчаков, и османов. А подневольная работа веслом сделала из него бесчувственную машину, не знавшую устали. Его сабля выписывала в воздухе такие замысловатые кренделя, что вскоре Гасан-бей уже испытывал одно-единственное, но невыполнимое желание — как бы сохранить свою жизнь; достать киличем гяура он никак не мог.
Герц получился захватывающим. Место схватки освещала продолжавшая гореть надстройка на корме, поэтому все действо смотрелось, как в вертепе — народном театре.
Страшный в своей ярости, раздетый до пояса и загорелый до черноты Лаврин казался демоном, вырвавшимся из преисподней. Со стороны создавалось впечатление, что он бьет со всех сторон. Отчаявшийся капитан начал потихоньку отступать к борту, чтобы прыгнуть в воду и плыть к недалекому берегу, как это сделал хитрый чорбаджи, но Лаврин разгадал его маневр. В какой-то момент он сделал вид, что атакует сверху, а когда Гасан-бей поднял вверх свой килич, чтобы отбить удар, запорожец распластался в низком прыжке, словно в его руках была шпага, а не ятаган, и одним неотвратимым молниеносным движением вспорол живот реиса…
Половину османов убили, а остальных бывшие невольники заковали в кандалы и посадили на весла. Болотников поставил над ними итальянца; его он оставил свободным и пообещал при первой же оказии отправить домой. У восставших погибли одиннадцать человек, и около двух десятков были ранены. Еще до рассвета галера подняла паруса и вышла в море. На общем совете решили держать курс на устье Днепра, чтобы прорваться мимо турских кордонов в Сечь.
Ивашка (точнее, Иван Исаевич Болотников, атаман) стоял у борта и смотрел в серебристую даль — туда, где море и небо сливались в единое целое и нельзя различить где воздух, а где вода. Солнце еще только-только пробудилось и начало раскочегаривать свою жаркую печь. Ветер дул достаточно сильный, но все равно над морем стояла удивительная тишина. Впрочем, возможно, ему так казалось, потому что не слышались ругань надсмотрщиков, удары плетью и вскрики от боли несчастных галерников.
Болотников смотрел и размышлял о том, что ждет его впереди. Доплывут ли они до Днепра и не поднимется ли на море сильный шторм, который утопит галеру, а если доплывут, то не перехватят ли бывших невольников на берегу чамбулы крымчаков? И как ему покажется жизнь в Сечи (если им повезет и они туда доберутся), которую Лаврин расхваливал на все лады?
Радость от освобождения потихоньку сменилась сначала озабоченностью, затем превратилась в тихую печаль (уж неизвестно, почему), а в конечном итоге какое-то тревожное предчувствие заполонило всю его душу, вытеснив другие чувства. Он не понаслышке знал, что людские надежды и чаяния редко сбываются. У человеческой судьбы извилистый путь, и чаще всего он усыпан не лепестками роз, а колючками терновника.