БАШНЯ КОНЕЦПОЛЬСКОГО
Колокольная улица пролегала внизу, под высокой стеной гимназического двора.
Она совсем близко, рядом, а вот добраться до нее не так-то просто. Надо сперва выйти на площадь, обогнуть кафедральный собор, спуститься вниз по крутому Гимназическому переулку, и лишь тогда можно попасть на Колокольную.
По обеим ее сторонам стояли высокие телеграфные столбы. Один из них торчал у самого забора. Стоило взобраться на забор и протянуть руку — можно было дотронуться до белых изоляторов на верхушке этого столба.
Однажды Куница придумал: а что, если съехать вниз на Колокольную по столбу? Попробовали, не шатается ли он. Оказалось, столб вкопан крепко, гладко обструган: ладоней не занозишь.
Куница отважился съехать первым. С того дня телеграфный столб часто спасал нас и от ремней старшеклассников, и от бородатого Прокоповича.
Вот и сейчас мы подбежали к этому самому столбу.
Первым взобрался на стену Володька Марценюк. Протянув вперед руки, он припал к столбу грудью и быстро соскользнул вниз. Сразу же после него полез Петька Маремуха.
Петьке было страшно, но он храбрился.
Мы видели его побледневшее лицо, чуть вздрагивающие короткие ноги. Как бы он и вправду не сорвался! Однажды, когда мы вместе с ним карабкались на высокий дуб за ястребиными яйцами, от высоты у Маремухи закружилась голова и он чуть было не сорвался. «Вот и сейчас слетит, чего доброго, — подумал я. — Что мы с ним тогда делать будем?»
За сараями раздался протяжный второй свисток.
Маремуха припал животом к столбу и поехал наконец вниз.
Ну, как будто все обошлось благополучно.
Один за другим мы съезжали по гладкому столбу на Колокольную улицу.
Внизу нас поджидал Маремуха.
— Хлопцы, я с вами? — спросил Маремуха.
— Не надо, без тебя обойдемся! — отрезал Куница и повернулся ко мне. "Давай сюда! — прошептал он, кивая головой на узкую лазейку в кустах дерезы.
Оставив Петьку одного, мы перебежали улицу и нырнули с разбегу в колючие кусты. Согнувшись, мы пробирались над обрывом по извилистой, чуть заметной тропинке. Густые ветки дерезы переплелись, как проволочные заграждения. Под ногами чернели крючковатые корни кустарника, ржавые завитки жести.
Мы пробирались осторожно, чтобы не порезать босые ноги. Какая-то пестрая птичка выпорхнула у меня перед самым носом. Мы бежали молча, не оглядываясь. Ведь за спиной — погоня!
Вот и Турецкая лестница. Давно-давно — лет триста назад — построили ее турки. Лестница круто спускается по скалам вниз, к реке. А на другой стороне реки, у самого берега, видна одинокая полуразрушенная башня Конецпольского. Она стоит здесь особняком, на отлете, вдали от Старой крепости. С давних времен она стережет вход в город с севера, со стороны Заречья.
От подножия Турецкой лестницы, через реку, прямо к башне Конецпольского, переброшена дощатая кладка. Вот по этой самой кладке перебегал недавно, отстреливаясь от петлюровцев, наш сосед Омелюстый.
— Спрячемся в башне! — тяжело дыша, предложил Куница.
Я кивнул головой.
Спускаться по Турецкой лестнице — самое милое дело. По бокам ее, почти до самой реки, прочные дубовые перила. Сверху они гладкие, отполированные. Мы легли на перила и поехали вниз, пролет за пролетом, не успевая пересчитывать бегущие кверху выщербленные ступеньки. На воротнике у меня оборвалась пуговица, и живот зажгло так, будто горчичник прилепили.
Не оправляя сбившихся рубах, растрепанные, словно после драки, мы вскочили на узкую кладочку. Под ногами бурлила быстрая вода. Доски скрипели, гнулись, и вся кладка колыхалась под нами, как живая, будто с берега кто-то из озорства раскачивал ее…
Мы ворвались в каменную арку башни и сразу же по витой лестнице взбежали на второй этаж. Здесь-то нас не найдут!
Усталые, потные, мы упали прямо на траву. Куница сразу же подполз к единственной амбразуре. Она была похожа на перевернутую замочную скважину. Через амбразуру был хорошо виден противоположный берег реки с Турецкой лестницей и половина дощатой кладки, по которой мы только что пробежали.
Если бы сыщики пустились за нами по Турецкой лестнице, Юзик мог их сразу заметить, и у нас хватило бы времени спрятаться в другом месте.
В башне Конецпольского было тихо и прохладно. Мраморный, почти развалившийся камин белел в стене. Потолка над башней не было, он давно обвалился, лишь одна полусгнившая балка, как пушка, торчала из каменной стены. В этой толстой замшелой стене были выбиты три высокие просторные ниши. Должно быть, в них осажденные запорожцами паны Конецпольские складывали порох и тяжелые чугунные ядра. Весь пол второго этажа зарос сочной, густой травой. Трава под стеной была примята. Видно, здесь кто-то был. Уж не Омелюстого ли это следы остались в башне? Ну конечно же, Ивана! Ведь совсем недавно он палил отсюда по петлюровцам. Должно быть, он лежал у самой амбразуры с наганом в руке — вот так, как лежит сейчас Куница, — прижавшись животом к мягкой траве, широко раскинув ноги.
Ох, и ловко же Иван тогда подстрелил чубатого петлюровца! Видно, он хороший стрелок: из нагана на таком расстоянии не всякий попадет. Если тот раненый остался жив, то, наверное, долго будет помнить эту башню Конецпольского.
Неужели петлюровцам удалось поймать Омелюстого?
Но ведь даже там, в самом центре города, он сумел провести петлюровцев — неужели же здесь, на окраине Заречья, они смогли его схватить?
— Послушай! А я думаю, он все-таки удрал отсюда. Вот было бы здорово!
— Кто удрал? — спросил Юзик и повернулся лицом ко мне. — Ты про кого, Васька?
Про Ивана… Помнишь, как он палил из этой бойницы по гайдамакам?
— Ах, ты про Ивана! — сказал Куница и вырвал из расщелины клок сочной травы. — Ну да, где им Омелюстого поймать… Он хитрый, как щука, десятерых петлюровцев проведет… Знаешь, я даже думаю — он далеко и не удрал, а живет себе потихоньку где-нибудь здесь, в городе, или в подземный ход забрался. Я вот позавчера шел мимо крепостного моста, присел там отдохнуть, а возле меня два мужика поили коней и про этот подземный ход говорили. Один божился, что в подземном ходе, под крепостью, тысячи две большевиков сидят. Он говорил, что большевики нарочно Петлюру в город пустили, чтобы ему назад дорогу перегородить. Вот будет темная-темная ночь — ни звездочки на небе, ни месяца, — тогда выйдут все большевики с фонарями из подземного хода и петлюровцев в плен поберут, а самого Петлюру с крепостного моста в водопад кинут.
— Так как же они там сидят? Есть-то им надо?
— Ну, у них там много разных запасов. Красные, прежде чем уйти из города, понавозили туда и сала, и фасоли, и пшена, и хлеба. Сидят под землей и кулеш варят.
— Постой! А дым-то куда?
— Дым? — Куница задумался. — А, наверное, они в крепостные башни дымоходы вывели, и через них наверх весь дым улетает.
«Ну уж это, по-моему сказки. Кто-нибудь из них врет — или мужик, или Куница».
— Ты правду говоришь?
— А то вру? — обиделся Куница и замолк.
ДЕРЕМСЯ!
Скоро мне наскучило сидеть в башне. Сыщиков не слышно. Может, они позабыли про нас. А что, если выбежать отсюда, спрятаться в другом месте?
— Юзик, — сказал я, — знаешь, мы не по правилу играем.
— Почему не по правилу?
— А вот почему. Ты ведь у нас атаман, ты должен командовать всеми ворами, а не прятаться здесь со мной.
— Нет, — ответил Куница, не глядя на меня. — Я должен скрываться. Простого вора сцапают — не велика беда, а если я попадусь в руки сыщикам, вся шайка развалится. А потом… — Куница замялся, — побожись, что никому не скажешь.
— Пусть меня гром побьет, пусть я провалюсь с этой башней в реку, пусть…
— Ладно, — оборвал меня Куница, — теперь слушай. Мой батько сегодня где-то под нашей гимназической стеной должен ловить собак. Их много там развелось. А я вовсе не хочу на него наскочить. Увидит, что я вместо занятий по улицам шляюсь, такую ижицу пропишет, что держись… Он злой теперь. Вчера кто-то оторвал у нас в сарае доску, и все собаки, каких батько на базаре поймал, разбежались…
Так вот оно в чем дело! Куница отца боится.
Отец Куницы ловит собак для хозяина городской живодерни Забодаева, а тот убивает их, сдирает шкуры, а собачье сало продает на мыловаренный завод. Отец Куницы часто разъезжает по городу на длинном фургоне, который тащит пегая жидкохвостая кляча.
Когда эта черная собачья тюрьма катится по улицам города, за ней с криками мчится целая толпа мальчишек. Пойманные собаки визжат, бросаются на решетку, пак шакалы в зверинце. А мальчишки, обгоняя друг друга, бегут за фургоном, выкрикивая:
— Гицель! Гицель!
Так в нашем городе зовут собаколовов.
Нередко и Юзика наши хлопцы дразнят этим обидным прозвищем. Тогда он злится и бросается на обидчиков с кулаками. Однажды он из-за этого подрался с Котькой Григоренко. Хорошо, что их вовремя успели разнять. Григоренко сейчас же побежал в директорскую жаловаться, но, к счастью Куницы, директора не было, и на этот раз все обошлось благополучно.
Зато на прошлой неделе, когда у нас в гимназии стали записывать в бойскауты, Котька припомнил старое и решил отплатить Кунице. Котька — скаутский звеньевод — сам записывал охотников. Сашка Бобырь посоветовал Кунице записаться, но Котька наотрез отказался принять Юзика в отряд.
— Твой отец гицель, а от тебя самого собачатиной несет. Ты нам не пара! — важно объяснил он Стародомскому и добавил: — К тому же ты поляк. Кошевой не разрешит тебя записать в скаутский украинский отряд!
— А мне плевать на вашего кошевого, — гордо сказал Юзик. — Я к вам и сам не пойду!
С той поры Куница еще больше возненавидел Котьку Григоренко.
— А знаешь, Юзик, — сказал я Кунице, — ведь сегодня вечером бойскауты собираются на гимназическом дворе. У них будет сбор перед походом. Может, поглядим?
— Чего я у них не видел? — вдруг обозлился Куница. — Ноги голые, на плечах какие-то поганые ленты, в руках палки. Вот погоди, придут красные, мы к ним в разведчики запишемся.
Служить в разведчиках у красных, помогать Советской власти была его давнишняя мечта. Он ждал возвращения большевиков, чтобы уехать в Киев: у него там дядька у красных служил, — дядька обещал пристроить Куницу в такую школу, где разведчиков обучают. Я, правда, хорошо не знал, есть ли такая школа, но Куница мне все уши прожужжал о ней.
«Оно бы, конечно, хорошо поступить туда, — думал я, — да у меня в Киеве никого нет, поступить мне в школу разведчиков вряд ли удастся».
Говорят, бойскауты скоро идут на учение в Нагорянский лес. А в Нагорянах живет мой дядька Авксентий, у которого сейчас скрывается отец. Самый главный скаутский начальник, курносый Марко Гржибовский, очень зол на моего отца.
Однажды мой отец заступился за старого Маремуху. Маремуха сделал Марко сапоги, а тому они не понравились. Марко стал придираться и ругать сапожника, а потом ударил его каблуком нового сапога по лицу. У старого Маремухи из носа пошла кровь. Мой отец схватил Марко за шиворот, вытолкал его из мастерской и спустил с крыльца вниз на мостовую.
— Выискался тоже гадючий заступник! — процедил с ненавистью Марко. — Погоди, погоди, будешь знать… Покажут тебе… Припомнишь…
Драться с моим отцом он побаивался: знал, что отец надает ему.
Сейчас Марко есаул, он всегда носит шпоры и большой маузер.
Я старался не попадаться на глаза Гржибовскому, когда он, звеня шпорами, проходил по коридорам в директорскую к бородатому Прокоповичу. Если бы Марко припомнил, что я сын того самого Мирона Манджуры, который вышвырнул его на улицу, кто знает — не засадил бы меня сразу в петлюровскую кутузку?
— Васька, слышишь? — вдруг дернул меня за рукав Куница и тотчас же прижался вплотную к амбразуре.
— Что такое, Юзик? Ну-ка, пусти!
Но Куница заслонил всю амбразуру.
— Погоди, не мешай, кажется, бегут сюда! — прошептал он.
И впрямь, через верхний пролом, что над башней, донеслись к нам чьи-то очень знакомые голоса. Говорили быстро и отрывисто.
Голоса приближались к башне справа, от заросшего берега реки, — обычно тут никто не ходил. Скалы в этом месте примыкали к реке, вода омывала их каменные подножия. Чтобы пройти здесь, надо было разуться и шлепать прямо по воде.
Вдруг среди этих голосов я узнал знакомую скороговорку Котьки Григоренко.
Эх, проворонили! Внизу, у самого подножия башни, захрустел щебень.
Куда бежать?
Выход из башни один, а сейчас возле него сыщики. Выглянешь — сразу сцапают.
Может, вылезть на стенку башни? Ну хорошо, а дальше куда? Вниз ведь не спрыгнешь — высоко, а сидеть без толку вверху, ворон пугать — стыдно.
— Идут сюда! Ложись, спрячься! — прошипел Юзик, отскакивая от амбразуры.
Круглая ободранная башня пуста, и спрятаться в ней решительно негде. Разве… в нишах?! Не раздумывая, мы оба бросились в эти темные просыревшие впадины и замерли там, словно святые на доминиканском костеле.
Но уже в нижнем этаже треснула под чьим-то каблуком щепка. Заскрипела деревянная лестница. Кто-то из сыщиков поднимался вверх.
Едва дыша, я еще плотнее прижался к холодным камням.
И вдруг меня оглушил злорадный крик Сашки Бобыря:
— Удавы, сюда! Они здесь!
Через несколько минут нас вывели на берег под руки. Сыщики окружили нас. Сашка Бобырь, то и дело щелкая незаряженным «бульдогом», шел сбоку. Не удрать было от проклятых сыщиков — догнали бы, да и удирать-то мы, по уговору, не имели права.
Эх, лучше бы мы спрятались на воле, в кустах за Колокольней или в подвале костела. А все Куница. Затащил меня сюда, в эту чертову башню, отца побоялся…
Проклятые сыщики! Как они вертелись вокруг нас, шумели, подсмеивались!
Но больше всех суетился Котька Григоренко. Он размахивал своим револьвером, две пуговицы на его форменной курточке были расстегнуты, фуражка заломлена на затылок, а хитрые, цвета густого чая глаза так и бегали от радости под черными бровями.
— Свяжите им руки! — вдруг приказал он.
— Не имеете права! — огрызнулся Куница. — Разбойникам никогда рук не вязали!
— Вы голодранцы, а не разбойники, а ты хорек, а не куница. Знаешь ты много, что можно, а что не можно, — с важным видом заявил Котька, застегивая курточку. — А ну, хлопцы, кому я сказал? Вяжите потуже, чтоб не задавались.
Сашка Бобырь засунул в карман оружие и подбежал к Юзику. Куница стал отбиваться, я бросился ему на помощь. Но в эту же минуту Котька Григоренко подбежал сзади и прыгнул ко мне на плечи.
— Пусти! — закричал я. — Пусти! — А сам, широко расставив ноги и тяжело переступая, старался подойти поближе к толстой акации, чтобы, откинувшись всем телом назад, ударить Григоренко о ствол дерева. — Пусти! — зло крикнул я.
Но Котька и слушать не хотел. Он висел у меня на плечах и хрипел, как волк. Я видел, как свирепо отбивается от сыщиков наш атаман Куница. Он цепкий, увертливый парень, даром что худой. Его азарт поддал и мне силы. Я рванулся к дереву, но в это время Котька Григоренко неожиданно подставил мне подножку, и я полетел вниз головой на колючий щебень.
Я не успел даже вырвать руки — их держал сзади Григоренко — и грохнулся прямо лицом и грудью на камни.
Острая боль обожгла лицо. На глаза навернулись слезы. Я больно ушиб себе о камень переносицу, даже в голове загудело, и рот сразу наполнился солоноватой кровью. А Котька Григоренко снова навалился на меня и стал заламывать мне руки.
Жгучая злоба внезапно заглушила боль.
Поднатужившись, я приподнялся на одно колено и, резко мотнув головой, отбросил Котьку в сторону. Хоть Котька и спортсмен, хоть он каждую переменку кирпичи выжимает, но я тоже не из слабеньких. Не успел он протянуть ко мне руки, чтобы снова схватить за шею, вскочив на обе ноги, потянул к себе его скользкий, вьющийся гадюкой лакированный ремень.
Заодно я локтем сшиб с Котькиной головы фуражку. Она, словно обруч, покатилась к речке.
— А-а-а, ты подножку ставить? Постой, я тебе дам, директорский подлиза! Я тебе покажу!.. — закричал я.
Мне удалось вырвать у Котьки ремень. Я сразу стал стегать Григоренко его же собственным ремнем то по спине, то по рукам. Но Котька как-то особенно, по-собачьи вывернулся и вдруг, на лету схватив мою руку, впился в нее зубами.
Пригнувшись, я ударил Котьку головой в грудь. Он потерял равновесие и полетел в речку.
Я не успел даже сообразить, как это все произошло. Густые брызги с шумом взлетели над рекой. Здесь, должно быть, глубоко, потому что Котька сразу скрылся под водой.
Мне стало страшно: а что, если он утонет? Но через секунду мокрая Котькина голова, как пробка, выскочила наружу. Котька махал руками, его растопыренные пальцы хватали воду — видно, с перепугу он позабыл, как плавают.
Захлебываясь, выпучив испуганные глаза, он хриплым голосом закричал:
— Караул! Спасите!
Сыщики бросились к нему.
Куница подмигнул мне.
Воспользовавшись замешательством сыщиков, мы пустились наутек.
У ДИРЕКТОРА
Вот и верхняя площадка Турецкой лестницы! Отсюда хорошо видна башня Конецпольского и то место, с которого я только что сбросил Григоренко в воду. Пока мы с Куницей взбежали наверх, сыщики уже вытащили Котьку из речки. Вон внизу он прыгает на одной ноге, весь черный, мокрый, — видно, в ухо ему вода попала. Рядом гурьбой толпятся сыщики.
— Ну, держись, Василь! Котька тебе этого не спустит!
— Думаешь, я сильно боюсь его? Я не такой боягуз, как Петька Маремуха, — у того Котька на голове ездит, и ничего. Ну, что он мне сделает, что? Пожалуется директору, да? Пускай! Ведь он первый меня затронул! Есть след, погляди? — И я показал Юзику разбитую переносицу.
— Есть, маленький, правда, но есть! И под губой кровь. Сотри!
— Да это из носа, я знаю! Директор спросит, я все расскажу: и как он подножку мне подставил, и как кровь из носа пустил. Пусть только наябедничает — плохо ему будет!
И мы помчались дальше, на Колокольную улицу.
Весь урок пения мне не сиделось на парте. Я ерзал, поглядывал на дверь: мне все чудились в коридоре директорские шаги. Всем классом мы разучивали к торжественному вечеру «Многая лета».
Учительница пения, худая пани Родлевская, с буклями на висках, в длинном черном платье, то и дело грозила камертоном, стучала им по кафедре, и, когда металлический звон проплывал по классу, Родлевская, вытянувшись на цыпочках, пищала:
— Начинайте, дети! Начинайте, дети! Ми-ми-ля-соль-фа-ми-ре-ми-фа-ре-ми-ми! Ради бога: ми-ми!
Володька Марценюк поет громко, так, что даже паутина дрожит около него в углу. Петька Маремуха тянет дискантом — тонко, жалобно, точно плачет или милостыню просит.
Маремуха такой толстый, а вот голос у него, как у маленькой девчонки.
А я совсем не пою, только рот раскрываю, чтобы не привязалась пани Родлевская. Не до пения мне сейчас! Какая же тут к черту «Многая лета», когда вот-вот позовут меня на головомойку к бородатому Прокоповичу!
Парта Котьки Григоренко свободна. Его в классе нет.
Еще до того как начался урок пения, сыщики и воры сбежались обратно в гимназию, и сразу разнесся слух о том, как я топил Котьку Григоренко. Ребята, сбившись в кучу около поленниц, перебивая друг друга, на все лады толковали о нашей драке.
Наконец во дворе появился и сам Котька. Весь какой-то общипанный, жалкий, с прилипшими ко лбу волосами, он был похож на мокрую курицу.
Я в это время искал около гимназических подвалов заячью капусту, чтобы залепить ранку на переносице. Увидев Котьку, мрачного, насупленного, я на миг позабыл о неизбежном вызове в директорскую. Ох, как мне было приятно, что я проучил этого задаваку, чистенького докторского сынка! За все я ему отомстил! И за Куницу, и за свой разбитый нос, и за наших разбойников.
Не глядя в нашу сторону, словно не замечая нас, Котька быстро прошел по черному ходу прямо к Прокоповичу и наследил по всему паркету. Тонкие, как ниточки, струйки воды, стекая с намокшей одежды, протянулись вслед за Котькой до самой директорской. Казалось, кто-то пронес по коридору воду в дырявом ведре.
Как только прозвенел звонок, Володька Марценюк побежал в директорскую за классным журналом для пани Родлевской. Он видел там Котьку и, вернувшись в класс, рассказал нам:
— Прокопович завернул его в ту материю — помните, что на флаги для вечера купили? Котька сидит в кресле, глаза красные, зубами стучит, а сам весь желто-голубой — прямо попугай. Увидел меня — отвернулся, разговаривать даже не стал. А Никифора директор послал к Котькину отцу!
"Паршивый маменькин сынок этот Котька, — думал я. — А еще задается, что спортсмен, что сильнее его в классе нет. Взять любого из наших зареченских ребят — все до поздней осени купаются. Прыгнешь иной раз в воду, а она холодная, даже круги перед глазами идут, — и ничего.
А этого задаваку толкнули на минуту в теплую воду, и он уже, бедняжка, продрог, раскис, дрожит, как щенок, — целый тарарам вокруг него. А еще атаман, скаутский начальник! Назвал своих скаутов «удавами»… У мамки бы на коленях ему сидеть!
Обычно уроки пения у нас пролетали быстрее остальных. Разучили ноты, пропели несколько раз песню, и уже звонок заливается в коридоре. А в этот день время тянулось очень долго. Пани Родлевская надоела до тошноты. Она то приседала от волнения, то снова вытягивалась над кафедрой так, словно ее распинали: тощая, длинная, с круглым кадыком, выпирающим, словно галочье яйцо. Карамора длинноногая — так называли мы ее. Она и в самом деле была похожа на длинноногого тощего комара. Ребята говорили, что Родлевская закрашивает чернилами седые волосы.
Не вытерпев, я сказал пани Родлевской, что у меня пересохло в горле и что я хочу пить. Получив разрешение выйти из класса, выскочил в коридор. Ни души. Тихонько пробрался я по пустому коридору в актовый зал и через сцену вышел на балкон.
Густые каштановые ветви шелестели возле самой чугунной решетки.
Скоро уж зацветет каштан!
Скоро из зеленой листвы, как свечи на рождественской елке, подымутся и расцветут стройные, бледно-розовые цветы каштанов. Загудят над ними вечером майские жуки, будет обдувать эти цветы теплый летний ветер, унося с собою нежный запах.
Славно было бы заночевать в такую ночь тут, на балконе. Разложить бы здесь складную кровать, бросить подушку под голову, завернуться в одеяло и лежать долго-долго с закрытыми глазами и, засыпая, слушать, как умолкает там, за площадью, за кафедральным собором, уставший за день от петлюровских приказов настороженный город. Но тотчас же я вспомнил о длинных мрачных коридорах гимназии, и у меня сразу пропала всякая охота ночевать здесь.
Но ничего, вот отпустят на каникулы — поеду в Нагоряны, разыщу отца и каждую ночь буду спать там на свежем воздухе в стоге сена. Рядом отец заснет, а по другую сторону дядька Авксентий. Никакие петлюровцы тогда не будут мне страшны. Поскорее бы нас отпустили на каникулы… Вот только эта история с купаньем… А, чепуха! Я сумею выпутаться, не в таких переделках бывал.
Но что это?
Прямо из-за кафедрального собора на площадь выезжает пролетка. Она мчится сюда, к гимназии. Кто бы это мог быть? Неужели отец Котьки? Не иначе как он!
Ну да, это он. На нем вышитая рубашка, загорелая лысина блестит на солнце.
У самого крыльца гимназии Григоренко круто останавливает лошадь и, посапывая, вылезает из пролетки. Он привязывает лошадь к столбу и, вытащив из пролетки круглый черный сверток, скрывается в дверях подъезда.
Наверное, привез одежду своему Котьке. Боится, усатый черт, чтобы сынок не простудился. Бросил свою больницу и прикатил сюда.
Я стоял на балконе, скрытый каштановыми листьями. Возвращаться на урок теперь уже мне совсем не хотелось. Уж лучше подожду здесь до звонка. В журнале я отмечен, а память у этой караморы Родлевской плохая. Конечно, она уже позабыла, что отпустила меня из класса.
Раздался звонок. Зашумели в классах гимназисты. Я слышал их крики, говор, слышал, как захлопали крышки парт. А я все стоял и обдумывал, как бы мне безопаснее прошмыгнуть в класс, чтобы не заметили меня ни директор, ни Котька. Не хотелось попадаться им на глаза. Трудно даже передать, как не хотелось!
Внизу, под балконом, хлопает тяжелая дверь, и на тротуар выходят усатый доктор Григоренко, наш директор Прокопович и Котька. Горе-атаман уже переоделся в сухое платье, на нем тесный матросский костюмчик и шапочка с георгиевскими лентами. Должно быть, его отец схватил первое, что попалось под руку.
Котька оглядывается по сторонам, глядит на окна — не следят ли за ним ребята из классов, и потом, видимо успокоившись, поправляет бескозырку.
— Накажите, ради бога, этого выродка, Гедеон Аполлинариевич! Глядите, он вам всех гимназистов перетопит! — донесся снизу густой бас доктора.
— И не говорите! — загудел в ответ Гедеон Аполлинариевич. — Если бы вы знали, какая морока с этой зареченской шантрапой. Ужас! Ужас! Пригнали их ко мне из высшеначального, и все вверх дном пошло, воспитатели прямо с ног сбились. Никакой пользы от них самостийной Украине не будет — уверяю вас. Смолоду в лес смотрят. Я уже в министерстве просил, нельзя ли их в коммерческое перевести…
Усатый доктор, сочувственно покачивая головой, влезает в пролетку.
— Заходите к нам с супругой, Гедеон Аполлинариевич, милости просим! — приглашает он.
— Покорно благодарю, — поклонился Прокопович.
Доктор натянул вожжи. Конь подбросил дугу и, подавшись грудью вперед, тронул пролетку с места.
Директор постоял немного, высморкался в беленький платочек, поправил крахмальный воротничок и ушел.
И в ту же минуту раздался звонок. Перемена кончилась.
«Выродок — это про меня!» — выбегая в коридор, подумал я. Хорошее дело! Мне подножку подставили, я себе нос разбил, ушиб колено — и я же виноват, я выродок? Пускай вызовет и спросит — я скажу ему, кто выродок!
В конце последнего урока в класс входит сторож Никифор и, спросив разрешения у преподавателя, отрывистым, глухим голосом зовет меня к директору гимназии. Я не хочу подать виду, что испугался, и медленно, не торопясь, одну за другой собираю в стопку свои книжки и тетради.
В классе — тишина. Все смотрят на меня.
Учитель природоведения Половьян, широкоскулый, веснушчатый, в желтом чесучовом кителе, вытирает запачканные мелом пальцы с таким видом, будто ему нет никакого дела до меня.
Все наши зареченские хлопцы провожают меня сочувственными взглядами.
Я выхожу вслед за горбатым низеньким Никифором как герой, высоко подняв голову, хлопая себя по ляжкам тяжелой связкой книг. Пусть никто не думает, что я струсил.
— Опять нашкодил! Эх ты, шаромыжник! — укоризненно шепчет мне Никифор. — Мало тебе было того карцера?..
…Сутулый чернобородый Прокопович очень боялся всякой заразы. Круглый год зимой и летом он ходил в коричневых лайковых перчатках. Повсюду ему мерещились бактерии, но пуще всего на свете он боялся мух. Дома у него на всех этажах, подоконниках и даже на скамейке под яблоней были расставлены налитые сулемой стеклянные мухоловки.
Зная, чем можно досадить директору, Сашка Бобырь здорово наловчился ловить больших зеленых мух, которые залетали иногда к нам в класс и, стукаясь о стекла, жужжали, как шмели.
Поймает Сашка такую муху и на переменке тихонько через замочную скважину в кабинет Прокоповичу пустит.
Муха зажужжит в директорской, а Прокопович засуетится, как ошалелый: стулья двигает, окна открывает, горбатого Никифора на помощь зовет — муху выгонять.
А мы рады, что ему, бородатому, досадили…
Я с трудом открыл тяжелую, обитую войлоком и зеленой клеенкой дверь в директорскую.
Прокопович даже не взглянул на меня.
Он сидел в мягком кожаном кресле за длинным столом, уткнувшись бородой в кучу бумаг и положив на край стола руку в коричневой перчатке. Я остановился у порога, в тени. Очень не хотелось, чтобы директор узнал во мне того самого декламатора, что выступал на торжественном вечере.
В тяжелых позолоченных рамах развешаны портреты украинских гетманов. Их много здесь, под высоким потолком директорского кабинета.
Гетманы сжимают в руках тяжелые золотые булавы, отделанные драгоценными камнями: пышные страусовые перья развеваются над гетманскими шапками. Один только Мазепа нарисован без булавы. С непокрытой головой, в расстегнутом камзоле, похожий на переодетого ксендза, он глядит на директора хитрыми, злыми глазами, и мне вдруг кажется, что это не Прокопович, не директор нашей гимназии сидит за столом, а какой-то сошедший с портрета бородатый гетман. Сидит, злой, недовольный, словно старый сыч, нахохлился над бумагами и не замечает меня.
Прокопович раскрыл тяжелую черную книгу. Мне надоело ждать. Я тихонько кашлянул.
— Что нужно? — глухо, скрипучим голосом спросил директор, вскидывая длинную жесткую бороду.
— Меня… позвал… Никифор, — заикаясь, сказал я. От страха у меня запершило в горле.
— Фамилия?
— Василий…
— Я спрашиваю: фамилия?!
— Манджура… — пробормотал я невнятно и, закрывая лицо рукой, сделал вид, что утираю слезы.
— Ты хотел утопить Григоренко?
— Это не я… Он сам… Он первый повалил меня…
— Батько есть?
— Он в селе.
— А мать где?
— Померла…
— А с кем живешь? Кто у тебя там есть?
— Тетка, Марья Афанасьевна.
— Тетка? Мало того, что давеча ты опозорил нашу гимназию перед лицом самого головного атамана с этой идиотской декламацией, так сегодня еще чуть не утопил лучшего ученика вашего класса? Забирай свои книжки — и марш домой, к тетке. Чтобы ноги твоей больше здесь не было! Можешь передать тетке, что тебя выгнали из гимназии. Навсегда выгнали, понимаешь? Нам хулиганья не нужно!
И директорская борода снова опустилась в бумаги.
Озадаченный, я несколько минут молча стоял у покрытого сукном длинного стола.
«Вот так фунт! Он, наверное, думает, что я умолять его стану, на колени упаду? Не дождешься!»
Быстро схватил я дверную ручку и не заметил даже, как захлопнулась за мною тяжелая дверь директорской.
По длинному пустому коридору, по каменной лестнице я медленно спустился в вестибюль и вышел на улицу. На дворе было уже совсем жарко. Голуби глухо ворковали на соборной колокольне. Водовозная тележка с возницей на краешке пузатой бочки протарахтела мимо меня и скрылась за кафедральным собором.
Наверху, возле учительской, отрывисто зазвенел звонок.
Сейчас выбегут сюда хлопцы. Они станут допытываться: «Ну как, здорово попало?» А я что скажу? Что меня выгнали? Ну нет. И так тошно, а тут еще жалеть станут и, того и гляди, тетке разболтают. Уж лучше дать стрекача. И, зажав под мышкой связку книг, я побежал на Заречье.
КОГДА НАСТУПАЕТ ВЕЧЕР
Дома я долго не мог найти себе места.
Что же все-таки сказать Марье Афанасьевне?
Прошлой зимой, перед самым рождеством, мы с Куницей не пошли в училище, а забрались в лес за елками. Отец узнал про это и потом три дня бранил меня, даже, помню, Сашку Бобыря прогнал, когда тот пришел звать меня на коньках кататься.
Нет уж, никому не буду говорить, что меня выгнали из гимназии. И Марье Афанасьевне. И хлопцам. Даже Кунице не скажу, обидно все-таки. А если спросят, почему не занимаешься? Ну, тогда выдумаю что-нибудь. Скажу, у меня стригущий лишай и доктор Бык не велел приходить в класс, чтобы не заразил других учеников: и бояться будут, и поверят.
Ведь у Петьки Маремухи был стригущий лишай, и он, счастливец, сидел тогда две недели дома. Вот и расцарапаю я себе на животе стеклом ранку, скажу, что это лишай, буду мазать ее белой цинковой мазью и сидеть дома. А там и каникулы начнутся.
Решено — у меня лишай!
Но вечером в этот день я никак не мог успокоиться. Лишай лишаем, тетку обмануть будет нетрудно, а вот стоило подумать, что я уже больше не ученик, — и сразу начинало щемить сердце.
Больше всего было обидно, что меня выгнали из-за этого паршивца Котьки. Ох, как обидно! Жаль, что я его мало поколотил…
Дома никого не было. Покормив меня обедом, тетка ушла на огород пропалывать грядки.
А не пойти ли мне к Юзику? Но уже, должно быть, вернулся домой и отец Юзика. А мне не хотелось с ним встречаться. Уж очень он строгий, никогда не засмеется и не отвечает даже, когда говоришь ему: «Здравствуйте, пане Стародомский».
«Нет, к Юзику ходить не стоит, — решил я. — Так просто пойду погуляю один».
Скоро тихие сумерки спустятся на крутые улицы нашего города. Уже солнце, остывая, падает за Калиновский лес. Медленно и важно плетутся по узкому переулку к речке, на купанье, шоколадно-черные египетские гуси нашей соседки Лебединцевой. Гусей никто не гонит, — они сами, выйдя из подворотни, покачиваясь и выгнув шеи, бредут вниз.
Подымаясь по Турецкой улице, я услышал, как вверху на гимназическом дворе дробно застучал барабан. Подойдя ближе, я увидел, что возле глазка в каменной ограде столпились маленькие ребята. Приподнявшись на цыпочки, они заглядывали в глубь двора.
— Смотри, смотри, как маршировуют! — восхищенно закричал, путая слово, кто-то из них.
И вдруг среди этой детворы я заметил стриженый затылок Куницы. Вот так здорово! А я думал, Юзик сидит дома.
Я растолкал локтями сгрудившихся около забора ребят и, пробравшись к Юзику, хлопнул его по плечу.
Он вздрогнул и быстро обернулся, рассерженный, готовый к драке. Но, увидев меня, заметно смутился и промямлил что-то непонятное себе под нос.
— А ты зачем пришел сюда? Интересно тебе, что ли? — спросил я, кивая в сторону двора.
— А, ерунда такая, — с напускным безразличием ответил Куница, — ходят, «слава» кричат, а офицеры смотрят на них, как на обезьян в зверинце!
Совсем близко, за стеной, застучал барабан. Через глазок я увидел, как по гимназическому двору ровными рядами зашагали бойскауты. Они в новой форме: на них коротенькие, цвета хаки, штанишки до коленей и светло-зеленые рубахи с отложными воротничками. К левому плечу у каждого пришит пучок разноцветных ленточек, а на рукаве, пониже локтя, — желто-голубые нашивки. Бойскауты маршируют рядами по три человека и, подойдя к забору, сворачивают в сторону.
Поодаль, важничая, в новых желтеньких ботинках шагает «утопленник» — Котька Григоренко. На рукаве у него, повыше желто-голубой нашивки, вьется червяком малиновый шнур. Это значит, что Котька не простой скаут, а начальник. Мне ненавистны и натянутая походка этого барчука, и его самодовольный вид. Как только его слушаются Володька Марценюк и Сашка Бобырь? Ведь раньше они никогда не дружили с Котькой, дразнили его, а сейчас даже смотреть противно, как они из кожи лезут вон перед этим докторским сынком…
Подлизы несчастные — с ними даже здороваться не стоит…
Мальчишки загалдели у меня за спиной. Они совсем прижали нас с Куницей к забору, силясь разглядеть, что делается во дворе.
— Пойдем-ка, Юзик, лучше купаться! Я уже нагляделся. Хватит здесь стоять, — предложил я Кунице.
Куница согласился.
По знакомой извилистой тропинке, мимо улицы Понятовского, мы направились к речке.
— Ну, что тебе директор сказал сегодня? Небось попало здорово? — спросил Куница.
— А, пустяки. Сначала ругался, а потом, когда я ему рассказал, что Котька мне подножку подставил, замолчал и отпустил домой.
— Только и всего… А Петька Маремуха брехал, что тебя выгнали из гимназии. Мы ждали тебя, ждали, а ты как пошел, так и пропал. Я уже думал, не посадил ли тебя бородатый за Котьку в карцер.
— Ну, вот еще выдумали. Не выгнал, а грозился выгнать. А Маремуху я поколочу, если он брехать про меня будет…
Внизу уже заблестела речка.
— Купаться со скалы будем?
— Давай со скалы, — согласился Юзик.
Мы повернули вниз. За рекой показалась знакомая Старая крепость.
Весь ее двор засажен фруктовыми деревьями. Возле Папской башни растут низкие ветвистые яблони-скороспелки.
Сорвешь зрелое яблоко еще задолго до осени, потрясешь над ухом — слышно даже, как стучат внутри его черные твердые зернышки.
Скороспелки, когда созреют, делаются мягкими, нежными, зубы — только тронь такую кожуру — сами вопьются в нежно-розовую рассыпчатую мякоть яблока.
В крепости есть несколько шелковиц. Ягоды, которые созревают на этих деревьях, мы называем «морвой». Они черные и похожи на шишечки ольхи. Когда черная морва созреет, мы, забравшись в Папскую башню, швыряем оттуда сверху на деревья тяжелые камни. С шумом пробивая листву, камни летят вниз, задевают твердые ветви, ветви трясутся, а ягоды осыпаются.
Потом в густой траве, под сбитыми листьями, мы ищем мягкие, приторные, налитые черным соком ягоды. Мы едим их тут же, ползая на коленках под деревом, и долго после этого рты у нас синие, словно мы пили чернила.
Вот уже несколько дней, как на лотках городского базара появились первые черешни. Желтые, совсем прозрачные, желто-розовые, похожие на райские яблочки, и черные, блестящие, красящие губы ягоды доверху наполняют скрипучие лукошки торговок. Торговки звенят тарелками весов, переругиваются, отбивая друг у друга покупателей, и отвешивают черешни в бумажные кульки.
Как мы завидуем тем, кто свободно, не торгуясь, покупает целый фунт и, сплевывая на тротуар скользкие косточки, не торопясь проходит мимо нас!
Так, размышляя о черешнях, я спустился вслед за Юзиком к реке. Теперь крепость высилась над нами справа — высокая, мрачная. Я видел зыбкую ее тень, падающую на воду, и вспомнил о высоких толстостволых черешнях, которые росли во дворе крепости, за Папской башней. Листва у них прозрачная, редкая, а ягоды удивительно сладкие.
«Раз торговки продают черешню на базаре, — подумал я, раздеваясь, — значит, они уже поспели и в крепости».
Я сказал об этом Кунице.
— Ну, так что ж? Давай полезем завтра!
— А когда?
— После обеда.
— Нет, вечером нельзя, — сказал я, — там же снова будут стрелять петлюровцы.
За пороховыми погребами крепости петлюровцы устроили гарнизонное стрельбище. Ежедневно после обеда они отправляются туда на стрельбу, и до сумерек вся крепость трещит от пулеметных выстрелов. Пули с визгом летят как раз в ту стену, по которой надо взбираться до башни.
— Ну, а когда же? — хлопая себя по бедрам, спросил Куница. Он уже разделся и стоял передо мной голый, худощавый.
— Давай утречком, перед школой. Возьмем с собой тетради, чтобы домой за ними не бегать, я зайду за тобой, только ты гляди не проспи, — сказал я, совсем забыв, что мне завтра в гимназию не надо идти.
— Я-то не просплю, — ответил Куница, — но ведь утром сторож шатается по крепости. Как мы полезем на черешню?
— Да. Это верно.
Утром сторож обходит всю крепость, а вот попозже, как раз когда в гимназии начинаются уроки, сидит на скамейке у ворот. Тогда хоть ломай деревья — не услышит.
Сторож не любит, если ребята появляются в крепостном саду. Он заботливо оберегает каждое дерево, весной обмазывает известкой, окапывает вокруг деревьев землю и удобряет ее навозом. Когда фрукты созревают, он собирает их себе. Влезает на дерево по лестнице — даром что хромоногий — и обрывает ягоды, яблоки и даже маленькие кругленькие груши-дички.
— А, есть чего бояться! Ну, увидит, закричит. Подумаешь! Что мы, не сумеем удрать? Ведь не полезет же он за нами по крепостной стене, старый черт! Давай пошли утром, — решил я.
— Пошли! — сказал Куница. — Язда!
Мы оставляем на берегу одежду и пробираемся вверх, на скалу. Какой интерес купаться у берега, на мели, где купаются зареченские женщины? Не купанье, а стыд один! То ли дело вскарабкаться на скалу и оттуда с вытянутыми вперед руками броситься вниз головой в быструю воду. Теплые, нагретые за день скалы колют нам ноги, мелкие камешки осыпаются вниз и шуршат по кустам бледно-зеленой полыни.
Взобравшись на скалу, мы с Юзиком стоим на ней рядом.
Далеко, за плотиной, в воду ныряют утки. Они то и дело подбрасывают кверху свои толстые гузки и сверкают на зеленоватой глади устоявшейся воды красными лапками.
— Вода сегодня, должно быть, теплая-теплая! — говорит Куница и блаженно улыбается.
По мосту гулко проехала телега.
— Давай! — закричал я и, не дожидаясь ответа, с размаху бросился в воду.
Вынырнул на середине речки, ищу Куницу. Его нет ни на скале, ни на воде. Он, черт, хорошо ныряет. Я верчусь волчком на одном месте. Я боюсь, как бы Куница не нырнул под меня и не ухватил за ногу. Это очень неприятно, когда тебя под водой схватят за ногу скользкими руками. Куница пробкой выскочил из воды около самой плотины. Большие круги разбегаются в стороны. Как далеко он проплыл под водой! Мне столько не проплыть.
Мы ныряем вперегонки, достаем со дна кругленькие камешки и желтую глину, взбиваем брызги, чтобы увидеть радугу. Усталые, мы переворачиваемся на спину и лежим на воде без движения. Течение медленно сносит нас вниз к плотине. Вверху расстилается голубое, чуть порозовевшее на западе, прозрачное, без единой тучки, небо!
Завтра будет замечательная погода!
Поздно вечером, когда на дворе было совсем уже темно, я ушел в крольчатник, захватив с собой коптилку и спички.
При тусклом свете керосиновой коптилки я, сняв рубашку, несколько раз царапнул себя по животу толстым осколком пивной бутылки. Вскоре на коже проступили капли крови. Я поморщился от боли и вспомнил, как мне прививали оспу. Вот так же царапала меня ланцетом по руке докторша.
Я посмотрел на стекло. «Поцарапать разве еще? Довольно! — решил я. — Тетка близорукая, все равно не заметит».
Возвратившись в хату, я жалобным голосом объявил Марье Афанасьевне:
— Тетя, я завтра в школу не пойду — доктор запретил — у меня стригущий лишай, и я могу заразить учеников… Поглядите-ка!
Марья Афанасьевна отставила на край плиты горячий противень с жареной, вкусно пахнущей картошкой и, шевеля губами, посмотрела на мой живот.
— Ну что ж, не ходи, только смажь быстро йодом, — сказала она и отвернулась к плите, в которой завывал огонь.
Мне стало даже обидно: старался, старался, пустил кровь, ободрал кожу, а она глянула одним глазом и отвернулась как ни в чем не бывало! Хоть бы пожалела меня, так нет — жареная картошка ей дороже.
В СТАРОЙ КРЕПОСТИ
Проснулся я рано утром. Солнце еще не поднялось над крышей сарая. Я побежал в огород. Там из самой крайней грядки я одну за другой выдернул розоватые редиски и возвратился в дом. Тихо ступая по кухонному полу, я достал с полки початый теткой каравай хлеба, отрезал себе ноздреватую горбушку и, посыпав хлеб солью, присел на табуретку. Скоро на кухонном столике остались только хлебные крошки да срезанные острым ножом мокрые от ночной росы мохнатые листья редиски. Я уже собрался уходить, как из спальни, позевывая, вышла тетка.
— Ты чего ни свет ни заря поднялся? — спросила она. глядя на меня заспанными глазами.
— А я пойду к Юзику Стародомскому задачи по арифметике решать. Мне ведь в гимназию доктор запретил ходить, вот я дома с Юзиком и позанимаюсь.
— Какие еще задачи спозаранку? Людей будить. Врешь ты, наверное… — буркнула Марья Афанасьевна и мягкими шагами подошла ко мне. — А ну, покажи лишай! — приказала она.
Я осторожно, так, будто на теле у меня была опасная рана, оголил живот и показал покрасневшее место под первым ребром. Тетушка прищурила заспанные глаза и, чуть не прикоснувшись носом к моему мнимому лишаю, сказала:
— Ну, пустяки — он проходит… Затягивается уже.
— Какое там затягивается! — крикнул я и быстро опустил рубашку. — Это вам так кажется, а мне больно и чешется здорово. Ой, как чешется! — И обеими руками я стал быстро и ожесточенно, перед самым носом тетки, расчесывать свой живот.
— Да ты с ума сошел! Не чеши! Не чеши, тебе говорят, — испуганно замахала руками тетка, — расчешешь, а потом и чесотка пристанет. Перестань чесать! Иди лучше смажь цинковой мазью.
Я иду в спальню. С шумом открываю левый ящик комода, в котором тетка хранит свои лекарства.
Я окунаю мизинец в фарфоровую баночку с цинковой мазью. Потом, приподняв рубашку, густо смазываю свой мнимый лишай и наклеиваю круглый кусочек пластыря. Это затем, чтобы показать Кунице. Пусть рана выглядит пострашнее, тогда он расскажет о ней в классе, и никто даже не подумает, что меня исключили из гимназии.
— Выпей молока! Тут осталось вчерашнее, кипяченое! — закричала мне из кухни Марья Афанасьевна.
Она уже загремела кастрюлями и противнями.
— Не хочу, я наелся! — ответил я тетке и выбежал на улицу.
За высокими воротами во дворе у Куницы носится их злая мохнатая собака. Не успел я еще остановиться около забора, как она, почуяв чужого, яростно залаяла и кинулась к воротам. Проклятый пес — нельзя даже войти во двор. Отойдя на середину мостовой, я протяжно закричал:
— Юзик! Юзик! Хозь тутай!
Молчание. Только, свирепея, хрипит и давится под воротами пес.
Лишь бы на мой крик не вышел отец Куницы.
Но вот хлопают двери, и из палисадника, отогнав собаку, выбегает Юзик. Глаза у него припухли, лицо мятое, сонное, и на левой щеке краснеет отпечаток рубчика подушки.
— Ой, как ты рано, Василь! У нас еще все спят, — протирая глаза, бормочет Куница.
— Какое там рано! Мельница Орловского уже давно работает.
— А где твои книжки?
— А зачем мне они?
— Как зачем? Ты разве не пойдешь в гимназию?
— Не пойду. Доктор Бык запретил мне ходить в класс. У меня стригущий лишай, я заразный. — И я гордо хлопнул себя по животу.
— Какой лишай? Ты что выдумал?
— А вот — гляди. — И я, морщась, поднял рубашку.
Мазь растаяла и расползлась, желтенький кусочек пластыря съехал вниз и обнажил покрасневшее место.
Куница чмокнул губами, покачал головой и не то от сострадания, не то от испуга промычал что-то непонятное.
— Больно? — наконец спросил он.
— Не очень. Только щиплет и чешется здорово, а чесать нельзя.
— Постой, постой, а как же ты купался вчера?
— Купался. Ну и что ж с того? Зудило только немножко, я просто тебе ничего не сказал, думал, так пройдет. А зато ночью стало невтерпеж. Побежал я с теткой к доктору Быку. Пришли, а он спит. Мы его сразу разбудили. Посмотрел он на меня, головой покачал: «Плохо, говорит, дело». Мазью велел это место мазать и пластыри лепить. А в гимназию запретил ходить, пока не пройдет совсем, — не моргнув глазом соврал я Кунице и сам удивился, как это все гладко получается. Я уже сам начинал верить в свою рану и в доктора Быка.
— Бумажку тебе доктор дал для директора?
— А зачем мне бумажка, когда послезавтра каникулы начинаются?
— Так, может, ты и в крепость не полезешь?
— В крепость-то я пойду, ходить мне можно. Беги за книжками скорее.
— Ну, добже, я сейчас. — И Юзик убежал.
Солнце уже выползло из-за скал — веселое и румяное. Левая половина крепости, обращенная к городу, была освещена яркими утренними лучами. Мы обошли крепость с теневой стороны. Юзик спрятал за пазуху тетради и учебники: так ему будет удобнее взбираться.
— Только вниз не смотри, а то голова закружится, — посоветовал он мне.
Цепляясь за выступы квадратных камней, плотно прижимаясь к холодной мохнатой стене, мы осторожно вскарабкались до первого карниза.
— Ну, теперь пойдет веселее! Лишь бы не закружилась голова!
Юзик молодец. Он смело, не глядя себе под ноги, зашагал бочком по каменному карнизу.
Где-то внизу, под крепостью, белела извилистая проселочная дорога. Вот только что мы шли по ней, а отсюда, сверху, она казалась очень-очень далекой.
Я не могу не смотреть на дорогу, а гляну — страх берет: высоко.
— Эх, была не была!
Я повернулся к пропасти спиной и, почти прикасаясь губами к замшелой стене, затаив дыхание пошел по карнизу вслед за Куницей.
И вот наконец мы добрались до Папской башни. Вслед за Куницей я пролез через разломанную решетку внутрь башни. А теперь надо пробраться на крепостной двор. Туда ведет другое, выходящее внутрь крепостного двора окно.
Куница осторожно выглянул в это окно, но вдруг испуганно шарахнулся назад и приложил к губам палец.
Несколько секунд мы стоим молча.
Кого Куница увидел? Может, сторож уже прохаживается со своей тяжелой палкой по крепостному саду? Или хлопцы с Заречья опередили нас и сбивают камнями черешни? А может, еще хуже — петлюровцы приехали сюда учиться стрелять?
В это время я услышал чьи-то голоса, потом заржала лошадь и заглушила все. Опять разговаривают. Говорят громко внутри крепости. Но кто бы мог быть здесь в такую рань?
Не лучше ли, пока нас никто не заметил, выбраться из башни обратно к подножию крепости? Там уж нас никто не тронет.
Но Куница задумал другое.
Он лег на пыльный пол башни и знаками предложил и мне сделать то же самое. Медленно, ползком мы подобрались по усыпанному известкой полу к окну и, чуть-чуть приподняв головы, глянули вниз, во двор крепости.
Внизу, под самой высокой черешней, стоит черный фаэтон с поднятым верхом. Лакированные крылышки фаэтона блестят на солнце, и даже в тонких блестящих спицах колес играют солнечные лучи. В фаэтон запряжены две сытые гнедые лошади. Они встряхивают мордами и тянутся к траве. Нам слышно, как позвякивают их удила.
Поодаль, около Черной башни, к яблоне привязана запряженная в пролетку серая в пятнах лошадь. И лошадь и пролетка очень похожи на выезд доктора Григоренко. У него точно такой же масти лошадь и такая же низенькая двухместная пролетка с лакированной дугой над оглоблями.
Около фаэтона, под черешней, вполголоса беседуют три петлюровца в темно-коричневых жупанах, туго опоясанные ремнями, в желтых сапогах. Один из петлюровцев опирается на винтовку и как-то странно морщит лоб, а в стороне, в тени крепостной стены, стоят еще какие-то люди. Один из них — невысокий, в зеленой неподпоясанной рубахе, в потрепанных брюках, с непокрытой, коротко, под машинку остриженной головой. Он сразу же показался мне очень знакомым. Вот где только я его мог видеть? Он слегка сгорбился, лицо его обращено к нам — усталое, желтоватое, болезненное.
А напротив него стоит Марко Гржибовский. Он держит в руках какую-то бумагу: я слышу отрывистые негромкие звуки его голоса. Гржибовский читает эту бумагу неподпоясанному человеку. На широком ремне у Марко болтается большой револьвер в деревянной кобуре, с другого бока висит длинная сабля. А недалеко от Гржибовского стоит, прислонившись к зеленой яблоне, доктор Григоренко. «Так это его пролетка привязана около Черной башни!» На Григоренко вышитая рубаха и соломенная панама с голубой лентой. Должно быть, усатому, похожему на запорожца доктору очень скучно со всеми этими военными. Он поглядывает на ветви яблони и носком своего тупорылого австрийского ботинка лениво разрывает землю под яблоней.
Для чего только он приехал сюда с петлюровцами в такую рань?
Марко Гржибовский кончил читать.
На зеленом крепостном дворе, освещенном утренним солнцем, стало совсем тихо.
Даже петлюровцы около фаэтона притихли.
Марко медленно складывает белую бумагу вчетверо и прячет ее в верхний карман защитного английского френча. Поправив револьвер, он кричит что-то троим петлюровцам — те вытянулись, прижали к себе винтовки, и эхо от крика Гржибовского далеким отголоском пробегает по запущенному крепостному двору.
Петлюровцы, взяв ружья наперевес, тяжелыми, широкими шагами подходят к понурому, оборванному человеку.
Маленький криволицый петлюровец трогает его за плечо и кивает на бастионы.
Человек в зеленой рубахе устало поворачивается и шагает к бастиону. Только теперь я замечаю вырытую у самого ската бастиона, на зеленой лужайке, свежую продолговатую яму. Черный бугорок земли, как насыпь перед окопом, поднимается перед ней.
Куница больно толкает меня в бок. Чего он хочет?
Дойдя до черного бугорка, босой человек, как в забытьи, медленно, не торопясь, раздевается. Сначала он снимает верхнюю рубаху. Слабым движением руки он отбрасывает ее в сторону на густую траву и, полуприсев, снимает сорочку. Видно, ему тяжело стоять. Вот он разделся до пояса и стоит на траве под зеленым полукруглым бастионом, обнаженный, худой, с проступающими под кожей выпуклыми ребрами.
Я пристально смотрю на этого голого человека и все еще ничего не понимаю: зачем он стал раздеваться, не купаться же он собрался здесь, на крепостном дворе?
И лишь когда трое петлюровцев, прижав к плечам коричневые блестящие винтовки, застывают на месте, я вдруг соображаю, что происходит сейчас внизу. Я понимаю, для чего сюда приехали ранним утром петлюровцы, зачем привезли они с собой худого тяжелобольного человека.
Мне страшно, хочется закрыть глаза, убежать, не видеть того, что произойдет вот сейчас на наших глазах.
Но винтовки в руках петлюровцев выравниваются все прямее, трое солдат твердо стоят на раздвинутых ногах; чуть подавшись вперед, они целятся, прижимаясь лицом к полированным прикладам.
Голый понурый человек, собрав последние силы, вздрагивает, выпрямляется. На черной насыпи он сразу кажется высоким, тонким. И, подняв над головой кулак, он кричит припавшим к винтовкам петлюровцам:
— Меня вы убьете, но народ украинский вам не обмануть и не убить никогда, палачи! Да здравствует Советская Украина-а-а!
Ветер доносит к нам обрывки его хриплого, простуженного голоса.
И только тут я узнаю желтого, болезненного человека.
Да ведь это его в тот весенний слякотный вечер, когда отступали красные, привел в наш дом Иван Омелюстый! Это же его Марья Афанасьевна укладывала на кованом сундуке и поила чаем с сушеной малиной, а он, высунув из-под одеяла руку, стал показывать мне пальцами на освещенной стене разные забавные штуки. Ведь это он так страшно щелкал зубами, когда Иван толковал с моим отцом. Значит, он не ушел с красными; значит, тетка обманула меня. Я вскочил, высунулся в окно.
«Оставьте, пустите его, он очень болен, он никому ничего не сделал!» — хотел закричать я, но слова застряли у меня в горле, а Куница сразу же потянул меня вниз, и я упал на колени.
Курносый Марко Гржибовский взмахнул саблей.
Три винтовки почти одновременно подпрыгнули в руках петлюровцев. Отзвук ружейного залпа гулко прогремел в бастионах, в амбразурах черных пустых башен.
Потревоженные выстрелом галки взвились со своих гнезд и, каркая, закружились над крепостью. Казалось, весь город притих там, за крепостью, вслушиваясь в густое эхо выстрелов.
Голый человек так, как будто ему стало холодно, съежился, прижал к груди руки, нагнулся набок и потом медленно, медленно, словно засыпая, наклонил голову, повалился на землю, к вырытой у его ног черной продолговатой яме.
Тогда неторопливыми шагами, опираясь на суковатую изогнутую палку, к яме подошел доктор Григоренко. Положив на траву панаму с голубой лентой, он нагнулся и стал ощупывать упавшего. Григоренко запрокинул назад его голову, легко тронул глаза.
Потом он выпрямился, вытер руки о белый платочек, махнул рукой и что-то тихо сказал Гржибовскому.
Марко быстро подошел к насыпи и ногой столкнул убитого в яму.
Пока петлюровцы щелкали затворами и, выбрасывая в траву стреляные гильзы, разряжали винтовки, Марко Гржибовский и усатый Григоренко вдвоем подошли к докторской пролетке.
Гржибовский влез на ее облучок, так что пролетка сразу накренилась влево, и закричал:
— Сторож, сторож, иди-ка сюда!
На крик Марко пришел сторож в соломенном потрепанном капелюхе. Он шел медленно, прихрамывая, с опаской озираясь по сторонам. Подойдя к Гржибовскому, он снял капелюх и поклонился.
— Возьми-ка в экипаже заступ да быстро закопай вон ту могилу. Только как следует, хорошенько! Потом травой забросай. И никому не смей говорить о том, что видел. Понял? А не то… — И Гржибовский притронулся к револьверу. — А себе за работу, — добавил он милостиво, — вот его шмаття возьми.
Сторож достал из фаэтона заступ и подошел к яме. Не глядя в могилу, он торопливо стал подбирать черную, с клочьями зеленой травы землю и поспешно, неловкими бросками засыпал застреленного петлюровцами человека. Заступ дрожал у сторожа в руках. Видимо, впервые выпала на его долю такая страшная работа.
А Марко Гржибовский, словно кучер, уселся на облучке пролетки и, вынув из кармана серебряный портсигар, протянул его доктору. Крышка портсигара, щелкнув, взлетела кверху, они закурили. Голубой дым поднялся над пролеткой. Облокотившись на ее крыло, доктор показывал Марко рукой то на яблони, то на черешни. Потом он наклонился к подножию яблони и схватил горсть унавоженной рыхлой земли. Он поднес на ладони эту землю Гржибовскому, бережно растер ее в руках и затем, причмокнув губами, отшвырнул в сторону.
Наверное, он хвалил сторожа, хорошо ухаживающего за деревьями в крепости. А сторож уже засыпал яму землей и зеленым дерном. Раздумывая, он постоял минуту над могилой и потом быстро подобрал разбросанную на траве одежду убитого. С этими вещами в одной руке, с заступом в другой, хромая, он подошел к пролетке и снова поклонился Гржибовскому. Марко выплюнул окурок, спрыгнул на траву и, поправив фуражку, взял от сторожа вымазанный глиной заступ.
— Э-гей, хлопцы! — крикнул он петлюровцам и со всего размаха перебросил им заступ.
Те отскочили, а заступ, перевернувшись в воздухе, упал в траву около задних колес фаэтона.
Марко вместе с Григоренко уселись в пролетку.
Двое петлюровцев с винтовками в руках тоже полезли внутрь фаэтона, а третий, маленький, передав им свое ружье, вскарабкался на козлы и взял кнут.
Доктор Григоренко натянул вожжи, и его легкая пролетка первой выехала из крепости в открытые сторожем ворота.
Мягко покачиваясь на упругих рессорах и подпрыгивая, следом за ней покатился из крепости на улицу черный, с поднятым верхом казенный фаэтон. Сытые лошади, опутанные нарядной сбруей, махали хвостами.
Слышно было, как, сбегая вниз, к мосту, лошади звонко застучали копытами по голым камням мостовой.
Сторож закрыл ворота и вернулся обратно во двор.
Соломенная шляпа его лежала на бастионе около засыпанной могилы. Опираясь на суковатую ясеневую палку, с одеждой убитого под мышкой, сторож стоял среди крепостного двора угрюмый и нахмуренный.
— Васька, а не тот ли это большевик, которого поймали вчера в Старой усадьбе? — тихо, дрожащим голосом прошептал Куница, обдавая мое лицо горячим дыханием. — Я после купанья повстречал около Успенской церкви Сашку Бобыря, и он мне говорил, что из Старой усадьбы синежупанники под ружьями вели какого-то большевика. Может, это он самый? Ты не слыхал об этом?
Нет, я не слыхал. И если бы даже слыхал, мне трудно было бы разговаривать сейчас об этом.
Я видел его живым до этого всего лишь один раз. Я не знаю, кто он, как его зовут, есть ли у него семья, я ничего не знаю про него и не узнаю, наверно, пока не вернется из Нагорян мой отец, пока не вернется Советская власть.
Теперь этот человек сделался для меня родным и близким. Мне даже думать было тяжело, что он не подымется из этой черной ямы, не прищурится, взглянув на небо, от солнечного света, никогда не улыбнется и не придет в гости к моему отцу как давно знакомый, свой человек.
Куница снова толкнул меня.
— Васька, давай слезем к нему, а? — шепнул он, кивая вниз на сторожа.
Я повернулся к Юзику и увидел слезы на его глазах. Куница плакал. Ему было страшно оставаться здесь, в этой холодной полутемной башне, после всего, что мы увидели на крепостном дворе. И только я подумал об этом, как у меня самого перехватило дыхание и одна за другой крупные слезы закапали из глаз. Я крепко прижал ладони к лицу, перед глазами пошли зеленые круги, но все равно слезы текли все сильнее и сильнее. Я отвернулся в сторону и прижался лбом к холодной стене. Я видел перед собой в темноте падающего больного коммуниста, я слышал его последний, предсмертный, грозный и вещий крик:
— Да здравствует Советская Украина!
«Душегубы проклятые! Кого вы убили?» В эту минуту я поклялся, что отомщу за смерть убитого петлюровцами большевика. Пусть попадется мне ночью в Крутом переулке курносый Марко Гржибовский! Я сразу проломаю ему голову камнем. И от боли, от досады, что мы не смогли помешать Гржибовскому, когда он расстреливал нашего ночного гостя, я заревел еще сильнее.
— Не надо, Васька, ой, не надо! Ну, уйдем отсюда! Ну, прошу тебя!.. Ну, пошли вниз! — тоже всхлипывая и дергая меня за локоть, зашептал Куница.
И, не дожидаясь ответа, он высунулся из окна. Осторожно опустив ноги на крепостную стену, он смело пошел по ней, раздвигая ветки кустарника, преграждавшие ему дорогу. Услышав шум, сторож поднял голову. Он увидел идущего по стене Куницу, но не закричал, как обычно, и даже не двинулся с места.
Я вытер кулаком слезы и спустился во двор вслед за Куницей.
Спрыгнув со стены, мы оба, медленно ступая по мягкой траве, подошли к сторожу.
— Дядя, они убили того коммуниста, что в Старой усадьбе вчера поймали?.. Да, дядя? — спросил у сторожа Куница так, словно сторож был его старый, хороший знакомый.
— Почем я знаю? — глухо, настороженно ответил сторож. Он недоверчиво разглядывал нас.
Лицо у сторожа вблизи было совсем не такое уж страшное, каким казалось издали. Он, наверное, давно не стригся, голова у него была заросшая, волосы падали на загоревшие уши.
— А вы чьи будете?
Мы назвались.
Оказывается, сторож знает отца Юзика. Про моего он только слышал.
— Видели? — помолчав, все еще недоверчиво спросил нас сторож.
— Мы в башне сидели! — объяснил я.
— Того самого, — теперь уже более твердо сказал сторож. — Я вначале не понял, зачем они сюда едут. Открыл ворота и спрашиваю: целый день стрелять будете? А тот офицер глянул и смеется, ирод окаянный. И еще одежонку мне его дал. А зачем она мне, только грех на душу взял. — И сторож поглядел на вещи убитого.
Мы разглядывали зеленую, выпачканную известкой рубашку и рваную сорочку.
— Дядько, а вы нас пустите в крепость, мы цветов наломаем и принесем сюда, ему на могилу? — сказал Куница.
Сторож согласился.
— Только вечером приходите, — попросил он, — а то днем они тут упражняются — вон всю стену пулями поколупали…
Мы расстались со сторожем как свои люди.
Старик сам открыл нам ворота.
Мимо подземного хода, через крепостной мост мы пошли в город. Куница отправился в гимназию, где давно уже начался первый урок, а я — домой.
Расставаясь, мы условились, что сегодня вечером Куница зайдет ко мне и мы вместе пойдем рвать цветы для могилы этого убитого в крепости человека.
МАРЕМУХУ ВЫСЕКЛИ
Куница пришел ко мне засветло. Пронзительным свистом он вызвал меня на улицу. Я услышал свист и подбежал к дощатому забору.
— Заходи! — крикнул я Кунице. — Я сейчас, только накормлю крольчиху, а потом давай к Петьке сходим за цветами.
— Его дома нету, — хмуро сказал Куница, проходя со мной к раскрытым дверям крольчатника.
— А ты что — заходил к нему?
— Я и так знаю. Он прямо с уроков со своими голоногими в театр пошел.
— В театр? В самом деле?
— Конечно, в театр. Кончились уроки — их всех выстроили на площади и повели. С музыкой. А впереди Марко Гржибовский! — сердито объяснил Куница.
Войдя в крольчатник, Куница сразу наклонился ко мне и спросил:
— Васька, а зачем ты мне набрехал?
— Что набрехал? Когда?
— Будто не знаешь. Да вчера, когда купаться шли… И сегодня утром — про лишай. Ведь бородатый тебя выгнал, да?
— Откуда выгнал? Кто это выдумал? Никто меня не выгонял.
— Как никто? А приказ для чего вывесили?
— Какой приказ?
— А вот какой — на стенке около учительской висит. Приди почитай сам, если не веришь. Сегодня в большую перемену вывесили. А в приказе написано, что тебя за хулиганство выгнали из гимназии. Сам Прокопович подписал… Сегодня Сашка Бобырь был дежурным, он видел, как твою фамилию из классного журнала зелеными чернилами вымарали… Вот. А ты думал — я не узнаю, да? Набрехал-набрехал: «Меня доктор Бык освободил… Ночью с теткой побежали… Вот лишай, посмотри». А сам не знаешь, что доктор Бык уж вторую неделю арестованный сидит за то, что не дал петлюровцам обыск сделать в своей квартире. Мне сегодня ребята рассказали. А я вчера уши развесил, поверил тебе.
Куница замолчал и только постукивал пальцами по кроличьей клетке. Потом обиженным голосом сказал:
— Сегодня утром Котька стал хвастаться, что тебя прогнали, а я ему говорю: «Ничего не выгнали, он больной, а вот выздоровеет и второй раз тебя в речку кинет». А Котька как засмеется. «Больной, — закричал, — больной! Да он плачет сидит, что из гимназии вытурили». Тут, как назло, и приказ вывесили. Зачем ты мне наврал? Не стыдно тебе?
Мне в самом деле было стыдно. Я глупо сделал, что соврал Юзику про лишай и про директора. Кому-кому, но Кунице я мог бы доверить любую тайну. Это не Петька Маремуха. Тот трус и слова никогда не сдержит. А Куница — парень надежный.
Прошлой осенью я сорвал в училище водосточную трубу: хотел по ней влезть на крышу, а труба была ржавая, взяла да и упала. Куница стоял рядом. Потом долго, добрый месяц, заведующий во всех классах допытывался: «Кто сорвал трубу? Кто сорвал трубу?» И учителя тоже спрашивали, но Куница не выдал меня, и с той поры крепче стала наша дружба. Зря я не рассказал ему все, как было. А вот сейчас надо выпутываться.
— Знаешь, Юзик, я думал, все так обойдется. Попугал меня Прокопович, а потом простит…
— «Обойдется!» Жди! — ухмыльнулся Куница. — Вот если придут красные, тогда и простят тебя, а этот бородатый ни за что не простит. Ты еще не знаешь, какой он вредный. И зачем только нас перевели в эту гимназию? Кому это нужно?
— Кому? Петлюре. Он хочет на свою сторону нас переманить, чтобы, когда мы подрастем, за его директорию воевали. Черта лысого! Не дождется, душегуб проклятый!
В это время крольчиха застучала задними лапками по дну клетки.
— Ой, какой у тебя кролик здоровый! Самка, да? — вдруг изумился Юзик, заметив, в глубине клетки красные глаза моей крольчихи.
— Ага, самка, ангорская. Погляди, какая она жирная, полпуда будет… Трус, трус, трус!.. Иди сюда!.. — позвал я крольчиху, протягивая ей желтую морковку. Я был рад, что Куница так быстро перестал сердиться.
Тучная крольчиха выпрыгнула из глубины клетки и ткнулась в мою ладонь горячей мордой. Острыми зубами она схватила морковку и стала быстро грызть ее. На груди у крольчихи от волнения вздымалась белая пушистая шерсть, а на морде шевелились длинные, тонкие усы.
— Васька, а Васька! А какого голубя я сегодня поймал! — похвастался Куница. — Крылышки сиреневые, клювик маленький, как у чижа, лапки в перьях, со шпорами, а на грудке бант завивается. Ты же знаешь, банточные голуби очень породистые. Возьму за него на базаре карбованцев сто, не меньше. Боязно только продавать. А вдруг хозяин отыщется? И ты, гляди, молчи…
— Он сам к тебе сел или ты подманил?
— В том-то и штука, что подманил. Я вернулся из гимназии, набрал в карман кукурузы и полез на крышу. Голуби ведь у меня сейчас не в будке, где весной были, — будку тато секачом порубал, — а на чердаке того сарая, где он собак держит. Ну вот. Вылез я на крышу, отворил решетку, бросил им кукурузы — вдруг гляжу, над Старой усадьбой голубь кружит. И низко. Эх, думаю, попытаю счастья. А дома-то никого нет: тато Забодаеву собак сдает, а мама на базаре. Похватал я голубей да вверх — одного, другого. Аж перья полетели. Свистеть стал. А мой голубь, тот белый трубач, и без свиста — как махнул, как рванул и сразу над колокольней закружился. Ну, банточный к нему и пристал. Я быстренько с крыши на землю, сел в бурьяне под курятником, веревочка в руках и жду. Полетали они немного и сели рядом — мой и чужой. Мои-то голодные, с утра ничего не ели, ну и поскакали в голубятник, а чужой за ними. Я решетку хлоп — и готово! Банточный с ними сидит и уже около белой самицы вертится. Я к думаю теперь: а что, если ему крылья перекрасить? Из сиреневых в коричневые? Тогда и на базар можно…
— А зачем тебе его продавать? Оставь на развод. Чудак, не знаешь, что сделать? Перевяжи крыло шнурком, и не улетит.
— Я бы перевязал и приручил, да тато может заметить. А он мне строго-настрого наказал больше двух пар не держать. Я и боюсь: увидит пятого и всех продаст.
— А что? Жалко ему?
— А кормить чем? Кукуруза-то сейчас дорогая, и достать ее негде. Селяне на ярмарку теперь не ездят. Боятся, что петлюровцы все у них отберут.
— У вас своей разве нет?
— Да, есть, но мало — не уродила. Нам самим на мамалыгу не хватит.
За домом хлопнула калитка. К нам кто-то шел, должно быть к тетке. А она спит. Я оставил Куницу в крольчатнике, а сам побежал навстречу.
У крыльца я наткнулся на Петьку Маремуху.
Он был весь красный, взъерошенный и тяжело дышал. Видно, он бежал сюда и оттого запыхался.
— Ты дома? — радостно сказал Петька.
— Дома, — ответил я неприветливо. — А что, представление разве кончилось?
Мне было завидно, что Петька ходил в театр, смотрел представление.
— А ты… ты откуда знаешь, что я был в театре?
— Подумаешь, секрет! Все знают. И Куница!
— Куница?.. Он что — был в театре?
— Ну, в гимназии видел, как вас выводили. Чего ты пристал? Пойдем в сарай.
Юзик тоже встретил Маремуху неласково. Петька чувствовал себя неловко, он понимал, что мы не особенно расположены к нему. Он потоптался немного на месте, а потом, увидев крольчиху, суетливо, скороговоркой сказал:
— Ой, какой кроль! Где ты такого достал, Васька? Весной у вас другой по двору бегал. Правда? Этот красивее, целый баран, а не кроль!
Но напрасно вытанцовывал Петька перед моей крольчихой. Зря причмокивал он губами от восторга. Я и Куница прекрасно понимали, что Петька просто хотел подмазаться к нам. Все было напрасно. Одно из двух: либо с нами дружить, либо со скаутами голоногими в театр ходить. И мы делали вид, что не замечаем Маремуху.
Помолчав немного, Маремуха снова заговорил:
— Я не доглядел все представление. Еще одно действие осталось…
— Что ж так? Сидел бы уж там до конца. Зачем сюда притащился? — не вытерпел Куница и сурово оборвал Петьку: — Какие мы тебе товарищи? Панычи, скауты — твои товарищи. Котька Григоренко — твой товарищ. Иди к нему в гости. — И Юзик со злостью сунул в нос крольчихе морковную ботву.
— Ну их! Пусть они подавятся… Больше я к ним не пойду… — вздохнул Маремуха и вдруг, покраснев, сразу выпалил: — Они меня выпороли!
Мы насторожились.
Я с недоверием поглядел на взъерошенные волосы Петьки. Взволнованный, в зеленом скаутском костюмчике, он стоял перед нами и виновато заглядывал Юзику в глаза.
Кто бы мог его выпороть, такого подлизу? Не могло этого быть. И я, решив, что Петька врет, прямо сказал:
— Ты брешешь!
— Ей-богу! Пусть меня гром побьет! Слушайте, я вам расскажу все по порядку. Только никому не говорите, — попросил Петька, — ладно? Повели нас в театр. Под барабан. После второго звонка Бобырь ушел в залу, а я гуляю один. Ем яблоки, которые дал мне Сашка. Нехай, думаю, все усядутся, а я, как только свет в зале загасят, возьму и тоже сяду где-нибудь с краешку… Вот хожу по коридору и думаю: да тушите, черти, свет поскорее! А в это время кто-то хлоп меня по плечу. Я сначала думал — Сашка, хотел было ему сдачи дать. Оглянулся, смотрю — нет, это Жорж Гальчевский, — знаете, из седьмого класса бойскаут.
— Какой Жорж? Тот, что с крепостного моста в водопад прыгал? — спросил Юзик.
— Да нет. То Мацист прыгал. Того Жоржа Мацистом зовут. Ды ты же должен знать Гальчевского: он худой такой, костлявый, высокий, все с кастетом ходит. Приятель Кулибабы. Его отец — поп, служит в Преображенской церкви за Подзамчем. Ну вот, Гальчевский поймал меня за плечо и говорит: «А ты почему, шкет, тут вертишься?» — «Там душно очень, — говорю. — Пока не началось, я здесь воздухом подышу». — «А билет есть? Покажи-ка билет!» — вдруг потребовал Жорж. Стал я искать билет, ищу, ищу, то в один карман полезу, то за пазуху, то в другой карман, а сам все думаю: лишь бы свет поскорее потушили, он тогда отвяжется и побежит в залу на свое место. Но не тут-то было. Он стоял, ждал, а потом вдруг как толкнет меня сзади коленкой да как закричит: «Пошел вон отсюда, сопляк! Пока я здесь дежурным, ни один заяц у меня не пройдет!» Я споткнулся, чуть было не полетел, яблоки мои покатились к вешалке, я их догоняю, а Гальчевский еще кричит контролеру: «Не пускайте этого зайца обратно, чтобы духу его больше не было!» Я подобрал яблоки и бегом на галерку. Там у меня взяли билет и пропустили, слова не сказали. Вбегаю — уже темно. Нащупал свободное место на боковой скамейке у самого барьера, сел и грызу яблоко. Съел одно, взял другое, только надкусил, вижу, занавес подымается. Ну, думаю, доем потом. Только было хотел положить яблоко на барьер, а оно сорвалось да как полетит вниз… Ох, я и напугался! Уронил и даже глянуть вниз боюсь — страшно. Слышу только, выругался кто-то в партере и стулом заскрипел.
Потом тихо стало. А представление идет интересное такое, с запорожцами, с танцами и с музыкой. «Про що тырса шелестила» — так называется. Я засмотрелся и позабыл про яблоко.
Кончилось первое действие, зажгли свет, я сижу, не встаю, чтобы место не заняли, а сам высматриваю, где знакомые хлопцы сидят. Вдруг кто-то опять — цап меня за плечо. Обернулся я, гляжу — снова Жорж Гальчевский. «Ты яблоко на голову офицеру бросил?» — спрашивает. «Какому офицеру?» — «А вот погляди!» И схватил меня за шиворот да перегнул головой через барьер так, что я чуть было не упал вниз. А оттуда, снизу, из партера, ихний офицер рукой Жоржу машет и мне грозится. Тогда Гальчевский как закричит: «Пойдем к кошевому!» — и повел меня за кулисы. Там артисты бегают, пыльно, досок много навалено, темно, я чуть-чуть не упал — зацепился за какую-то веревку, а Гальчевский все меня толкает вперед. Хотел было я удрать — не вышло. Привел меня Жорж к самому Гржибовскому, а тот сегодня на сцене запорожца играл, весь вымазанный такой, и брови и нос — все в краске. Нос у него большой — нашлепку наклеил. Гальчевский козырнул ему и все про то яблоко рассказал, а меня он даже и не спросил, нарочно я или нечаянно. Тогда Марко Гржибовский сказал Гальчевскому: «Врезать ему пять шомполов», — и на меня головой кивнул. А Гальчевский мне сразу ка-ак даст! Ногой!
— И шомполами били? — все еще не веря Петьке, спросил я.
— А чем же еще? Конечно, шомполами!
— Где? Там же, за кулисами? — поинтересовался Куница.
— Ну вот еще… за кулисами… Просто вывели туда, за театр, где помойная яма, сняли рубашку и пять раз ударили. Вот погляди, еще знаки есть! — И Маремуха, задрав рубашку, показал нам свою спину. На его гладкой спине краснело пять неровных вздувшихся полос. Они легли почти рядышком, одна возле другой.
Куница решил проверить, не врет ли Маремуха, не нарисовал ли он эти полосы, чтобы разжалобить нас. Он послюнил палец и провел им по багровой полосе. Маремуха съежился и отскочил.
— А кто бил? — спросил я.
— Кто? Известно — Гальчевский. Марко ему приказал. Гальчевский бил, а Кулибаба и еще два скаута, я их совсем не знаю, держали. Один за руки, другой за голову. Потом я вырвался и побежал сюда, к вам… Ничего, он меня будет помнить… Я ему морду побью… Я не испугался его кастета…
— Кому морду побьешь? — спросил Куница.
— Гальчевскому… и кошевому… Марку… всем, всем побью… Ночью подслежу и буду бить…
— Да Гальчевский же тебя выпорет, как щенка. Нашелся тоже вояка! А у кошевого револьвер есть, он в тебя из револьвера пальнет. А потом, они ж твои начальники, зачем же их бить? — подтрунивая над Маремухой, сказал Куница.
— Я их не слушаюсь больше. Кто им дал право меня пороть? Я разве виноват, что яблоко само упало? Больше я к ним не пойду. Будь они прокляты со своей самостийной вместе… Поскорее бы красные возвращались…
— Ишь как запел, — отрезал Куница. — А сколько раз мы тебе говорили: подкупают петлюровцы таких, как ты, растяп своими цацками, формой да маисовой кашей. Американцы да англичане все это присылают нарочно — крупу да сахар, чтобы Петлюра здесь для них шпионов готовил, чтобы молодых хлопцев подкупал. А такие, как ты да Бобырь, словно та мышь на приманку, полезли к ним…
— Я теперь и сам понял, какие они подлецы, — огорченно протянул Маремуха.
— Понял, когда тебе ижицу шомполом прописали, — едко сказал Куница. — Мало тебе еще дали! И за компанию Бобыря жаль, что не выпороли.
Ох и вредный же Юзик, когда разозлится!
— Да оставь ты его, Юзик! — заступился я за Маремуху и сказал: — Эх, был бы ты, Петька, надежным парнем, кто знает, может, мы и приняли бы тебя в нашу компанию, дружить стали. А то не верю я тебе. Такому, как ты, даже ничего сказать нельзя. Сегодня ты с нами, а завтра к Котьке побежишь.
— Пусть меня гром убьет — не побегу! Я сердит на него, ничего вы не знаете!
Маремуха от волнения просунул в клетку пальцы. Крольчиха сразу подскочила и стала обнюхивать их.
— А шапка рыжая у тебя чья? Не Котькина разве? — строго напомнил Куница.
— Ну, это когда было… — вконец смутился Маремуха. — Мы первый год тогда жили в Старой усадьбе, моя мама понесла Котькиному отцу деньги за аренду, а Котькина мама подарила ей ту шапку. У меня ведь зимней не было. Я виноват?
— Твоя мама, Котькина мама… А вот ты Котькин подхалим — это мы все знаем. А ну поклянись, что больше не будешь с ним дружить, поклянись, что не пойдешь к скаутам, а мы тогда посмотрим, взять или не взять тебя в нашу компанию, — милостиво потребовал Куница.
— Возьмете? Да? — заерзал около клетки Маремуха. И вдруг неожиданно для нас обоих он сорвал с плеча пучок разноцветных ленточек и злобно швырнул его на землю. Ногтями он содрал с рукава скаутской гимнастерки желто-голубую нашивку и тоже бросил ее под ноги.
Он немного подумал, поглядел на землю и затем, как козел, сразу прыгнул обеими ногами на эти скаутские украшения и стал топтать их так, словно под ним были не ленты и нашивки, а настоящий, живой тарантул. Маремуха подпрыгивал, сопел от волнения и, устав, сказал торжественно:
— Вот!..
Мы молчали.
Чтобы окончательно доказать нам, что ему не жаль расставаться со своими голоногими скаутами, Петька топнул ногой еще раз и вдруг размашисто перекрестил свой живот.
— Вот крест святой, не буду дружить с Григоренко! Нужен он мне, подумаешь!
— А если ты с ним и в самом деле дружить не будешь, — сказал я, — растроганный клятвой Петьки и тем, что он растоптал скаутские цацки, — то мы возьмем тебя в Нагоряны. У меня там дядька, а у дядьки отец гостит. Мы сами, без скаутов, пойдем туда. Рыбу половим — там рыбы ой как много. И я вам Лисьи пещеры покажу. Хочешь?
— Ну конечно, хочу! — пуще прежнего засуетился Петька. — А я сетку возьму и удочку ту, длинную, с бамбуковым удилищем. Сеткой за один раз можно много рыбы наловить! А червяков, может, накопаем здесь? У нас на Старой усадьбе под камнями их много, жирные, длинные, — бери сколько хочешь.
— Только помни, Петька, если сболтнешь тетке, что меня выгнали из гимназии, — несдобровать тебе, смотри! Сброшу со скалы! И Куница поможет!
— Я сам тебя сброшу, задавака! — ответил, повеселев, Петька и уселся на клетку.
И тут я сразу простил ему все — и то, что он ластился к Григоренко, и то, что был скаутом. «Он вовсе не такой уж плохой парень, Петька», — подумал я и сказал:
— Слушай, Петро, мы сейчас собираемся в одно место. — И я рассказал обо всем Петьке.
— Зеленая рубашка? Худой такой? Рваные штаны? Да что ты говоришь! Его расстреляли? Не может быть! — сказав это, Петька мигом спрыгнул с клетки на землю.
Клетка зашаталась и чуть не упала. Петька был бледный и смотрел на нас широко открытыми, испуганными глазами.
— Нет, в самом деле? — спросил он.
— Убили, зарыли и следа не оставили! Тяжелобольного человека, который сопротивляться не мог. Еле-еле стоял. Вот что петлюровцы делают! Их всех надо покидать в водопад с крепостного моста, а Петлюру первым, и мотузок с камнем на шею привязать, чтоб не выплыл! — глухо сказал Куница.
— Постой, а ты откуда знаешь, что он в зеленой рубашке? Ты что — его видел? — спросил я у Петьки.
— Да он… я… я видел, как его вели… мимо нас… — пробормотал Петька.
— Значит, тот самый! — задумчиво сказал Куница. — Его у нас, в Старой усадьбе, поймали. Над скалой. Вчера вечером. И Сашка Бобырь тоже видел.
— Мы хотим сейчас могилу убрать. Пойдем с нами, Петька. А у тебя жасмина наломаем, — предложил я.
— Я пойду… А не поздно только? Может, завтра утречком?
— Утречком нельзя. Надо сейчас. Пошли! — твердо приказал Юзик и вышел первым из крольчатника.
КЛЯТВА
— Вы подождите здесь: я погляжу, кто дома, — сказал нам Маремуха, когда мы подошли к Старой усадьбе.
Мы уселись с Куницей на полусгнившее бревно.
Старая усадьба, в которой жила семья Маремухи, раскинулась у скалистого обрыва. Внизу текла речка. На другом ее берегу, тоже над обрывом, подымалась Старая крепость. Отсюда можно было хорошо разглядеть все крепостные башни и высокий мост. Раньше, много лет назад, этой Старой усадьбой владел помещик Мясковский.
Жил он бобылем с одним только старым лакеем. Незадолго перед смертью Мясковского дом, в котором он жил, сгорел, а после его смерти Старая усадьба перешла в наследство к двоюродному брату Мясковского — доктору Григоренко.
Видно, не очень она ему пригодилась. У Григоренко на Житомирской был собственный двухэтажный дом с большим фруктовым садом. В Старую усадьбу он не переселился. Доктор только сдал в аренду Петькиному отцу — сапожнику Маремухе — единственный уцелевший от пожара флигель. Маремуха должен был оберегать от потравы фруктовые деревья и ежегодно косить для Григоренко сено. Этим сеном доктор Григоренко кормит свою серую в яблоках лошадь.
— Идите сюда! — выскочив из флигеля, закричал Петька. — Батьки нет дома, он пошел в лавочку за дратвой.
Мы сразу почувствовали себя свободнее здесь и смело пошли за Петькой к растущим над скалой кустам жасмина.
— Ломайте побыстрее, а я тут покараулю! — сказал Маремуха, вскочив на высокий пенек.
Жасмин в Старой усадьбе растет замечательный.
Мы с Куницей тянем к себе упругие ветки и с хрустом обламываем их. Обломанные ветви отскакивают назад с шумом, задевая соседние кусты. Мы ломаем жасмин торопливо и безжалостно — будет беда, если отец Петьки застукает нас.
Но вот букеты наломаны. Мой букет тяжелый, он слегка влажен от первой вечерней росы. Чем бы его перевязать, чтобы не рассыпался? Ну да ладно, перевяжем, вот только выйдем из старой усадьбы.
С букетами в руках мы бредем по улице Понятовского.
Смеркается. Первые летучие мыши неслышно скользят у нас над головами.
— Подожди-ка, поглядим, что там, — остановил нас Куница у высшеначального училища.
На дощатом заборе нашего бывшего училища налеплен свежий еще не просохший петлюровский плакат.
— Когда же его здесь повесили? Я бежал — еще не было, — тихо сказал Маремуха.
Куница быстро оглянулся и, зацепив ногтями плохо приклеенный верхний уголок плаката, потянул его к себе.
— Раз! Два!
И не успели мы сообразить, в чем дело, серединки плаката как не бывало. Куница смял этот липкий, мокрый от клейстера кусок бумаги, швырнул его под забор и спокойно скомандовал:
— Пошли, хлопцы!..
Мы пошли, и я позавидовал смелости Куницы. Почему я сам не догадался сорвать плакат? «Трус! — ругал я себя. — Такой же трус, как и Петька. Ведь никого не было вокруг!»
Улица Понятовского круто повернула влево, и мы вышли на каменный крепостной мост. Доски на мосту были теплые и шершавые. Они скрипели у нас под босыми ногами. А внизу шумела вода. Она прорывалась у самого подножия моста сквозь пробитый тоннель и слетала на скалы ослепительно белым, день и ночь шумящим водопадом.
Находились в городе смельчаки: взберутся на перила моста и оттуда, сверху, «солдатиком» прыгают в кипящую под скалами воду.
Эх, и боязно, наверное, падать так, затаив дыхание слушать, как колотится сердце, и уже на полдороге встретиться с взлетающими вверх брызгами холодной воды!
Рассказывали, что давным-давно, перед тем как покинуть крепость, турки спрятали в железный сундук все свои богатства и потопили его в реке, под этим бурлящим водопадом. Уж много лет лежит сундук на дне, и никто не может поднять его, потому что самому лучшему пловцу не достать до дна — такая страшная глубина в этом месте.
Прошли мост. Вот и крепость. Отвесные, крутые ее стены вечером кажутся еще мрачнее, таинственнее. Недаром Петька Маремуха все чаще стал озираться по сторонам.
— Я один пойду к сторожу, а то он увидит нас втроем и перепугается. Подождите здесь! — приказал Куница.
Ждем его внизу, около подземного хода. Слышно, как стукнула дверь сторожки. Через несколько минут Куница подзывает нас к воротам крепости. Они высокие, окованные железом, настоящие крепостные ворота.
Старый хромоногий сторож сдержал свое слово. Он со звоном отомкнул висячий замок и, сняв его с засова, открыл нам калитку. Мы с Петькой вслед за Юзиком перешагнули порог.
Маремуха задел букетом засов, и ветка жасмина упала мне под ноги.
Тихо, крадучись, мы шли по мягкому подорожнику в глубь крепостного двора. Позади, как взводимый револьвер, щелкнул тяжелый замок. Это сторож, чтобы не было подозрения, снова закрыл на засов ворота.
Мы прошли мимо высоких черешен, низеньких, с подбеленными стволами яблонь, густых, ветвистых шелковиц.
— Здесь! — сказал Куница, показывая Маремухе на чуть заметный взрыхленный бугорок под самым бастионом. — Он стоял здесь, над ямой, а они — напротив и целились… А потом, когда он упал, подошел сюда доктор Григоренко и глаза ему потрогал. Мы вон из той башни все видели…
Маремуха молча глядел на могилу. Я развязал свой букет, и свежие, пахучие веточки одна за другой посыпались на перекопанную землю.
— Погоди! — отстранил мою руку Куница и неожиданно вынул из кармана смятый красный платок. — Я китайку принес. Такой китайкой запорожцы застилали могилы своих побратимов, — сказал он и, подобрав ветки рассыпанного жасмина, покрыл свежую могилу алой материей. Она была точно такого цвета, как знамя, которое днем и ночью развевалось над ратушей, когда провозгласили у нас Советскую власть.
Куница хорошо придумал.
— Петрусь! — тихо шепнул Куница Маремухе. — Иди к черной башне, принеси оттуда гладкую плиту. Быстро!
Но Петька покосился на темные башни и затоптался на месте. Видно, ему страшновато было идти туда, к Черной башне, через весь пустынный двор крепости.
— Я не донесу… У меня рука болит… Пусть Василь со мной пойдет, — забормотал Маремуха.
— Эх, ты… — со злостью ответил Куница. — Ну, тогда бегите вдвоем, а я здесь останусь.
Не проронив ни слова, мы подкрались к высокой башне. Острая, окруженная зубчатым венчиком, ее крыша ясно выделялась в предвечернем сумраке на синеватом небе. Я подумал: «А не закрыл ли нас в крепости сторож нарочно, чтобы выдать петлюровцам?» И мне стало жутко от одной этой мысли. Показалось, что крепостные стены зашевелились и придвигаются к нам все ближе и ближе. Вот-вот они окружат нас совсем.
— Эта? — дрожащим голосом спросил Петька, увидев под стеной башни прислоненную белую плиту.
— Она!..
Тяжелая!.. С трудом передвигая ноги, мы принесли плиту Кунице.
— Подвиньте на середину… — сказал он. — Да нет же, не опускайте совсем… Вот так, на весу держите. — И, подсунув под плиту руки, Куница расправил красный платок. — Надо все закрыть. Петька, подыми свой край чуть-чуть. Ладно, вот так хорошо… Опускайте!
Мы осторожно опустили каменную плиту на могильный бугорок. Я почувствовал, как она плотно прижала покрытую красной материей мягкую землю.
— Теперь давайте цветы, — прошептал Куница.
Развязав букеты, мы засыпали ветками могильную плиту. Могила стала еще выше.
Темнело. Желтый серп месяца висел над островерхой Черной башней.
Далеко, за Калиновским лесом, — должно быть, в Приворотье — протяжно пели унылую украинскую песню.
Крепость подымалась над городом, молчаливая, настороженная. Грохот тряской телеги, далекая печальная песня, тревожный лай собак на Заречье, быстрый стук копыт бегущего по Калиновской дороге коня — все было слышно здесь особенно громко. Глубокие окна крепостных башен и низкие бастионные входы усиливали эти звуки. Казалось, вся крепость дрожит, встревоженная ими. А там, за крепостным мостом, притаился засыпающий город и тоже вздрагивал от каждого звука: и от ржания запоздалой лошади, и от далекого выстрела, неожиданно врывающегося в эту вечернюю тишину.
В городе, наверно, уже давно зажгли огни. Но мы не видели их отсюда. Даже высшеначальное училище, которое стояло почти рядом, за мостом, было скрыто от нас высокой крепостной стеной. Прозрачное звездное небо раскинулось высоко над нами. Я видел нахмуренные лица Петьки и Куницы, озаренные светом молодого месяца.
Вдруг Юзик выпрямился, поднял голову и, повернувшись к могиле, сказал:
— А теперь, хлопцы, поклянемся, что будем стоять друг за друга, как брат за брата, и отомстим проклятым петлюровцам за этого человека! Давайте руки!
Молча мы протянули над могилой руки. Я цепко схватил чуть вспотевшую и вздрагивающую ладошку Маремухи, а Куница положил свою холодную ладонь поверх наших. Мы окружили могилу, как в хороводе, и большая тень от наших сомкнутых рук упала на траву бастиона далеко за могильной плитой.
— И в трудный час будем заступаться друг за друга! И будем помогать тем, кто борется за Советскую власть! Правда? Поклянитесь! — строго приказал Куница.
— Клянемся! — дрожащей скороговоркой почти выкрикнули мы, и тотчас же быстрое эхо испуганно повторило вслед за нами торжественные слова клятвы, которую наспех придумал Куница.
Я успокоился только на обратном пути, когда мы подошли к середине крепостного моста. Крепость осталась позади. Здесь, на воле, вдали от ее башен, было совсем не страшно. Даже Петька Маремуха повеселел и на ходу постукивал кулаком по перилам крепостного моста.
Но вот где-то за улицей Понятовского загудел автомобиль. Вслед за ним — другой. Далекий гул донесся сюда, заглушив шум водопада под крепостным мостом.
— Тише, хлопцы! — остановил нас Куница.
Мы прислушались. Автомобили гудели на горе за Старым бульваром.
— А то не в губернаторском саду, Юзик? — тихо спросил у Куницы Петька.
— Наверно, в губернаторском, — сказал Куница, и в эту же минуту в автомобильный гул ворвались какие-то посторонние резкие звуки. Словно там, наверху, сразу разломали пополам несколько досок.
— Стреляют! — прошептал Куница. — То они нарочно автомобили завели, чтобы не слышно было. Автомобили гудят под стенкой, на дворе, а они в подвале людей мордуют.
Куница говорил правду. Я тоже слышал немало об этих расстрелах. Ночью, чтобы заглушить выстрелы, петлюровцы заводят автомобили, днем они расстреливают людей под оркестр. Почти каждый будний день на сосновых скамейках под высокой стеной губернаторского сада рассаживаются с большими сияющими трубами петлюровские музыканты. Они приносят с собой из казармы легкие деревянные пюпитры и раскладывают на них нотные тетради. Под командой низенького капельмейстера музыканты без устали играют то быстрые польки, то громкие марши, то веселые краковяки.
А в это время за спиной у музыкантов, в низких подвалах желтого, с колоннами дома, в котором до революции жил губернатор, петлюровцы-черножупанники в присутствии начальника петлюровской контрразведки Чеботарева расстреливают арестованных большевиков.
— Сколько они людей замордовали!.. — тихо сказал Куница, прислушиваясь к далекому автомобильному шуму.
Я молча прикоснулся к перилам крепостного моста. Они были влажны от росы. Автомобили продолжали гудеть. Страшно было подумать, что всего в нескольких кварталах от нас, за каменной стеной губернаторского сада, один за другим падают на холодный пол застреленные черножупанниками люди.
А около остывающих трупов, весь в сером, в желтых лакированных крагах, стоит комендант черножупанников Драган. Кто знает, может, там и доктор Григоренко? И, может, Драган, как Марко Гржибовский, угощает усатого доктора душистыми заграничными папиросами, а тот, покурив, снова медленно ощупывает глаза и грудь у стынущих людей и, проверив, убиты ли они, вытирает чистым платочком свои розовые морщинистые пальцы…
Я невольно вспомнил своего отца, который прятался сейчас от петлюровцев там, в Нагорянах, у дядьки Авксентия.
Отец, коренастый, молчаливый, в синей сатиновой рубахе с расстегнутым воротом, возник в памяти. Я видел его так ясно, будто он стоял рядом со мной, с Куницей и Маремухой на мосту. Мне чудилось, что я трогаю его шершавую руку, что я заглядываю в его строгие глаза.
Как бы и его не поймали петлюровцы за то, что он не захотел печатать их петлюровские деньги. Ведь они и его могут расстрелять в губернаторском подвале, стоит только Марко Гржибовскому вспомнить, как мой отец выбросил его из мастерской Маремухи. От одной этой мысли я задрожал. Я очень любил своего отца, и мне еще сильнее захотелось повидать его, быть с ним вместе.
За крепостью задребезжала подвода. Едут сюда. Надо уходить. Но мне не хотелось в этот вечер так рано возвращаться к себе, на Заречье…
Пойти разве к губернаторскому дому? Но как проберешься туда, если Губернаторская площадь оцеплена? Патрули, наверное, стоят около доминиканского костела и никого не пускают на площадь.
А что, если махнуть сейчас прямо отсюда на Житомирскую, к Котькиному дому, да расквитаться с Котькой за то, что меня выгнали из гимназии? Он хвастает этим, подлиза, докторский сынок. Куница ведь врать не станет. Сейчас мне никакой Прокопович не страшен, пойду отлуплю Котьку, а хлопцы мне помогут; пусть жалуется кому хочет. И я предложил ребятам:
— Давайте, хлопцы, сейчас на Житомирскую, к Котьке. Отомстим Григоренкам за все! Шкоду сделаем…
— Какую шкоду? — деловито спросил Куница, подтягивая штаны.
— А там посмотрим. Может, Котька около дома, затащим его в кусты и надаем ему…
— Брось… И не думай даже… — засуетился Маремуха. — Он только крикнет, и мы пропали. Ты забыл разве, что у них на квартире живут два петлюровских офицера?
— Ну, ты известный боягуз, Петька! — сказал я Маремухе. — Ну, где ты видел, чтобы офицеры сейчас дома сидели? Да они с доктором, наверное, в губернаторских подвалах, а ты боишься. Давай пойдем, а, Юзик?
Куница стоял раздумывая.
— Так теперь поздно, Васька, домой уже надо, — опять заколебался Маремуха.
— А ты хочешь утром? Когда все видно? Тоже чудак! Пошли, — упрямо мотнув головой, решил Куница. — Ты что, даром клялся? Не бойся, никто нас не поймает. — И он взял Маремуху под руку.
— Хлопцы… Васька… Юзик, постой, да не тяни меня!.. — запрыгал, отбиваясь, Маремуха. — Вы ж ничего не знаете… На моего папу и так подозрение есть… Он побитый лежит… Я вам все расскажу… Я боялся говорить, а теперь скажу…
Куница отпустил Маремуху, а Петька с жаром выпалил:
— Тот человек, которого сегодня убили, у нас все время прятался!..
— Ты врешь! — перебил я Петьку. — Ты его и не знаешь.
— Я не знаю? Вот крест святой! — И Петька перекрестился. — Я знаю. Он восстание хотел поднять против Петлюры. Народ собирал для этого. Но тяжело заболел. Его к нам ночью привез Омелюстый. Он просил спрятать его, пока не выздоровеет. Оставил хлеба, денег, сахару кулек. Тато согласился. Мы его положили на печку. Мама печку занавеской закрыла, он там и лежал больной. У него лихорадка, наверное, была. Ух, страшенная. Через день его мучила. К вечеру он отходил, слезал с печки, чай с нами пил, а днем так его трясло — я думал, умирает. Мама не поспевала белье стирать. Выстирает ему рубашку, высушит, только он наденет — заколотит, затрясет его, враз рубашка мокрая от пота. Пил мало, а потел ой как здорово! Полез я как-то раз к нему за рубашкой, а он — цап револьвер из-под подушки и в меня нацелился. Не помню даже, как я слетел оттуда. Прямо на пол. Чего ты смотришь так, Васька, ей-богу!
Вот из-за этого револьвера его и взяли. Позавчера приехал к нам доктор Григоренко. Ходил по усадьбе, траву смотрел, выругал маму за то, что все черешни пооборваны на тех деревьях, что за флигелем, а потом зашел в комнату воды напиться. А больной лежал на печке. Не знаю, кашлянул он или ногой шевельнул, а может, застонал, вдруг Григоренко поднялся из-за стола, взял свою палку, отдернул занавеску — и к папе: «Кто здесь?» А больной поднялся, стал на колени, худой такой, зеленый, рубашка мокрая, и в доктора из нагана целит. Целит и шепчет что-то.
Григоренко сразу задернул занавеску и задом, задом вышел из комнаты, прыгнул в бричку и уехал. Папе даже слова не сказал. И шляпа его соломенная на столе осталась.
Доктор уехал, а папа сразу отнял у больного наган и стал одевать его. Как маленького. Штаны натягивает, а тот хоть бы ногой шевельнул, так ему плохо было. Бредил. Папа одел его, дал воды и с мамой разговаривает: куда бы его отвести? Пока они говорили, вбежали в хату к нам три петлюровца, враз связали этого больного человека и к папе: «Кого ховаешь? Москаля ховаешь, пес поганый!» И давай нагайкой хлестать. Ой как били. То по ногам, то по груди. Тато схватил стул, чтобы защищаться, тогда его один петлюровец по руке нагайкой как ударил, аж кровь выступила. Отняли стул и — наганом, наганом! У папы вся щека сейчас синяя-синяя, на спине синяки и рука распухла. Он лежит на кровати и ни с кем не разговаривает. А мама плачет и говорит: хорошо, что еще в тюрьму папу не забрали.
Мама боится, чтобы Григоренко не выгнал нас из Старой усадьбы. Где мы жить тогда будем? А ты меня на Житомирскую зовешь… А вдруг меня поймают? Пропали мы тогда совсем. — И Маремуха жалобно зашмыгал носом.
— Пойдем, Петька! Пойдем! — со злостью зашептал Куница. — Пойдем, отплатим этому гаду усатому и Котьке за все. Давай пошли!
— Хорошо… — вдруг решился Петька. — Хорошо…
И он затянул пояс.