Книга: Старая крепость (роман). Книга первая "Старая крепость"
Назад: БАШНЯ КОНЕЦПОЛЬСКОГО
Дальше: МЫ ПОКИДАЕМ СЕЛО

ПОДЖИГАТЕЛИ

Усатый доктор Григоренко живет в нагорной части города, как раз посредине Житомирской улицы. Это самая лучшая улица. Она сплошь усажена по обочинам высокими тополями, кленами и желтой акацией.
Дом у Григоренко большой, двухэтажный, с башенками, похожий на маленький замок. Он стоит среди деревьев, в глубине двора, обнесенного с улицы прочной стальной оградой на гранитном фундаменте. Она очень высокая и склепана из стальных заостренных полос, похожих на широкие мечи. С улицы через просветы в ограде, обвитой плющом, можно увидеть, что делается во дворе Григоренко.
Многим из нас — и мне, и Кунице, и Сашке Бобырю — очень нравится стучать на бегу по этой ограде палкой. Каждому из нас, кто попадет на Житомирскую, трудно бывает удержаться, чтобы не подразнить усатого доктора.
Ох и здорово звенят эти мечи, если по ним провести палкой! Вся ограда дрожит, поет, а палка знай себе звонко отщелкивает все новые и новые удары. Повернешь с разбегу в переулок, и уж слышно, хлопнула позади дверь. Это выбежал на крыльцо рассерженный усатый доктор. Только ему нас не догнать. Куда там!
А еще лучше — нажать беленькую кнопку электрического звонка, которая прикреплена на каменном столбике у ворот. Над звонком прибита блестящая медная дощечка:
Доктор медицины
ИВАН ТАРАСОВИЧ ГРИГОРЕНКО
Прием от 8 до 10 вечера
Мы знали, что доктор любит сам выходить навстречу своим пациентам, и частенько вечерами подбирались к его калитке. Нажмем пуговку, а сами спрячемся за кусты напротив. Сядем на корточки и сидим затаив дыхание. Открывается в докторском доме дверь, и, попыхивая трубкой, выходит во двор сам хозяин.
Подойдет к железной калитке, а на тротуаре-то никого и нет, — ну, он и давай ругаться:
— От голодранцы! Ну, если схвачу кого, штаны сдеру!
А мы сидим тихонько под кустами, слышим его бас и радуемся.
Двор перед докторским домом всегда чисто выметен и посыпан желтеньким песочком. Днем по двору, подбирая зерна, ходят пестрые жирные цесарки и серые породистые куры — плимутроки.
Иногда на низеньком деревянном штакетнике, который отделяет григоренковский двор от его сада, прислуга выколачивает тяжелые персидские ковры. Пыль столбом подымается тогда над заборчиком и летит в сад, а испуганные куры бегают по двору и кудахчут. Но это летом. А вот ближе к зиме, когда подступают холода и приходит пора надевать зимнюю одежду, горничная доктора выволакивает из сундуков все теплые вещи.
Тяжелые касторовые пальто усатого доктора с высокими меховыми воротниками, бархатные и каракулевые манто его жены, сухопарой и злой пани Григоренко, маленькие суконные, подбитые ватой и отороченные белым барашком пальтишки Котьки и его серые форменные шинели — все это развешивается в такие дни на деревянном заборчике. А шинелей у Котьки три — одна старая, осталась еще со второго класса, и две совсем новые, шитые у портного Якова Гузарчика.
Повесит прислуга всю зимнюю одежду на заборчик и рядом пса на цепь сажает. А пес-то, пудель — кудрявый, уши висячие, — дурной такой: мы стоим, бывало, около забора, в щелки заглядываем, а он хоть бы тявкнул.
И все пальто, шубы, шинели, будто снегом, посыпаны нафталином. Запах от этого нафталина на всю Житомирскую. Идешь по аллее Нового бульвара и, если почуял запах нафталина, так и знай: у доктора в усадьбе зиму встречают.
Я ни разу не был в доме Григоренко, но Петька Маремуха рассказывал, что, кроме мраморной лестницы на второй этаж, есть еще и вторая, витая железная лестница, по ней можно забраться в маленькую комнатку, которая устроена в куполе самой высокой угловой башенки. В этой комнатке узкие, как в крепости, окна, и летом в ней бывает очень жарко. Недаром никто там не живет, только сушит в ней Григоренко груши и яблоки из своего сада и грибы. А сад в докторской усадьбе не маленький. Начинается он сразу же за низеньким деревянным штакетником и тянется вниз, к Новому бульвару. С проулка он тоже огорожен дощатым забором.
В саду между деревьями разбиты клумбы, на них цветут резеда, анютины глазки, желтые ноготки и душистый табак. А над клумбами на тонких круглых палках насажены стеклянные разноцветные шары. Что ни клумба, то другой шар. И каких только шаров нет! Темно-зеленые, красные, синие, оранжевые, голубые, ярко-желтые. Все они блестят, переливаются, и когда в ясный день луч солнца, пробившись сквозь густую листву сада, упадет на такой шар, он так и запылает, заискрится, а в шарах потемнее, как в зеркале, станут видны деревья, соседние клумбы и открытая веранда докторского дома.
Недавно, когда я с конопатым Сашкой Бобырем заходил к Лазареву, Сашка бросил через григоренковский забор камень и угодил в самый близкий светло-синий шар. Шар лопнул, точно электрическая лампочка.
Григоренко вместе с горничной гнался за нами до самого бульвара и остановился только перед канавой, через которую ему трудно было прыгнуть.
Ох и кричал же он тогда! Мы были уже у самой скалы, а все еще слышали его крики:
— Босота! Рвань голодная! Воры!

 

Мы подошли к докторскому саду со стороны Нового бульвара. Сквозь щели забора пробивался свет.
Мы подкрались к забору. Я первый прижался к щели между двумя досками и увидел освещенную веранду.
У доктора гости. И какие!
Около низенького каменного барьерчика на веранде стоял ломберный столик для карточной игры.
За столиком друг против друга расселись доктор, его жена, худая пани Григоренко, в темном блестящем платье, наш бородатый директор Прокопович — и кто, думали бы вы, четвертый? Рыжеволосый поп Кияница! Кого-кого, но Кияницу я никак не думал увидеть у Григоренко.
Возле застекленной двери, ведущей с веранды в дом, на высокой тумбочке горела тяжелая лампа под розовым абажуром.
Доктор с гостями играл в карты. Возле каждого — мелок: они записывали мелком, кто у кого сколько денег выиграл.
Поп Кияница сидел глубоко в кресле, протянув под столом свои длинные, обутые в скрипучие чеботы ноги. Он даже рясу расстегнул от волнения — видно, очень старался обыграть усатого доктора.
Прокопович сгреб со стола колоду карт. Записав что-то мелком на сукне, он перетасовал карты и ловко разбросал их одну за другой доктору, его жене и попу. Доктор Григоренко сложил свои карты веером. Я увидел, как сверкнуло на его толстом пальце обручальное кольцо. Он почесал картами нос, подмигнул сидящему сбоку попу и гулко, на всю веранду, пробасил:
— Пики!
А где же Котька? Ага, вот он где!
Через приоткрытую дверь я увидел, как он шнырял по гостиной в своей гимназической курточке. Мне было хорошо видна обтянутая красным плюшем мебель докторской гостиной: низенькие мягкие кресла, кушетка, маленький столик на бамбуковых ножках.
Котька взял с этажерки какую-то толстую книгу и сел на кушетку.
Прошла через гостиную горничная, неся перед собой тяжелый дымящийся самовар. Она понесла его в столовую. Скоро, наверное, туда же уйдет чаевничать доктор со своими гостями.
— Отойдем! — прошептал Куница и потянул меня за полу рубашки. Мы перешли на другую сторону проулка. Отсюда тоже можно было разглядеть, что делается на докторской веранде.
Вон, согнувшись над картами, сидит доктор, а наискосок от него трясет своей бородой Прокопович. Он опять что-то записывает мелком на сукне. Видно, снова выиграл. Какой он сейчас тихий, ласковый, а вчера орал на меня, ничего слушать не хотел. Ясно, он будет заступаться за Котьку, раз обыгрывает его отца.
Я следил за всей этой компанией и еще больше ненавидел Котькиного отца и его приятелей.
Ведь этими толстыми, мясистыми руками еще сегодня утром доктор Григоренко там, в крепости, трогал стынущие веки застреленного человека, которого он сам же выдал петлюровцам. Как он мог теперь шутить, спокойно смеяться, играть в карты?
Юзик Стародомский тоже, не отрываясь, глядел на веранду.
— Подождите меня тут, — вдруг, повернувшись к нам лицом, сказал он и, мигом перепрыгнув через глиняный лазаревский заборчик, исчез в темноте. Скоро Куница явился, держа в руках четыре квадратные черепицы. Я знаю, откуда их он выдрал: такими красными черепицами огорожены лазаревские клумбы.
— Бубны! — донеслось с веранды.
— Вот постойте, мы дадим вам сейчас бубны!
Одну черепицу Юзик протянул Маремухе, другую — мне.
Мы вышли на середину проулка: отсюда сподручнее бросать! Я видел покатую крышу и головы сидящих за ломберным столиком. Кто-то засмеялся. Должно быть, поп. Скрипнул стул. Зазвенела посудой горничная.
Я слышал стук своего сердца. Ноги у меня стали легкие-легкие.
— Бросаем? — заглянул мне в глаза Куница.
Отступать некуда. Кивнув головой, я размахнулся.
Куница бросил раньше меня. Рядом, совсем над ухом, засвистела его плитка.
Он послал вдогонку вторую — слышно было, как, пробивая листву старой яблони, все они с треском и звоном упали на веранду. Я видел — покачнулась и ярко вспыхнула лампа. Отсвет пламени длинной полосой пробежал по саду, точно погнался за кем-то. Должно быть, мы разбили стекло.
Женский крик: «Пожар! Горим!» — провожает нас. А мы не чувствуем под ногами ни круглых булыжников, ни проросшего в них влажного подорожника, задыхаясь и толкая друг друга, мчимся к заветной бульварной канаве.
Перепуганный Петька Маремуха подбежал к нам уже на бульваре.
По аллее бежать опасно: можно наткнуться на петлюровский патруль.
Мы свернули влево и осторожно, вытянув, как слепые, руки, ощупывая каждое встречное дерево, стали пробираться к скале.
И только под самой скалой, возле белой тропинки, которая, извиваясь вдоль обрыва, ведет к центру города, Куница остановил нас. Мы упали на траву.
Вокруг темно. Очень темно.
— Кто кричал «пожар»? — спросил у меня Маремуха.
Не отвечая, я думал: «Ну и кашу мы заварили! Теперь, если Петька выдаст нас, все пропало! А вдруг в самом деле от разбитой лампы загорелся дом Григоренко?»
Я очень ясно представил себе, как багровые языки огня, извиваясь, лижут стены докторского дома, потихоньку поджигают деревянную крышу веранды, пробираются через оконные рамы в дом… А вокруг бегают испуганные доктор с женой, Котька, Прокопович, поп в длинной рясе и швыряют в огонь что попало: вазоны с цветами, стеклянные шары, садовые лейки… Но унять огонь нельзя. Дом пылает все больше и яростнее. Трещат балки, крыша с грохотом валится вниз, и вместо красивого, похожего на маленький замок дома остается груда дымящихся развалин. А утром по всему городу нас, поджигателей, разыскивают вооруженные пикеты петлюровцев…
Отдышавшись, мы тихонько побрели в город. Вышли на Тернопольский спуск.
Всюду погашены огни.
Белая мостовая тянулась вверх, к Центральной площади. Пивная Менделя Баренбойма была закрыта длинной гофрированной железной шторой.
Тихо. Никого.
Лишь далеко за мостом стучали шаги какого-то запоздалого прохожего.
Я подумал: «А что, если пойти к городской ратуше?» Там, вверху, в будочке, день и ночь сидит дежурный. Если в городе пожар, он дает сигнал. Тогда сразу начинается суета, под ратушей открываются широкие двери пожарной команды, на улицу вылетают, стуча копытами, серые кони, запряженные в платформы с насосами и красными бочками. А на линейках мчатся пожарные с блестящими топориками.
Непременно надо подойти к ратуше. Если у Григоренко загорелась веранда, дежурный обязательно заметит огонь.
Мы делаем круг и подходим к ратуше. Двери пожарной команды закрыты.
Минут десять мы ждем у ратуши: вот-вот раздастся оттуда сверху: «Пожар! Горит!» Но там тихо.
Сидит в будочке над сонным городом одинокий пожарник, считает от скуки звезды и, должно быть, ничего, кроме крыш, мокрых от росы, да пустых уличек, не видит.
Большие стрелки на часах ратуши показывают пол-одиннадцатого. Ой, как поздно! Тетка, наверное, уже легла и калитку закрыла…
Калитка в самом деле была на замке. Во двор я попал, перебравшись через забор. Тетка открыла дверь и сразу же, спросив, где я был так поздно, легла снова спать.
А я долго не мог уснуть. Мне казалось: вот-вот придут за мной петлюровцы и потащат в тюрьму. А самое главное, ведь защищать-то меня будет некому. Вот если бы дома был отец — другое дело.
Но отец далеко.
Несколько лет назад, когда мы жили в другом городе, мой отец пил. И крепко пил. Запоем.
Его не выгоняли из типографии потому, что он умел набирать по-французски, по-гречески и по-итальянски. А как раз в те годы типография получила много работы из Одессы на разных языках.
— Без меня им не обойтись, — ухмылялся отец, рассказывая матери об этих заказах.
И в самом деле, заказы эти были доходные, хозяин на них хорошо наживался, и ему поневоле приходилось мириться с пьянством отца.
Я никогда не видел, чтобы отец пил дома.
Обычно он напивался до беспамятства где-то в городе, а потом, пьяный, бродил по улицам, толкая прохожих и опрокидывая уличные урны.
К нам домой хозяин типографии присылал посыльного. Не переступая порога, посыльный спрашивал:
— Манджура дома? Хозяин требует!
Мать сразу догадывалась, в чем дело. Набросив на худые плечи единственный, уцелевший от глаз отца оранжевый платок, она брала меня за руку.
Я знал, что сейчас мы пойдем искать отца, и радовался.
В пивных скверно пахло табачным дымом и квашеным ячменем, но зато было очень весело. Облокотившись на круглые мраморные столики, сидели в дыму на кругленьких бочках какие-то незнакомые люди и жадными, большими глотками пили покрытое белой пеной прозрачное пиво. Люди громко ругались, хлопали друг друга по плечам и швыряли на пол, прямо себе под ноги, красные, обсосанные клешни раков.
Если в пивных отца не было, мы шли в Александровский сад. Посыльный, сутулясь, шел рядом, и мать расспрашивала его, сколько денег получил отец и скоро ли опять будут выдавать жалованье.
За воротами парка, на песчаных площадках играли нарядные дети.
Они расхаживали возле скамеек в белых матросских костюмчиках и сандалиях. У девочек в косичках были бантики. Я знал, что этих детей приводили в парк их няньки. Они сидели тут же на скамейках, щелкали семечки и разговаривали друг с другом.
Дети катали вокруг клумб желтые обручи, прыгали через скакалки, мальчики рылись в кучах золотистого влажного песка. Возле них на песке валялись деревянные формочки — желтые, розовые, лиловые рюмочки и чашечки.
Я завидовал нарядным детям.
Мне казалось, что они каждый день едят те розовые пирожные, что выставлены на витрине кондитерской.
Мы проходили мимо игравших детей в глубь парка. И здесь мать отпускала мою руку и шла одна вперед.
Она то и дело нагибалась, заглядывая под кусты. Посыльный едва поспевал за нею. Я бежал позади, обрывая с веток зеленые стручки акаций, которыми набивал себе полные карманы. Я делал из стручков пищики.
Отец любил спать в парке сидя. Прислонится спиной к стволу дерева и спит, наклонив голову. А его замасленная кепка надвинута на глаза, и из кармана торчит горлышко бутылки.
Отца будили, он мычал и вертел головой. Его подымали, брали под руки, мать с одной стороны, посыльный с другой, и вели через весь город в типографию.
Я шел сзади, часто останавливался у афишных будок, разглядывая плакаты, подолгу стоял около витрин и вообще вел себя так, словно впереди меня шли чужие, незнакомые мне люди. Мне было стыдно за отца.
Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь.
Мать упрашивала его помолчать — ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню:
Мы котелки с собой возьмем,
Конвой пойдет за нами,
И мы кандальный марш споем
С горькими слезами…

Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин — худенький, рыжий человек среднего роста — и останавливался на крыльце. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал:
— Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте.
Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду.
Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился.
«Чего ты ждешь? — шептал я про себя. — Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!»
Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг — каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой.
Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного.
Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке.
— Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, — сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. — Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа — житья с ним нет.
Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла.
А через два дня мы узнали, что пароход «Меркурий», на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину.
До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики:
— Гибель «Меркурия»! Гибель «Меркурия»! Немецкие мины в Черном море.
Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими.
Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки.
Недели через две после гибели «Меркурия» я спросил Анастасию Львовну:
— И капитан потонул?
— И капитан, — ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну.
…После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанной сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья.
Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок.
Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня.
Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался.
Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал:
— Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться?
Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге.
На следующий день мы уехали.
…Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул.

НАДО УДИРАТЬ!

Утром, когда я еще спал, ко мне прибежали Петька и Куница.
Куница был встревожен. Про Маремуху и говорить нечего.
— Мы удрали со второго урока! — сказал Куница.
— Котька Григоренко пришлет за тобой петлюровцев, и тебя посадят в тюрьму! — оглядываясь по сторонам, выпалил Маремуха.
— Погоди… Расскажи ему все сначала! — перебил Петьку Куница.
— Я был в уборной… с утра… Как пришел в гимназию… Слышу голос Котьки за перегородкой… Поглядел в щелочку, а там Жорж Гальчевский курит около стенки, а Котька ему рассказывает. Я встал на цыпочки и подслушиваю. «Ударили черепицей по лампе, керосин хлюпнул прямо на столик», — рассказывает Котька. Ага, думаю, это про вчерашнее. «Чуть дом не спалили. Хорошо, папа схватил горящий столик да швырнул в сад на клумбу…» Потом Гальчевский что-то у Котьки спросил, а что — я так и не расслышал, а Котька и говорит: «А за то, что его из гимназии выгнали!» Ага, думаю, разговор про тебя, Василь. А тут, как назло, кто-то вошел в уборную, они замолчали, я тогда выскочил в коридор — и к Юзику. Рассказал ему все, и вот мы со второго урока удрали, чтобы тебе сказать. Пение было. Родлевская ушла за нотами, а мы — к тебе.
— Тебя с Куницей не вспоминал?
— Меня? Нет! А что? — заволновался Маремуха.
— И не говорил, что делать будет?
— Больше я ничего не слыхал! — ответил Петька, потом вдруг подпрыгнул и радостно выкрикнул: — Да, я же тебе, Васька, самого главного не рассказал! У Кияницы вся ряса сгорела. И бороду свою рыжую он посмолил. Вот здорово! Правда!
Но и это меня не утешило.
«Дело худо, — думал я. — Если Котька подозревает, что это я бросил черепицу, то, конечно, он уже не одному Гальчевскому рассказал об этом».
— Ну… а ты что скажешь, Юзик? — спросил я Куницу.
— Я вот что думаю, — сказал Куница. — Все втроем мы должны удрать к красным. Они ведь уже совсем близко. А тут, в городе, нам оставаться нельзя.
Я впервые видел Куницу таким. Он разговаривал с нами как взрослый. Глаза его горели.
— Хорошо, Юзик! Пусть будет по-твоему, но как же мы это сделаем? — спросил я.
— Я же сказал: надо убежать к большевикам. Возьмем хлеба побольше и пойдем на Жмеринку. Большевики в Жмеринке. Поступим к ним в разведчики. Понятно?
— А родные?.. — спросил Маремуха. — Они не пустят…
— «Родные, родные»! Эх ты, нюня! Мамы испугался, да? А что, лучше будет, если из-под маминой юбки в тюрьму потащат? — закричал Куница.
— Постой, Юзик, не кричи, — сказал я Кунице. — А если красные еще не в Жмеринке? Где мы будем тогда искать большевиков? А ночевать где? Вдруг дождь? Только тише ты, не кричи, — тетка услышит.
— Наши в Жмеринке. Я тебе говорю! Я читал прокламацию партизанскую об этом! — уверенно сказал Куница.
— Пусть так. Но ведь до Жмеринки далеко! Как мы дойдем туда пешком?
— Юзик, послушай, — сказал я, — зайдем сперва в Нагоряны. Я очень хочу батьку повидать. Ведь Нагоряны по пути, там отдохнем. Оттуда и в Жмеринку ближе, а?
— Ладно! Но если идти, так теперь же! — решил Куница. — Долго не копаться.
— А что нам копаться? Вы бегите, собирайтесь, я только возьму перочинный ножик, рогатку и хлеб. Я вас буду ждать около Успенской церкви, в скверике!
Мы сразу же расстались.
Выпустив хлопцев на улицу, я побежал в комнату. Тетка была на огороде. Это хорошо — ничего не надо объяснять. Я схватил свои припасы и помчался к Успенской церкви. Через несколько минут с сеткой и бамбуковым удилищем туда прибежал Маремуха. В руках у него болталась беленькая жестяночка из-под консервов.
— На червей! — объяснил Петька.
Куница прибежал последним. Он держал в руках фляжку с водой и маленький сверток.
— Это хлеб с брынзой! — запыхавшись, объяснил он. — У тебя, Петька, большие карманы, на, возьми.
Петька сунул сверток в карман.
Куница взял у Петьки удилище, и мы тронулись в путь.

 

К вечеру, когда порозовевшее солнце спускалось за белые скалы, мы подходили уже к Нагорянам. За перевалом, где дорога круто сворачивала вниз, я узнал знакомую березовую рощу.
Ну да, это она, милая березовая роща! Здесь мы сделаем привал!
Высокие белостволые березы шуршат прозрачной глянцевитой листвой, сквозь нее просвечивает ясное небо. Внизу, в лощине, под глинистыми, осыпающимися склонами рощи журчит родник. Обнаженные коричневые корни берез омывает лесная вода.
Юзик Стародомский с размаху бросил в ручей камень. Раздался звонкий всплеск воды, и брызги упали в прибрежную траву.
— Хлопцы, полежим? — предложил Петька.
Пятнадцать верст не такая уж большая дорога, но у Петьки на спине намокла от пота рубашка. Он здорово устал.
— Только недолго! — предупредил я, опускаясь на мягкую траву.
Куница улегся рядом со мной. Длинное Петькино удилище он, точно пику, поставил под маленькой березкой.
Я перевернулся на спину и рассказал ребятам, как мы в прошлом году весной вместе с моим двоюродным братом Оськой пили здесь березовый сок. Сок был замечательный. Штопором перочинного ножа я продырявил тогда вязкую кору почти у корней вон той самой старой березы, что склонилась над родником. К пробуравленному отверстию я прикрепил желобок из белой жести, а Оська подставил коричневую бутылку. Не успели мы отойти, как из дерева в бутылку закапал чуть желтоватый березовый сок. Пока бутылка наполнялась соком, мы кувыркались, пугая зябликов, на мокрой еще лужайке, покрытой прошлогодней листвой, и фуражками ловили на первых весенних цветках мохнатых черно-красных шмелей.
Шмели жалобно гудели у нас в фуражках, мы осторожно убивали их сосновой щепочкой и, убив, доставали из шмелиных животов белый жидкий мед.
Мы запоминали, где какая птица начинает вить гнезда, чтобы потом прийти поглядеть на ее детенышей. Так, кувыркаясь и удивляя друг друга новыми находками, мы, наконец, усталые, вот как сейчас, упали в траву.
А потом, когда березового сока натекло в бутылку много, мы выпили его тут же, на поляне. Он булькал у нас в горле, чуть горьковатый первый сок весны! Облизываясь, мы следили друг за другом, чтобы, чего доброго, никто не отпил лишнего.
Как жаль, что сейчас нельзя было наточить соку из этих берез — весь сок давно уже ушел в листья, — а то мы напились бы его вдоволь.
— Да, это было бы здорово! — сказал Куница. — Ну ладно, пошли, что ли?
— Верно, пойдем, тут ведь пустяк осталось дойти, — согласился я.
Куница быстро вскочил на ноги, оставив после себя вмятину на лужайке.
Петька Маремуха встал нехотя, потягиваясь, как сытый кот. Он ленивый у нас, этот коротышка.
— Пойдем, пойдем, нечего потягиваться. Там отдохнешь. Ишь раззевался, — сказал Куница, и мы покинули березовую рощу.

В НАГОРЯНАХ

Далеко от главного Калиновского тракта, который ведет на Киев, около узенькой, но глубокой реки, на глухой проселочной дороге лежит село Нагоряны. Очень неровное, с крутыми пыльными улицами, это село раскинулось на буграх, над скалистыми обрывами.
Перевалив через Барсучий холм, мы увидели соломенные крыши нагорянских хат. Мой дядька Авксентий жил на окраине села, возле кладбища.
Около его хаты сохли на плетне глиняные, с почерневшими донышками горшки и мокрое потрепанное рядно. Три курицы рылись под крыльцом, вздымая облачка серой пыли.
— Подождите тут. Я схожу в хату, вызову дядю, — сказал я Маремухе и Кунице.
В последнюю минуту у меня екнуло сердце: а не влетит мне от дядьки за непрошеных гостей? Но не успел я переступить порог крыльца, как дядька Авксентий, услышав говор на дворе, появился на пороге сам. Рослый, в свисающих штанах, в холстинной сорочке, с недовязанным остроносым постолом в руках, он пошел нам навстречу. Лицо у дядьки Авксентия было смуглое и обветренное, все в морщинах.
— Ого, та це Василь! Откуда? Ну, здравствуй! Вот не ожидал! Счастливый день будет, если с вечера гостей встречаю. А хлопцы возле тына твои? — спросил дядька, пожимая шершавыми, жесткими пальцами мою руку.
— Мои, мои, дядя! Добрые вечер! Мы вот пришли к вам рыбу ловить…
— Ну что же, заходите, рыбы на всех хватит. Мы с Оськой вчера целый вечер лазили по воде, даже я застудился. Хриплю, слышишь как! Ну, чего ж вы на дворе стоите? Заходьте в хату.
— Дядя, а тато где? — осторожно спросил я, переступив порог.
Задымленная комната с широкой постелью в углу была пуста.
— Мирон?.. А его здесь нет… Мирон пошел с Оськой в Голутвинцы… Там ярмарка… — как-то нескладно ответил дядька.
Значит, мы разминулись с отцом? Ведь Голутвинцы под городом.
А может, он зайдет оттуда домой, в город? Вот будет жалко!
— Да садитесь, хлопцы! Ну, чего же вы стоите? — пригласил Авксентий. — Рассказывайте, что нового в городе. Как там петлюровцы поживают? У нас их тут мало. Проскочат один-другой по шляху, а в село заезжать боятся.
Я уселся на треногий стульчик и рассказал дядьке, как петлюровцы обыскивают жителей каждую ночь, как попы служат в кафедральном соборе молебны за здоровье Петлюры, рассказал я и о том, как закрыли наше училище… Петька Маремуха вместе с Куницей уселись на лавочке. Маремуха с любопытством оглядывал задымленную печь, набитую желтой соломой. Возле печи на полу лежала кучка сыромятных, покрытых шерстью ремешков, из которых дядька плел себе постолы.
Осмотрев комнату, Петька выглянул в окно, видно, побаиваясь, как бы не украли бамбуковое удилище и сетку. Зря боится — не утащат: здесь не город, все люди знакомые, все на примете. Хаты не закрывают.
Куница исподлобья поглядывал на дядьку. Потом тихонько дернул меня за локоть и прошептал:
— Про крепость расскажи… И про губернаторский дом. И про партизан, что листовки по ночам расклеивают на столбах.
— Хорошо, хорошо, не мешай! — отмахнулся я и торопливо рассказал дядьке о том, что мы видели в крепости.
Морщинистое лицо Авксентия нахмурилось. Об атамане Драгане и его черножупанниках я рассказать не успел. Дядька сразу поднялся и перебил меня:
— Вот что, хлопцы, я сейчас, пожалуй, схожу к одному человеку, у него хороший бредень есть. Договорюсь с ним, чтобы завтра с утра ловить рыбу всем разом. Он живет тут близенько.
Я увидел, как сразу заблестели от удовольствия глаза у Куницы и Маремухи. Хорошо, что я уговорил их зайти в Нагоряны. Понемногу я начинаю забывать о городе, о тяжелых воспоминаниях и волнениях, которые связаны с ним.
— Хлопцы, — сказал я, — как половим рыбу, в лес пойдем. Я покажу вам Лисьи пещеры!
— Куда, куда? В Лисьи пещеры? А где же они есть такие? — вдруг нахмурился дядька.
— Как — где? Вы же сами меня водили? Помните, прошлым летом?
— Я? Ну, да, верно… А я и позабыл… Ох какие непоседы! Не успели в гости прийти, а уж нечистая сила тащит вас в какие-то пещеры. Не ходите туда, ну вас! Гадюк теперь там развелось уйма! Еще ужалит какая!
— Ну, тогда мы пойдем на речку, к сломанному дубу, — нерешительно сказал я, про себя соображая, что от сломанного дуба к Лисьим пещерам рукой подать.
— На речку можно, — согласился дядька и надел свой соломенный капелюх.
У двери он обернулся и позвал меня:
— Василь! Поди-ка сюда!
Я вышел вслед за Авксентием во двор. Молча мы зашли в клуню. Меня сразу же обдало запахом сухого сена.
— Василь, — тихо и строго спросил дядька, — а кто эти хлопцы, что с тобой пришли? Ты их хорошо знаешь?
Смущенный строгим голосом Авксентия, я рассказал, кто такие мои приятели.
— Батько Маремухи живет в усадьбе Григоренко? — спросил дядька.
— Ну да! — обрадовавшись, подтвердил я.
— Он мне в позапрошлом году чеботы чинил, — вспомнил Авксентий. — А второй кто?
— А это Юзик Стародомский. Его отец собак ловит. Он возле Успенской церкви живет.
— Слухай, Василь! — сказал тогда Авксентий и взял меня за плечо. — Завтра я тебя поведу к батьке. Он никуда не уходил. Это я нарочно про ярмарку сказал. А ты никому не смей говорить, что батька в Нагорянах. А то сразу приедут петлюровцы и схватят его, да и меня вместе с ним. На меня они косятся с прошлого года, и до Мирона у них тоже дело есть. Приказ об аресте — понимаешь? Слух прошел, что это не без его участия листовки партизаны печатают. Понятно тебе? Я вам ничего не запрещаю, можешь водить хлопцев везде, завтра мы на рыбалку пойдем вместе, только обо всем молчок. Хлопцы-то знают, что батька здесь?
— Да, я говорил…
— И что у меня живет, тоже знают?
Я виновато молчал.
— Эх ты, шалопут. Все успел выболтать… — с укором сказал дядька.
— Да ведь мы… — с жаром сказал я и остановился. Хорошо бы, конечно, рассказать дядьке, что мы собрались к большевикам, но тогда надо рассказать и об исключении из гимназии. Нет, уж лучше помолчу.
— Ну? — Дядька опять строго посмотрел на меня. — Говори, чего замялся?
Стараясь избежать неприятного разговора, я промямлил:
— Мы… мы… — Потом выпалил: — Да мы сами ненавидим петлюровцев! Нам тоже сала за шкуру налили петлюровцы! Мы тоже ждем красных! Вы не бойтесь, дядя!
Лицо дядьки Авксентия сразу подобрело. Он улыбнулся. А я отважился и, вспомнив о хлопцах, которые дожидаются меня в хате, спросил:
— Дядя, а нельзя нам сегодня рыбу половить?
— Рыбу? Сегодня? Вот далась вам эта рыба. Ну ладно — рыба так рыба. Теперь, правда, время такое, что бомбы переводить жалко, ну да ладно — для гостей не пожалею. Видал, как рыбу бомбами глушат? Ну ничего, еще раз поглядишь! Только вот вы поморились, наверно, с дороги? Голодны небось?
— Нет, нет, мы ели дорогой…
— Ну, тогда подождите меня, я до соседа заскочу. Я быстро.
Я побежал в хату, предупредил хлопцев, что мы пойдем на рыбу. Пока дядька ходил в соседний двор, мы отдохнули с дороги в низенькой прохладной хате, а потом вышли на улицу. Я насилу уговорил Маремуху не брать сетку. Зачем она сдалась, когда одной бомбой можно наглушить втрое больше?
Вскоре с соседнего огорода вышел дядька, держа на ладонях две ржавые круглые бомбы.
Маремуха с опаской взглянул на них. Да и мы с Куницей шли рядом с дядькой не без волнения. «А вдруг он споткнется и упадет? — думал я. — Ведь бомбы тогда могут взорваться». Но дядька не собирался падать; держа в руках пустое ведро, он спокойно шагал под гору — широкоплечий, кряжистый. Бомбы он положил в карманы.

 

Место, куда привел нас дядька, было пустынное, тихое. Среди деревьев, над обрывистым берегом реки, зеленела небольшая полянка.
Нагоряны остались где-то позади, за лесом. Старые яворы, кривостволые дубы и целые заросли бузины отделяли нас от села. Внизу, под скалистым обрывом, текла река. С высоты, вода в речке казалась черной.
На берегу, усыпанном камнями, я увидел опрокинутую вверх дном лодку. Сбоку, где скалы обрывались не так круто, белела тропинка.
— Слухайте, хлопцы, — поглядев вниз, приказал дядька. — Я в речку не полезу, брошу бомбы, а рыбу вы уж сами будете ловить. А теперь марш отсюда! Прячьтесь вон за те деревья.
Мы побежали вверх по течению реки на бугор, поросший густым лесом. Прячась за высокий ясень, Маремуха крепко обнял его руками. Казалось, он собирается валить дерево. Куница присел на корточки за дубом и, высунув из-за ствола голову, следил за Авксентием. Стоящий на краю обрыва дядька был хорошо виден нам отсюда.
Отшвырнув в траву капелюх, дядька полез в карман, вынул бомбу и осторожно положил ее на траву около капелюха. Потом он достал вторую и, сразу выдернув из нее шпильку, бросил бомбу далеко на середину речки. Только бомба отлетела, как дядька упал на траву. Прижавшись к ней лицом, он лежал как убитый. Не успели разойтись и подкатиться к берегу вздрагивающие круги, как вдруг с самого дна тихой и спокойной речки вырвался ослепительный белый столб закипающей воды. Он взлетел почти на высоту обрыва, и, казалось мне, еще немного — и брызги этой белой воды упадут на лежащего ничком дядьку.
Гул от взрыва прокатился далеко за лесом. Чудилось, вот-вот повалятся на нас высокие дубы, а полянка с дядькой вместе рухнет с обрыва в реку.
Но не успело еще смолкнуть эхо от взрыва, как дядька не спеша, точно он отдыхал, поднялся и взял вторую бомбу.
Он долго выдергивал из нее шпильку — наверное, проволочка заржавела и не поддавалась, — а мне не терпелось. «Ну, ну, скорее, а то разорвет!» Наконец дядька освободил рычажок и швырнул бомбу вниз. Эта упала ближе, где-то у самого берега.
Взрыв второй бомбы показался нам уже не таким страшным. Подумаешь, я и сам бы мог бросить бомбу!
По крутой белой тропинке, цепляясь руками за камни, мы помчались вниз, к речке.
Дядька уселся на берегу и закурил, а мы мигом сорвали с себя одежду и полезли в воду.
Но дядька тоже не утерпел — он положил недокуренную цигарку на камешек и стал раздеваться; а потом легко перевернул лодку-плоскодонку, достал из-под нее куцее весло и, столкнув лодку на воду, с разбегу прыгнул на корму.
Авксентий сидел на корме, загребая узеньким веслом воду. Вихляя и покачиваясь, лодка выплыла на середину реки. Мы бросились за ней вдогонку. Каждому из нас хотелось доплыть первому туда, на середину реки, где белела всплывшая рыба. Больше всего было марен и линей.
Скользкие, покорные, словно неживые, рыбины то и дело выскакивали у меня из рук.
Я ловил их снова то под самым носом у Петьки, то у Куницы и швырял в лодку. Рыбины шлепались к волосатым ногам дядьки, блестящие, с серебристо-синей чешуей. Глаза у них были пьяные от страха.
Я кувыркался в пахнущей тиной воде, наотмашь хлопал по ней ладонями, кверху подлетали прозрачные брызги. Мне было очень радостно. Тогда я еще не понимал, что так глушить рыбу — преступление.
— Тише ты, шалопут, не брызгайся! — закричал мне дядька, которого я обдал водой.
Держа марену в зубах, Куница схватил у меня щуку и окуня и поплыл к лодке, шлепая по воде свисающими рыбьими хвостами.
Бросив дядьке добычу, Куница перевернулся на спину, оскалил на солнце зубы и, отдыхая, почти не шевелясь, медленно поплыл вниз.
Рыбы много. Собрав самую крупную в ведро, дядька выбросил мелкую обратно в реку.
— Нехай растет! — улыбнулся он, заметив, что мы с сожалением наблюдаем, как рыбы уплывают по течению. — Подрастет — опять словим. От меня еще ни одна рыба не убегала.
Мы возвратились в село с богатым уловом.
Жена дядьки, Оксана, быстро растопила печь. Она выпотрошила нашу рыбу и, вымыв ее, вываляв в муке, бросила на сковородку, в растопленное масло.
Поев как следует жареной рыбы — уху Оксана пообещала сварить завтра, — мы отправились в клуню, усталые и сытые.
— Василь, а у тебя дядька отчаянный, — ворочаясь рядом, прошептал Маремуха.
— Ловко он бомбу бросил, а? — с завистью вспомнил и Куница, зарываясь в сено.
— Ну, бомба — это что, вы бы посмотрели, как он из винтовки по зайцам палит! — обрадовавшись, что мой дядька понравился хлопцам, похвастал я. И, прежде чем заснуть, я долго рассказывал Петьке и Кунице все, что знал о дядьке Авксентии.
Зимой из обыкновенной русской винтовки, принесенной с фронта, дядька подшибал на полях длинноногих зайцев.
Как-то раз он при мне из этой самой винтовки подстрелил ширококрылого ястреба. Ястреб, который несколько минут назад, высматривая добычу, плавно кружился над деревьями, вдруг затрясся там, наверху, в небе, и, точно рваная серая тряпка, полетел вниз.
Падая, ястреб застрял в ветвях старого явора. Я уж было полез за ним на дерево. Но только я ухватился за первую ветку, как ястреб сорвался оттуда и, хлопая слабеющими крыльями, упал на покрытую прелыми листьями землю. Я с опаской ловил подстреленную птицу, а дядька хитро улыбался и скручивал цигарку…
В первый приход петлюровцев, прошлым летом, когда полицейские стали выкачивать по селам оружие, нагорянский поп, с которым Авксентий давно был не в ладах, донес петлюровцам, что у дядьки есть винтовка. Винтовку петлюровцы нашли в скале над хатой, а патроны — в пустой собачьей будке на дядькином дворе.
Сперва Авксентия выпороли на выгоне у сельской церкви, выпороли, как, смеясь, говорили петлюровцы, «на початок, щоб добрый був», а потом на реквизированной в этом же селе подводе повезли в город. По дороге, когда подвода проезжала Калиновским лесом, дядька Авксентий ударил одного из охранников своим тяжелым кулаком меж глаз и скрылся в лесной чаще.
Человек, который вез моего дядьку и его конвоиров в город, был наш знакомый, односельчанин Авксентия. В этот же день вечером он пришел к моей тетке и рассказал, как убежал Авксентий.
Петлюровцы, которые везли дядьку, не ожидали побега. Один из них дремал, а тот, кого дядька ударил в переносицу, закуривал папироску. От дядькиного удара все лицо у него залилось кровью, и нос вспух, как бульба. Возница говорил, что петлюровцы, не слезая с телеги, не целясь, наобум стреляли в лес, по деревьям.
А у нас в то время гостил сын дядьки, мой двоюродный брат Оська. Тетка ничего не сказала ему об этом происшествии. Только потом от односельчанина дядьки мы узнали, что Авксентий благополучно удрал от петлюровцев, что он жив-здоров, но живет не в селе, а прячется где-то в лесу.
Односельчанин передал нам от дядьки Авксентия подарок — кусок сотов с медом диких пчел. Бродя по лесу, нашел в дупле возле Лисьих пещер пчелиное гнездо, пчел выкурил дымом, а мед забрал.
Теперь о побеге узнал и Оська. Он очень гордился подвигом отца и этим медом.
— Василь! А Лисьи пещеры далеко отсюда? — толкнул меня Петька Маремуха.
— Близко. Ну ладно, давай спать, — сказал я. — Завтра утром я сведу вас туда. Посмотришь сам.

ЛИСЬИ ПЕЩЕРЫ

Мы спали очень долго, а когда проснулись, дядьки уже не было. Он пошел за солью на другой конец села. Мы позавтракали без него.
Надо хоть снаружи, пока дядьки нет дома, осмотреть Лисьи пещеры. Я веду ребят туда тропинкой, которая вьется по каменистому берегу реки.
Река чуть-чуть дымится. Жирные лягушки, услышав наши шаги, громко шлепаются одна за другой в воду. Скалы бросают тень на берег. Вдали видна обросшая доверху лесом Медная гора, за ней, у поворота реки, Барсучий холм и еще дальше — белеющие в зеленом лесу выщербленные ветрами «товтры» — известковые каменистые холмы. В этих «товтрах» скрыто немало ущелий и пещер, поэтому местные жители боятся забираться далеко в них и при случае обходят стороной. Многие из них верят, что в «товтрах» живет «нечистая сила»: она хватает человека, как только он переступит порог ущелья или пещеры, и тащит его дальше, под землю, в пекло. Мой дядька Авксентий, пожалуй, лучше всех нагорянских крестьян знает Лисьи пещеры. Верст за пять вокруг нет ни одной приметной щели в скалах, которая не была бы ему известна. А если камни возле такой щели задымлены, покрыты копотью, так и знай: выкурил отсюда мой дядька желтую пышнохвостую лисицу, выследив ее убежище по чуть заметному на белом снегу следу…
…На опушке леса, в орешнике, мы выломали длинные сучковатые палки и ободрали с них зеленые листья.
Мы пошли вверх по устланному прелыми листьями и сухим валежником дну оврага. Хворостинки похрустывали у нас под ногами. Мы шли втроем, отважные, храбрые путешественники.
Куница хоть и не знал дороги, но шел впереди, как атаман. Петька пыхтел рядом со мной. Он сопел — ему было тяжело карабкаться вверх по неровному дну оврага. Обомшелые деревья росли по обоим склонам оврага. Их густая листва закрывала солнце. Легкие, прозрачные папоротники дрожали у нас под ногами. Когда мы подошли почти вплотную к тому месту, где начинались Лисьи пещеры, я первый выскочил на ровную, усыпанную мелким щебнем полянку.
— Глядите, ничего не видно, правда? — гордо показал я ребятам на круглый, черный, местами обросший мхом камень, который лежал под скалой. Камень этот казался сброшенным откуда-то сверху, с Медной горы.
— Ну, а где же пещеры? — спросил Куница.
— А вот, гляди! — И я спрятался за камень.
Как огромная черная тыква, он прикрывал собою вход в подземелье. Теперь прямо передо мною в скале чернела трещина. Никто бы и не подумал, что здесь начинаются Лисьи пещеры. А на самом деле пройти в пещеры можно легко и свободно. Позади часто, тяжело дышал Маремуха. Ребята обошли камень и стояли у меня за спиной.
— Обязательно пойдем сюда! Сегодня же. Свечей достанем и пойдем! — сказал Куница. Он жадно глядел в трещину скалы.
— Чудак, где ты достанешь здесь свечей? — ответил я Кунице.
— Где?.. А в церкви. Здесь же есть церковь? Сегодня что у нас? Пятница. Эх, жаль, службы утром нет. Ну, просто у старосты попросим или купим.
Долго стоять перед входом в пещеру было страшновато. Слова дядьки о гадюках заставили меня насторожиться. Того и гляди, выползет какая из трещины…
Я предложил ребятам взобраться повыше. Мы влезли на круглый камень, закрывающий вход в пещеру, и уселись, как настоящие лесные разбойники, отдыхая и поглядывая по сторонам.
В лесу было очень тихо. Кое-где сквозь густую листву высоких ясеней пробивался косой солнечный луч, освещая радостным, золотистым светом сырой полумрак оврага. Вокруг было глухо и влажно, словно в погребе. На опушке, должно быть, солнце грело вовсю, а тут нам казалось, что уже наступил вечер.
Вдруг Маремуха дернул меня за ногу и кивнул на пещеры.
Что там такое? Гадюка?
Теперь и я услышал какой-то глухой звук, раздавшийся в подземелье.
Не то кто-то кашлянул там, не то камень оборвался и глухо упал на землю.
— Ты слышал? — шепнул я Кунице.
Куница сразу насторожился и лег на камень. Мы устроились рядом с Куницей.
В пещере снова кашлянули; на этот раз еще ближе. Может, это лает лисица, забавляясь со своими детенышами? Опять, где-то совсем близко, захрустел щебень. И вдруг из темной щели высунулась наружу чья-то рука, а затем появился человек.
От неожиданности я вздрогнул. Да ведь это же мой батько!
Он сильно оброс. У него отросли усы и борода, но я узнал его сразу и по синей сатиновой рубахе, и по знакомому широкому ремню на ней. Мне хотелось крикнуть ему: «Тато, татко! Я здесь!» Но крик застрял у меня в горле. А отец обернулся к нам спиной и крикнул в пещеру:
— Выходите, где вы там?
И тут из подземелья к черному камню выскочил Оська, а за ним вышел какой-то обросший бородой человек в резиновом плаще.
— Это свои! — выкрикнул я, толкая хлопцев, и мы кубарем скатились на землю. Я первый выскочил навстречу отцу, но сразу же шарахнулся в сторону.
Отец целился в меня из нагана, человек в резиновом плаще — тоже.
«Они сумасшедшие!» — подумал я и что было силы рванулся к оврагу.
— Васька! Василь! Погоди! — закричал мне вдогонку отец.
Я сразу остановился и с опаской поглядел назад.
Отец стоял, опустив наган. Это действительно был мой отец — молчаливый, угрюмый, почти никогда не улыбающийся. За поясом у него был сверток с газетами, отпечатанными на синей оберточной бумаге. Надо было сразу броситься к нему на шею, поцеловать его в густые, колючие усы, но я подошел к отцу, как к чужому, — медленно, неловкими шагами. Перепуганные Куница и Маремуха выглядывали из-за камня.
— Как ты попал сюда, Васька? — удивленно спросил отец, нагнувшись и целуя меня в лоб.
— Я из города… Мы зашли к дядьке Авксентию…
— Откуда ты знаешь эти пещеры?
— А меня прошлый год дядька Авксентий водил сюда…
— Дядька Авксентий? — переспросил отец и недовольно крякнул. Потом покачал головой и, заметив стоявших в отдалении хлопцев, спросил: — Это Маремуха, да? А второй кто? Я уж позабыл!
— Юзик Стародомский…
Оська подмигнул мне из-за спины отца.
— Это наши, зареченские… — вполголоса сказал отец обросшему человеку.
Тот вслед за отцом спрятал в карман револьвер. И вдруг… Что такое? Не может быть! Ведь это Омелюстый! Ну да, Иван Омелюстый, наш сосед, который тогда отстреливался от петлюровцев из башни Конецпольского. С перепугу я его сперва не узнал. Вот здорово! Значит, Иван жив? Но как он оброс! Видно, долго не брился.
— Дядя Иван, добрый день! — весело сказал я, протягивая соседу руку.
— Я же говорил Ваське, что вас не поймали, — сказал, подходя, Куница.
— Кто поймает? Кто меня может поймать? — насторожившись, спросил Омелюстый.
— А петлюровцы!.. Мы с Васькой тогда видели, как вы заскочили в башню. Помните? А тот чубатый хотел перебежать кладку, а вы в него выстрелили, и он упал прямо в речку!
— Ах да, вот ты про что, — сказал Иван и удивленно посмотрел на Куницу. — Ну, это когда было! Я уж позабыл. Да разве так ловят? Так, брат, ловить, знаешь, чур-чура — не считается.
— Дядя Иван, а вы знаете, что с тем человеком?
— С каким человеком?
— Ну, с больным. Помните, вы его ночью к нам приводили?
— Сергушин? — подсказал сосед.
— Я не знаю фамилию. Ну, тогда ночью вы с ним пришли.
— Да, да, Сергушин, — сказал Иван.
— Так его ж убили! Мы сами все видели. — И я рассказал, как поймали Сергушина, как расстреляли и как мы втроем убрали его могилу.
Отец и Омелюстый слушали мой рассказ очень внимательно. Отец посмотрел на меня чуть-чуть недоверчиво.
— Так вот оно что… — тихо сказал Омелюстый. — Я уже знаю, что его расстреляли, а вот как и где это случилось, от вас первых слышу.
— Дядя Омелюстый, а кто был этот человек? — заглядывая ему в глаза, спросил Маремуха.
— Которого расстреляли? Этот человек… Долго рассказывать… Знаете что, вот давайте подсобите нам сейчас, а потом, пожалуй, я вам расскажу.
— А что подсоблять?
— Вход в пещеру завалим.
— А мы хотели…
— Что хотели?
— Хотели пойти посмотреть пещеры, — объяснил Маремуха.
— Нечего вам в пещерах делать, — строго сказал Омелюстый. — Потом когда-нибудь я сам вас сведу всех. Не верите? Спросите вот Оську, сколько пещер я ему тут показал. Верно, Оська?
— Показали! — согласился Оська.
— Вот то-то же. А сегодня ходить туда нельзя! — сказал Иван и, оглядываясь, добавил: — Ну-ка, хлопчики, тащите камни из оврага, мы живо управимся.
Делать было нечего, пришлось таскать камни.
Пока мы таскали их, отец с Омелюстым заваливали этими камнями вход в пещеру.
Скоро от входа в пещеру осталась только маленькая щель.
— Фу! Заморился! — потирая руки, сказал Иван. — Пойдемте. Оська, фонарь не забудь!
Мы пошли по лужайке над оврагом. Лужайка поросла свежей, сочной травой. Тут хорошо полежать. Трава мягкая, душистая.
Отец прилег в стороне, под высоким явором. Омелюстый снял прорезиненный плащ и, сложив его вдвое, разостлал на траве. Он устроился на плаще и начал рассказ.

РАССКАЗ О НОЧНОМ ГОСТЕ

— В ту холодную ветреную зиму, когда окончилась война с немцами, через наш город повалили из германского плена русские солдаты. Пожалуй, ни в одном городе Украины их не было столько в этот год. Ведь около наших мест пролегала главная дорога с фронта.
Худые, в рваных солдатских шинелях, с ногами, обмотанными тряпьем, шли люди из-под Тернополя и Перемышля через наш крепостной мост на вокзал, чтобы поскорее сесть на поезд и ехать домой в глубь России.
А в ту зиму появилась в городе опасная болезнь — «испанка». Сотнями она уносила людей в могилу, и все очень боялись ее. С этой болезнью еще могли кое-как бороться те, у кого был дом, горячая пища, дрова.
Ну, а каково было тем, кто глубокой морозной ночью пробирался Калиновским лесом? Болезнь настигала их в пути. Измученный голодом, тяжелой дорогой, человек вдруг понимал, что дальше идти не может: все тело горит, ноги подкашиваются, и — самое страшное — не от кого ждать помощи в холодном, засыпанном снегом лесу. И часто случалось: человек присаживался на краю дороги, чтобы немного отдохнуть, но уж подняться не мог, коченел и умирал тихой, неслышной смертью в каких-нибудь пяти верстах от жилья.
Да и в городе было не лучше.
Люди валялись на тротуарах вдоль Житомирской, по Тернопольскому спуску и в сырых нетопленых залах духовной семинарии, куда их пускали обогреться гетманские чиновники. Я сам однажды видел, как со двора семинарии выехали одна за другой три подводы, заваленные трупами. На первых двух подводах мертвых еще кое-как прикрыли рогожными мешками, а на последнюю мешков, видно, не хватило, и возница сидел прямо на замерзших, посиневших трупах.
А как боялись одного только слова «пленный» на Житомирской улице!
Стоило такому человеку постучаться за помощью в дверь богатого дома на Житомирской, как мигом хозяева тушили свет, и дом замирал. А если он уж очень долго стучался, горничная, звякнув цепочкой, чуть-чуть приоткрывала дверь и кричала:
— Хозяев дома нету! Бог подаст!
Доктор Григоренко даже звонок у ворот снял и медную дощечку со своей фамилией. Он боялся, как бы, не дай бог, к нему не позвонил какой-нибудь измученный больной солдат.
А наши зареченцы хоть и бедные были, но нередко сами зазывали странников к себе — поесть горячего борща, отогреться у плиты, а то и просто переночевать на теплой печке.
Однажды на рассвете и к нам постучали, но слабенько так, чуть-чуть. Покойная мать моя проснулась и говорит:
— Иван, пойди спроси, кто там.
А я притворился, что не слышу, — очень уж хотелось мне спать. Тогда мама сама встала с постели. Она завернулась в одеяло, подошла к окну и стала дышать на замерзшее стекло.
Вдруг она отскочила — и к отцу:
— Ой, боже ж мой! Человека у нас под окнами убили!
Мы открыли не сразу. Сперва все оделись. Потом тихонько на кухню вышел отец. Он выглянул на улицу и увидел, что на обледеневших ступеньках нашего крыльца лежит человек. Никого больше вокруг не было.
Отважившись, мы открыли дверь на крыльцо и втащили человека к нам на кухню. Это был обыкновенный русский солдат, и упал он около нашего дома просто от голода и слабости.
Мать поставила греть воду, а отец притащил из кладовой большое деревянное корыто, мы с отцом осторожно раздели больного и посадили в корыто. Я поливал его теплой водой, а отец мыл.
Сколько мы воды на него потратили — не передать. Один за другим я брал с плиты казаны с теплой водой и опрокидывал их на голову больного. Он вскоре пришел в себя и только отфыркивался да глаза протирал. А я выносил грязную воду. Я выливал ее прямо с крыльца на улицу. Потом снег в этом месте почернел так, будто здесь грузили каменный уголь.
Все белье и одежду нашего гостя отец сложил в тючок и, перевязав бечевкой, вынес в курятник, на мороз. Это ему мама моя покойная так наказала:
— Человек нехай останется, а вшей его не надо. Пусть подохнут на морозе!
Звали больного Тимофей, а фамилия его была Сергушин. Он возвращался из германского плена к себе домой в Донбасс.
До войны Сергушин работал на Щербиновском руднике. У него под ресницами сохранились еще с той поры чуть заметные черные каемочки — такие каемочки, ребята, остаются почти у каждого шахтера, который долго рубит уголь.
Постлали мы нашему гостю в каморке за кухней, там он и лежал у нас.
В ту пору гетманская державная варта строго-настрого запрещала горожанам принимать к себе на жительство иногородних солдат, которые возвращались на родину. Гетман Скоропадский боялся, как бы среди них не оказались большевики.
Чтобы и к нам, чего доброго, не прицепились чиновники из гетманской варты, мы и слова никому не говорили про нашего больного. На что вот Мирон — наш сосед, — Омелюстый кивнул в сторону моего отца, — а и тот ничего не знал про Сергушина. Мы думали, что он недолго у нас погостит, но вышло по-иному.
Больше месяца пролежал он в темной каморке, а потом понемногу стал ходить по комнатам. Отец покойный, бывало, как заметит, что Сергушин вышел из каморки, — мигом к двери — и на ключ ее: отец боялся, как бы кто из заказчиков не заметил его.
А Сергушин пообвык в нашем доме и начал понемногу подсоблять отцу, который сапожничал.
Отец обтягивал колодку кожей, набивал подошву и отдавал Сергушину, а тот загонял деревянные шпильки. Ловко так приспособился — я и то не умел так. Наберет в рот пригоршню шпилек — и пошел выплевывать, словно шелуху от семечек, одну за другой. Выплюнул шпильку, сунул ее в дырочку, ударил молотком — нет шпильки, только маленькая квадратная шляпка из кожи торчит.
И брился он очень ловко: возьмет у отца обыкновенный сапожный нож и давай по оселку гонять. Водит, водит — иной раз добрый час. А наточит — нож, словно бритва, острый: хоть волос на лету руби. Потом, густо намылив бороду, так, что пена с нее падала на пол, он раза два проводил ножом по щекам — и волос как не бывало. Это его в окопах так бриться приучили. Побрившись, он пудрил лицо картофельной мукой, которую мать для киселя припасала. Иногда он садился у окошка и вполголоса пел свои шахтерские песни.
А развеселится — держись! Только поспевай смеяться. Он здорово умел показывать китайские тени. Ну и ловкие же у него были пальцы, прямо удивительно! Мы, бывало, плотно закроем ставни, а он внесет в свою каморку лампу, поставит ее на корзину и давай пальцами шевелить. И сразу на стене перед нами тени забегают. Чего только он не умел показывать: и собак, и кошек, и сову, даже рак у него получался как живой. А однажды обеими руками он показал нам, как дерутся два немецких солдата в касках. Мы со смеху чуть не поумирали. Сергушин часто вспоминал свой рудник. Трудная у него там была работа, отчаянная. Последние месяцы перед мобилизацией работал он запальщиком: рвал под землей динамитом камень, пробиваясь к чистому углю.
А я рассказывал Тимофею об училище, о том, какие у нас учителя, какая это нудная штука — итальянская бухгалтерия.
Однажды Тимофей слушал, слушал меня, а потом сказал:
— Брось ты, Ваня, к чертям это коммерческое, — все равно лавочника из тебя не выйдет, это я по тебе вижу. Парень ты молодой, здоровый, тебе на коне верхом скакать, а не за конторкой киснуть над той бухгалтерией. Сейчас, брат, другая коммерция нужна.
Ничего я не сказал в ответ Тимофею, потому что и без его слов коммерческое училище мне надоело хуже горькой редьки. Ведь это отец меня туда при старом режиме учиться послал. А сколько трудов это ему стоило, если б вы только знали! Три пары ботинок из самого лучшего бельгийского шевро он сшил совсем бесплатно директору коммерческого училища пану Курковскому. У каждого из членов педагогического совета отец побывал на дому и просил, чтобы меня приняли.
Выздоровел Тимофей совсем и уходить от нас собрался.
— Куда пойдешь, непоседа? — стал отговаривать его отец. — Из одной смерти насилу вылез, а сейчас другой захотел? И здесь, пока гетмана не прогонят, ты сможешь пользу принести не хуже, чем у себя в Донбассе.
Но, оставаясь у нас, Тимофей сказал отцу:
— Слушай, дружище, ты хошь не хошь, а я тебе помогать буду. Семья у вас не малая, а я без дела никогда не сидел. Подмастерье, правда, из меня плохой, но, думаю, подсоблю вам. Иначе не останусь.
Чтобы не обижать Сергушина, отец согласился. И с этого дня Тимофей стал помогать отцу.
Когда я возвращался из училища, он расспрашивал меня, что в городе, какие новости, что слышно из Советской России. Он просил меня доставать газеты, и я часто приносил их ему.
Как-то раз я сказал Сергушину, что в городе на столбах расклеен приказ о наступлении немцев на Петроград. Ну, он пристал ко мне: расскажи да расскажи, что написано в приказе. А я всего не запомнил. Вот и пришлось мне, как стемнело, бежать на базар за приказом. Долго, помню, я ходил около него: боялся, как бы не заметили гетманцы. Когда никого вокруг не было, я сорвал приказ со столба и притащил Сергушину. Тимофей похвалил меня за это, и с той поры я, выбирая удобные минуты, часто сдирал с заборов и со столбов разные гетманские приказы и объявления и приносил их Сергушину. Он все прочитывал и лучше моего отца знал, что делается в городе.
И вот однажды мама зовет его пить чай, а в каморке пусто. Мы туда-сюда, я на крыльцо выбежал — нет Сергушина. Пропал, словно нечистая сила его под землю утащила. Стало мне обидно: ушел, думаю, и не попрощался; хоть бы записку оставил. А мама даже сказала:
— Так всегда: сделаешь добро человеку, а он… — но не договорила. Отец посмотрел на нее нехорошо так, и она сразу замолчала.
А поздно ночью слышим, кто-то в кухонную дверь стучит. Отец подошел к двери, окликнул, оказалось — Тимофей. Ночью мы его не расспрашивали, а уж утром пристали: «Где это ты пропадал вчера?» Выдумывал он всякое, а правды нам так и не сказал. И вот с той ночи повадился он уходить в город. Однажды он вернулся домой на рассвете, запыхавшись, точно за ним кто-то гнался, и долго смотрел в окно.
— Сиди дома, Тимофей! Куда тебя носит по ночам? — рассердился как-то раз отец.
А мать добавила:
— Тоже мне гулянье по ночам, когда люди спят. Еще беду накличете на нашу голову. И кого вы не видели на улице? Пьяных гетманцев? Ведь знакомых-то у вас нет?
— Как знать, дорогуша, — шутил Тимофей, — знакомых найти нетрудно, я парень веселый, у меня весь свет знакомые!
И вот в одну ясную лунную ночь город неожиданно заняли красные. Рано утром, чуть только рассвело, Сергушин ушел из дому, — как всегда, без шапки, в отцовском сюртуке, в длинных штанах, в калошах на босу ногу.
Вернулся он вечером, и мы его не узнали. Он пришел в кожаной буденовке с красной звездой, в защитной гимнастерке, в сапогах из хорошего хрома. Из кобуры выглядывала рукоятка нагана. Сергушин отдал отцу его одежду и рассказал нам, что немцев и гетманцев из города выгнал Сумской полк и что в этом полку он отыскал много своих земляков.
— Землячков, землячков в городе — полно. То был я один, а сейчас весь Донбасс здесь! Коногоны, забойщики, откатчики — кого только нет! — радостно говорил он, и нам было весело вместе с ним.
Ушел от нас Сергушин поздно, а уходя, позвал меня с собою.
— Проводи ты меня, коммерсант, до церкви! — попросил он.
Я пошел… и больше не вернулся: Тимофей уговорил меня поступить к красным.
И в ту же ночь он устроил меня в Сумской полк. Его земляки-шахтеры сразу выдали мне обмундирование, карабин, саблю, а на рассвете почти всем полком мы ушли из города. Я даже не успел попрощаться с родными. Нас перебрасывали в другой уезд — добивать гетманцев.
Еще все спали, даже лавки на базаре были закрыты, когда мы верхом выехали по Гуменецкой улице на Калиновский тракт и запели веселую песню:
Оружьем на солнце сверкая,
Под звуки лихих трубачей
Шахтер за свободу вступает,
Разбивши купцов-богачей.

Что там скрывать, не сразу мне далась военная служба. После первого перехода от непривычки ездить верхом у меня так ломило ноги, что я едва ходил. Ведь до этого я никогда не ездил в настоящем кожаном седле.
Трудно справляться с лошадью — я не знал, как надо правильно надевать седло, и однажды надел его шиворот-навыворот, передней лукой к хвосту. Тимофей учил меня всему: и как затягивать подпруги, и как удобней, по ноге отпускать стремена…
А вскоре под Тарнорудой мы уж с ним вместе так лупцевали этих кайзеровских прислужников, что с них чубы в Збруч летели!
Подались мы дальше, за Житомир, и тут прошел по фронту слух, что Петлюра, заменивший к этому времени гетмана, захватил со своими войсками наш город.
Повернули мы обратно, на самого пана Петлюру, и, когда вместе с конницей Котовского отбили город назад, я узнал, что никого из моих родных нет в живых. Маму, потом отца с братом убили бандиты из отряда петлюровского генерала Омельяновича-Павленко. Когда красные отступали, мой отец забрал на складе воинского начальника две винтовки и спрятал их у нас дома, чтобы возвратить большевикам, как они вернутся. А петлюровцы, делая обыск, нашли их. Петлюровцев этих, говорят, привел к нашему дому Марко Гржибовский.
Недолго после этого пришлось мне оставаться в полку.
Меня и Сергушина, так как мы лучше остальных знали город, перевели в городской ревком. Я, вы помните, реквизировал оружие, а Сергушин перешел на работу в ревтрибунал. Он судил там саботажников, петлюровцев и тех, которые тайно помогали им. Вот тут-то я и узнал, куда он уходил от нас по ночам.
Однажды ночью Сергушин познакомился в городе с одной дивчиной. Вы ее, наверное, и не знаете — она жила далеко, возле станции: ее отец на вокзале служил. Кудревич некто. Сейчас ее в городе нет, она ушла с красными. Как они разговорились, как познакомились, да еще ночью, я не знаю. Знаю только, что эта дивчина много кое-чего интересного порассказала Сергушину о нашем городе. Ее мать стирала белье во многих богатых домах и знала, кто из буржуев помогал Петлюре. А дочка все это передавала Сергушину. И когда пришлось ему работать в ревтрибунале, он многое вспомнил из ее рассказов, и, видно, пригодились они ему здорово.
В ту недобрую пору, когда надо было отступать, наши побоялись увозить Сергушина с собой: был он тяжело болен. Простить себе не могу, что не сумели мы отправить Тимофея вместе с красными…
Но с паном Григоренко, хлопчики, мы еще встретимся! Если бы вы только знали, сколько людей он уже выдал, этот лысый катюга!

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

— Дядя Иван, — первый нарушил молчание Маремуха, — а вы сами не боитесь, что вас поймают петлюровцы? Чего вы тут ждете? Удирайте в Жмеринку, верное слово!
— А что в Жмеринке? — улыбнулся Омелюстый.
— Как — что? Там же красные, — сказал Куница.
— И в Петрограде тоже красные, — ответил Омелюстый, — так что же, по-вашему, я и туда должен бежать? Уж лучше мы Красной Армии отсюда подсобим. А то если все отсюда побегут в Жмеринку, так кто же за Советскую власть из подполья бороться будет? Верно, Мирон?
— Ладно, ладно, нам с тобой идти пора! — уклончиво сказал мой отец.
Теперь он сидел хмурый, печальный, такой, как всегда. Видно, ему очень было жаль Сергушина. Помолчав, отец предложил:
— А не искупаться ли нам?
— Конечно, выкупаемся! — согласился Иван. — Пока подойдут люди из Чернокозинец, у нас добрых два часа.
— А они к пещерам не могут сразу прийти? — спросил отец. — Придут, а мы ушли.
— Нет, нет. Я объяснил Прокопу. Он приведет их к мельнице, — успокоил отца Иван и, обращаясь к нам, предложил: — Гайда купаться, хлопчики!
Целым отрядом мы спускаемся по оврагу к речке. Выйдя из лесу, подходим к мельничному саду. Он огорожен высоким плетнем. Стройные серебристые тополя растут в этом запущенном саду. Река здесь повернула влево, к мельнице помещика Тшилятковского.
Сквозь чащу сада слышен шум воды на мельничных колесах. Поскрипывают жернова в сером каменном здании мельницы. Ее стены видны сквозь просветы в деревьях. Там, в запруде, около мельницы, мы будем купаться. Лучшего места для купанья не отыскать. Дно в запруде чистое, песчаное, вода течет спокойно, а берег гладкий, отлогий, усыпанный сухим желтым песком.
Но что это? Какой-то странный дробный стук донесся к нам сверху. Похоже — кто-то колотит палкой по днищу пустого ведра. Захлебываясь, залаяли собаки.
Неужели это барабан стучит, там, на горе?
Отец с Омелюстым замерли на месте. Они прислушиваются. Теперь уже ясно, что это стучат в самый настоящий барабан. И вслед за барабанным треском из-за невысокой горки вдруг выплыло желто-голубое петлюровское знамя.
— Петлюры! — бросил мой отец Ивану Омелюстому. Потом наклонился ко мне и шепнул: — Вы нас тут не видели. Понятно? Оська остается с вами. Последите, куда они пойдут.
— Давай, Мирон, быстренько! — поторопил отца Омелюстый.
И сразу, не успели мы еще сообразить, в чем дело, отец и Иван перепрыгнули через плетень мельничного сада. Слышно было, как зашуршал бурьян под их быстрыми шагами. А мы, покинутые, остались на дороге одни в тени высокого явора.
Яркое желто-голубое знамя плывет на нас с горы. Мы уже различаем идущего впереди перед знаменем офицера. Вслед за ним под частую дробь барабана ровно шагают петлюровцы.
— Айда в сад! — решил Оська и подбежал к плетню. Теперь уже Оська был командиром.
Друг за другом мы полезли на высокий, шаткий плетень. Он колыхался под нами. Казалось, вот-вот хрустнут тонкие, оплетенные лозой колья, и мы полетим на землю. Но все обошлось благополучно. Один за другим мы спрыгнули с плетня в бурьян и присели на корточки. Через щели нам была хорошо видна пыльная проселочная дорога.
Барабан стучал совсем близко. Как только первый отряд подошел, я, чуть не вскрикнув от неожиданности, толкнул под бок Куницу.
— Ну и чудаки же мы! Да ведь это наши гимназические скауты!
Оська быстро вскочил.
— Вот так штука, — сказал он. — Ведь эти панычи могут ненароком полезть в Лисьи пещеры…
— А что в пещерах, Оська, что? — засуетился Маремуха.
— Не морочь голову! — строго огрызнулся мой брат и тотчас подбежал к стройному серебристому тополю, который рос у самого плетня. Оська взобрался на плетень, а потом, обхватив руками и ногами бледно-зеленый ствол дерева, словно кошка, полез вверх.
На соседней вербе чернела куча черного хвороста — воронье гнездо. В нем покаркивали молодые воронята. Старые вороны заметили Оську. Они встревожились и, захлопав тугими крыльями, взвились с вербы. Вороны закружились над деревом. Они думали, что Оська полез отбирать у них птенцов. Через минуту стая черного воронья, назойливо каркая, летала над мельничным садом.
Оська был едва заметен нам с земли. Лишь кое-где сквозь серебристую мягкую листву просвечивала его белая рубашка.
— Василь! Слышь, Васька! — вдруг закричал он мне с верхушки тополя.
Карканье ворон заглушило его крик.
— Я тут. Лезть к тебе, да? — задрав голову, ответил я.
— Беги в село! Найди моего батьку, пусть скажет Омелюстому: они остановились у сломанного дуба!..
— А хлопцы? — сложив руки у рта лодочкой, закричал я.
— Пусть остаются тут… И ты сюда возвращайся. Скажи: они могут найти Лисьи пещеры. Быстро!
Я успел только шепнуть Петьке и Кунице: «Сидите тихо!» — а сам, стремглав перепрыгнув через плетень, взбивая босыми ногами нагретую солнцем пыль, побежал вверх, на гору, в село.
Около кладбища я столкнулся с Авксентием. Он был чем-то взволнован и, видно, не рад был, что повстречал меня. У него в руках был желтый фанерный чемоданчик, а за плечами болтался двуствольный дробовик.
— Куда ты бегал? Скажи Оксане, пусть разогреет тебе рыбу, — рассеянно бросил он и сразу же пошел дальше по направлению к Медной горе.
— Дядько, послушайте! — догоняя Авксентия, закричал я.
Дядька остановился. Тогда я рассказал ему, что видел отца и Омелюстого, и передал слова Оськи.
— На мельницу побежали? — переспросил он. Подумав минуту, дядька тряхнул головой и сказал: — Ну ладно, я их побачу… Знаешь, Василь, сдается мне, петлюровцы удирают. Что-то больно их много на Калиновском шляху.
— Удирают, правда? — чуть не подпрыгнул я от радости.
— А что ж, зимовать им тут, по-твоему? Хватит, попанували, — со злостью ответил дядька.
Я мигом повернул обратно.
Надо побыстрее вернуться к хлопцам. Вот будет здорово, если дядька не врет. Лишь бы красные прижали Петлюру покрепче.
Одно мне непонятно: почему петлюровские бойскауты пришли сюда? Да еще вместе с кошевым Гржибовским. А может, они еще не знают, что Петлюра отступает? Наверное, не знают!
— Удирают, удирают! — напевая себе под нос, мчался я к ребятам.
Маремуха и Куница лежали за зарослями крапивы в мельничном саду. Заложив руки под голову, Юзик смотрел на верхушку тополя. Там виднелся Оська. Черные вороны, подозрительно вытянув шеи, покачиваясь на верхушках соседних деревьев, наблюдали за ним. Я перелез через плетень и закричал брату:
— Слезай!
Ребята вскочили.
— Ну как, нашел дядю? — спросил Маремуха.
Оська быстро спустился вниз. Он спрыгнул прямо в крапиву и побежал ко мне, на бегу одергивая рубаху.
— А что я знаю, Оська! Слушай! — И я передал брату то, что сказал Авксентий.
— А-а-а, вот что! — сразу загорелся Оська. — Ну, тогда мы им покажем! Слушайте-ка, хлопцы, давайте нападем сейчас на этих панычей! Нельзя их пускать в Лисьи пещеры, они шкоды там наделают…
— Да ведь их много! Они нас поймают! — заволновался Маремуха.
— А мы не одни будем, хлопцев сейчас покличем. Гайда в село! — скомандовал Оська.
Мы прибежали в село. Оська долго водил нас по кривым переулочкам, сзывая ребят. На его свист из-за плетней появлялись хлопцы. Никого из них я не знал.
— Гайда панычей бить! Капелюхи отбирать у них! — приглашал Оська.
Хлопцы понимали Оську с полуслова. Должно быть, не раз собирались они вместе, затевали драки, уходили в лес. У них здесь привольно — не то что у нас в городе.
Когда вокруг нас собралась целая ватага, Оська приказал:
— А сейчас все по домам. Тащите известку да бутылки. И пробок побольше. Собираемся на кладбище, у братской могилы. Быстрей!
Хлопцы поспешно разбежались по домам.

БОЙ У СЛОМАННОГО ДУБА

Братская могила огорожена железной решеткой. Здесь, под высоким дубовым крестом, похоронены двадцать пять нагорянских крестьян. Совсем недавно, в тысяча девятьсот восемнадцатом году, их расстрелял немецкий карательный отряд.
Это случилось после того, как немецкие оккупанты посадили на престол Украины гетмана Скоропадского.
Однажды под вечер, после душного июльского дня, в Нагоряны неожиданно вошел отряд германской пехоты в серых стальных касках.
Вскоре жители узнали, что кайзеровские солдаты пришли отбирать лошадей. Крестьяне наотрез отказались явиться со своими лошадьми к церкви, куда сгонял их немецкий унтер. Тогда солдаты, сняв с плеч тяжелые винтовки с плоскими блестящими тесаками, стали насильно сгонять крестьян на церковную площадь.
Оккупанты молча обходили дворы и выводили лошадей. Они не слушали, что говорил им хозяин, а просто давали ему в руки повод и приказывали вести лошадь, а если хозяин упрямился, подгоняли его прикладом.
Пригнанных к церковной ограде лошадей сразу же принялся осматривать ветеринарный фельдшер, рыжий усатый немец в серой фуражке-бескозырке. А немецкие солдаты тут же нагревали на походном кузнечном горне черное квадратное клеймо.
Если лошадь нравилась фельдшеру, солдаты ставили ей квадратное раскаленное клеймо на бедро, около хвоста, и затем отводили к лейтенанту — худому сердитому офицеру в лакированной остроконечной каске. Лейтенант, морщась от запаха паленой шерсти, выдавал хозяевам длинненькие синие квитанции.
Вместе с другими на площадь пригнали и Прокопа Декалюка — низенького молчаливого крестьянина, который жил около мельничной гати. К нему оккупанты пришли как раз в ту минуту, когда он собирался выехать в поле за снопами. Когда немецкий фельдшер стал щупать на площади его гнедого коня, Прокоп не утерпел и дал фельдшеру такого тумака, что с того сразу бескозырка слетела. Солдаты подскочили к Декалюку и стали крутить ему руки. Прокоп закричал:
— Помогите, люди добрые!
На помощь ему подбежали соседи, и вскоре на широком зеленом выгоне около нагорянской церкви разгорелся настоящий бой.
Озлобленные крестьяне не давали солдатам опомниться. Они били их чем попало: кнутовищами, поводьями, выдернутыми оглоблями.
Почуяв свободу, понеслись домой испуганные кони.
Придя в себя, солдаты стали стрелять из винтовок и быстро разогнали крестьян по домам.
Всю ночь до самого утра в селе стояла небывалая тишина. Немцы ушли из Нагорян в неизвестном направлении, и многим казалось, что все обошлось благополучно.
Но утром, как только рассвело, в Нагоряны на откормленных конях въехал эскадрон немецких драгун. Драгуны тихо проехали по главной улице и остановились у церкви.
Снова пригнали крестьян к церкви, но на этот раз уже без лошадей. Мужчин выстроили отдельно в два ряда. Немецкий фельдшер, лейтенант в очках и солдаты медленно прохаживались между рядами, опознавая среди выстроенных по ранжиру тех, кто расправлялся с ними вчера.
Отобрали двадцать пять человек, связали им руки и расстреляли их тут же, на глазах у всех, под каменной стеной сельской церкви.
Долго стоял над церковной площадью страшный крик. Срывая с себя пестрые платки, голосили жены убитых, плакали их дети, рыдали родственники. Они рвались к убитым, но тщетно: немецкие драгуны к самой церкви никого не подпускали. Прокопа Декалюка среди расстрелянных не оказалось. Он скрылся из села тотчас же после схватки с немцами, и долго о нем не было никаких вестей.
Солдаты караулили убитых до поздней ночи. А когда над притихшим селом взошла полная луна, они погрузили трупы на свои обозные двуколки, отвезли через плотину на правый берег реки и там зарыли. И только когда пришли красные, нагорянцы похоронили своих односельчан по-настоящему — здесь, вот в этой братской могиле.
Высокая ее насыпь еще свежа и не поросла травой. На дубовом кресте сверху донизу раскаленным гвоздем выцарапана надпись:
Тут спочивають
двадцать пять селян-незаможникiв,
яки загинули вид руки
проклятих ворогив Украини
нiмецьких окупантiв
Мы шли в глубь кладбища. Нас догоняли сельские ребята. Почти все они были в самодельных соломенных капелюхах, в домотканых полотняных рубахах, в таких же грубых штанах. Босоногие, загорелые, они прыгали по могилам и на ходу ловко со свистом сшибали длинными кнутами целые ветки волчьих ягод, боярышника и калины. Некоторые захватили с собой туго сплетенные нагайки.
Мы подошли к братской могиле уже целой армией. Нас было человек двадцать.
— Хлопцы, слушайте-ка, — сказал Оська. — Видали, по селу прошли петлюровские панычи? С флагом. Они сейчас отдыхают под Медной горой. Давайте отлупим их как следует!
— Отлупить-то можно, а вот если они сдачи дадут? Их ведь сила! — почесал затылок низенький смуглый паренек в рваном капелюхе. Вокруг руки он обмотал толстую, сплетенную из белых кусочков сыромятной кожи нагайку.
Оська хитро улыбнулся.
— «Сила!» — передразнил он. — «Сила!» А у тебя уже уши трясутся? Не бойся, мы поделаем бомбы и с бомбами на них! А ну, кто что принес, показывайте!
Хлопцы выложили из карманов старые пробки, запыленные водочные бутылки с цветными этикетками, белую известь. Известки принесли много — она есть в любой украинской хате.
Оська расхаживал среди хлопцев, словно на базаре. Те показывали свои припасы, а Оська перебирал их, иногда хмурился.
— У кого негашеная известь — сыпьте прямо в бутылки, — скомандовал он.
— А у меня гашеная, — вышел вперед худощавый хлопец и показал Оське целый мешочек белой толченой извести.
— Выбрось! — строго приказал Оська. — Гашеная нам не нужна. Глядите, хлопцы, только негашеной засыпайте, и чтоб бутылки сухие были. Понятно?
— А если паутина в бутылке? — спросил кто-то.
— Насыпай. Лишь бы не вода, а то враз разорвет, — объяснил Оська.
Рассевшись на могилах, хлопцы молча стали засыпать известью грязные бутылки.
У нас было только одно шило — в моем перочинном ноже. Мы поочередно просверлили этим шилом дырочки в заткнутых пробках. Оська раздал нам наспех выструганные, похожие на зубочистки гусиные перышки, и мы просунули их в пробки.
— Слушай, Оська, а ведь выпрет пробку, — нерешительно сказал Маремуха.
— А мы сейчас их проволокой прикрутим, — успокоил тот Маремуху и крикнул сыну Прокопа Декалюка — низенькому смуглому хлопцу в рваном капелюхе: — Михась! Сбегай-ка на тот край кладбища, знаешь, там над могилой попа Симашкевича жестяной венок висит. Нащипай-ка из него проволоки. Или нет… тащи-ка сюда весь венок!
Минуты через две Михась Декалюк возвратился, волоча по зеленым могилам тяжелый, с посеребренными листьями венок. Каждый листочек был примотан к железному обручу венка тонкой и мягкой проволокой.
Сразу же всей компанией мы стали потрошить венок. Серебряные листья дрожали под нашими быстрыми пальцами и один за другим падали в густую траву.
Прошло несколько минут, от венка остался только голый, ободранный обод, а листья, украшавшие его раньше, валялись вокруг на могилах.
Оська показал нам, как ловчей и крепче закрепить пробки, и мы притянули каждую пробку проволокой к горлышку бутылки.
Наконец, когда все приготовления были закончены, Оська скомандовал:
— А ну, скорее!
…К бойскаутам мы подбираемся с правого берега реки по густым, скрывающим нас от чужого глаза кустарникам. Оська послал вперед на разведку двоих ребят. Только мы подошли к повороту реки, разведчики замахали нам.
Перед нами, на другом берегу, открылся скаутский лагерь.
На большой лужайке, у сломанного дуба, бойскауты натянули зеленые брезентовые палатки. Между палатками разложены костры. Ярко горит собранный в лесу прошлогодний хворост. Дым густо клубится над кострами, подкуривая подвешенные над огнем австрийские котелки. В них варится вкусный кулеш из пшена, сала и картошки.
Вся лужайка освещена солнцем. А наш берег уже в тени. Мы спрятались под кустами возле брода; нас совсем не видно, хотя мы находимся очень близко от скаутского лагеря.
Пообедав, скауты собрались у кошевого знамени. Свернутое на древке, оно воткнуто в землю вблизи сломанного дуба. Вокруг знамени, с деревянным посохом на плече, медленно расхаживает Кулибаба. Из кустов, которые начинаются сразу же за сломанным дубом, вышел Марко Гржибовский. Он объяснил что-то скаутам, и мы увидели, как большая их группа — самые рослые — пошла за Гржибовским. Остальные чего-то дожидаются.
"Наверное, скауты затевают игру в «сыщика и вора», — решил я и обрадовался, что Гржибовский ушел из лагеря, захватив с собою маузер. Его скауты со своими посохами да кинжалами не так страшны. Но что, если они, скауты-воры, вздумают запрятаться в Лисьих пещерах?
— Хлопцы, слушайте, — тихо подозвал нас Оська.
Мы подползли к нему вплотную.
— Вот он и ты, Федька, — сказал Оська, показывая пальцем на двух сельских ребят, — возьмите закупоренные бутылки. Как только мы перейдем речку, вы проберитесь по берегу к тому месту, где пенек торчит. Тихонечко опустите в воду все бутылки. Только не все вместе — одну здесь, другую рядышком, а то побьются.
Потом Оська обратился к хлопцам, которые вызвались кидать бутылки «с руки»:
— Баночки для воды не потеряли?
Куница показал Оське белую консервную банку, долговязый хлопец — зеленую с отбитым горлышком бутылку, а Михась Декалюк протянул небольшой глиняный горшок.
— А сам я наберу сюда, — сказал Оська, размахивая ржавым солдатским котелком. — Закатайте штаны!
Все мы стали подвертывать штаны выше коленей.
Оставшиеся у сломанного дуба бойскауты все еще ничего не подозревали: они смотрели в ту сторону, куда ушел со своей группой Гржибовский.
Неожиданно сверху, с горы, послышался свисток. Должно быть, это сигнал кошевого. Ага, так и есть! Человек двадцать скаутов, те, кому выпало быть ворами, обгоняя друг друга, побежали в лес. Те, что остались у палаток, видно, не собираются покидать лагерь. Они сидят у знамени и разговаривают.
— Гайда, хлопцы! — позвал Оська.
Один за другим, легко раздвигая кустарник, мы спустились к реке и вошли в холодную воду.
Согнувшись, почти касаясь руками воды, мы перешли речку вброд шагах в пятидесяти ниже сломанного дуба. Дно здесь было каменистое, покрытое тиной и грязью, голыши скользили, ноги разъезжались, а тут еще быстрое течение толкало, сносило вниз.
Возле самого берега Оська, Куница, Михась Декалюк и долговязый хлопец зачерпнули в свои посудины воду.
Выскочив первым на берег, Оська отослал хлопцев утопить под скаутским лагерем закупоренные бутылки.
Хлопцы убежали. Мне показалось, что у них в руках самые настоящие бомбы.
Мы ждем их возвращения, переминаясь с ноги на ногу. Стоять на берегу очень неприятно. Каждую минуту нас могут заметить скауты: ведь мы у них под самым носом.
Хлопцы возвращаются обратно бегом. Еще издали они кивают головами. Готово! Вот-вот грохнет взрыв. Мы быстро подползаем к сломанному дубу.
Ох, как колотится от нетерпения сердце! Поскорее бы выбежать на освещенную солнцем лужайку, да закричать, да броситься врукопашную.
Коричневый, наполовину сгнивший ствол сломанного дуба виден сквозь кусты. Слышно, как разговаривают на лужайке скауты.
— Наливай! — приказал Кунице Оська.
Я посторонился: как бы в руках Куницы не разорвало бутылку. Рядом со мной из глиняного горшка лил воду в бутылку низенький смуглый Михась. Руки у него дрожали, вода то и дело брызгала на траву, и лишь половина ее, булькая, попадала в горлышко, растворяя задымившуюся уже известку.
Хлопцы быстро заткнули мокрые бутылки пробками.
— Кидай — и бежим! — прошептал Оська, и в эту же секунду за сломанным дубом, в реке, гулко, как настоящая бомба, разорвалась первая из потопленных бутылок.
Из-за кустов нам видно, как сразу забегали, засуетились на поляне голоногие скауты.
— Ур-а-а-а! — хрипло крикнул Оська и швырнул прямо на зеленые палатки свою бутылку. Вдогонку полетели и остальные. Куница, молодец, бросил свою дальше всех.
Бутылки падают на поляну и тотчас же одна за другой — не успевают скауты понять, в чем дело, — оглушительно рвутся. Брызгами разлетается мокрая, горячая известь.
Мы тоже кричим «ура». Звенящий пронзительный крик наш разносится над рекой. Мы опрокидываем на лету палатки и, скользя по мягкой траве поляны, подбегаем к скаутам. Я неожиданно столкнулся лицом к лицу с Котькой Григоренко. На щеке у него белеет известь. Видно, осколок нашей «бомбы» не миновал Котьку.
Достанется же тебе сейчас, змеиный командир! С разбегу, одним ударом кулака я швыряю его на палатку. Колышки захрустели, палатка мякнет, и Котька падает на землю. Он хочет ударить меня носком ботинка в живот, но я изворачиваюсь и, сорвав с него шляпу, бегу дальше.
Мы забрасываем в кусты легкие скаутские посохи, сбиваем на ходу котелки — кулеш с шипеньем льется в не успевший погаснуть жар костров.
— Флаги хватай, флаги! — хрипло кричит Оська, размахивая маленьким звеньевым флажком с львиной пастью посредине.
А у сломанного дуба идет жаркая схватка за кошевое знамя.
Два дюжих скаута, с кинжалами на поясах, тянут его к себе. Они уцепились за древко знамени и пятятся назад, в кусты. Несколько сельских хлопцев наседают на этих рослых скаутов. Они тузят их кулаками, стегают нагайками. С ними вместе и низенький Маремуха. Он вертится под ногами у скаутов, бьет их головой в живот, щиплет за ляжки. Кто-то из хлопцев — кажется, Михась Декалюк — прыгнул на шею Кулибабе и таскает его за волосы.
В это время в реке запоздало рвутся одна за другой еще две бутылки. Звук разрыва настолько силен, что кажется, будто с того берега палят из настоящих пушек.
Один из великовозрастных скаутов, растерявшись, отпустил древко и бросился в кусты. Другой, потеряв равновесие, полетел на землю, а Михась Декалюк кубарем покатился через него.
Древко знамени треснуло и сломалось. Золотая бахрома оторвалась от шелкового полотнища. Хлопцы кучей навалились на сваленного скаута. Они тузят его под бока, а он вертится вьюном на растерзанном знамени, но подняться не может.
В эту минуту к хлопцам подбежал Куница. Изловчившись, он одним рывком выдернул из-под скаута обломок древка с изодранным знаменем и побежал к реке.
— Удирай! Удирай! Догоняют! — закричал вдогонку Кунице Оська, заметив, что следом за Юзиком пустились двое скаутов-"удавов".
Вот чудаки, кого догнать захотели! Все равно теперь знамя наше. И мы помчались вслед за Куницей.
А вверху, на горе, скауты уже пересвистываются вовсю. Слышно, как хрустит хворост. Кто-то — наверное, сам Марко Гржибовский — пальнул из маузера. Видно, скауты, почуяв недоброе, несутся сюда.
Не оглядываясь, мы рванули через кусты, крепко сжимая в руках трофеи — скомканные скаутские шляпы, обломки посохов, звеньевые флажки.
Я не заметил даже, как мы перебежали обратно брод, как кто-то из нас поскользнулся и обдал бегущих брызгами воды. Скауты все еще пересвистываются под горой и на поляне около сломанного дуба.
Преследуемые этими свистками, мы мчимся все быстрее. В ушах еще отдаются скаутские крики, а перед глазами мелькают их испуганные лица, смятые палатки, погасшие костры.
Надо удирать что есть духу, пока они не успели опомниться.
Мы несемся, точно вперегонки, по узенькой лесной тропинке, задевая локтями ветки кустарника, обламывая сухой валежник. Останавливаемся только за Барсучьим холмом, когда уж нет сил бежать дальше.
За Барсучьим холмом тихо, свежо и спокойно. Хлопцы отдышались и поснимали капелюхи. Они обмахиваются ими: жарко! Оська расстегнул ворот сорочки. К его разгоряченной груди пробирается лесной прохладный воздух.
— Ох, и дал я этому пацюку! Всю чуприну ему повыдрал, — сказал Михась, отирая смуглой ладонью лоб.
— А вы видели, как я того, здорового, за ногу укусил? Когда б не я, он никогда знамя не отдал бы! — выкрикнул Маремуха.
— Что ты хвастаешься? Если б не Куница, знамя осталось бы у них, — ввязался и я в разговор. Мне хотелось сбить с Петьки гонор.
— Будет, хлопцы, не ссорьтесь. Все воевали добре, — сказал Оська. — Скажите-ка вот лучше, где нам флаги попрятать, а?
И в самом деле, куда девать флаги? Вот эти маленькие, со звериными и птичьими головами, можно запихнуть хоть за пазуху, а что с кошевым делать? Ведь оно широкое, хоть стол застилай. Идти с флагами в село никак нельзя. А вдруг мы напоремся на какого-нибудь петлюровца? Раздумывать много нет времени. Ведь из лесу вот-вот могут выскочить с острыми бебутами в руках взрослые скауты.
— Давайте спрячем в березовой роще, — предложил Оська.
В самом деле! Ведь никому и в голову не придет искать знамя там!
По узенькой меже, разделяющей два пшеничных поля, мы пошли вперед, в березовую рощу. Мы давим ногами голубые васильки, дикие, чуть распустившиеся маки, лиловый куколь. Межа густо заросла цветами и сорной травой. А вокруг, по обеим сторонам межи, колышется от ветра еще не окрепшая, но уже густая пшеница: пробежит полем ветер, и пройдет по ней едва заметная, неслышная зыбь.
В березовой роще совсем прохладно. Она раскинулась на пригорке, и ее обдувает со всех сторон ветер. Чуть слышно покачиваются ровные, стройные березы. В кустарнике заливается черноголовый жулан-сорокопут. Он поет громко, взволнованно, не слыша наших шагов.
Мы спустились в лощину, к ручейку. У самого берега Куница опустился на колени. Под корнями старой березы он обеими руками стал рыть яму. Земля здесь рыхлая, влажная, перемешанная с глиной — копать Юзику легко.
— Довольно! — скомандовал Оська и сунул в яму свернутое кошевое знамя.
Яма закопана. Теперь можно и по домам.
Когда мы шли в село, где-то далеко прокатился глухой раскат грома.
— Будет гроза, — заметил рыжий долговязый хлопец.
— Ну, выдумал! — удивился Маремуха. — Погляди, небо какое чистое.
— Это не гром, это красные стреляют, — уверенно сказал я.
— Откуда красные? Это гром, — повторил рыжий хлопец. — Вы, городские, небось никогда не слыхали настоящего грома. Вот увидите, будет дождь. Слышь, как вороны закаркали. Это к дождю.
Я промолчал. Пусть думает, что это гром. Поглядим, кто из нас будет прав.
Мы подходим к селу. Уже вечереет. Коровы возвратились с пастбища и, вытягивая шеи, мычат около ворот. Хозяйки пускают их во двор и принимаются доить. Слышно, как за плетнями то в одном, то в другом дворе молоко, точно дождь, стучит в донышки широких цинковых ведер. Почуяв вечер, уже суетятся, укладываясь спать, полусонные куры. Как незаметно подошли сумерки! Оська велит хлопцам собраться завтра после полудня в березовой роще.
— Будем делить добычу, — говорит он важно.
Хлопцы расходятся по хатам. Один из них вытащил из кармана скаутскую ковбойскую шляпу и, сняв свой простой соломенный капелюх, с опаской оглядываясь по сторонам, надел ее на голову. Я поглядел ему вслед. Сделав два шага, хлопец чего-то испугался, снял шляпу и опять засунул ее в карман. Трус. Как Маремуха. А я вот свою надену, и никто мне ничего не сделает. Я смело надел Котькину шляпу — она велика мне — и пошел за ребятами.
Но Оська увидел это и сразу насупился.
— Сними! — приказал он.
— Ну и сниму. Мне не жалко…
Вчетвером мы зашли в Оськин двор. Удилище и сетка Петьки Маремухи по-прежнему стояли под крыльцом. Оськина мать сидела на завалинке и, сжав коленями макотру, лущила в нее прошлогоднюю кукурузу. Она терла один початок о другой. Золотистые зерна кукурузы глухо падали в большую, глазурью раскрашенную макотру.
Авксентий, одетый в домотканую коричневую коротайку, стоял тут же. За плечами у него виднелся все тот же двуствольный дробовик. Он собирался уходить.
Увидев нас, он спросил:
— Где были, хлопцы?
— Мы панычей городских лупили, тато, — ответил Оська, вынимая из-за пазухи петлюровский флажок. — Ох, и дали мы им перцу!
— Каких панычей? Тех, что с барабаном? Юнкеров ихних?
— Ну да, ну да, — запрыгал Маремуха, — юнкеров. Мы им палатки оборвали все чисто, шляпы забрали, — вот у Василя шляпа есть. Покажи, Василь, шляпу.
— А где вы били юнкеров? — спросил Авксентий.
— Под Медной горой, около речки, — сказал Оська, хвастливо размахивая скаутским флажком.
— Они не юнкера. Они скауты. Юнкера — те в юнацких школах обучаются, а это гимназисты, их готовят на подмогу Петлюре, — хмуро поправил дядьку Куница.
Но тот сказал:
— Знаю, знаю! Шпионы петлюровские малолетние в тех отрядах готовятся. Значит, это вы пальбу там подняли? А я голову ломал: откуда такой переполох? Из чего же вы стреляли? Я никак не мог разобрать. Не то обрезы, не то бомбы…
— Ага, ага, бутылочные бомбы, — хитро улыбнулся Оська.
— Бутылочные бомбы… Врешь. Откуда они у вас? Где вы их взяли?
— Да не взяли, а сделали, — объяснил я Авксентию.
— Верное слово, сделали, — подхватил Оська. — Насыпали извести в бутылки — вот и бомба. А как они удирали, тато! Кто в кусты, кто куда. Они думали — то настоящие бомбы. Мы у них там все порасшвыряли, а Куница…
— А кто велел тебе нападать на них? — вдруг сурово перебил Оську дядька.
— А мы сами… — начал Оська.
— «Сами, сами»! А ты знаешь, как вы могли нашкодить? Хорошо, хлопцы успели повытаскивать все оружие из пещеры, а то довелось бы расхлебывать вашу кашу.
— Они ж за Петлюру! — удивленный словами дядьки, сказал Маремуха.
— Ну и что ж? А за них могли и нас похватать. Пускай бы шли своей дорогой.
— Не похватают! Красные ведь близко, — ответил я дядьке. — Вы же сами говорили.
— Кто его знает, — неуверенно сказал дядька, — то все бежали в город, а вот недавно через село на Жмеринку опять проскакало шестеро петлюровцев. Я сейчас пойду сам побачу, как там, на шляху, а вы здесь осторожненько…
— А мы с вами пойдем, дядя, — попросил я Авксентия.
— Э, нет, на шляху теперь неспокойно, а мне еще Мирона захватить надо. Заходите в хату, повечеряйте — и в клуню. Оксана, собери-ка хлопцам ухи да вареников, — сказал дядька на прощание жене и ушел по направлению к Калиновскому тракту.
После ужина, когда мы переходили из хаты в клуню, я увидел, как по небу к Нагорянам подползали густые багровые тучи. Неужели тот рыжий хлопец правду сказал, что будет дождь?
Назад: БАШНЯ КОНЕЦПОЛЬСКОГО
Дальше: МЫ ПОКИДАЕМ СЕЛО