Книга: Друзья Высоцкого: проверка на преданность
Назад: «Мне не чужды все удовольствия жизни…»
Дальше: «В прорыв идут штрафные батальоны!»

Эдуард Володарский. «Прощай, шпана замоскворецкая!..»

Едва отъехав с полсотни метров от Таганки, Высоцкий вдруг резко затормозил.
— Выходим.
— ?
— Севочка, двигай за мной. Идем на дело.
Абдулов покорно вышел из машины.
— Смотри! — Высоцкий торжествующе ткнул пальцем в белую табличку на стене какого-то дома. — «Улица Володарского». — Значит, так… У тебя отвертка есть?
— Какая еще отвертка? Откуда у меня может быть отвертка?
— Открой багажник. Пошукай, там должна быть. В общем, сделаем Эдюле подарок.
— Какой?
— Оригинальный! Такого ему точно еще никто не дарил. Давай-ка свинтим на фиг эту табличку — и вручим имениннику. Только тихо. Давай подтащим вон тот мусорный бак…
С трудом, но друзьям удалось все-таки открутить табличку, и теперь их путь лежал в Красную Пахру на день рождения к Эдику Володарскому. И уж там, на даче, на глазах изумленного именинника тут же приколотили именной указатель к дому. Отныне — в писательском дачном поселке образовалась «улица Володарского».
За это и был поднят первый тост. Именинник усмехнулся:
— Правда, тот Володарский, которого в 18-м укокошили эсеры, на самом деле был, по-моему, Гольдштейном.
Все засмеялись: «Ничего, ты от него недалеко ушел!».
— Нет, мой папа таки на самом деле был именно Володарским.
Родившийся в 1941-м Эдик отца не знал — пропал без вести, канул на фронте, как миллионы других. Семья находилась в эвакуации в казахстанском Актюбинске, городе большом и черном. Потом уже, ближе к концу войны, вдовая орловская красавица с сыном перебралась на Украину.
Мама для Эдика являлась примером справедливости и всепрощения. Когда однажды компания малолеток (во главе с несмышленым Володарским) напала с камнями на пленных немцев, которые разбирали руины домов, мама случайно увидела эту кошмарную картину и позвала сына: «А ну-ка иди сюда!» Юный патриот примчался с горящими глазами победителя, и тут получил от матери такую оплеуху… Так голова потом болела. Зато понял: поделом ему мама врезала.
Вскоре в семейной жизни Володарских произошли изменения. Вдову быстро окрутил заместитель коменданта Харькова, энкавэдэшник, полковник. Непростой человек. И жуткий антисемит. «Довесок» в лице Эдика полковника не смутил, но исподтишка отчим мальца все же бесконечно шпынял. Однажды он засветил пасынку по затылку, чтоб под ногами не путался, злобно прошипев: «Ты, жиденыш!». Мать в это время катала белье. Эдик захныкал от боли и обиды. И вдруг видит: на полу лежит отчим, под ним лужа крови, а рядом стоит мать со скалкой. И говорит этому: «Еще раз услышу — убью». Ушла. Полковник поднялся, шатаясь, а лужа крови так и осталась. «Вот что значит русская баба…» — заключал свой рассказ Эдик.
В 1946 году отчим получил перевод в Москву. Поселилась семья в Замоскворечье. Район был пролетарским, а стало быть, и полукриминальным. Повальное пьянство, драки, поножовщина никого не страшили.
Всю территорию вокруг Ордынки, Пятницкой пронизывали бесчисленные переулки, где со старыми особняками соседствовали обычные барачные постройки. Многие из них находились в таком угрожающе ветхом состоянии, что их стены подпирали бревнами.
— Двор был для нас вторым домом, — вспоминал Володарский. — В тесных коммуналках, где в каждой комнате жило по 5–6 человек (и таких комнат в квартире было и 10, а то и 20), для нас, детворы, не было места. Приходя из школы, мы бросали портфели, котомки — и тут же мчались на улицу. Двор, как большая семья, формировал нас, воспитывал. Существовал особый «дворовый» кодекс чести, который нельзя было нарушать.
Вся жизнь проходила на людях, все открыто, на виду: ссорились, мирились, спорили. Жили бедно, голодно. Мои сверстники росли в основном без отцов. Слишком мало времени прошло после войны…
Ну, на улицу — так на улицу! Здесь самыми заманчивыми были, конечно, «злачные места». Поблизости располагалось два десятка пивных, в которых с утра до вечера коротали время вчерашние фронтовики, среди которых выделялись инвалиды. Откуда было взяться протезам? Костыли — и те самодельные. И деревянные культяшки. Вовсе безногие передвигались на самодельных тележках, с подшипниками вместо колесиков. Они отталкивались руками от мостовой с помощью деревянных упоров, вроде тех, которыми маляры шпатлюют стены.
— Под пивко да водочку тут велись задушевные разговоры, нередко доходившие до ожесточенных драк, которые застенчиво шифровались, как «бойцы вспоминают минувшие дни». И я шатался по этим пивным с компанией таких же ребят, — вспоминал Володарский свое «детство золотое», и во все уши слушал рассказы этих людей, и они навсегда в памяти оставались.
В уста героя романа «Дневник самоубийцы» Володарский вложил свои исповедальные слова: «…Все же я дитя войны. Не могу смотреть военную хронику, особенно ту, где показаны реки наших пленных. Начинают предательски стучать зубы, и слезы сами текут из глаз. И все, что касается этой проклятой и великой войны, вызывает у меня какой-то болезненный интерес. Песни о войне не могу слушать без слез, будто сам воевал. И сценарии о войне мне удаются лучше всего: чувствую детали, ситуации, характеры, и пишется легко, словно я вспоминаю нечто глубоко спрятанное в моей памяти. Может, поэтому меня так потрясают песни Высоцкого о войне — в них то же самое… Может, это память отцов, которая живет в нас? А что, если не это? И, наверное, потому так болезненно воспринимаю все, что происходит сейчас…»
Действительно, Володарский всегда с энтузиазмом брался за сценарии о Великой Отечественной войне. Она ведь коснулась всех, в том числе и его самого. Погиб на фронте отец, его брат, два дядьки со стороны матери — один под Белградом, другой под Курском или Орлом. Контуженная тетка-партизанка умерла после войны в полной нищете…
Вскоре после переезда в Москву у Эдика появилась сводная сестра. И с тех пор отчим пасынка на дух перестал переносить, поколачивал от души. Соседи по коммуналке слова ему поперек сказать не могли, боялись как огня. Как-никак, полковник возглавлял первый отдел Управления картографии, а это подразделение было известно как энкавэдистское.
Вот пацан и драпал на улицу от греха подальше. Получив первые уроки дворовой грамоты («толковища вели до кровянки» — Высоцкий это тоже проходил), Эдик и сам стал жестким бойцом: «Я кидался в драку по любому поводу. Если мне казалось, что обидели или меня, или моего друга, то разницы не было большой — мужик передо мной сильный ли, слабый. Мне часто доставалось… Там шпана была тяжелая».
В сценарии «Прощай, шпана замоскворецкая!» автору ничего придумывать было не нужно. Сиди себе за пишущей машинкой, покуривай, пуская дым в окошко, вспоминай, как все было, — и только успевай по клавишам шлепать: «Мальчишки бежали молча, сосредоточенно, целеустремленно, обрастая по дороге новыми бегущими, и превратились наконец в плотную, грозную толпу. Они перепрыгивали через заборы, пролезали сквозь кусты и щели сараев, бежали проходными дворами и кривыми переулками. Наконец из-за поворота открылся пустырь, где полсотни пацанов лет пятнадцати, поднимая тучи пыли, лупили друг друга что было мочи. Мелькали кулаки, пряжки от ремней, где-то уже блеснуло лезвие ножа. Дворовый конфликт разрастался…»
Школа, в которой Володарский постигал азы наук, по «контингенту» оказалась пестрой. С одной стороны, отпетое местное хулиганье, с другой — юные «аристократики», розовощекие, всегда в отглаженных курточках и брючках, из семей членов правительства, «совпартноменклатуры», проживавшей в соседнем знаменитом Доме на набережной.
Что бы там ни говорили, а район был все-таки замечательный. Даже Кремль был виден со двора. Вынося мусорное ведро, Эдик всегда с помойки завороженно любовался городским пейзажем (почти по Михалкову-старшему: «А из нашего окна площадь Красная видна…»). С этого места ракурс был точь-в-точь такой, как на старых сотенных купюрах, — Москва-река, Кремлевская стена и башня. Буйная мальчишеская фантазия подсказывала живую картинку: «Художник, получив заказ Гознака, именно с этой нашей помойки малевал эту сторублевку… Отойдет, глянет мутным глазом, сделает затяжку — и продолжает…»
В школе стычки были еще те, почти классовые — ах, так вы, суки, богатые та чистенькие! А с той стороны баррикады — босота полная, на штанах заплатки, ботинки разбиты. Учителя боялись этих драк, потому что вслед за ними в школу являлись отцы в шевиотовых костюмах или полувоенных френчах и могли что угодно сотворить с нерадивым педагогом, который недоглядел за их чадом.
Правда, самому Володарскому многое сходило с рук благодаря особому положению отчима. У Эдика даже дружки-приятели из Дома правительства появились. И среди них, оказалось, были вполне нормальные ребята.
Сам он уже налепил на зуб «фиксу», что считалось «знаком отличия» махрового бандюка. Мамаши приходили в ужас, когда узнавали, что их сын с Володарским дружит. «Я вообще был отъявленной шпаной, меня в Старомонетном многие знали и боялись. Водку начал пить в 14, а курить в 13 лет…» — гордился собой Володарский.
Его даже в пионеры не приняли. Правда, по другой причине. Когда готовилась торжественная линейка, одноклассник по фамилии Редькин «стуканул», что Эдя носит крестик. Все чуть ли не хором набросились на «поповича», и он с ревом убежал. Но крестик не снял. А позже, уже после школы, поймал гниду Редькина, и, как сам признавался, «отмудохал до посинения».
Кстати, забавной была история крещения на Ордынке 6-летнего Эдика. Происходило таинство сие как раз в его день рождения, 3 февраля. Поначалу поп отнекивался: «Прости господи, имя не православное, крестить не буду». Стал листать святцы, а мальчишка дрожит, бедолага, стоя на холодном бетонном полу в одной маечке. Поп же ему на ухо перечисляет:
— Вот Сергей — высокочтимый, уважаемый. Нравится?
— Нет, не нравится!
— О, смотри, Федор! Эдя — Федя, Федя — Эдя. Ну что, согласен?
— Ну ладно.
Да и с комсомолом Володарский, как говорится, «пролетел». По банальнейшей причине — за пьянку. Накануне Эдик с приятелями, такими же 14–15-летними байстрюками, весь спирт в школьном химическом кабинете вылакали. Весело жили…
Правда, долго эта вольница продолжаться не могла. Пришлось, в конце концов, познакомиться и с приводами в милицию, и даже с бутырской тюремной камерой.
Как-то «культурно отдыхала» шобла ордынских ребят-десятиклассников, среди которых был и Эдик: поддали, пошли гулять. Скучно. Вот и избили хмыря болотного, который что-то там не то бренчал на гитаре. Не понравился он им. Отлупили, отняли гитару и пошли себе дальше, распевая блатные песни на весь сквер, пугая прохожих. А у хмыря того папаша оказался генералом ГБ, и той же ночью всю теплую компанию побросали в «черный воронок», а наутро определили каждому по 15 суток. Против генеральских заслуг подвиги отчима явно не тянули…
Эдика сразу изгнали из школы. А директора других отказывались принимать «отпетого» к себе. Согласилась лишь директриса 586-й школы, баба-солдафон с железным характером. Наверное, думала, что перевоспитает. С этой целью определила парня в класс, где учились только девочки.
— Я озверел — ну одни бабы! — рассказывал, смеясь, Володарский. — От злости не знал, куда деваться — один, без друзей. Они все ходили такие независимые, презрительно на меня смотрели. Я думал: в зубы, что ли, им дать? Они мне даже устроили комсомольское собрание — почему я с ними не здороваюсь. А симпатичные были только две, остальные такие уродины. Я больше бывал с компанией ребят. Это потом мы с Мишкой Павловым втюрились в дочек знаменитого шахтера Стаханова, который уже жил в Доме на набережной. Одну дочку звали Оля, другую — Лида. Одна была худенькая и красивая, а другая — толстушка. Я влюбился в Олю, но без всякого успеха. Просиживал часами у подъезда, курил…
А вскоре «роман» закончился, не успев начаться. Ибо вляпался Эдик в одну скверную историю. Хороводил в округе вор Гаврош, местный «король». Он свел пацанов с барыгой, скупщиком краденого. Тот навел их на ювелирный магазинчик в Болшево. Прямо на станции, охраны никакой, сигнализация хреновая… Возьмете товар, приносите — имеете хорошую «фанеру»… Дело плевое, забот никаких.
Ага, так-таки и никаких. Взяли Эдика и его подельников тут же, «на горячем». Спасло их одно: все они были несовершеннолетними, отделались условными сроками. Но почти четыре месяца (пока шло следствие) посидеть в Бутырке пришлось. Там уже на пятые сутки юному злодею стали мерещиться страхи, потом почему-то Чехов на стенке образовался из разводов и пятен. Вылитый Антон Павлович: профиль, нос, пенсне, знакомая бородка…
Когда отпустили, участковый каждый день домой наведывался, все спрашивал мать: «Ну, Эдюля дома?». Видя торчащие из-под одеяла пятки пацана, говорил: «Вот и хорошо, я тогда пошел домой».
А ту самую 586-ю школу Володарский все-таки окончил. Директриса была счастлива — слава богу, наконец-то уходит!
* * *
В юношестве Эдуард прошел все стадии естественной для этого возраста болезни сочинительства: сначала стихи, потом рассказики сочинялись. Тогда у него и мыслей не возникало, что письменный стол может когда-то стать его рабочим местом. Однако рукописные листочки свои все же с тайной надеждой носил по редакциям, где ему вежливо отказывали. Потом он посмеивался над своими ученическими упражнениями: «Давали отлуп. Но я графоман был упорства необыкновенного».
Но еще мощнее манила его романтика первооткрывательства, и после школы решил поступать на геофак МГУ. Признавался: с перепугу сдал математику на «пять». Следующим экзаменом была физика. А перед этим случились проводы закадычного дружка в армию, где пили все вмертвую. Утром пошли на сборный пункт призывника провожать. А там толпы пьяных людей с гармошками, вопли, слезы, матери ревут, девки клянутся в вечной любви, мат-перемат. И все это в предрассветном тумане.
Выбрался из этого бедлама абитуриент Володарский и — в университет. «Белая рубашка, вся залитая вином, разило от меня, как от последнего алкаша, — с омерзением описывал он самого себя. — Экзаменатор как нюхнул, так и кончился мой геофак…»
Отправился Эдик служить в десантные войска в Кострому. Правда, после неудачного прыжка с парашютом был досрочно комиссован. Начался рабочий этап его биографии. Поскольку мечты о геологических приключениях в покое не оставляли, завербовался на Север, в экспедицию. Поработал буровиком и в Приполярном Урале, и на Ямале, и в Салехарде. Потом год болтался в одном московском институте — разбирал минералы, найденные другими, — и работа занудная, и платили гроши. Нашлись добрые люди, подсказали «хлебное место»: иди-ка ты грузчиком на Краснопресненский сахарорафинадный завод имени Мантулина.
Работа оказалась чудовищной. Счастьем было попасть на погрузку рафинада, там мешки весили от сорока до 75 килограммов. А вот кубинский сахар братья с Острова свободы фасовали почему-то по 101 кг. Видели грузчики на мешках маркировку «Мэйд ин Куба» и Кастро проклинали.
— Я первое время просто издыхал, — не скрывал вчерашний десантник. — А потом втянулся и стал как лось. Там все, естественно, воровали сахар. Воровала вся страна. Где кто работал, тот там и воровал. Технология проста: сильно разбежаться и мешок спиной перекинуть через забор… Зато физически окреп. Но в один момент мне все это надоело, и я снова махнул на Север, на буровую.
Литературные пробы не оставлял. Писал много, посылал свои творения в разные редакции, но, увы… Однажды случайно ему попался на глаза номер «Комсомольской правды», где в подборке объявлений Володарский прочел о наборе на сценарный факультет в Институт кинематографии.
— Кино я, естественно, любил смотреть, но понятия не имел, как оно делается, — рассказывал бывалый бурильщик.
Желающим предлагалось присылать на творческий конкурс свои рассказы, повести. Что он терял? Ровным счетом — ничего. Вот и отправил все, что было.
Настала пора удивлений. Во-первых, уже весной Володарский получил телеграмму, в которой сообщалось, что творческий конкурс он прошел и теперь приглашается в Москву для сдачи экзаменов. Вторым сюрпризом стало то, что и их он сдал на удивление легко. Третьим — только получив студенческий билет, узнал, что это было чудо, многие стремились в вожделенную кинематографическую Мекку годами.
* * *
— Пишите как можно больше! Пришли домой вечером, усталые или бодрые, пьяные или трезвые, — сядьте и напишите, что сегодня делали, с кем виделись, о чем говорили. Обязательно напишите хотя бы страничку-полторы, тогда у вас появится желание каждый день садиться писать! — уже на первой лекции призывал будущих сценаристов мастер курса Евгений Иосифович Габрилович, о котором шла молва, что он автор или соавтор половины советских фильмов.
Только кому он это говорил?!
— Курс у нас подобрался довольно страшенный, — вспоминал Эдуард. — Габрилович как бы подбирал нас по отдельности — вот, вроде как интересный человек… с интересной биографией… А когда мы все вместе собрались, то это был ужас. Один — моряк из Керчи, Бичик его фамилия была, — жуть такая, с руками, как телеграфные столбы. Он был штангистом, выжимал 110 килограммов — если в ухо даст, у тебя голова отвалится. Второй — моряк из Одессы — писал здорово, его Евгений Иосифович очень любил — второй Бабель, уверял, будет. Был еще слесарь с шарикоподшипникового Шустров Боря, приехал с Севера, дико драчливый, ну просто шпана.
Когда Габрилович свою первую лекцию читал, все слушали его, поплевывая на пол. Мастер обернулся к своему ассистенту, роняя на кафедру ручку: «Кого я набрал?!! Это же натуральные уголовники!..»
Правда, со временем учитель и его ученики нашли общий язык.
Среди своих студентов Габрилович Эдуарда по-своему выделял: «Этот молодой человек был, мягко говоря, беспокойным студентом. Он все время яростно, до хрипоты, спорил, а когда убедить словами не удавалось, пытался воздействовать, скажем так, другими средствами. Он буквально заваливал меня своими опусами. Признаюсь, подчас я просто терялся перед этой неукротимой энергией, перед таким избытком во всем. И тогда было уже ясно, что Володарский — человек своеобразный и способный…»
В качестве образца невероятного писательского трудолюбия Габрилович приводил им Алексея Толстого. Когда разбирали архив покойного писателя, нашли более трехсот описаний какого-то московского дворика. Дотошные исследователи принялись разыскивать этот любимый дворик Толстого и выяснили, что он виден из окна его кабинета. Когда работа стопорилась, Толстой упрямо оставался за столом, считая необходимым написать хотя бы страничку, и описывал этот свой дворик. Но всякий раз иначе.
Учиться одолевать лень-матушку заставлял себя Володарский: «Меня часто мучили угрызения совести: что ж такое, пятый день в загуле, и тут начинает свербить мысль: что же ты, скотина такая, ни строчки не написал, только гудел, пьянствовал… И это ощущение задолженности самому себе, своему ремеслу помогало прервать загул и засесть за работу.
Дневниково-исповедальный тип повествования способствует общению с бумагой. Тому, что вы своим мыслям находите словесную форму. Вы вспоминаете диалоги и пытаетесь их записать. Это тренинг… Я довольно долго вел дневник. Лет десять, если не больше. Перестал, когда Володя Высоцкий умер. Но все же иногда вспомнишь какой-то разговор, придешь, запишешь…»
Вгиковское общежитие начала 60-х… Дом родной, в котором продолжались дискуссии, споры, витали соблазны, бушевали страсти. Когда Владимир Высоцкий, желанный гость здешних посиделок, пел о доме в Каретном ряду, то слушателям казалось, что это все-таки об их родимой «общаге»:
За спорами, за ссорами, раздорами
Ты стой на том, что этот дом,
Пусть ночью, днем, всегда — твой дом,
И здесь не смотрят на тебя с укорами.

Да нет, не все, разумеется, было так уж безоблачно и мирно. Но вот что удивительно — к любому конфликту, скандалу, пьянке, драке, которые время от времени здесь возникали, неизменно оказывались причастны сценаристы — «габриловичевские» ученики. «Казалось бы, будущая профессия предполагает иной образ жизни, спокойный, усидчивый. Так нет ведь! — поражались преподаватели. Может, к старичку Габриловичу стоит присмотреться, чему он там их учит?..»
Ну, а сердечные увлечения, как без них? В те годы Эдик был безнадежно влюблен в студентку актерского факультета Катю Васильеву, необычная внешность которой взорвала мужскую половину ВГИКа. В рыжей челке и дерзком взгляде Кати не было ничего, о чем можно было бы сказать — миленькая, хорошенькая. Она настолько выламывалась из привычных рамок, не укладывалась ни в какие стандарты, что на вступительных экзаменах один из преподавателей шепнул коллегам: «Девица, слов нет, талантливая, но внешние данные! Она даже хуже Раневской!».
В один прекрасный день Эдик пришел к Кате с «серьезными намерениями». Но услышав категорическое «нет», выдал от отчаяния: «Тогда выходи за Сережку Соловьева, он тоже в тебя влюблен. Пойдешь?» — «А вот и пойду!» — ответила Катя. Жених Соловьев во время «сватовства» находился в Питере. Новость о помолвке Эдик сообщил ему по телефону…
В компанию Левона Кочаряна на Большом Каретном Володарского привел сокурсник Владимир Акимов. Там команде строгой и взыскательной Эдик показался обаятельным парнем, крепким, сильным, словом, бойцом!
И вскоре он на деле доказал свои бойцовские качества.
День выпал удачным. Сначала «Гаврила»-Габрилович поставил ему «пятерку» по мастерству, а потом оказалось, что в кассе дают стипендию. Чем не повод?! Компанией отправились в «Интурист». Но! В разгар веселья Эдику не приглянулся парень, который нарезал круги по залу и явно кого-то высматривал. Слово за слово, и возникла драка. Потом, уже в милиции, выяснилось, что Володарский набил морду дружиннику, выполнявшему спецзадание — осуществлял наблюдение за американцами, отдыхавшими за соседним столиком.
Соответствующая бумага поступила в институт.
Для начала хулигана решили исключить из комсомола, куда он в армии все же поступил. Актовый зал ВГИКа был забит битком, вспоминал Эдуард свою трагикомедию. Ор стоял кошмарный. Но загодя прописанный сценарий собрания сломал Олег Видов с актерского факультета, чего от него никто не ожидал. Он сказал: «Вы что, с ума сошли? Это лучший ученик Габриловича, вы же ему судьбу ломаете». Лариса Лужина тоже вступилась…
Незваных «адвокатов» попытались вразумить: «Он избил дружинника! Где пьянки, драки, там везде Володарский! Какой он сценарист — он отпетый хулиган. Сценарист — это человек, который должен будет воспитывать людей, а чему он может научить?!». Потом какая-то студенточка ляпнула, что нарушителя надо посадить на десять лет. А заведующий военной кафедрой, полковник-отставник, и вовсе заявил, что на фронте таких стреляли.
В общем, исключили Эдика из комсомола. Хорошо, хоть не посадили.
— Ректор Грошев меня вызвал, — друзьям на Большом Каретном рассказывал Володарский. — Мрачный, но славный такой человек, и говорит: «Исключить тебя из института я должен. Ты знаешь, поезжай-ка, поработай где-нибудь подальше. Привези характеристики. Но только, чтоб не ты их сам писал, а чтоб люди написали, что ты действительно хорошо работал, проявил себя».
Так Володарский вновь оказался в Заполярье, стал бурить скважины. Отработал год. На прощание пьяные буровики дружно сочинили ему такую характеристику, что ректор ВГИКа едва не прослезился: «Сам писал? Что ж так ошибок-то много? Ну ладно, иди в партком».
В общем, восстановили. Он даже догнал свой курс, сдав за одну сессию сразу три. Только тем и занимался, что бегал по экзаменаторам. Габрилович с ужасом смотрел на своего ученика. Зато веселился тот самый Серега Соловьев с режиссерского: «Эдюля наш прямо Ломоносов. Смотрите, как бежит!».
Пятый курс для сценаристов считался свободным — выпускники должны были написать дипломную работу. Володарский написал сценарий «Яма» (нет, не по Куприну). Когда закончил, набравшись нахальства, подкараулил в институтском коридоре режиссера № 1 отечественного кино Сергея Герасимова:
— Сергей Аполлинариевич…
— Да, — мастер угрюмо, не мигая, уставился на молодого человека, осмелившегося остановить его, живого классика. — Простите, не имею чести…
— Я студент-сценарист с курса Габриловича.
— Очень интересно, — похвалил Герасимов. — И что вы от меня хотите?
— Чтобы вы прочитали мой сценарий, — окончательно осипшим голосом пролепетал Володарский, будучи уверен, что мэтр пошлет его куда подальше. Герасимов был безумно занятой человек: снимал кино, сочинял сценарии, преподавал, заседал в президиумах, был худруком объединения на студии Горького. И казался небожителем. Но тут…
— Ну, давай. — Только и сказал Сергей Аполлинариевич. Свернул сценарий в трубочку, сунул в карман пиджака и пошел дальше. Напоследок обернулся: «Звони».
Володарский был ошеломлен.
Выждав месяц, позвонил, предчувствуя, что Герасимов сейчас скажет: «Ну, знаешь, голубчик, я еще не успел прочитать». Но услышал неповторимый, рокочущий баритон: «Как же, прочитал. Слушай, а ты что, сибиряк?» — «Да нет» — «А откуда так деревню хорошо знаешь?» — «Так я на Урале, на Севере работал буровиком, в партиях геологических… А что мне теперь делать, сценарий забирать, что ли?» — «Как забирать? Я его отдал на студию. Ты уж, любезный, звони туда, выясняй, когда у тебя там худсовет».
Ноги у Эдика стали деревянными.
Художественный совет вначале напоминал судилище: этот сюжет явно не из нашей жизни, как это так, отец убивает сына, он что, Иван Грозный, что ли?.. Но тут, покашливая и поглаживая лысину, в зал вошел Герасимов, и оппоненты осеклись.
С Володарским заключили официальный договор. Это было неслыханно. Еще не имевший на руках диплома студент подписал договор с профессиональной киностудией! Единственный, кому это ранее удалось в истории ВГИКа, был Геннадий Шпаликов.
Эдуарду выдали аванс — огромную (по тем временам) сумму — тысячу двести пятьдесят рублей. Что сделал «премьер»? Порядком «поднагрузившись», уселся на стул в вестибюле учебного корпуса и устроил «раздачу слонов», выдавая всем жаждущим по трешке. «Трояк» был эквивалентен бутылке водки с плавленым сырком. Когда раздался клич: «Вперед! Володарский деньги раздает!», в холле очередь образовалась…
Но в итоге судьба у «Ямы» оказалась печальной. Главный редактор студии Бритиков для подстраховки отправил сценарий в ЦК, где вытаращили глаза: «Вы что, обалдели? Такое запускать?!» Бритиков страшно боялся Герасимова, ибо с Шерханом (подпольная кличка мэтра) ссориться было небезопасно. Он мог смять любого. Но не в данной ситуации.
Надо отдать должное характеру Володарского. Пока судили-рядили по поводу «Ямы», он не пил горькую, а писал новый сценарий «Долги наши». Опираясь на свой опыт общения с киноклассиками, показал сценарий Ромму. Михаилу Ильичу работа понравилась.
Воодушевленный оценкой мастера, Володарский предложил сценарий Андрею Тарковскому, с которым они были знакомы по Большому Каретному, а потом встречались то на свадьбах, то на днях рождения, то просто вместе коротали время в кабаках. Но у Андрея как раз пошла «черная полоса»: его полоскали за «Рублева» и тормозили все его заявки.
А мальчишество, авантюризм и в Тарковском, и в Володарском бурлили. Иногда выплескивались через край. Как-то раз за столиком ресторана Дома кино они поспорили, сколько времени человек может терпеть физическую боль.
— Давай прижигай мне руку сигаретой! — хлопнув рюмку для «анестезии», с ухмылкой предложил Андрею Володарский.
И стиснув зубы, протянул ладонь. «Анестезия» действовала слабо, сколько ни добавляй. В общем, Эдуард от адовых мук чуть сознание не потерял… А Тарковский счет цедил медленно, с оттяжечкой: раз, два, три… Шрам на руке у Володарского до конца жизни остался.
Тем временем Госкино поставило крест на сценарии «Долги наши». Правда, не оттолкнули совсем, предложили написать что-нибудь попроще. И тут откуда-то возник начинающий режиссер Саша Сурин (сын генерального директора киностудии «Мосфильм», то есть гарантия «зеленой улицы» для любого его творения):
— Старик, есть идея! Знаю, у тебя сейчас проблемы. Давай ко мне, я снимаю «Балладу о комиссаре». Сценарий — полное говно, помоги довести до ума.
Ладно. И легла дорога Володарскому в Ялту, где он благополучно сел на 15 суток. «До этого я побрился наголо на спор, — винился потом несбывшийся «комиссар». — Хлебнув винца у бочки, зашел в парикмахерскую на набережной и побрился. Прихожу на студию, а группа уже, оказывается, на Ай-Петри. Я зашел к начальнику охраны студии, бывшему тюремщику, чтобы позвонить. Этот тип воспротивился и вызвал милицию. Я ему в рыло. Меня скрутили и привезли на Приморскую в отделение. Начальник обрадовался: «О, а этого и брить не надо!». И я 15 суток строил здание нарсуда…» Не привыкать.
А «Долги наши» продолжали пылиться на письменном столе.
Узнав о его бедах, молодой, но уже известный и опытный кинорежиссер Андрей Кончаловский утешил:
— Не ной, а переделай свой сценарий в пьесу, легче будет пристроить.
— Да ты что! Я в жизни пьес не писал!
— Если сюжет есть, все проще пареной репы. Что там писать? Возьми вон «Дядю Ваню», посчитай, сколько там слов и сделай так, чтобы у тебя не было больше.
Дома Володарский послушно взял томик Чехова и начал считать слова в классической пьесе. Вручную. С карандашиком. Оказалось, 12 685. За дело!
Принявшись за работу, молодой драматург на полях рукописи отчеркивал, сколько слов уже израсходовано и сколько в остатке. В общем, такая получилась старомодная пьеса в трех актах, не выходившая за рамки классического «Дяди Вани».
Коль дело сделано, чего мелочиться и предлагать пьесу в какие-то второстепенные театры? Если уж дебютировать на сцене, так во МХАТе! — решил Эдик.
Дама в приемной Олега Николаевича Ефремова высокомерно порекомендовала Володарскому оставить рукопись в литчасти. В эту минуту из своего кабинета в приемную вышел сам Ефремов. «Это молодой автор Володарский, принес пьесу», — закудахтала секретарша. «Дай-ка, я почитаю», — хмуро сказал Ефремов и протянул руку.
Через неделю все та же дама из приемной театра позвонила Эдуарду и уже совершенно иным тоном, с придыханием сообщила, что Олег Николаевич ждет его завтра в 12.00. «Молодой автор» робко поинтересовался, понравилась ли режиссеру пьеса. Дама почему-то шепотом произнесла: «Очень».
Отметить успех Володарский пригласил Высоцкого и еще пару друзей с Большого Каретного:
— Ну, наконец-то прорвался, тьфу-тьфу-тьфу!. МХАТ (!) берет мои «Долги»!
— Эдик, поздравляю, — Высоцкий приобнял его за плечи. — Ты бы дал почитать, а? Пока еще премьера будет… О чем пьеса-то?
— Да про одного стоящего мужика. История совершенно реальная. Я встретил его в Заполярье, знаешь, в такой засаленной старой французской тельняшке. Откуда она у него, не знаю. Молчун, всегда один — даже в компаниях, смотрит волком, спину не подставляет. Потом выяснилось, что прежде был он капитаном дальнего плавания в торговом флоте. Потом скандал с начальством — и его перевели в каботажку, по внутренним морям стал гонять суда из Мурманска по Северному пути. Понижение, понятно, серьезное.
Высоцкий кивнул, а Володарский продолжил:
— И вот во время одного рейса команда его сухогруза коллективно запила, да и он сам тоже. В общем, беда. На третий день его старпом будит: «Слушай, тут у нас такое… Якорь пропили!» — «Как пропили? Какой якорь?» — «Какой, какой… Левый носовой. Колхозникам на Новой Земле за шесть ящиков водки отдали».
У капитана, конечно, весь хмель из головы вон: как же без якоря? Построил команду: «Бандиты, вы что натворили?! Вам-то что! Дальше бухать будете, а меня посадят!». Все молчат, понурые, понимают вину. И что с того? Капитан плюнул, заперся в каюте, пьет дальше. Дня через два его снова будит старпом, радостный, зовет подняться наверх. На палубе — вся команда, а посреди, на юте, — якорь сияет на солнце.
В команде нашелся умелец, который мастерски работал топором. Матросы где-то на островах отыскали пару сухих громадных пней. Этот «краснодеревщик» выстругал две половинки якоря, точь-в-точь по размеру, склеил, покрасил, лаком покрыл — не отличишь от оригинала. «Якорь» присобачили, идут как ни в чем не бывало, заходят в Игарку…
— Красавцы! — от души захохотал Высоцкий и все остальные.
Но Володарский остановил веселье:
— Слушайте дальше. Там полагалось судно сдать другой команде. Смотрят: машинное отделение — порядок. И тут новый капитан спрашивает: «Лебедки нормально работают, а? Отдать правый носовой!». Представьте, а если бы левый? И поплыл бы этот «якорек» по волнам-по морям! А так — все нормально, подписали бумаги, и ушел сухогруз во Владик. Лихо, да? В общем, наш капитан, конечно, загудел по-черному. Но совесть заела: ведь того, кто сейчас рулит сухогрузом, посадят. А что? Сам акты подписывал! В общем, капитан мой взял и написал заяву, рассказал честь по чести, как все было. Когда бумага дошла до Владика, тот бедолага был почти уже в тюрьме…
— Что значит «почти»? — перебил Высоцкий.
— Ну, одной ногой. Суд — и на нары! Словом, наш герой спас парня, а сам он получил «пятерик». Отсидел — и оказался на забытом богом Ямале, работал мастером-буровиком во французском тельнике из своей «прошлой жизни». Вот такой человек. Поступил как мужик: по совести, а там будь, что будет. И все потерял по своей воле…
— Слушай, Эдик, у тебя, кажется, подобный сценарий был. Я что-то припоминаю! — задумчиво сказал Владимир.
— Был да сплыл. Кончаловский присоветовал сделать из него пьесу.
— Ну, за твой успех, Эдя, — предложил кто-то из гостей, — и удачу.
И — словно плотину прорвало. Неожиданно для себя Володарский стал популярным и, соответственно, процветающим драматургом. Пьесы шли по всему Союзу. Две во МХАТе, у Ефремова: «Долги наши» и «Уходя, оглянись». В Вахтанговском — «Самая счастливая», в Ермоловском — «Звезды для лейтенанта», в Пушкинском — «Яма». Куда только возможно, Володарский старался пристроить в свои спектакли песни Высоцкого. Иногда получалось.
Заработки у начинающего драматурга были весьма приличные. Благодаря агентству авторских прав гонорары капали и из провинциальных театров. В среднем набегало около четырех тысяч рублей (тех рублей!) в месяц. С чем сравнить? Зарплата союзного министра была восемьсот.
— Но мы с Володькой умудрялись все пропивать, — веселился драматург. — Я приезжал в ВААП, «охранку» — охрану авторских прав в Лаврушинском переулке. Мол, денег взаймы не дадите? Нам надо! Тетка с ужасом: мы же вам только что перевели 3800, в долг не даем. Поднимают реестр, там колонки городов, где идут спектакли… Ах, ну что же делать? Полторы тыщи хватит? Володька кивает: хватит. Я им: мол, хватит… Ужас, ужас…
Вообще-то, что касается Володи, он был очень волевой, — с уважением говорил Володарский. — Мог не пить по три, по четыре, по пять месяцев. Ни грамма. Если работал, то как отрезало. Ну, а потом срывался. Американцы говорят, в организме человеческом есть железа, которая производит определенное количество алкоголя. Когда человек начинает спиртное употреблять, он глушит эту железу, она атрофируется. А когда он завязывает, начинается алкогольное голодание. Он держится, сколько может. Совершенно искренне говорит, что бросает. Не то чтобы лукавит, он в это верит. Но потом, недели через три, приходит злоба на все и вся, и свет уже не мил. А пройдет пара месяцев, и только попадет ему на зуб — он тут же начинает жрать водку все больше и больше. Да, все мы пили очень сильно. Высоцкий трезвел, когда петь начинал, — сразу глаза яснели.
Много позже Эдуард Яковлевич признавал, что его самого от большой беды уберег брак с Фаридой Тягировой: «И алкоголь, и сигареты, и женщины. Все, что выдумало человечество, все во мне вместилось. Меня женили насильно. Я очень не хотел терять свою свободу. Но когда прошло много лет, я понял: моя жена — единственный человек, благодаря которому я не спился, не валялся под забором, меня не зарезали в драке…»
А вот Марина Влади в глазах Володарского была «черной тучей». Он говорил: «Характер у Марины был стальной — недаром все предшествующие мужья, когда о ней заходит речь, крестятся и плюются. Она сама рассказывала, как однажды повела Володьку к психологу, чтобы вылечить от запоев. Побеседовав с Высоцким, врач пригласил ее: «Мадам, дела вашего альянса довольно плохи, в представлении мужа вы являете собой огромную черную тучу». «Мадам» впала в бешенство: «Представляешь, какой идиот?! Сказала, что я туча! Какая еще туча?!».
Когда после смерти Высоцкого Марина узнала о существовании в его жизни Ксюши, то взъярилась, как тигрица, и казалось, была готова рвануть на свежую могилу, выкопать его и разорвать на части: «Мерзавец! Он и женился на мне только, чтобы ездить за границу!». Володарский пытался ее урезонить: «Марин, ну что ты мелешь? При таком раскладе он мог бы развестись, найти любую бабу и ездить точно так же». Тут она взвилась: «Что? Думаешь, если б он от меня ушел, то смог бы куда-нибудь выехать? Никогда!». Тон был непререкаемый, и стало ясно: она б его с дерьмом смешала.
Кстати, люди из ближнего круга Высоцкого, в частности Валерий Янклович, обвиняли жену Володарского, что именно она нашептала Влади после смерти Владимира о существовании некой Ксюши. И еще добавила, что от Володи у актрисы Таганки Тани Иваненко растет дочка. Недаром, видно, Высоцкий говорил в свое время: «Если меня кто-то разведет с Мариной, то это будет Фарида».
Ладно, оставим в покое Фариду Абдурахмановну.
Кроме жены, считал Володарский, палочкой-выручалочкой всегда служила работа, которой он загружался без меры. «Я трудоголик, — справедливо гордился он. — Трудоголизм родственен алкоголизму, наркомании и т. п. Наверное, это действительно какой-то выход, потому что, если я не работаю, я не умею отдыхать. Читать читаю, когда работаю, а вот чтобы отдохнуть… Я тогда просто начинаю безобразничать, пьянствовать, гудеть. Сейчас перехоронил всех, а раньше было много друзей, и, конечно, компании возникали… Зафитилишь куда-нибудь в Питер — проснешься и даже не знаешь, в каком ты городе. Вот работа и была спасением. Жена радовалась, когда я работаю: значит, дома сидит, долбит на машинке, как дятел».
К тому же, чтобы оставаться независимым, к чему он всегда стремился, нужны деньги. Это было еще одной причиной, заставлявшей его столь упорно и неправдоподобно много трудиться.
Когда переезжал из коммуналки в кооперативную квартиру, Эдуард вынес на помойку два мешка рукописей старых рассказов. Прошло лет 15, и он с тоской стал вспоминать их, не блестящих по исполнению, но замечательных по замыслу. А тогда казалось: зачем ему архив — вся жизнь впереди. Это молодость. Но в 45 уже нужно обладать умением писать сценарий не по наитию. Это работа, и очень тяжелая. Приходится себя заставлять. Энергия таланта, которая бьет в молодости, с годами ослабевает. Человек «едет» на мастерстве. Он может написать сценарий лучше или хуже, но в любом случае этот сценарий будет не ниже определенной планки.
Эдуард Володарский установил эту «планку» для себя очень высоко своими сценариями — «Проверка на дорогах», «Мой друг Иван Лапшин», «Свой среди чужих, чужой среди своих», другими — и держал ее до последнего. В любом жанре — вестерны, мелодрамы, детективы, психологические триллеры, боевики, love story…
Завистливые коллеги нередко упрекали Володарского в том, что в «погоне за длинным рублем» он унижается до халтуры. Вот это вряд ли. Достаточно просмотреть перечень его «полного собрания сочинений» сценариев, чтобы убедиться в несправедливости обвинений.
К Володарскому обращались за помощью для «доводки» того или иного явно слабого сценария. Сущестововало всеобщее братство кинематографистов. Эдуард Яковлевич говорил, что никого не интересовало, узбек ты, армянин, русский или еврей, всех заботило одно: хорошо ли ты пишешь, снимаешь, рисуешь.
Звонок из Киргизии: «Эдик! Помоги переписать сценарий!». Есть свободное время, он летел во Фрунзе, а оттуда перебирался в Казахстан. «Конечно, — не отрицал Володарский, — не всегда хотелось это делать: незнакомый материал, далекая от меня тема… Мелькала предательская мысль: да ладно, денег подзаработаю, и хорошо. Но начинаешь работать, и эта чушь испарялась, на смену приходит стыд: черт, там же в титрах моя фамилия стоять будет… И волей-неволей ты уже напрягаешь мозги, стараешься написать так, чтобы потом позора не было. Почувствовав фальшь, спотыкаешься, начинаешь перечеркивать страницу за страницей, стремишься к тому, что ты считаешь правдой. В сущности, всякое искреннее творчество — это движение к Богу. Сократ же говорил, что ребенок, рождаясь, знает все, а затем всю последующую жизнь открывает в себе эти знания».
Назад: «Мне не чужды все удовольствия жизни…»
Дальше: «В прорыв идут штрафные батальоны!»