Книга: Старая крепость (роман). Книга вторая "Дом с привидениями"
На главную: Предисловие
Дальше: КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН

Владимир БЕЛЯЕВ
Старая крепость
Роман

Книга вторая
Дом с привидениями

МЫ ПЕРЕЕЗЖАЕМ

Мне очень хотелось до прихода Петьки установить новую голубятню посреди двора. Острый, хорошо отклепанный заступ все глубже уходил во влажную землю, перерезая на ходу дождевых червей, корни травы. Когда нога вместе с загнутой кромкой заступа касалась земли, я обеими руками тянул на себя гладкую ручку. Целая груда земли взлетала наверх. Я ловко отбрасывал ее в сторону — черную, местами проросшую белыми жилками корней.
Вскоре глубокая яма зачернела посреди нашего небольшого дворика. Поддерживая голубятню одной рукой, я набросал в нее несколько булыжников, окружил ими столб и, когда голубятня перестала шататься, быстро засыпал яму свежей землей. Мне оставалось разровнять ее, как за домом скрипнула калитка.
«Ну вот и Петька!» — подумал я.
Издали голубятня выглядела еще лучше. Сколоченная из тонких досок, выкрашенная охрой, она заметно выделялась среди старых сараев. Славно будет житься в этом домике моим голубям. Позавидует мне сейчас Петька Маремуха. Как бы он ни пыхтел, никогда не сделать ему такой голубятни. Вот уже слышны позади шаги. Я медленно обернулся. Ко мне подходил отец. Он остановился рядом и сказал:
— Голубятня приличная, а вот зря.
— Почему зря?
— Завтра отсюда переезжаем, — ответил отец. — Пойдем в хату — расскажу.
До прихода Петьки Маремухи я уже знал все. Уездный комитет партии направлял отца на работу в совпартшколу. Отец должен был устроить в совпартшколе маленькую типографию и печатать в ней газету «Голос курсанта». А так как все сотрудники совпартшколы жили на казенных квартирах, то и мой отец должен был переехать туда вместе с нами.
А что же будет с новой голубятней? Не оставлять же ее здесь в подарок тому, кто поселится в нашей квартире.
— Тато, а голубятню я возьму туда! — сказал я отцу.
— Еще чего не хватало! — Отец усмехнулся. — Все курсанты только и ждали, когда ты заведешь у них голубей! — И, снимая со стены фотографию Ленина, добавил серьезно: — Не дури, Василь, голубятню оставишь тут.
— Да, оставишь! А где ж я голубей буду держать?
— А кто тебе позволит держать голубей?
Совсем тихо я пробормотал:
— А там разве нельзя?
— А ты думал? — сказал отец. — Пойми ты, чудак, там люди учатся — тишина должна быть, а ты голубей станешь гонять по крышам…
— Не стану, тато, честное слово, не стану. Я тихо…
— Знаю, как тихо: сам голубей когда-то водил. Голубь воздух любит, простор. Это не курица. Курицу можно в чулане держать, да и та заскучает…
В эту минуту во дворе скрипнула калитка, и кто-то осторожно крикнул:
— Василь!
Я сразу узнал голос Петьки Маремухи и схватил кепку. Выглянув в окно, отец сказал:
— Приятель твой пришел. Вот отдай ему голубей на попечение — и весь сказ.
Когда я рассказал Петьке Маремухе, что мы переезжаем, он отмахнулся. Он, слушая мой рассказ, недоверчиво заглядывал мне в глаза, думая, что я его обманываю.
Лишь когда мы подходили к главной улице города, Почтовке, Петька наконец поверил моим словам и — было видно по всему — огорчился, что я покидаю Заречье.
— Петро, давай меняться на твой зауэр, — предложил я.
— Выдумал! — сразу встрепенулся Маремуха. — Пистолет я ни на что менять не буду. Он мне нужен самому.
— «Нужен, нужен»! — передразнил я Маремуху. — Все равно его у тебя отымут.
— Кто отымет? — переполошился Маремуха.
— Известно кто: милиция.
— Кому он нужен? Он же ржавый.
— Ну и что ж такого? Все равно оружие.
— Какое там оружие! Ты же знаешь, что на Подзамче у каждого хлопца есть по десяти таких пистолетов. Обрезы прячут, и то ничего.
Петька говорил правду. После гражданской войны, после гетмана, петлюровцев и сичевиков в нашем городе оставалось много всякого оружия, и хлопцы продолжали хранить его в разных потайных местах.
Но все равно я решил припугнуть Маремуху и уверенно сказал:
— Отымут твой пистолет, вот посмотришь. Это раньше можно было держать оружие, а теперь война кончилась — и довольно. Давай лучше, пока не поздно, я выменяю его у тебя.
— Ну если у меня отымут, то и у тебя отымут! — живо ответил Петька Маремуха и, подмигнув, добавил: — Ты хитрый, Васька, думаешь, дурного нашел.
— Ничего не дурного. Я же в совпартшколу переезжаю, а там мне никто ничего не скажет. Там военные живут.
Несколько минут мы сидели молча.
Мы давно дружили, и я знал, что Петька трусоват. «Лучше помолчу, — думал я. — Пусть призадумается над моими словами».
Помолчав немного, Петька засопел от волнения и спросил:
— Ну, а что бы ты дал за пистолет?
— Голубей могу дать…
— Всех? — приподымаясь, спросил Петька.
— Зачем всех? Пару…
— Ну, тоже, пару… За пару я не отдам…
— И не надо… Завтра пойду на Подзамче и на одного своего чубатого полдюжины пистолетов выменяю…
— Ну иди меняй, попробуй… А на мосту тебя милиционер задержит…
— А я нижней дорогой, возле мельницы, пройду.
— Ну и иди.
— Ну и пойду…
Мы опять замолчали.
Далеко внизу на реке женщина полоскала белье. Она гулко хлопала по нему вальком, то отжимала, то снова прополаскивала в быстрой воде. Рядом с ней чуть заметными белыми точками плавали гуси. Я следил за гусями. Вдруг Маремуха торопливо зашептал:
— Васька! Отдай всех голубей, я тебе тогда еще двенадцать запасных патронов дам. Хочешь?
Ага! Попался Петька. Моя взяла!
Я встал, потянулся и нехотя сказал:
— Ладно, только ради дружбы… А другому ни за что бы не отдал.

КОТЬКА ЧИНИТ ПОСУДУ

Когда мы шли по тропинке, каждый был доволен и думал, что надул другого. Петька изредка посапывал носом. Давно он зарился на моих голубей, еще с прошлой зимы, а теперь вот счастье неожиданно привалило. А у меня будет пистолет. Завтра же намочу его в керосине, чтобы отстала ржавчина, а потом и пострелять можно будет.
Новый бульвар давно кончился. Мы шли по Заречью. Потянулись базарные рундуки, низенькие будочки сапожников, стекольщиков, медников. На углу Житомирской, за афишной тумбой, виднелась мастерская одного из лучших медников Заречья, старика Захаржевского. Около мастерской на улице валялись покрытые белой накипью самоварные стояки, опрокинутые вверх дном котлы из красной меди, ржавые кастрюли с проломанными днищами, эмалированные миски, цинковые корыта. Из мастерской вышел сам Захаржевский в грязном брезентовом фартуке. Он стал рыться в своем добре. Резкими, сердитыми движениями он перебрасывал из одной кучи в другую завитки жести, блестящие полосы латуни; все это звенело, дребезжало.
Когда мы были уже в нескольких шагах от мастерской, Захаржевский выпрямился и гулким сердитым голосом закричал в мастерскую:
— Костэк, иди сюда!
И на этот крик из открытых дверей мастерской на улицу вышел наш старый знакомый и мой недруг Котька Григоренко.
Смуглое лицо его было выпачкано сажей. Он был в таком же грязном брезентовом фартуке, как и старый медник. В огрубелых, изъеденных соляной кислотой руках Котька держал тяжелую кувалду.
Увидев нас, Григоренко несколько смутился, но сразу же, небрежно размахивая тяжелой кувалдой, вразвалку подошел к Захаржевскому.
Пока глухим ворчливым голосом тот отдавал Котьке приказания, мы прошли мимо и завернули за угол.
— Говорят, он от своей матери отказался, — тихо прошептал мне на ухо Петька Маремуха, оглядываясь назад.
— Отказался? А живет-то он где?
— Ты что — не знаешь? — удивился Петька Маремуха. — На Подзамче, у садовника Корыбко. На всем готовом.
— В самом деле?
— Ну конечно. Скоро месяц как живет! — ответил Петька.
— Что бы все это значило?
…Пока мы ходили в кинематограф, отец поснимал со стен фотографии; на обоях всюду — и в спальне и в столовой — виднелись темные квадратные следы. Мы давно не меняли обои, они выцвели от солнца и лишь под фотографиями сохранили свой прежний цвет. Уложив в корзину всю посуду и шесть серебряных столовых ложек, тетка стала опорожнять бельевые ящики комода. Отец снял со стены ходики, отцепил гирю и обернул вокруг циферблата длинную цепочку. Мне стало скучно здесь, в разоренной комнате, и я вышел во двор, чтобы поймать голубей. Я неслышно открыл дверь сарая. Оттуда пахнуло запахом дров. Вверху под соломенной крышей сквозь сон ворковали голуби. По голосу я узнал банточного турмана. Вот и лесенка. Засунув за пояс мешок, я полез по ней к голубям. Почуяв недоброе, один из них, глухо урча, шарахнулся в угол. Ладно, не пугайся, и у Петьки будешь кукурузу получать! Голуби тяжело хлопали тугими крыльями. Я быстро похватал их друг за дружкой, теплых, чистых моих голубей, и с болью в сердце бросил в просторный мешок.
Пока я шел к Петьке Маремухе в Старую усадьбу, голуби возились в мешке, как кошки, урчали, трепыхались, хлопали крыльями. Банточный турман даже стонал от испуга.
Маремуха ждал меня на пороге своего ободранного флигеля. Только я подошел, он сунул мне обернутый тряпками пистолет зауэр, выхватил из рук мешок с голубями и, пробормотав: «Подожди, я сейчас», — метнулся в сарай.
Сидя на теплом камне, я слышал, как Петька щелкнул ключом, открывая замок сарая, как заскрипела под его ногами лестница, как, взобравшись на чердак сарая, он визгливо запричитал: «Улю-лю-лю!»
Мне еще больше стало жаль голубей. Сколько я возился с ними! Как трудно было добывать для них в голодные годы кукурузу и ячмень! В те времена я очень боялся, чтобы их у меня не украли на мясо соседние мальчишки. А теперь я получил только один зауэр. Интересно, отойдет ли ржавчина или останется? Мне очень хотелось развязать бечевку, развернуть бумагу, хоть в темноте потрогать холодный, выщербленный ствол пистолета, пощупать нарезные пластинки на его рукоятке, но я удержался.
Петька вынырнул из темноты неожиданно. Тяжело дыша, он протянул мне пакетик с патронами и, заикаясь, сказал:
— Двенадцать… Можешь не считать…
Когда мы вышли на площадь, Петька дернул меня за руку и, оглядываясь по сторонам, шепнул:
— Васька, а ты знаешь, я слышал, что в той совпартшколе, где ты жить будешь, привидения водятся!
— Смешной, какие могут быть привидения?
— Самые настоящие. Верно, верно. Там белая монахиня по коридорам ходит. Там же монастырь католический был!
— Ну и что с того? В гимназии нашей тоже монастырь был, а привидений никто не видел.
— А в той совпартшколе видели, я тебе говорю!
Снизу от нашего дома к церкви кто-то шел.
— Тише, — цыкнул Петька и дернул меня за локоть.
Мы прижались к церковной ограде и пропустили прохожего. Когда он скрылся за углом, я сказал:
— Ох и трус же ты, Петька!
— Почему? — обиделся он.
— А чего ты напугался?
— Я думал — милиционер. А у тебя пистолет.
— А вот врешь. Ты думал, что то привидение. И теперь домой тебе страшно будет идти. Можешь не провожать меня дальше.
— Совсем не страшно, — обиделся Петька. — Я в полночь на польское кладбище могу пойти, а ты…
— Ладно, ладно, знаем таких храбрецов…
— Думаешь — не пойду? — уже не на шутку рассердился Маремуха.
— Верю, верю… — успокоил я Петьку и протянул ему руку.
Мы попрощались. Но как только я скрылся за углом, позади зашлепали Петькины сандалии. Он, храбрец, не выдержал и сломя голову пустился бегом к себе домой.

 

Не знаю, как быстро уснули отец и тетка Марья Афанасьевна, но я ворочался с боку на бок почти до рассвета. Долго не выходил из головы Котька Григоренко.
Этой весной мы кончили трудовую школу. Долго думали хлопцы, кому где дальше учиться. Мы с Петькой Маремухой нацелились было осенью поступить на рабфак. Другие наши одноклассники готовились в строительный институт, кто учился послабее — был на распутье. Все только и говорили об этом перед последними зачетами, а вот Котька все отмалчивался.
Он хорошо знал, что его — сына расстрелянного петлюровца — в институт наверняка не примут.
Что Котька будет делать после трудшколы — никто не знал.
Вдруг пронеслась весть, что Котька поступил в ученье к меднику Захаржевскому.
Для чего ему, белоручке и докторскому сынку, понадобилось знать слесарное ремесло, сперва никто не мог понять.
Каждое утро Котька через наше Заречье бегал в мастерскую, держа под мышкой завернутый в газету завтрак. Каждый день до вечера он стучал тяжелой кувалдой по наковальне, учился паять кастрюли и точить ножики от мясорубок.
Когда, возвращаясь с работы, он проходил мимо нас, от него пахло соляной кислотой, квасцами, курным кузнечным углем.

 

Добрую половину ночи этот проклятый Котька стоял у меня перед глазами в брезентовом фартуке, с тяжелой кувалдой в руках.
Неужели Галя, за которой я стал потихоньку ухаживать еще с трудшколы, могла променять меня на Котьку? Правда, несколько дней я не видел Галю, но ведь это ничего не значит. Если я ей хоть немного нравился, неужели она могла так быстро забыть меня? А может, это Маремуха из зависти наговорил, что она ходит с Котькой!..
…Потом, уже засыпая, я вспомнил Петькины слова, что в совпартшколе, где мы будем жить, водятся привидения. И только я заснул, как мне приснился скелет с острой косой за плечами. Завернутый в прозрачное кисейное покрывало, он встретился со мной в подземелье и протянул навстречу сухие костяшки пальцев. Я пустился бежать, скелет за мной. Наконец я забежал в какой-то темный тупик подземного хода, и здесь мертвец настиг меня. Я почувствовал, как он схватил меня сзади за горло и стал душить. Леденея от ужаса, я закричал.
— Вставай, голубятник, не ори! — смеясь, сказал отец и изо всей силы потряс меня, сонного, за плечо. — Подвода за вещами приехала! — добавил он, видя, что я проснулся.
Я повернул голову и легко вздохнул. В окно радостно, по-весеннему светило утреннее солнце.

НА НОВОЙ КВАРТИРЕ

Квартиру нам отвели в белом одноэтажном флигеле, расположенном на правой стороне большого школьного двора, в нескольких шагах от главного здания. Квартира была большая: три просторные комнаты, рядом с ними маленькая, но очень уютная кухня и через небольшой коридор еще одна кухня, побольше, с высокой русской печью и чугунной плитой под ней.
Марья Афанасьевна вошла в эту просторную кухню, тронула пальцем чугунную плиту, на которой лежал слой пыли, и сказала отцу:
— А что я с этой кухней буду делать? Мне и той довольно.
— Не знаю, — сказал отец, — не знаю.
— Тато, — вдруг нашелся я, — а хочешь — я летом здесь жить буду?
— Живи, мне что — жалко? — И отец усмехнулся в густые черные усы.
— Да ты в своем уме, Мирон? — переполошилась тетка. — И не думай даже!
— А что? — спросил отец.
— Да он порох станет жечь на плите, весь дом взорвет!
— Не буду, тетя, верное слово — не буду! — взмолился я. — Нема у меня пороху. Поищите даже!
— Ну вот видишь, — сказал отец, — и порох у него вышел — зря боишься. Васька теперь большой. Куда ему эти цацки?
— Да, большой… — буркнула, сдаваясь, тетка. — Начнет тут один мастерить и ноги себе поотрывает…
— Не поотрывает! — весело сказал отец и, обращаясь ко мне, добавил: — Так давай, Василь, устраивайся!
Вместе с теткой они ушли распаковывать вещи, а я остался один в своей кухне.
Вот здорово.
Сюда я могу свободно, когда мне вздумается, приводить Петьку Маремуху и других хлопцев. Я подскочил к окну, щелкнул задвижкой и с силой открыл обе половины оконных рам, разорвав давным-давно наклеенные старыми жильцами длинные полоски газетной бумаги.
В нежилой воздух комнаты ворвался теплый ветер.
Я перегнулся и, стирая рубашкой пыль с подоконника, посмотрел вниз. Ничего! Хоть первый этаж, но высоко.
Пока отец и Марья Афанасьевна распаковывали вещи, я принялся наводить порядок в кухне.
Чисто подмел пол, стер мокрой тряпкой отовсюду пыль — и с карнизов, и с подоконника, и с чугунной плиты. Я выпросил у Марьи Афанасьевны две сосновые табуретки и поставил их в свободных углах комнаты. «Для гостей!» — подумал я. Плиту застлал газетами. Она мне заменит стол. Когда мы будем учиться дальше, на рабфаке, тут можно готовить уроки. Пистолет я сперва запрятал в духовку, но потом, передумав, полез на печку и положил его там на лежанке. И запасные патроны закинул туда же. На ржавое, пахнущее дымом жестяное дно духовки я выложил весь свой инструмент — клещи, молоток, два напильника и отвертку с обломанной ручкой. Туда же я высыпал из старого пенала весь запас гвоздей и винтиков. Оставалось приготовить постель. Разостлав на лежанке несколько газет, я положил на них красный полосатый матрац, набитый сеном, покрыл его простыней и сверху, сложив вдвое, набросил голубое, протершееся по краям ватное одеяло. Под стенку я бросил подушку. Постель вышла на славу! Я лег на одеяло и вытянул ноги. Отсюда, сверху, мне хорошо были видны раскрытое квадратное окно и кусочек мощеного двора.
В коридоре послышались шаги. Я спрыгнул с печки на пол. Доски скрипнули у меня под ногами. Кто-то дернул дверь, но потом, увидев, что закрыто, постучал. Я отодвинул засов. В кухню вошел отец. Он остановился у окна и посмотрел вокруг. Я с опаской следил за его взглядом. Мне казалось, что отец прикажет мне перенести постель обратно. Но отец потрогал оконную раму и, отодвинув ногой к самой стенке табуретки, сказал:
— Прямо настоящий кабинет!
Помолчав, он добавил:
— Видишь, а ты еще не хотел сюда переезжать. Да здесь тебе будет куда веселее, чем у нас на Заречье.
Надевая поглубже на голову плетеный соломенный картуз, отец направился к двери и на ходу сказал:
— Обедать будем поздно. Я сейчас еду в типографию за шрифтами. Ты пойди к тетке, подкрепись до обеда.
К Марье Афанасьевне я не пошел, а, закрыв кухню на черный висячий замочек, выбежал во двор. Издали я увидел, как отец подошел к ожидавшей его у ворот военной подводе на высоких колесах и прыгнул на облучок. Часовой в буденовке открыл широкие железные ворота, и подвода выехала на улицу.
Во дворе было пусто. Видно, курсанты занимались. Где-то далеко, за длинным трехэтажным зданием совпартшколы, пели птицы. Я прислушался к их веселому пению, и мне захотелось пойти в сад.
Туда вела маленькая, но очень скрипучая калитка. Я потихоньку открыл ее и пошел по небольшой аллейке вниз, в гущу сада, мимо высоких кустов барбариса, бузины и можжевельника. Справа тянулся, ограждая сад от проселочной дороги, каменный забор, слева белела глухая стена школьного здания. У подножья стены я заметил низенькие, очень знакомые кустики. Крыжовник! Вот здорово! На ветках между листьями желтели созревшие ягоды. Что, если нарвать? А если заругают? Чепуха!
Согнувшись, я одну за другой срываю с колючих веток продолговатые тяжелые ягоды. Крапива жжет ноги. Я не замечаю ее укусов. Где-то вблизи послышался разговор. Я отдернул от кустарника руки и насторожился. Вот чудак! Да это не здесь. За каменным забором идут по дороге к реке какие-то люди и разговаривают. Это рыболовы. Над забором, покачиваясь, проплывают бамбуковые прутья их удочек.
Нарвав полные карманы крыжовника, я снова вышел на аллею и направился дальше.
А вкусный крыжовник! Ягоды чуть мохнатые, покрытые желтоватой пыльцой. Они хрустят на зубах. И сладкие какие! Такого крыжовника можно съесть целую шапку, и никакой оскомины не набьешь.
Белый дом совпартшколы остался позади.
Деревья становятся все выше и выше. Замелькали среди простых грабов и ясеней обмазанные известкой стволы яблонь и груш. Под деревьями в густой траве растут лопухи. Лопухов тут пропасть. Осенью, когда опадет лист и полетят на юг журавли, тут можно будет найти много подходящих мест для ловли птиц.
Но как тихо в этом саду! Только пение птиц заглушает мои шаги. Недаром здесь так много всяких птиц. Я узнаю голоса чижей, малиновок, зябликов. Никто их не беспокоит, не гоняет, разве что соседние белановские хлопцы, которые, наверное, заглядывают в этот сад, чтобы нарвать яблок или груш.
Аллея повернула к самому забору. Дальше по ней мне было идти неинтересно, и я зашагал прямо по мягкой зеленой траве в глубь сада. Все мне здесь нравилось, а самое главное — я был тут уже свой человек.
Возле большой старой шелковицы, окруженная кустами сирени и терновника, подымалась высокая горка. Вся она поросла травой, а наверху на этой горке виднелась белая некрашеная скамеечка. Мне захотелось сесть на скамеечку и оттуда, сверху, осмотреть весь сад. Но не успел я подойти к подножию горки, как за кустами послышался шум и мелькнуло что-то белое. Я сразу присел на землю и спрятался за шелковицу. Выглянув, я увидел, что на старое, высохшее и чуть прикрытое от меня листвой сирени дерево карабкается хлопец в белой рубашке.
В руке он держит маленький легкий сачок. Осторожно, словно боясь кого-то испугать, хлопец подбирается к разветвлению дерева.
Я вышел из своей засады и тихонько подкрался к кустам сирени. Теперь я уже хорошо видел спину хлопца, его серые в полоску штаны, протоптанные подошвы ботинок. Хлопец заткнул за пояс марлевый сачок и, освободив вторую руку, полез дальше. Задрав голову, я стоял внизу и следил за каждым его движением. Я слышал, как шуршит сжимаемая его ногами пересохшая кора дерева, как царапается об эту кору белая рубашка хлопца. Вот он добрался до разветвления и, ухватившись обеими руками за толстую ветку, чуть приподнялся вверх. Вытянув шею, он заглянул в дупло. Из черной щели дупла выпорхнула серая, неприметная птица и, жалобно заголосив, полетела к реке. Хлопец отшатнулся, белый сачок чуть было не выпал у него из-за пояса.
Испуганный, протяжный крик птицы раздавался теперь на окраине сада. Хлопец сел верхом на толстую ветку и вытянул из-за пояса сачок.
Он постучал им по стволу дерева и прислушался. Потом еще раз заглянул в дупло и, ничего в нем не увидев, легко засунул внутрь сачок. Передохнув, он лег на ветку грудью, несколько раз подергал, пошевелил в дупле сачком и тихонько, совсем тихонько вытащил его наружу. В сачке что-то было. Хлопец заглянул в сачок и опрокинул его над ладонью. Оттуда, из марлевого сачка, выкатилось продолговатое беленькое яичко. Парень ловко взял его в рот и тотчас же снова опустил сачок в дупло. Несколько раз он то опускал в дупло сачок, то вытаскивал его обратно, пока не выбрал из гнезда все яйца птицы. Тогда он, не глядя, швырнул вниз на траву сачок и стал осторожно съезжать по стволу вниз. Пока он спускался по дереву, я, раздвигая кусты, смело пошел ему навстречу.
Очень хотелось узнать: чье же это гнездо он разорил? Но не успел я подойти, как хлопец спрыгнул на землю, и в ту же минуту я шарахнулся в сторону.
В нескольких шагах от меня, оправляя рубашку, стоял Котька Григоренко. Никак не ожидал я встретить его здесь! Что ему, барчуку, нужно в совпартшколе? Этого еще не хватало! Какое он имел право залезать сюда да еще воровать яйца! Мало, что ли, погулял он в своем собственном саду?
Я уже чувствовал себя тут хозяином, и потому мне стало очень обидно, что этот петлюровский прохвост появился в таком месте, как совпартшкола. А может, ему разрешили курсанты, может, они не знают ничего о нем?
Ну хорошо, курсанты могут не знать, зато я знаю!
Если бы мы встретились с Котькой на улице, я не стал бы даже разговаривать с ним, но здесь, в саду, я понял, что обязан выгнать его немедленно.
— А ну, положи обратно! — крикнул я, быстро подходя к Григоренко.
Котька вздрогнул, но, заметив меня, принялся снова обчищать рубашку.
Он даже не смотрел в мою сторону, собака!
— Ты что, глухой? — закричал я, останавливаясь. — Тебе говорят!
Котька, все так же медленно и не глядя на меня, стряхивал ладонью с полотняной рубахи шелуху.
— Слышь?! — закричал я, свирепея.
Котька выпрямился и, ловко выплюнув на ладонь пять мокрых яичек серой птицы вертиголовки, удивленно сказал:
— Это вы ко мне?
— А ты думаешь…
— Я-то думаю: кто это пищит здесь? И никак не могу понять…
— Ты зачем гнездо разорил? Ведь из них не сегодня-завтра должны птенцы вылупиться.
— Серьезно или шутишь? — прищурившись, спросил Котька.
— Полезай на дерево и положи обратно яйца… — скомандовал я.
— Не много ли ты, сопляк, на себя берешь? — ехидно сказал Котька.
— Я… сопляк? Я…
— Ты чего в этот сад залез?
Вопрос Котьки заставил меня поперхнуться.
— Как — чего? Я свой… Мой отец здесь… А ты не имеешь права!
— Ну, будет! — неожиданно громко сказал Котька. — Сейчас я тебе прощаю, потому что у меня нет настроения учить тебя уму-разуму. Но имей в виду, в следующий раз мы можем поговорить в другом тоне… — И, словно невзначай, Котька вынул из кармана правую руку. Солнце блеснуло на его пальцах. Я увидел, что Котька, пока мы с ним разговаривали, успел насадить на руку тяжелый никелированный кастет.
Поиграв кастетом и оставляя меня одного, оторопевшего, под деревом, Котька быстро пошел к выходу.
Будь у меня в руках хоть палка — другое дело. А так я знал, что вооруженный кастетом Котька куда сильнее меня.
Котька быстро шагал по дорожке. «А может, все-таки догнать его? Нет, сейчас уже поздно!»
Самая удобная минута была упущена. Надо было, не вступая с ним в разговоры, бить его с налету по лицу, потом вырвать кастет. Посмотрел бы тогда, чья взяла!

НАД ВОДОПАДОМ

По обеим сторонам реки, как высокие коричневые стены, подымались скалы. Сжатая этими отвесными ржавыми стенами, река текла здесь по мелкому каменистому дну. Я шел по узенькой тропинке, и острый щебень колол мне пятки. За поворотом реки я увидел белые стены хаты, в которой жила Галя. Низенькая, крытая камышом, эта хата стояла на отшибе, прислоненная к скале. Вблизи домиков больше не было. Только на самом верху, на скале, где чернели остроконечные, с зубчатыми венчиками башни Старой крепости, виднелись белые хатки предместья Подзамче, стога желтой соломы, длинные кирпичные постройки паровой мельницы. Нижний пустынный берег реки, по которому я шел, назывался Выдровка. Раньше тут было много выдря. Они селились в скалистых норах над самой рекой.
Я остановился у плетня и, постояв так минуты две, крикнул:
— Галя!
Наверху у крепости заскрипели колеса подводы. В Галиной хате было тихо.
— Галя-а-а! — сложив лодочкой ладони, чуть погромче крикнул я.
В сенях звякнула клямка, и на пороге хаты появился Галин отец — лысый Кушнир.
Мне сразу захотелось спрятаться под плетнем. Но было уже поздно. Кушнир спускался по двору ко мне.
Подойдя к калитке, он облокотился на деревянную перекладину, вынул изо рта прокуренную трубку и тихо спросил:
— Чего кричишь?
— Да мне Галю нужно.
— Галю? — удивился Кушнир. — Смотри ты! Кавалер! Плохо, брат, дело. Гали нет!
— А где же она?
— Где?.. — Кушнир помолчал, затянулся, выпустил носом две струйки дыма и затем, выколачивая о плетень трубку, спокойно сказал: — А по воду пошла. На ту сторону. Вот если ты настоящий кавалер и не лентяй, беги навстречу. Поможешь ей воду нести…
Не оглядываясь на старика, я перебрался по камням через быструю и мелкую реку, которая сразу же за Галиной хатой сворачивала и затем, пенясь, мчалась в черный тоннель под крепостным мостом, чтобы вырваться на другой стороне белым, кипящим водопадом.
Перебравшись через реку, я подбежал к лестнице. Она подымалась по скалам к мосту.
Наконец я взобрался на улицу, что спускалась из города на крепостной мост. Гали наверху не было. Я отдышался, перешел мощенную круглыми булыжниками улицу и посмотрел вниз. Отсюда я увидел другую часть города — Карвасары, белый пенящийся водопад, переброшенную через него рядом с высоким крепостным мостом деревянную кладочку, широкий спокойный разлив реки за водопадом, скалистые, поросшие желтой медуницей и дерезой берега Смотрича. Внизу, к водопаду, вела выщербленная лесенка без перил. Гали на лестнице не было. Наверное, она еще возится около колодца. А колодец отсюда разве увидишь — он по другую сторону водопада, и его заслоняет деревянная церковь с погостом, усаженным высокими тополями.
«Что же делать? Ждать Галю здесь или сбежать вниз?.. А, сбегу, пусть узнает, какой я добрый! Подсоблю тащить ей ведра от самого колодца».
И я побежал вниз, к реке. Я так разбежался, что было трудно остановиться. С разгона я влетел на деревянную кладочку, и меня сразу обдало холодной водяной пылью. Белые брызги подлетали вверх, до самых досок. Вода шумела и грохотала внизу, я видел ее сквозь щели в кладке, и этот грохот водопада сливался с грохотом наверху: там по деревянному настилу крепостного моста быстро ехала подвода. Я уже почти пробежал всю кладку, как вдруг сквозь шум воды и громыхание телеги услышал свое имя.
— Василь! Вася-а-а! — донеслось издали.
Я задрал голову и посмотрел на мост. Но у перил моста никого не было. С моста мне в глаз упала соринка, и глаз заслезился. Я стал растирать глаз кулаком, но тут снова послышалось:
— Василь! Вася!.. Сюда!
Я оглянулся.
В стороне, над самой скалой, сидела Галя и с ней еще кто-то, но кто именно — я сперва не разобрал.
— Иди сюда! — крикнула Галя и поманила меня рукой.
«Кто ж это, интересно, с ней сидит?» — думал я, пробираясь между кустами к Гале. Фу-ты, что такое! Я чуть было не наткнулся на ведра с водой, которые Галя оставила здесь под кустами.
Дорогу мне преграждала глыба гранита. Я полез на нее, цепляясь за пучки травы, и, взобравшись наверх, остановился.
Рядом с Галей сидел Котька Григоренко. Плохо у меня стало на сердце в эту минуту. Ведь они еще могут подумать, что я нарочно пришел подсматривать за ними. Удрать разве?
— Спускайся, Василь, ну, быстро! — потребовала Галя, и мне волей-неволей пришлось спрыгнуть с глыбы и подойти к лужайке, на которой они сидели.
Не глядя на Котьку, я протянул руку Гале.
— Где же ты пропал? Я уже думала… Садись! — сказала Галя.
Я, посапывая, опустился на мягкую траву.
— А мы ж позавчера переехали отсюда! — И я кивнул головой в сторону Заречья.
— Куда переехали? — заинтересовалась Галя.
Пришлось рассказать Гале о нашем переезде в совпартшколу.
— Там сад какой! Большущий. Я к тебе за черешнями теперь буду приходить! — сказала Галя.
— Приходи, — ответил я неуверенно.
— А я несла воду, несла и заморилась. Вижу — навстречу Котька. Вот мы и решили посидеть. А ты куда шел?
— Да мне надо туда… — соврал я, кивая в сторону деревянной церкви. — На Подзамче! К хлопцу одному.
— К хлопцу? — протянула Галя. — А разве… — И она запнулась.
«Ничего, ничего, правильно! Нехай думает, что я шел к хлопцу, а не к ней».
Котька в это время встал, потянулся, поправил свою белую батистовую косоворотку, одернул кавказский ремешок с тяжелыми серебряными язычками и поднял с земли камень.
Широко раздвинув ноги, он размахнулся, — и круглый камень упал далеко-далеко, посреди запруды.
— Здорово! — сказала Галя, и ее слова обожгли меня.
А Котька схватил еще один камень и сказал Гале важно:
— Ну, это еще не здорово. Вот смотрите, куда закину!
Он примерился и размахнулся. Но камень вырвался у него из рук и упал совсем близко от нас, под скалу.
«Ага, ага, так тебе и надо! — чуть не закричал я. — Не задавайся зря!»
Галя засмеялась, и Котька, желая оправдаться, объяснил:
— Ну, это случайно. Сухожилие сорвал! — Он даже сморщился, будто от боли, и сказал: — Вы остаетесь, Галя, или идете?
На меня Котька не смотрел.
Галя встала, оправила платье. Втроем мы перелезли через каменную глыбу. Галя нагнулась к ведрам.
— Давайте я помогу вам! — сказал Котька, отстраняя Галю и хватая оба ведра.
— Ну нет, зачем? Я сама!
Но Котька уже потащил ведра к лестнице.
— А тебе обязательно надо на Подзамче, Василь?.. Как того хлопца звать? — спросила меня Галя.
— Какого хлопца?
— Ну того… к которому ты идешь?
— Того? Тиктор! — выпалил я наугад.
— Тиктор? Да ведь Тиктор не на Подзамче живет. Он возле вокзала живет.
— Ну да, но сейчас он у знакомых на Подзамче, вот мы и договорились встретиться, — кое-как выпутался я.
— А может… ты с ним другим разом встретишься? — И Галя робко посмотрела мне в глаза.
Но здесь я решил быть жестоким до конца! Я хотел наказать Галю за ее встречу с Котькой и сказал сухо:
— Нет, другим разом нельзя. Я должен встретиться с Тиктором сегодня!
Мы подошли к лестнице. На площадке меж ведер стоял, поджидая нас, Григоренко.
— Ну, спасибо, Котя, — очень ласково сказала Галя. — Теперь я сама донесу.
— Да бросьте стесняться! Я вам помогу, — сказал Котька басом.
— Нет, нет, Костя, спасибо. Вы же идете в другую сторону, вот с ним по пути, — кивая на меня, сказала Галя.
— Давай, Галя, я тебе помогу! — сказал я.
— Не надо мне помогать, — ответила Галя. — Сама не донесу, что ли? Идите себе вместе. Ну, до свидания!
— Нет, спасибо. Я не имею большого желания идти в такой компании! — сказал Котька и отвернулся.
У меня перехватило дыхание.
— Ты молчи… ты… ты!.. — почти выкрикнул я.
А Галя глянула сперва на меня, потом на Котьку и засмеялась.
— Ой, я ж дура! — сказала она, смеясь. — Вы не разговариваете? Да? А я думаю: чего вы все молчите? Вы что — в ссоре?
— Так, у нас счеты! — сказал Котька и, подхватив оба ведра, потащил их вверх по лестнице.
— А я не заметила. Ну что ж, до свидания, Василь. — И Галя медленно протянула мне руку.
Я пожал ее холодную ладошку, и она, крепко ступая и чуть покачиваясь, пошла по ступенькам вслед за Котькой.
Я стоял посреди лестницы и смотрел им вслед. А что, если Галя или, еще хуже, Котька обернутся? Мне стало стыдно, и я быстро спустился и перешел по кладке через водопад. Ну и ругал же я себя в эту минуту! «Эх ты, — думал я, — трус. И зачем выдумал Тиктора? Надо было остаться с Галей, спровадить от нее Котьку. Не мог надавать Котьке или просто взять ведра да понести сам. Тогда бы Котька ушел. Упустил такой случай. А так смотри: шел-шел сюда, чтобы повидать Галю, из самой совпартшколы шел, и вот радуйся — повидал! Теперь, наверное, они вместе пойдут. И Котька станет хвастаться перед Галей, какой он сильный, скажет, что я его испугался, будет наговаривать про меня всякое. Обязательно будет наговаривать».
Я обогнул деревянную церковь. В луже возле колодца размокала желтая коробочка папирос «Сальве». Тисненая этикетка с нарисованной дымящейся папироской отклеилась и плавала поверх лужи. Я посмотрел на плавающую этикетку, вспомнил, как несколько лет назад мы собирали коллекции таких вот коробочек от папирос, и быстро пошел по горной крутой дороге, которая огибала Старую крепость со стороны Карвасар. Я шел на Подзамче и никак не мог сообразить, зачем я иду туда.
Уже в городе, по дороге домой, я остановился возле витрины парикмахерской Мрочко. Там, за толстым бемским стеклом, торчали на болванках восковые лица тонконосых красавиц. На каждой был приклеенный парик. А сбоку, по обеим сторонам нарядной и устланной разноцветной бумагой и журнальными вырезками витрины, блестели два зеркала. Я делал вид, что рассматриваю лица восковых красавиц с каплями клея на висках, а сам искоса глядел в зеркало. Мне стало стыдно смотреть на себя в зеркало просто так. Прохожие еще станут смеяться: такой здоровый парень и, как девчонка, в зеркало себя рассматривает. Я смотрел украдкой и думал: «Котька шире меня в плечах — и только». Я видел в боковом зеркале свое сердитое лицо, глаза навыкате, рубашку апаш, подпоясанную ремнем, целые, без единой латки, черные молескиновые штаны. Серая кепка была слегка заломлена назад. Худо только, что я был босиком. Надо было надеть сандалии. «Эх ты!» — поругал я себя. Налюбовавшись собой вдоволь, я широко расправил плечи и, как борец, размахивая согнутыми в локтях руками, зашагал по мостовой к совпартшколе. Городские тротуары были гладкие и теплые от солнца.

ПЕРВЫЙ МАТЧ

На зеленой лужайке во дворе совпартшколы курсанты гоняли мяч.
Часовой у ворот, молодой черномазый парень с раскосыми глазами, в голубой буденовке, опираясь на винтовку, следил со своего поста за игрой. Я остановился возле турника.
Турник — водопроводная труба, до блеска отполированная ладонями, — был закреплен одним концом в развилке клена. Другой конец трубы был прибит скобками к врытому в землю столбу. Столб да брошенная на траву одежда и были воротами для играющих. Вторые ворота — два пенька — виднелись под самыми окнами нашего флигеля. Там в голу стоял, полусогнувшись, мой старый знакомый Полевой, секретарь партийной ячейки совпартшколы. После демобилизации из Красной Армии он решил не возвращаться к себе на родину в Екатеринослав, а остался у нас, в Подолии, и уездный комитет партии направил Нестора Варнаевича в совпартшколу.
В тех воротах, что были возле меня, суетился лектор политэкономии, стриженный под машинку Картамышев в широченных синих галифе и оранжевой майке-безрукавке. Вчера я услышал, что это Картамышева и лектора по естествознанию Бойко называли «братьями-разбойниками». Они были похожи друг на друга — носили синие костюмы и каракулевые папахи с красным бархатным верхом.
Теперь «брат-разбойник» Бойко суетился в центре. Я сперва не мог даже разобрать, кого он играет — центрфорварда или левого края. Он бегал посреди лужайки в своих брюках с кожаными блестящими леями и, наконец, вырвав мяч, повел его в мою сторону, к турнику. Тогда я понял, что «братьев-разбойников» назначили в разные команды и что они играют друг против друга.
Не добежав до ворот шагов пяти, Бойко рванулся вперед, крикнул и хватил по мячу так, что мяч чуть не распоролся. Вертясь волчком в воздухе и задевая траву, мяч пролетел в ворота и, скользнув мимо самых моих ног, подпрыгивая, покатился к часовому, а довольный Бойко, утирая пот с лица, крикнул растерявшемуся голкиперу:
— Поймал зайца?
Картамышев ничего не ответил и, тяжело дыша, помчался в своих тяжелых кованых сапогах вдогонку за мячом к будке часового.
Злой оттого, что ему забили гол, Картамышев возвращался обратно к воротам шагом, опустив стриженую голову.
Бойко, все не отходя от чужих ворот, подсмеивался:
— А еще говорите: мы, мы — сильная команда! А у нас двух игроков недостает, и то голы вам забиваем.
— Кто же вам мешает? Возьмите себе игроков еще! — хмуро ответил Картамышев.
Все игроки, переминаясь с ноги на ногу, нетерпеливо ждали продолжения игры.
— А где ж их возьмешь еще, игроков? — сказал Бойко и оглянулся.
Мне хотелось, чтобы он заметил меня. Но Бойко безразлично скользнул по мне взглядом и, привстав на цыпочки, посмотрел в палисадник. Там, около здания, за кустами подстриженной сирени, читали газеты два курсанта.
— Эгей, Бажура, идите в футбол играть! — крикнул через весь двор Бойко.
— Не хочу! — донеслось из-за кустов.
Я уже знал здесь некоторых курсантов, но попроситься в игру не решался. Ведь я неплохо играю в футбол. Ну позови меня, позови! Я прямо чуть не прыгал на месте от волнения — так мне хотелось играть. А главное — такая подходящая наступила минута, чтобы войти в игру, но она сейчас пройдет, лишь только Картамышев зашнурует мяч. И я следил теперь, как голкипер заталкивал под кожу остаток сыромятного хвостика. Ну вот… хвостик спрятался под кожаной покрышкой. Все, значит, кончено. Картамышев приготовился и, уже подняв перед собою мяч, чтобы бросить его на ногу, искоса глянул на меня. И остановился.
— Слушай, капитан! — крикнул Картамышев. — Возьми вот себе парня. Пусть не скучает.
Бойко медленно посмотрел на меня. Видно было — он колебался. Потом нехотя спросил:
— Эй, хлопчик! Умеешь играть?
— Умею, только не особенно! — ответил я дрожащим голосом, все еще не веря, что меня возьмут в игру.
— Да мы все тут не особенно, — засмеялся Бойко и приказал строго: — Беги к воротам. Беком будешь. Понял?
Ну еще бы не понять!
И, задевая босыми ногами влажный подорожник, я помчался к Полевому. Уже пошла игра, и мяч заухал у меня за спиной. Полевой стоял в воротах, наклонившись, и следил за мячом.
— Я буду беком! — крикнул я, подбегая.
Полевой, не глядя, сказал:
— Ладно, становись! — и продолжал смотреть на середину поля.
Я стал перед воротами, поправил кепку и приготовился бить.
Теперь я уже чувствовал себя здесь своим. Если я хорошо сыграю, меня будут брать в игру каждый вечер. Я буду по воскресеньям ходить с командой на широкое поле к провиантским складам. Молодец Бойко, что позвал меня сюда. Важно только играть хорошо. Бить крепко, сильно. Хоть бы мяч сюда кто послал! Но игра по-прежнему шла на центре. Вот Бойко снова повел мяч к чужим воротам. Ему наперерез бросился бек в белых трусах и блестящих сапогах до коленей. Бойко, обманывая бека, придержал мяч. Вот он бьет по воротам. Сейчас будет гол.
Ах, черт! Голкипер Картамышев выручает команду. Он легко взял мяч на носок сапога, и мяч взлетел вверх. Хорошая «свечка»! Мне бы, пожалуй, так не ударить. Я, задрав голову, следил за полетом мяча. Он падает вниз и сразу достается центру чужой, картамышевской, команды, Марущаку. Этот Марущак здорово играет. Видно, как мелькает между игроками его военная фуражка, красно-желтая, с вогнутым лакированным козырьком. Марущак бежит прямо на меня, высокий, тяжелый. Мокрый мяч катится перед Марущаком. Он все ближе, ближе, этот бурый мяч, похожий на ежа. Марущак ударил. Мяч оторвался и, шурша по траве, такой хороший, низкий, мчится на меня.
Сейчас я его…
Я сразу засуетился, запрыгал, подняв навстречу мячу ногу… и промазал.
Полевой не ждал мяча. Казалось, вот-вот будет гол. Но в ту минуту, когда мячу оставалось пролететь до ворот каких-нибудь два шага, Полевой вдруг сразу бросился на землю и принял мяч. И сразу Полевой вскочил и, подбросив мяч, сильно ударил по нему кулаком. Мяч снова полетел на середину.
На белых трусах Полевого зеленело теперь большое круглое пятно. Он стряхнул с трусов стебельки мятой травы и недовольно крикнул:
— А ты не суетись зря. Я думал — ударишь. Зачем ногу задрал?
— Да я нечаянно, — буркнул я.
— «Нечаянно, нечаянно»! — пробормотал Полевой и добавил: — А ты наверняка действуй всегда. Не болтай ногой, когда мяч далеко. Понял? А вот подойдет близко — тогда бей сразу, навылет. И от ворот отойди подальше.
Я, словно меня подстегнули, рванулся вперед, в самую гущу играющих. Навстречу мне снова бежал Марущак без мяча. Противники что-то затевали. Так и получилось. Еще мы не встретились, как их левый край послал Марущаку мяч. Марущак приготовился бить.
«Эх, была не была! — решил я. — Перебьют ноги — ладно». И бросился на здоровенного Марущака. Но он, думая меня обмануть, легким ударом хотел перебросить мяч через голову. Не тут-то было! Оставалась какая-нибудь секунда, и мяч был бы у меня за спиной, но я подпрыгнул и стукнул мяч лбом так, что моя кепка сразу же слетела. Не успел еще я нагнуться, чтобы поднять кепку, как мяч принял Бойко и косым ударом забил гол.
Мяч снова запрыгал по каменному двору к будке часового. Картамышев медленно побежал за ним, а Бойко, улыбаясь, крикнул мне через все поле:
— Так всегда играй. Понял? Пасовка, пасовка!
Я был счастлив. Хорошо, что я ударил головой, а возьми я мяч, допустим, ногами, не получил бы Картамышев гол.
Игра оживленно пошла дальше. Мяч с шумом перелетал с одного конца двора на другой. Уже смеркалось. Загудели жуки-рогачи над густым кленом. Вокруг стояли, наблюдая за игрой, курсанты.
Мне было приятно, что они следят и за тем, как я играю. Я носился из одного конца поля в другой, я совсем забыл, что беку не полагается отбегать далеко от своих ворот, и однажды попробовал сам забить гол, но Картамышев перехватил мяч. Ноги мои были исцарапаны, где-то в пятке покалывала заноза — видно, я загнал в пятку колючку от акации, и большой палец левой ноги был окровавлен — я зацепился за камень, но не почувствовал боли. Было жарко. Мокрый, вспотевший, я гонял по полю, стараясь вырвать мяч у чужих игроков. В это время, желая обмануть меня, Марущак издали ударил по воротам, но промазал. Мяч ударился о стенку и возвратился к воротам, унося на себе белое пятно известки. Опасность миновала, и я спокойно следил за игрой на центре.
Все игроки были распарены, как и я, от них пахло потом, табаком, сапожной мазью. Трусы у нашего голкипера Полевого зазеленились еще больше, а на колене краснела ссадина.
С улицы крикнули:
— Васька, Васька!
Я сперва ударил по мячу, передал его левому краю, а затем поглядел, кто это меня зовет.
Прижимаясь носом к деревянной перекладине забора, стоял Петька Маремуха. Он с жадностью глядел на игру и, видно, крепко завидовал мне. Прогоняя мяч мимо забора, я крикнул Петьке:
— Не уходи, скоро кончим!
Петька кивнул головой и поудобнее примостился на каменном фундаменте забора. Я же с налету ударил по мячу, дал отличную «свечку», но только чуть влево, за линию игры. Мяч упал прямо на верхушку клена, с шумом пробивая листву, зацепил турник и затем подкатился к ногам Картамышева за линией корнера.
Где-то в коридоре здания прозвенел звонок.
— Пошли, товарищи, ужинать! — крикнул Полевой и, ловко подобрав лежавшую подле пенька одежду, вышел из ворот.
— Захватите мяч, товарищ Марущак! — распорядился Бойко и, подойдя к голкиперу Картамышеву, предложил: — Давай, Володя, сходим на речку до ужина, выкупаемся.
Картамышев согласился, и оба они, натягивая на ходу синие гимнастерки, направились к воротам.
Я обогнал их и выскочил на улицу первый.
— Здорово, Петрусь! — радостно сказал я Маремухе, крепко пожимая его пухлую руку. — Ну, видал, как я чуть не забил гол? Здорово, правда?
— Ты же портачил тоже здорово. Ту «свечку» как промазал, — ответил мне очень холодно Маремуха.
— А ты бы не промазал? — сказал я.
Но Петька, как бы не расслышав моего вопроса, спросил:
— Откуда ты их уже всех знаешь?
— Ну, не всех, а так, половину знаю — вчера они здесь играли в городки, вот я и узнал, кого как зовут. Пойдем ко мне в гости! — предложил я.
— Как? Туда? — недоверчиво покосился глазами Маремуха в сторону нашего флигеля. — А мне разве туда можно?
— Раз со мной идешь — значит, можно! — важно сказал я, и мы двинулись к воротам.
Петьке Маремухе все понравилось у меня в кухне: и моя постель на печке, и разложенный в духовке инструмент, и окно, выходящее во двор. Пока Петька все разглядывал, трогая коротенькими и пухлыми, как у девочки, пальцами, я сидел на табуретке и выковыривал булавкой занозу.
Возле меня на краешке плиты, мигая, горела коптилка.
Вытащив наконец английской булавкой занозу, я стукнул пяткой по полу, — чуть-чуть защемила расцарапанная ранка. Я сполоснул под умывальником руки и стал думать, чем бы угостить Петьку. И вдруг, вспомнив свою встречу с Григоренко, в саду, сказал Петьке:
— А ты знаешь, Петро, что Котька сюда захаживает?
— Куда? В совпартшколу?
— В том-то и штука, что сюда!
И я рассказал Петьке Маремухе о встрече с Котькой.
— А ты бы взял ему и всыпал! — смело сказал Маремуха.
— Легко тебе сказать — всыпал. Я бы всыпал, но видишь какое дело: его ж Корыбко в этот сад пускает.
— А разве Корыбко тут работает?
— Ну да! В том-то и фокус. Я сперва этого не знал и, когда застукал Котьку в саду, тоже удивился, чего он задается так, словно у себя дома. А потом вчера вечером смотрю — они вдвоем по двору идут. У Корыбко ножницы здоровенные и ведро с известкой. Спрашиваю одного курсанта, что этот старик делает, а курсант мне и говорит: «Садовником работает».
— Вот оно что! — протянул Маремуха. — Ясное теперь дело. Раз Котька квартирант Корыбки, то теперь он свободно будет ходить сюда. Этот старый черт будет его пускать и когда яблоки поспеют.
— Факт! — подтвердил я.
— Ну, теперь Котька у вас все гнезда разорит. Ты знаешь, какая у него коллекция яиц? — сказал Петька. — Даже в городском музее такой нет. Он ведь давно собирает яйца. Такой здоровый, а все еще по деревьям лазает. Да, Васька! — спохватился Маремуха. — У меня же для тебя записка.
— От кого?
— А ну, угадай!
— Ну скажи!
— Нет, ты угадай!
Петька вынул из кармана голубой конвертик и спрятал его за спину.
— Ну, дай сюда! — закричал я.
— Я дам, только ты побожись, что сделаешь одну штуку.
— Какую?
— Если тебя спросят, когда ты получил это письмо, скажи, что утром.
— Так ведь сейчас же вечер!
— Ну я знаю. А ты скажи, что я тебе занес его утром. Хорошо?
— От кого письмо?
— Поклянись, тогда скажу!
— Ну, сам тогда возьму. Отдай письмо. — И я, шагнув к Петьке, схватил его за руку.
— Я не дам, Васька. Вот верное слово — не дам. Порву, а не дам. Ой, не крути руку!
Вырвать письмо было трудно. Я отпустил Петьку и сказал:
— Ну хорошо. Я клянусь.
— Что — клянусь? Ты хитрый. Скажи все, как полагается.
— Я клянусь, что, если меня спросят, когда я получил письмо, скажу, что утром.
— Ну тогда возьми! — И Петька протянул мне измятый конверт. Я быстро разорвал его и стал читать письмо.
"Вася!
Если у тебя есть время, приходи сегодня вечером ко мне, и мы пойдем вместе в иллюзион.
Галя".
Я чуть не бросился на Петьку с кулаками.
— Чего же ты мне не отдал письмо утром?
— Я не мог, я с утра поехал с папой на огород.
— А когда Галя тебе отдала письмо?
— Сегодня утром. На базар шла за молоком и отдала. А что там написано? — И Петька попробовал заглянуть в письмо.
— Подожди, — отстранил я Петьку. — А ты не мог забежать ко мне, как на огород ехал?
— Ну, конечно, не мог. Я вез тележку: оставил бы на улице, и ее могли бы украсть.
— Ну хорошо, — сказал я, — я скажу Гале, когда ты передал мне письмо.
— Ой, не надо, Васька! Она будет думать, что я брехун.
— Почему?
— Да я сейчас шел по бульвару к тебе сюда. А она на качелях катается. Ко мне подбежала, спрашивает: «Ты передал записку?» Я говорю: «Передал». А записка у меня в кармане. А она спрашивает: «Когда передал?» — «Еще утром», — говорю.
— Зачем же ты набрехал?
— Ну и набрехал! Что сделаешь? — И Петька жалобно зашмыгал носом. — Она утром меня просила, чтоб я обязательно тебе передал записку. Я побожился, что передам. А потом забыл. Мне было стыдно сознаться, что я такой растяпа.
Петька почувствовал, что заврался совсем. Он оглянулся и потом растерянно сказал:
— Про огород я тебе выдумал нарочно… Я просто забыл.
Ну как мне Петька все напортил! Если б он только знал!
Теперь мне все было понятно. Галя из гордости перед Котькой не спросила меня, получил ли я записку. Видно, она очень ждала меня сегодня вечером. А я, дурак, выдумал этого Тиктора и так был холоден с Галей! Мне очень захотелось побить Петьку, но я сдержался и спросил:
— А Галя с кем была на бульваре?
— С кем? Ясно с кем: с Котькой! — ответил Маремуха, не догадываясь, как затронули меня его слова. — С Котькой! — весело повторил Петька. — Да, да! Он ее на качелях раскачивает. Галя кричит, боится, а он ее как раскачает — аж до самой верхушки дерева! Котька — ее симпатия.
Теперь, после этих слов Петьки, я забыл и о футболе, мне стала противна моя собственная отдельная комната и все, все. Я представил себе, как Котька Григоренко раскачивал Галю на железных качелях, как скрипели при этом два высоких ясеня, как развевалось по ветру Галино голубое платье, обнажая ее длинные загорелые ноги, и мне сразу стало очень досадно.

В НАС СТРЕЛЯЮТ

— Ты пистолет почистил? — подлизываясь ко мне, спросил Маремуха.
— Почистил.
— Уже стрелял?
— Нет еще.
— Давай постреляем.
— Постреляем.
— А когда прийти?
— Когда? — Я задумался: «А что, если пострелять сейчас!» — Слушай, — твердо сказал я Маремухе, — давай сейчас попробуем.
— Где же ты будешь пробовать?
— В сад пойдем, — ответил я и, вскочив на печку, взял зауэр.
— В сад? Да что ты! Услышат, — сказал Маремуха.
— И ничего не услышат. Там деревья, темно, никого нет. Там хоть бомбы рви — здесь ничего не слышно: дом заслоняет звуки. А курсанты все теперь ужинают, — ответил я и с зауэром в руках гулко спрыгнул на пол.
— Не-ет, Василь. Я не хочу в сад. Пойдем лучше завтра к Райской брамке. Там скалы и людей нет.
— Но и тут никого нет. Ты чудак! — ответил я и бросил на пол промасленную бумагу, в которую был завернут зауэр.
Петька смотрел на пистолет, как на живую гадюку, — было вовсе непохоже, что всего несколько дней назад этот зауэр принадлежал ему.
— Ну я ж тебя прошу! Пойдем в Райскую брамку. Я своих патронов принесу. Ну пойдем, Васечка!
— Тише ты! — цыкнул я на Петьку. — Никуда мы завтра не пойдем, а будем стрелять сегодня. И если ты сейчас не пойдешь со мной в сад, я никогда с тобой разговаривать не буду. Понял? Я всем хлопцам расскажу, какой ты трус. Понял? И всем девчатам тоже. Ну, пошли. Нечего хныкать.
Засунув пистолет за пазуху, я направился к двери и с треском отбросил крючок. Петька молча двинулся за мной.
Когда мы пробирались по темному саду, я уже пожалел, что затеял это. Ночью в саду все было незнакомо. Кустики барбариса казались огромными деревьями, шелковица, груши, яблони сливались в одну темную стену. Где-то далеко-далеко позади, в совпартшколе, глухо стукнула дверь, и снова стало тихо. В каменном заборе, вдоль которого мы шли, пели сверчки. Иногда они замирали, как бы прислушиваясь к шороху наших шагов, но потом снова продолжали свое пение.
Сквозь листву деревьев было видно чистое, все в переливающихся звездах небо, рассеченное надвое белым от звезд «Чумацким шляхом».
Мы шли не по дорожке, а напрямик. Ноги жгла крапива, хворост и пересохший бурьян похрустывали внизу. Впереди не было видно ни одного огонька. Там, за садом, кончался город. Петька молча и, не отставая от меня ни на шаг, семенил сзади.
— Давай налево! — приказал я Маремухе и, схватив его за руку, повернул в сторону. Мне хотелось уйти подальше, в самый конец сада, к оврагу. Прямо перед нами выросла окруженная кустами сирени горка.
— Это сарай? — шепнул Петька.
— Горка, смешной! — успокоил я его и остановился.
— Здесь будешь стрелять?
— Нет, я просто заряжу, — ответил я Петьке. И, вынув из кармана косую обойму с патронами, затолкал ее в рукоятку пистолета и оттянул затвор. Щелкнув, затвор возвратился обратно, — все было в порядке. Патрон лежал теперь в стволе.
— Пошли! — предложил я Петьке.
— Василь, когда будешь стрелять, скажи мне раньше. Я уши закрою! — взмолился Петька.
Я ничего не ответил и подумал только: «Как же, жди! Так я тебе и скажу, когда буду стрелять. Какой интерес? Пальну сразу — и тогда сядешь с перепугу».
Я уже легонько трогал пальцем спусковую гашетку, но стрелять здесь еще было опасно: могли услышать. Я пробирался сквозь мокрые от росы кусты, их ветви больно хлестали шедшего сзади Маремуху.
Но вот реже пошли деревья, и, освещенный ясным светом звезд, замаячил вдали за низенькими кустами старый монастырский забор. Сделав еще шага три, я остановился. «Дальше идти не стоит, — подумал я, — и в забор стрелять тоже опасно. Пуля еще даст рикошет».
Перед нами чернело высокое кривое дерево. Одна его толстая ветка, как здоровенная лапа, тянулась к забору.
Далеко у реки заухал филин. И вдруг я подпрыгнул на месте и, тонким, срывающимся голосом закричав: «Стой!» — выпалил прямо в ствол этого черного кривого дерева. Красный клубок огня вырвался из вздрогнувшего револьвера.
И не успело прокатиться по темному, глухому саду, по соседним оврагам эхо, как под забором послышался шум и кто-то очень ясно крикнул:
— Прендзе!
И вслед за этим криком «Скорее!» один за другим два тяжелых гулких выстрела прогрохотали там, в кустах. Я видел огоньки пороховых вспышек, слышал, как тонко, точно осы, завизжали где-то у меня над головой пули.
— Беги! — крикнул Маремуха и, ломая кусты, понесся назад.
— До забора! — шепнул я ему на ходу, и мы сразу взяли круто назад. Там, за ореховой аллеей, виднелся все тот же окружающий сад каменный забор.
Я подбежал к нему, подпрыгнул и обеими руками схватился за покатую верхушку. С шумом полетели вниз, в густую крапиву, камни, зашуршал мелкий щебень.
Уже переваливаясь грудью через забор и забрасывая наверх ноги, я услышал, как царапался, взбираясь на забор, Маремуха.
Мы спрыгнули вниз почти одновременно. Пыльная проселочная дорога к Приворотью пролегала под забором. Как приятно было бежать по этой ровной проселочной дороге после засыпанного колючками сада! Ноги вязли в мягкой, еще теплой пыли.
Остановились мы уже наверху, около белого здания совпартшколы. В этом выходившем на проселочную дорогу левом крыле здания было темно. Только в самом верхнем окне третьего этажа тускло горел свет.
— Кто это был? — задыхаясь от быстрого бега, спросил Маремуха.
— А я знаю?!
— Кому ж ты кричал «стой»?
— Бандитам! — ответил я твердо.
Никаким бандитам я, конечно, не кричал. Просто мне было страшно ни с того ни с сего спустить курок. Чтобы заглушить страх, я и крикнул самому себе «стой».
Но кто же был там? Кто кричал «прендзе»? Кто палил в нас?
Только сейчас, на пыльной проселочной дороге, в нескольких шагах от ворот совпартшколы, где было столько вооруженных людей, мне вдруг сделалось очень страшно. И я пожалел, что мы переехали сюда, на окраину города, с нашего тихого Заречья, где никогда со мной такого не приключалось.
— Петька, зачем тебе домой идти? — сказал я Маремухе очень спокойно. — Пойдем лучше ко мне, переночуешь на печке. А завтра рано в сад залезем, я тебе крыжовнику дам.
— Нет, спасибо! — решительно отозвался Маремуха. — Я тебе говорил, что у вас здесь нечисто. Нехай сатана у вас ночует, а я не буду. До свидания! — И сразу же побежал вниз по Житомирской на Заречье. Его белая рубашка быстро исчезла в темноте.
Утром, чуть свет, когда еще отец и тетка крепко спали в соседних комнатах, я поднялся и пошел в сад. Роса блестела всюду — и на листьях слив, и на кругленьких темно-красных листочках барбариса, и на больших лопухах.
Я шел вниз к забору и даже удивлялся: чего мы так перепугались вчера? А может, просто это какой-нибудь курсант выстрелил? Кто его знает! Не верилось, что все случилось именно здесь, вот в этом саду. Мне казалось даже, что выстрелы, наш побег из сада — все это приснилось мне прошлой ночью, душной и тяжелой оттого, что я спал при закрытом окне. Но чем ближе я подходил к оврагу, тем медленнее становились мои шаги. А вдруг в кустах лежит человек, убитый пулей из моего пистолета?
К кустам, которые росли под самым забором, я подходил уже совсем медленно. Сперва я несколько раз прошел мимо. Кусты стояли тихие, на одном из них звонко пела коноплянка. Трава под кустами была примята. Наконец я решился и осторожно раздвинул кусты. Жалобно пискнув и ныряя под ветвями, коноплянка улетела прочь из сада. В кустах никого не было. Я уже хотел идти дальше, как вдруг заметил в траве около пенька погнутую алюминиевую миску. Рядом валялась алюминиевая ложка. В миске, покрытая слоем жира, застыла недоеденная кем-то ячменная каша. Такой кашей часто кормили на ужин курсантов. Эту кашу, наверное, ели вчера люди, стрелявшие в нас. Кто они? Зачем понадобилось им ужинать здесь, в саду, под кустами? А может, это был курсантский патруль? Но почему тогда они оставили миску? Я хотел поискать еще в траве стреляных гильз, но мне стало не по себе в этом тихом, влажном от утренней росы саду.
Если бы тут рядом был Петька — другое дело. Но Маремуха был далеко. Он, должно быть, еще крепко спал в своем флигеле на Заречье. Спали и курсанты в белом здании совпартшколы. Мне сразу захотелось домой, туда, к себе в кухню.
Подобрав миску, я пошел к высокому и красивому дереву. Это был старый берест, в него я вчера стрелял и опознал сейчас это дерево по кривой, протянутой к забору высохшей ветви. Вот здесь мы стояли вчера с Петькой, отсюда я крикнул «стой».
В одном месте на коре береста краснела свежая коричневая царапина. Здорово! Я, целясь навскидку, попал в дерево: из ствола торчал хвостик колючей, расщепленной от близкого выстрела мельхиоровой пульки.
Куда же деть посуду?
Бросить миску просто так, в траву, я пожалел. В стороне на боковой дорожке рос высокий, с гладкой светло-серой корой грецкий орех. В его расщелине, на высоте моей груди, чернело большое дупло. Я затолкал в него миску, и она, пройдя косяком всю щель, упала вниз, на самое дно дупла.
Еще раз оглядев старый берест и пульку, торчащую из коры, я решил обязательно привести сюда Маремуху — пусть поглядит, какой я меткий стрелок.
Позабыв совсем о ночных страхах, я быстро зашагал по дорожке к выходу из сада.
До калитки оставалось несколько шагов, когда из-за кустов крыжовника со старинной дупельтовкой за плечами, похожий на охотника, вышел садовник Корыбко. Он был в черном сюртуке, нанковых синих брюках, заправленных в рыжие сапоги. На голове у него был синий картузик с черным околышем, лакированным козырьком и черным шнуром. Сморщенный, усатый садовник Корыбко, прихрамывая, двинулся ко мне навстречу.
— Стой! Стой! — крикнул он, хотя я вовсе и не собирался удирать. — Я тебе покажу, как крыжовник воровать! — И Корыбко снял с плеча свою дупельтовку.
Побаиваясь, как бы он не выпалил в меня зарядом из соли, я пробормотал:
— Да что вы, дядя? Я же свой, здешний.
— Какой еще здешний?
— Я же Манджура! — заявил я очень гордо, словно мой отец был по крайней мере начальником совпартшколы. — Я же сын печатника Манджуры!
Корыбко испытующе глянул на меня — не вру ли, заморгал опухшими коричневыми веками и медленно повесил обратно за плечо свою дупельтовку.
— В белом флигеле поселились? — спросил Корыбко уже более мягко. — Раньше на Заречье жили, да?
Я кивнул головой.
— Чего ж ты бродишь по саду в такую рань? Что ты забыл здесь?
— Я гулять ходил.
— «Гулять»! — заворчал садовник. — Люди еще спят, а он гуляет. Бульвар нашел тоже — нечего сказать! Но смотри: будешь рвать крыжовник, в руки не попадайся! Отцу скажу, и тогда…
— Добре, дядько! — крикнул я, не дослушав, и помчался домой.
«Однако этого черта старого надо остерегаться, — думал я, подходя к нашему флигелю, — и доверять ему нельзя. Если сейчас, когда только начинает созревать крыжовник, он выходит караулить сад спозаранку, то что, интересно, будет, когда поспеют яблоки и груши?»
Завтрак был очень вкусный. Тетка Марья Афанасьевна нажарила оладий из муки и тертого сырого картофеля. Оладьи были нежные-нежные, мягкие, покрытые сверху хрустящей розоватой коркой. Груда поджаренных дерунов дымилась посреди стола в покрытой глазурью глиняной миске. В комнате пахло подгорелым подсолнечным маслом. Я сидел напротив отца, уже крепко проголодавшийся после утренней прогулки, и накалывал вилкой деруны. Я уплетал их за обе щеки, обжигая губы горячим маслом. Отец пережевывал оладьи молча, медленно шевеля густыми черными усами.
Я поглядывал на него, молчаливого, и мне очень хотелось рассказать отцу о том, что приключилось с нами вчера ночью. Но я побаивался. Еще, чего доброго, отец меня побранит, а то и отнимет зауэр. Ну его! Ничего не скажу! А что, если Петька Маремуха вдруг проболтается кому-нибудь? Нет, вряд ли: он побоится.
— Когда на рабфаке занятия начинаются, Василь? — отложив в сторону вилку, спросил отец.
— Занятия? — Я думал о другом и поэтому вздрогнул. — Пятнадцатого сентября начинаются.
— Знаешь, наверное, что экзаменов не будет?
— Не будет, тату. Я ж тебе говорил: кто трудшколу кончил, тех без экзаменов примут.
— Смотри! А то поздно будет.
— Что — поздно?
— Готовиться. Ты бы лучше сейчас, чем болтаться с Петькой, подучил кое-что. А то позабудешь все за лето.
— Ничего. Я помню все. Вот спросите.
— Ты хитрый. Что же я тебя спрашивать буду? — улыбнулся отец.
И верно. Спрашивать ему было нечего. Хотя отец умел набирать по-французски, по-итальянски, и даже по-гречески, но вот что такое за штука префикс или суффикс — он, возможно, не ответил бы. Тетка внесла из кухни коричневый эмалированный чайник и, заварив в чайнике щепотку фруктового чая «малинки», стала наливать в чашки кипяток. Потом она дала нам с отцом по две штуки монпансье и села за стол.
— А на рабфаке долго учиться? — спросила она, глядя на меня и завязывая платок.
— Года три.
— А потом?
— Ну, потом сразу переведут в институт.
— Туда, где духовная семинария была? — спросила тетка.
— Ага!
— Ты ж совсем большой уже будешь, когда институт окончишь!
— Я и сейчас большой, — обиделся я. — У меня уже усы растут.
И я провел блестящим от масла пальцем по верхней губе. Никаких, конечно, усов там не было — мне просто хотелось позадаваться.
— Ну ладно, усатый, — сказал, подымаясь из-за стола, отец. — Я сейчас в город поеду, а ты помоги тетке дров наколоть.
В это время легко отворилась дверь, и в комнату вошел Полевой. Он поздоровался со всеми и даже со мной за руку.
— Садитесь, чаю выпейте, — предложил отец и крикнул тетке в кухню: — Дай-ка чистую кружку, Мария!
— Да нет, спасибо! — отказался Полевой. — Я уже пил.
— Ну тогда оладий-дерунов попробуйте, домашние!
— Нет, нет, не беспокойтесь. Я же с завтрака. — И, оглядываясь, Полевой спросил: — Уже оклемались?
— Много ли нужно? — ответил батько.
— Когда же на учет перейдешь к нам в ячейку?
— Да вот сегодня заберу в типографии остаток шрифта и захвачу у секретаря учетную карточку.
— Чем скорее, тем лучше, — сказал Полевой. — Тут люди в связи с учебой пооторвались от производства, а ты — рабочая прослойка. Ряды наши будешь укреплять.
— Мной ты много укрепишь! — сказал отец, улыбаясь. — Вы здесь все ученые, а я серый. Вон хлопец мой, — отец кивнул на меня, — и то больше знает.
— Ладно, ладно, не скромничай, — ответил Полевой. — Скажи лучше, у тебя чоновская карточка в порядке? Ты в каком отряде?
— В третьем.
— Оружие есть?
— Только наган. Винтовку я в штаб сдал.
— Ничего, закрепим винтовку за тобой здесь, в складе. Ты из отряда тоже открепись — и к нам. А то, понимаешь, отсюда в штаб ЧОНа по тревоге тебе бегать будет неудобно. Сегодня обязательно открепляйся и будешь у нас на полном иждивении.
Когда отец и Полевой ушли, я вытер полотенцем засаленный рот, надел праздничную сатиновую рубашку, сандалии и, причесав волосы колючей щеткой, побежал на Выдровку.

РЕВНОСТЬ

На центральной площади, под ратушей, уже открывались магазины. Хозяева магазинов поддевали крючками гофрированные железные шторы, толкали их, и шторы с грохотом взлетали под карнизы этажей и прятались там. В этом шуме и грохоте одна за другой показывались нарядные витрины. Я шел мимо витрин по холодному, еще сырому с ночи тротуару. Из конфетной Аронсона на меня пахнуло густым сладким запахом конфет-подушечек. В полутьме магазина за прилавком уже копошился сам Аронсон. Хорошие у него подушечки, вкусные! И каких только нет! Темно-красные с вишневой начинкой, нежно-желтые лимонные, прозрачные медовые, ореховые, черная смородина, барбарисовые, но самые вкусные, конечно, кисленькие мятные. Особенно приятно их есть в жару, когда хочется пить. Они быстро утоляют жажду. Аронсон подливает в них немного мятных капель, и после таких конфет во рту долго-долго прохладно — точно ветерком продуло. «Зайти разве купить четверть фунта мятных да угостить Галю? Но ведь у меня всего десять копеек. Не хватит. Вот жалко!» И, нащупав у себя в кармане последние два пятака, я пошел дальше.
«Поскорее бы начинались занятия на рабфаке, — подумал я. — Говорят, рабфаковцам выдают стипендию — по пятнадцати рублей в месяц. Можно тогда будет свободно покупать подушечки, не придется просить денег у отца».
Освещенные утренним солнцем, блестели в витринах ювелирного магазина подержанные никелированные будильники, золотые браслеты, потемневшие серебряные подстаканники. Показалось за углом самое лучшее в нашем городе кафе-кондитерская Шипулинского.
За его высокими чистыми витринами были видны белые мраморные столики, а на дверях висел тяжелый замок. Шипулинский еще не пришел.
Вверху на ратуше послышался бой часов. Стрелки показывали ровно девять. Галя, наверное, уже проснулась. Надо торопиться! Я поддал ходу и свернул в узенький проулочек, сжатый с обеих сторон высокими трехэтажными домами. Окошечки в них маленькие, без форточек, старинные дома стоят очень близко друг к другу. На одном из домов виднеется старинный герб — лебедь с выгнутой шеей, а под ним римскими цифрами обозначен год, по-видимому очень давний.
Пройдя тенистым, узким и очень грязным проулочком, я вышел на Колокольную. Здесь было чище, хотя в одном месте на круглых булыжниках валялся навоз и кое-где камни проросли бурьяном. Выискивая ячмень, бродили по мостовой куры. Тянулось вдоль дороги высокое здание бывшего воинского присутствия с церковными куполами в глубине двора, за ним начиналась деревянная ограда Старого бульвара. Я толкнул ведущую на бульвар маленькую скрипучую калиточку и только прошел несколько шагов, как у поворота большой аллеи встретился с Галей.
Я думал, что застану ее дома, и был удивлен встречей с ней. Я чувствовал себя виноватым перед Галей и не знал, что лучше — пропустить ли ее, а потом окликнуть сзади, или сразу броситься ей навстречу.
Галя шла быстро, в руке у нее была кругленькая плетеная корзиночка, покрытая сверху кусочком марли.
— Здравствуй! — сказала Галя очень холодно и, кивнув мне головой, быстро пошла дальше.
Я крикнул вдогонку:
— Галя!
Она остановилась. Высокая, румяная, в простеньком голубом сарафанчике, она стояла посреди аллеи и удивленно смотрела на меня. Темные ее волосы были зачесаны назад, и розовые маленькие уши были открыты.
— Куда бежишь? — спросил я.
— Да так, в одно место!
— А куда — в одно место?
— Какой ты любопытный! С чего бы это? Ну, если тебе интересно, — к папе. Завтрак ему несу! — И Галя махнула корзинкой.
Помолчали. Галя смотрела в сторону, на речку, что протекала внизу под обрывом. Потом, не глядя на меня и делая вид, что я ей совершенно безразличен, Галя спросила:
— А ты… куда?
— Я… к тебе.
— Ко мне?
— Ну конечно. А чего ты удивляешься?
— Вот никогда бы не подумала.
— Почему?
— Но я ж тебя просила прийти — ты не пришел.
— Галя, честное слово, я не виноват. Ну, давай пойдем туда к скале, я тебе все расскажу.
— Что расскажешь?
— Все как есть. Это Петька виноват. Давай сядем.
— Нет, садиться я не буду. Мне некогда. Вот если хочешь, проводи меня. Скоро на заводе обед, а папа голодный останется…
Мы пошли рядом. Когда я рассказал Гале, как обманул ее и меня Петька, она протянула:
— Вот жулик толстый, смотри ты! А я думала — ты на меня сердишься за что-нибудь. Не приходит, не приходит! Дай, думаю, напишу записку. Послала — тоже не приходит. А встретились — даже не разговаривает. Важный такой. Ну, думаю, и не надо.
— Скучно тебе было? — криво усмехаясь, сказал я. — Вот не поверю. Ты же с Котькой ходила!
— Ну, то когда было, — безразлично протянула Галя, — когда ты на Подзамче ушел. Мы с Котькой на качелях катались, комическую картину смотрели в иллюзионе, а когда совсем стемнело, сюда зашли. — И Галя спокойно кивнула головой на кондитерскую Шипулинского.
— К Шипулинскому? — переспросил я и даже поперхнулся от волнения.
— Ага. Если бы ты знал, какие мы ели миндальные пирожные, а потом мороженое фисташковое.
— Ну, подумаешь! Я каждое воскресенье захожу сюда с нашими хлопцами.
— Правда? — поверила Галя. — Смотри ты! А меня на улице в тот раз мороженым угощал. Зашли бы лучше сюда.
— Ну и зайдем. Конечно, зайдем.
«Вот дурак, нахвастался! — тотчас выругал я себя. — Как же я поведу Галю в кафе, когда у меня денег нет!»
А Галя, словно угадывая мои мысли, спросила:
— А откуда у тебя деньги, Васька? Ты же не работаешь?
— У меня больше денег, чем у твоего Котьки. Я насобирал себе денег.
— Ну, положим, — протянула Галя. — И совсем не больше. Котька знаешь сколько у медника получает? А ну угадай. Ни за что не угадаешь! На десять рублей меньше, чем мой папа на заводе получает. Тридцать пять рублей в месяц Котька получает, вот.
— Ну, то он тебе нахвастался!
— Чего нахвастался? Да Захаржевский сам моему папе рассказывал, сколько он денег Котьке платит.
— Еще бы не платить! — сказал я. — Захаржевский жулик! Он частник! Он в своей мастерской людей как хочет обмахоривает, оттого и Котьке много платит. Чтобы молчал.
— Ну, этого я не знаю, — ответила Галя.
Разговор оборвался.
Я шел и думал о Котьке. Котька все больше и больше становился у меня поперек дороги.
Чем ближе мы подходили к Больничной площади, тем громче доносился оттуда частый треск заводского двигателя. Вскоре мы увидели красные кирпичные стены заводского здания и пошли к нему напрямик через площадь, поросшую густым подорожником. На одной стороне площади, в глубине тенистого двора, усаженного высокими тополями и старыми липами, виднелось длинное, растянувшееся на целый квартал здание бывшей земской больницы.
Завод «Мотор» стоял напротив, через площадь. Почему его так назвали, трудно сказать. Моторов завод не собирал, а делали на нем только маленькие соломорезки да изредка ремонтировали тяжелые вальцы для соседних мельниц. Рядом с заводом высился желтый трехэтажный дом — заводская контора. Сюда приходили крестьяне, платили деньги и увозили к себе домой крашенные зеленой краской соломорезки с круглыми чугунными маховиками на боку.
Завод в нашем городе был самым большим предприятием: на нем работало сто десять рабочих, по утрам заводской гудок ревел так громко, что его было слышно и на Заречье, и даже у нас — в совпартшколе.
Узенькая железная труба с острым колпачком, притянутая к земле четырьмя тросами, дымилась над заводом. Когда мы подошли совсем близко, запахло курным углем.
— Ты… очень торопишься? — спросила меня Галя, останавливаясь.
— Нет, а что?
— Подожди меня. Хочешь? Я снесу папе завтрак — и назад.
— Только быстренько. Раз-два!
— Я недолго! — крикнула Галя и убежала.
От ветра ее голубой сарафан надулся, обнажив длинные загорелые ноги. Галя бежала легко, поправляя на бегу свободной рукой волосы. Когда она скрылась за воротами, я подошел к заводу и стал прогуливаться по тротуару.
Завод стоял на крепком кирпичном фундаменте. Сквозь разбитые стекла его чугунных переплетов доносился скрип станков. Кто-то крикнул. Тяжело ухнули кувалдой.
Хорошо, должно быть, работать там, внутри завода, у станка и растачивать острыми резцами твердое железо! А потом, когда наступит обед, сидеть на солнышке на заводском дворе, посреди старых поржавевших маховиков, обломков железа и есть из платочка свежий хлеб с краковской колбасой. Солнце греет вовсю, птицы поют на деревьях в соседнем больничном саду, а ты, знай себе, сидишь да не спеша пожевываешь колбасу. Времени на обед дается на заводе много — целый час, словно на большую перемену в трудшколе.
А как, должно быть, приятно, когда тебя спросят, кто ты, ответить: рабочий! Да еще добавить погодя: работаю на заводе «Мотор»! Это очень много значит — работать на заводе «Мотор», быть металлистом. В нашем маленьком городе есть рабочие — типографщики, железнодорожники, мукомолы, деревообделочники, но никого так не уважают, как металлистов. Про них все говорят: это чистокровные пролетарии, это настоящий рабочий класс!
В большие революционные праздники, когда колонны жителей города маршируют перед сосновой трибуной по бывшей Губернаторской площади, сразу же за главным оркестром идет завод «Мотор». Идут литейщики, слесари, кузнецы в кожаных фуражках, в синих спецовках. Знамя завода, тяжелое, бархатное, обшитое золоченой бахромой, — самое красивое в городе. На этом красном бархате масляными красками нарисован в кожаном фартуке рослый рабочий, выпускающий из высокой вагранки струю расплавленного металла.
Знамя для завода было сделано не в нашем городе, как знамена других профсоюзов. Бархатное знамя металлистов заказывали в Киеве, и делали его там лучшие мастера. Это тяжелое бархатное знамя обычно несет самый сильный из металлистов-литейщиков, Козакевич, любитель французской борьбы и очень веселый парень. Недавно, когда трудящиеся города в годовщину захвата румынскими боярами Бессарабии демонстрировали перед исполкомом, требуя вернуть Бессарабию, было пасмурно и ветрено. Ветер рвал изо всей силы бархатное полотнище знамени, древко гнулось, но Жора Козакевич шел впереди колонны с высоко поднятой головой и не выпустил знамени из своих загорелых мускулистых рук.
Да что там говорить! Рабочим-металлистом очень почетно быть. Жаль, что мне нельзя сейчас попытаться поступить на завод. Надо окончить рабфак и потом…
Я подошел вплотную к задымленной выхлопной трубе. Она торчала прямо из стены — черная, немного загнутая вниз. Камни на тротуаре под трубой закоптились, стали скользкими от нефтяного нагара и блестели. Из трубы вылетал голубоватый прозрачный дымок.
А ну, интересно — горячо или нет? Я осторожно провел под трубой рукою. Ладонь мою сразу обдало тугим и теплым дыханием двигателя. Потрогал и трубу — теплая.
А что, если закрыть трубу совсем, остановится двигатель или нет? Но только я поднес ладонь к черному и скользкому отверстию, как ее сильной струей теплого воздуха сразу же отбросило вниз. Тогда я подложил обе ладони вместе, но и они были отброшены вниз сильной струей газа.
Скоро ладони покрылись маслянистым глянцем и пахли, как труба, перегорелой нефтью, заводом, станками. «Должно быть, так пахнут все металлисты», — подумал я, и мне стало не по себе, что я — лодырь — шатаюсь по улицам днем, когда все работают, а самое главное — неуютно стало на душе оттого, что мне предстояло гулять еще долго, до самой осени, до того времени, когда начнутся занятия на рабфаке.
— Василь! — послышалось издали. — Пошли!
Я обернулся. Помахивая пустой корзиночкой, Галя ждала меня у ворот.
Мы погуляли с Галей еще немного на бульваре, покатались там на качелях; когда я понял, что Галя перестала на меня сердиться, я проводил ее домой и, веселый, пошел купаться к водопаду.
Но вот ближе к ночи, когда зажглись все шесть окон курсантского клуба в здании совпартшколы, мне сделалось очень тоскливо. Не заходя к родным, я вышел из кухни и сел на ступеньках каменного крыльца.
Большой жук пролетел над ветками явора и сразу же круто взвился вверх. В красном флигеле напротив, где жил начсостав школы, было ярко освещено одно окно. Из этого окна доносились звуки балалайки. Там жили Картамышев и Бойко. Видно, это кто-нибудь из них играл сейчас на балалайке.
На кухне мыли посуду после курсантского ужина. Слышно было, как постукивают в чанах с горячей водой алюминиевые ложки, миски, большие кастрюли из-под соусов.
Я вспомнил о сегодняшнем обещании повести Галю в кондитерскую к Шипулинскому. Уже после полудня, когда, нагулявшись вдоволь по дорожкам бульвара, мы расставались, Галя лукаво посмотрела на меня и спросила:
— Скоро будем есть пирожные, да?
— Ну конечно! — сказал я басом и поспешил поскорее уйти. Теперь нельзя было показаться на глаза Гале, пока у меня не будет денег, иначе она подумает, что я лгун и обманщик вроде Петьки Маремухи. Но где взять денег? Одолжить у Петьки? Не даст! Да и нет у него столько денег — копеек двадцать, может, наберется. Жаль, что я выменял у Петьки на его пистолет своих голубей. Для чего он мне, этот зауэр? А голубей можно было снести на птичий базар и продать.
Что же еще можно продать из моих вещей? Я стал перебирать в уме свое имущество: клещи, молоток, снарядные капсюли, альбом для марок. Все это для продажи никак не годилось. На кухне сильнее загромыхали посудой. Я представил себе, как старший повар обливает кипятком из медного бака засаленные миски и ложки.
«Ложки… ложки… ложки…» Несколько раз я тихо, про себя, повторил это слово.
В маленькой плетеной корзинке у тетки Марьи Афанасьевны лежали завернутые в бумагу полдюжины серебряных ложек. Не раз, вытаскивая их оттуда, тетка говорила:
— Это приданое тебе, Василь. Будешь жениться — подарю тебе на хозяйство ложки.
Почему я не могу взять ложки сейчас, раз они для меня приготовлены? Ну, хоть не все, а половину, скажем?
«Но ведь это будет кража», — подумал я и оглянулся так, словно кто-то мог подслушать мои мысли. Но вокруг никого не было.
«Это когда чужой у чужого ворует, тогда кража, — подумал я, — а я свой, и ложки для меня приготовлены. Нужно мне беречь их для приданого, — разве я буржуй?»
И в этот теплый летний вечер, сидя на каменном крыльце флигеля, я твердо решил забрать у тетки половину ее ложек.

У ЮВЕЛИРА

За витриной у деревянного столика сидел седой старый ювелир. Несколько раз, сжимая в кармане рукой, чтобы не звенели, три серебряные ложки, я проходил мимо ювелира и все не решался войти.
Возле ювелира были люди. Двое. Они разговаривали с ювелиром, а он, не вставая, искоса глядел на них.
— Ну, уходите побыстрее, черти! Побыстрее, ну!.. — шептал я, злясь на этих разговорчивых людей.
Возвращаться еще раз к ювелиру мне не хотелось, и я перешел на другую сторону улицы и остановился около витрины магазина Аронсона. Рассыпанные на блюде, лежали за пыльным стеклом наполовину растаявшие под солнцем конфеты-подушечки. По блюду ползали мухи; шевелили крылышками, нежно прикасались к сладкой конфетной жиже тонкими носиками. Я поглядывал в сторону ювелирного магазина. Наконец стукнула дверь, и на улицу вышли двое людей. Один, низенький, в синей толстовке до коленей, держал на ладони белые часы. Выйдя на тротуар, он глянул на них, весело сплюнул и передал часы другому человеку, высокому и плешивому, в черных роговых очках. Плешивый пожал плечами и, сунув часы в карман, пошел в другую сторону, а человек в синей толстовке, легко подпрыгивая, быстро побежал вниз, к мосту. Видно, плешивый хотел обжулить этого низенького в толстовке, но ничего у него не вышло.
Я перешел дорогу и, набравшись храбрости, толкнул дверь магазина.
Тикали в углу большие стенные часы. Пахло кислотой. За деревянным барьерчиком, прижатый к стене, стоял тяжелый несгораемый шкаф.
Седой ювелир сидел сгорбившись и разглядывал в лупу круглую браслетку с темно-зеленым камнем. Когда я подошел к деревянному барьерчику, ювелир поднял голову и глянул на меня.
— Вы… покупаете серебро? — спросил я тихо.
Ювелир вынул из глаза трубку с лупой, положил ее на стол и сказал:
— Ну, допустим, покупаю… А что?
— Вот, хочу продать… — сказал я и, чуть не разорвав карман, вытащил оттуда ложки. Я положил их рядышком на деревянный барьерчик.
Ювелир быстро сгреб их к себе и стал просматривать на каждой пробу. Потом, глядя мне в лицо, он спросил подозрительно:
— Чьи ложки? Небось ворованные?
— Мои, — ответил я совсем тихо, чувствуя, как лицо заливает кровь. И добавил: — Мне мама велела их продать. Она больна.
— Мама велела? — переспросил ювелир. — Значит, ложки не твои, а мамины?
Я кивнул головой.
— Где вы живете?
— На Заречье, — соврал я.
— Адрес?
— В Старой усадьбе… Возле церкви…
— Над скалой?
— Ага…
— Твоя фамилия?
— Маремуха! — выпалил я и съежился, думая, что ювелир сейчас же схватит меня за шиворот и позовет милиционера.
Но старик, записав фамилию на крышке папиросного коробка, спросил сухо:
— Сколько?
— А сколько дадите?
— Твой товар — твоя цена! — строго сказал ювелир и поглядел в окно.
Я понатужился и сказал как можно тверже:
— Шесть рублей!
— Много! — ответил ювелир, вставая. — Четыре!
— Ну давайте четыре!
Ювелир, не глядя, открыл ящик стола, вынул оттуда желтый кожаный бумажник и, отсчитав деньги, положил их на барьерчик. Я схватил эти четыре мятые бумажки и, сжав их в кулаке, выбежал на улицу.
Я шел домой мимо поросших зеленью палисадников, опустив голову, стараясь не глядеть в лицо случайным прохожим.
Было жарко.
Лицо горело от стыда.
Лишь за один квартал до совпартшколы я, разжав кулак и расправив смятые влажные бумажки, сунул их в карман.
— Василь! Подожди! — закричал кто-то издали.
Я обернулся. Снизу по Житомирской бежал Маремуха. Он приблизился, и я увидел, что лоб его блестит от пота.
— Фу, заморился! — сказал Петька, пожимая мне руку. — Целое утро полол кукурузу, аж четыре грядки выполол, а теперь тато пустил меня погулять… Где ты пропадаешь, Васька, почему не заходишь?
— Да времени не было!
— Кто стрелял, ты знаешь?
— А откуда я знаю кто? Может, жулики с Подзамче в сад залезли за крыжовником.
— Ну ты брось! — важно сказал Маремуха. — Какой дурак ночью за крыжовником полезет? Разве его ночью нарвешь? Яблоки — это другое дело.
Я промолчал и ничего не ответил Петьке. Проклятые ложки не давали мне покоя. А вдруг тетка уже заметила пропажу и станет допытываться о них при Петьке? Идти вдвоем к нам во флигель мне не хотелось.
— Пойдем к тебе в сад, Василь? — попросил Петька. Видимо, ему хотелось отведать крыжовника.
— Давай лучше в другое время. Там Корыбко теперь шатается. Сходим лучше выкупаемся.
— А куда?
— В Райскую брамку.
— Это далеко! — заныл Маремуха. — Жарко сейчас.
— Ничего, пойдем через кладбище. Там холодок! — решил я и двинулся возле ограды совпартшколы по направлению к Райской брамке.
Петька Маремуха нехотя поплелся за мной.
Купанье немного развеселило меня, и я совсем забыл о деньгах, которые лежали в кармане. Только расставшись с Петькой и подходя к нашему флигелю, я снова вспомнил о ложках, и мне стало не по себе: «Лишь бы не заметили! Лишь бы не заметили!» — думал я, проходя полутемным коридором в квартиру родных.
За дверью послышался голос тетки.
Я вошел в комнату и увидел за столом отца. Он обедал, а тетка доставала с полки пустую кастрюлю.
Я безо всякой охоты сел за стол напротив отца.
— Мне сегодня нагоняй за тебя был, — сказал отец.
— Какой нагоняй? — спросил я, насторожившись.
— Полевой все меня расспрашивал о тебе.
— Полевой?
— Ну да. Ты ему, видно, понравился. Все интересовался: где, говорит, учился, куда думает дальше? Я ему рассказал все, а он тогда: «Что ж, пора, говорит, парню в комсомол вступать. Ты, говорит, Манджура, коммунист, передовой человек, а парень у тебя баклуши бьет. Пусть, говорит, посещает нашу комсомольскую ячейку… Нагрузочку ему дадим». Понятно?
Тетка подвинула ко мне тарелку супа с клецками.
— Понятно, Василь? — переспросил отец.
Мне было очень стыдно в эту минуту. Зачем я забрал эти ложки? Отец еще не знал об их пропаже, но ведь каждую минуту он мог узнать о ней.
Я не выдержал его взгляда и, опустив глаза, помешивая ложкой горячий суп, чуть слышно сказал:
— Понятно!

ДОЖДЬ ПРОШЕЛ

Вот уже много месяцев я не мог спокойно видеть тех ребят, которые носили на груди темно-красные кимовские значки. Как завидовал я им!
Не раз, когда комсомольцы ячейки печатников строем проходили из Старого города в свой клуб на Житомирской, я останавливался и подолгу смотрел им вслед.
Я мечтал: поступлю осенью на рабфак, буду посещать комсомольскую ячейку, а погодя и заявление подам. Мне и в голову не приходило, что я смогу вступить в комсомол здесь же, в совпартшколе. Думал: я для курсантов чужой, простой квартирант, а вот сейчас оказалось — совсем нет.
«Надо поговорить с Полевым о комсомоле самому!» — решил я. Но, как на грех, Полевой пропал неизвестно куда. Целый вечер бродил я по двору, посидел на скамеечке возле турника, покрутился возле часового, долго прохаживался вблизи курсантской кухни — мимо пробегали курсанты, сотрудники, но Полевого среди них не было.
Можно, конечно, было спросить у любого, где он, но я стеснялся — вернее, мне не хотелось, чтобы Полевой узнал, что я его разыскиваю. Хотелось встретить его случайно и тогда поговорить с ним.
На следующий день после полудня пошел дождь. Утром небо было чистое, солнце светило ярко, казалось — весь день будет хорошая погода, как вдруг неожиданно поползли с запада тучи, и не успел я, возвращаясь от Петьки Маремухи, пройти два квартала, как сразу подул сильный ветер, завихрилась по улице пыль, и прохожие стали быстро прятаться под воротами. Побежал и я. Ветер засыпал глаза пылью, волосы растрепались. Я мчался что было сил посредине мостовой навстречу ветру и поеживался в ожидании первого удара грома. Тучи на небе сдвигались все плотнее, они кружились над городом, наталкивались одна на другую, низкие, синеватые, густые. На глазах темнело. Казалось, не полдень сейчас, а сумерки.
Мелькнул вдали за кустами зеленый забор совпартшколы, и тут первые тяжелые капли дождя посыпались на пыльную, прогретую солнцем землю. Жалобно закаркали вороны на деревьях. Мигом, точно испугавшись первых капель дождя, утих ветер, и грязный лоскут бумаги, накружившись вдоволь, бессильно упал на землю.
И только я вбежал на двор, миновав часового в будке, дождь хлынул изо всей силы. Пока я добежал до флигеля, земля уже стала черной и мокрой, трава и кусты заблестели. Слышно было, как барабанит дождь по жестяной крыше. В кухне я стащил мокрую рубашку и посмотрел в окно. По стеклам сбегали струйки воды, дождь бил косяком, окно сразу заслезилось, и почти совсем нельзя было рассмотреть, что делается на дворе.
Я открыл окно, шумно стало в кухне, где-то за крепостью резко ударил гром и сразу же затих, прибитый потоками дождя. Белое здание совпартшколы сквозь дождь казалось пустынным, нежилым; окна его блестели и сливались со стенами, как при закате. Я лег животом на холодный подоконник и высунулся наружу. По волосам и по шее стал бить меня дождь. Это очень приятно — лежать голым животом на гладком холодном подоконнике, подставив затылок свежему густому дождю. Рядом, из водосточной трубы, повисшей на углу дома, прямо в ржавый круглый котел с железными ушками хлестала вода. Она лилась в котел струей, мелькали в ней смытые с крыши листья. Котел уже наполнился водой до краев, вода лилась через верх на песчаную землю, растекалась озером. Откуда ни возьмись, крякая и переваливаясь, к водосточной трубе подошли две жирные утки. Одна из них, задрав шею и раскрывая желтый клюв, стала ловить воду, лившуюся из котла, но ей скоро наскучило это, и она, крякнув, захлопала мокрыми, вымытыми дождем белыми крыльями и, мотая головой, поковыляла за своей подругой к воротам.
В эту минуту сквозь шум дождя я услышал громыхание колес. С улицы во двор быстро въехали одна за другой две высокие военные подводы. Укрытые мешками, брезентом, сидели на них люди. Подводы повернули влево и скрылись под аркой на заднем дворе.
Дождь прошел быстро, как и всякий летний дождь. Тихо стало на дворе, мигом посветлело, тучи, потихоньку расползаясь, открывали солнце, и яркая разноцветная радуга поднялась над садом, опираясь одним краем на мокрую жестяную крышу совпартшколы. Разве можно оставаться дома, когда на дворе светит радуга? Я скинул сандалии, натянул сухую рубаху и, подвернув влажные штаны, выбежал на крыльцо. И сразу же остановился.
Внизу, около водосточной трубы, фыркая, мылся Полевой. Он стоял, согнувшись над чугунным котлом, и, зачерпывая широкой ладонью ржавую дождевую воду, обливался ею. Он быстро плескал воду то себе на грудь, то на спину, то, нагибаясь, совсем касался воды головой. Рядом на камешке лежал маленький серый обмылок. Вода в луже под котлом была мутная, беловатая — видно, Полевой уже намылился и сейчас смывал пену. Он стоял у котла в одних трусах, и его большие крепкие ноги до щиколоток были забрызганы грязью. Рядом на ветке сирени висела его одежда. Я спустился вниз. Полевой мылся, громко фыркая, и не слышал моих шагов.
Как окликнуть его? Сказать: «дядя Полевой»? Нет, ни в коем случае! «Дядя» говорят только мальчишки, а я уже большой. Потоптавшись на месте на сырой земле за спиной Полевого, я кашлянул и сразу же сказал:
— Здравствуйте, товарищ Полевой!
Он быстро обернулся. По носу его пробежала струйка воды. Мокрые темные волосы падали на загорелый лоб и доставали почти до бровей.
— Здравствуйте, молодой человек! — сказал Полевой. — Ты не гнать ли меня пришел?
— Как — гнать?
— Ну, отсюда. За то, что я воду вам перевожу. Котел-то ваш небось?
— Нет, казенный.
— Ну, тогда ничего. А то я, видишь, запылился дорогой. Приехал, смотрю — дождь кончается. Дай, думаю, кстати помоюсь. Очень я люблю дождевой водой мыться. Это, брат, лучше всякой бани, дождевая вода.
— А вы где были, товарищ Полевой?
— Бандитов ловили, — коротко ответил Полевой, зачесывая пятерней волосы назад. — И вот пришлось мне на мельнице в засаде посидеть. Целых пять часов. А знаешь, какая на мельнице пыль? Задохнуться можно. Особенно на чердаке.
— Поймали бандитов?
— Было дело под Полтавой! — усмехнулся Полевой.
Сейчас мне стало понятно, где он пропадал столько времени. Как я не мог раньше догадаться? Ведь еще сегодня утром отец рассказывал, что из города на ликвидацию банды Мамалыги, перешедшей из Галиции, выступил большой чоновский отряд. Значит, и Полевой был в этом отряде. Я смотрел теперь на него с восхищением и завистью.
Когда Полевой оделся и, надвинув на мокрые волосы выцветшую буденовку, собрался уходить, я спросил осторожно:
— Скажите, это правда, что я могу посещать комсомол?
— Конечно, правда! — сказал, улыбаясь, Полевой. — Я говорил Мирону.
— А когда?
— Когда? Что у нас сегодня? Четверг? Ну да, четверг. Значит, собрание завтра. Ну вот и приходи в пять часов в клуб.
Я пришел в клуб не в пять, а в половине пятого. Клуб помещался на втором этаже, в бывшей церкви. Еще до сих пор кое-где у самого потолка выглядывали из-под лозунгов темные лики святых, и стена соединялась с потолком не отвесно, как в обычных комнатах, а полукругом. В этом большом клубе перед сценой стояли рядами черные парты, а на занавесе была нарисована фигура обнаженного по пояс рабочего, который молотом разбивал цепи на земном шаре. В левом углу, под самой сценой, стоял рояль. На скамеечке у рояля сидел курсант Марущак, тот самый, что был центрфорвардом в футбольной команде. Когда я вошел, Марущак сидел задумавшись, но только я подошел к партам, как он, точно встречая меня, заиграл на этом разбитом рояле «собачий вальс». Я подошел к роялю и сел рядом за парту. Марущак покосился на меня и продолжал играть. Он слегка покачивался в разные стороны, махал головой, закрывал иногда глаза — видимо, ему очень нравилось играть на рояле. Иногда он подымал обе руки высоко над клавишами и потом, точно рассердившись, сразу бросал их вниз. Рояль гремел так, что казалось, струны полопаются. Когда ему наскучил «собачий вальс», он заиграл «Мама, купи ты мне дачу». Эта штука получалась у него лучше, тише и яснее. Здорово получалась!
В зале стали собираться курсанты. Постукивая крышками парт, они рассаживались.
В одном углу зала пели:
Все пушки, пушки грохотали,
Трещал наш пулемет,
Бандиты отступали,
Мы двигались вперед…

Я тихонько встал и, отойдя, уселся позади всех, на последней парте. Я чувствовал себя не очень хорошо: вокруг были все незнакомые люди, а Полевой еще не приходил.
Раскрыли занавес. В полутьме сцены, покрытый красным ситцем, стоял маленький столик с графином воды.
Марущак, как только открыли занавес, гулко захлопнул крышку рояля и надел фуражку. Почти все курсанты носили здесь, в совпартшколе, голубые летние буденовки, а вот Марущак никак не мог расстаться со своей щеголеватой фуражкой. Видно, она сохранилась у него еще со времени гражданской войны, эта нарядная фуражка с малиновым верхом, желтым околышем и маленьким вогнутым лакированным козырьком. Раньше такие фуражки носили конники-котовцы, те, что выгнали из нашего города Петлюру. Даже сам Котовский, рослый, плечистый командир конного корпуса, приезжал однажды к нам в город на парад в такой фуражке, как у Марущака.
Собрание началось. Как выбрали председателя и секретаря, я не расслышал; ускользнуло от меня и то, как председатель, совсем молодой курсант в синих широченных бриджах и бархатной толстовке, объявил повестку дня. И сразу же из зала на сцену по скрипучей деревянной лесенке поднялся Марущак. Он стал делать доклад о том, как живет подшефная сотня червонного казачества. Оказывается, Марущак недавно ездил в эту сотню, отвозил туда комсомольские подарки.
Говорил Марущак медленно, часто запинался — видно, ему трудно было выступать на собрании. Иногда, подолгу подыскивая нужное слово, он сердито махал рукой, точно рубил. Кончил Марущак доклад как-то сразу. Все думали: он будет говорить еще, и сидели молча, а он улыбнулся и сказал:
— Ну вот и все. Чего ж больше?
Ему задали несколько вопросов. Ответил он на вопросы быстро и коротко.
Молодой парень в синих бриджах позвонил в колокольчик и предложил прений не открывать, а информацию товарища Марущака принять к сведению и руководству.
Постукивая тяжелыми подкованными сапогами, Марущак спустился со сцены и сел рядом со мной. Наверное, он волновался, когда делал доклад, потому что лоб его покрылся испариной. Глядя на сцену, он на ощупь достал из кармана платок и стал утирать им лицо. Я искоса следил за Марущаком и не слушал, что делается на сцене. Мне было приятно, что Марущак уселся рядом со мной на одной парте, и я даже решил спросить: правду ли говорят, что он был у Котовского, или мне набрехали? Но в эту минуту Марущак поймал на себе мой взгляд и внимательно посмотрел на меня. Я сразу отвернулся и стал разглядывать портреты, висевшие на стене. Парта покачнулась, стукнула ее крышка, я почувствовал, что Марущак подымается, и услышал его голос.
— Минуточку, товарищ председатель! — громко, на весь зал, сказал Марущак. — По-моему, здесь не все комсомольцы.
Шорох пронесся по залу, затем наступило молчание. Все курсанты повернулись к нашей парте.
Председатель зазвонил в колокольчик и спросил:
— Откуда они взялись, товарищ Марущак? Я уже объявил после доклада, что собрание закрытое. Посторонние ушли.
— А вот, по-моему, этот паренек не комсомолец, — громко сказал Марущак и, трогая меня за локоть, спросил: — Комсомольский билет у тебя есть?
— Товарищ, вы комсомолец? — крикнул со сцены через весь зал председатель.
— Нет, — ответил я тихо.
— Не комсомолец! Не комсомолец! — передали на сцену сидевшие рядом курсанты.
— Тогда освободи, пожалуйста, помещение, — сказал председатель. — Сейчас собрание закрытое.
Еще как следует не понимая всего, что произошло, я поднялся и медленно пошел к выходу. Я чувствовал, что курсанты смотрят мне вслед, — собрание остановилось только из-за меня: все ждали, пока я выйду.
"Выгнали! Выгнали! — думал я, шаркая сандалиями по гладкому полу. К лицу приливала кровь. — Зачем я пришел сюда? Так оскандалиться? Теперь все курсанты будут тыкать в меня пальцами и шептать друг другу: "Это тот, кого попросили с закрытого комсомольского собрания!
Самое обидное — они, верно, думают, что я нарочно подслушивать остался, а ведь я просто не расслышал, как председатель объявил, что собрание закрытое.
А Марущак тоже хорош: не мог просто шепнуть мне на ухо, чтобы я вышел, — так нет, опозорил меня перед всем собранием.
Только я вышел на улицу, как увидел Полевого. Он быстро шел по тротуару.
Еще издали Полевой спросил:
— Началось собрание?
Я молча кивнул головой.
— Вот беда, поди ты, а меня задержали в укоме! — сказал, как бы извиняясь, Полевой и, подойдя, спросил: — А ты куда? Пошли на собрание!
Лучше бы он этого не говорил! Я еще острее почувствовал обиду и, сдерживая подступившие слезы, молча махнул рукой и быстро пошел вниз.

КАФЕ ШИПУЛИНСКОГО

У самого въезда на Новый мост, под каменным барьерчиком, сидела на скамеечке торговка. Голова ее была повязана черным шерстяным платком. На камнях стояла доверху насыпанная семечками корзина.
— Два стакана! — сказал я и с болью в сердце подал торговке бумажный рубль.
Сперва она отсчитала сдачу. Я спрятал медяки и оттянул карман штанов. Торговка всыпала туда один за другим два стаканчика пахучих семечек.
Щелкая их и выплевывая шелуху через перила, я медленно пошел по деревянному тротуару моста. Шелуха летела вниз долго. Вот она коснулась воды и чуть заметной белой точечкой поплыла вниз по течению. Маленькие, крытые гонтом домики стояли под скалами у зеленых берегов реки и были похожи на спичечные коробочки, брошенные сверху.
Очень длинным показался сегодня мост; поскрипывали под ногами его стертые доски, и, когда я увидел в щель между ними блеснувшую далеко внизу реку, еще беспокойнее стало на душе. Так было радостно мне, когда я узнал, что Полевой сочувственно относится к моему желанию вступить в комсомол, и так стало неприятно после того, как меня выдворили с собрания…
А может, все они каким-нибудь образом узнали, что я забрал ложки, и просто выдумали предлог, чтобы прогнать меня с собрания?
Зачем я продал ложки? Теперь этот грех будет мучить меня всю жизнь.
Но вскоре вкусные, хорошо прожаренные семечки немного развеселили меня, стало легче на душе, и я вспомнил о Гале. Я обещал быть у нее вчера, но не пришел. Надо пойти к ней сейчас, позвать ее в город!
…А уже через час мы вдвоем сидели в открытом летнем кино на бульваре и смотрели интересную картину «Хозяин черных скал». Скамейка была высокая, со спинкой, — сидя на ней, я не мог достать земли и свободно болтал ногами. Позади, в похожей на голубятню будке, трещал аппарат, а из квадратного окошечка, прорезывая тьму, вырывался яркий луч света. По обеим сторонам площади чернели высокие деревья, и звуки рояля, который дребезжал где-то сбоку от экрана, заглушались в их густой листве. Небо над нами было звездное, темно-синее.
Галя смотрела на экран молча, только когда появлялись надписи, она быстро шепотом прочитывала их, а когда я хотел однажды подсобить ей читать, махнула рукой и цыкнула, чтобы я не мешал. Я искоса поглядывал на Галю, на стриженые ее волосы, на чуть вздернутый нос, на чистые, гладкие щеки, на маленькие розовые уши с проколами для серег и радовался, что сижу с ней рядом и билет на ее место лежит у меня в карманчике рубашки.
Мне очень хотелось, чтобы где-нибудь вблизи оказался Котька Григоренко. Вот бы, наверное, скривился, увидев нас вместе.
Уже когда пошла последняя часть и бородатый хозяин черных скал, отыскивая лодку, стал бродить по каменистому берегу моря, подул ветер, и деревья вокруг на бульваре зашелестели. Верхушки их, поскрипывая, закачались в разные стороны, а белое полотно надулось, как парус, и стало очень похоже, что на море и в самом деле буря, что злые волны бьют в скалы не на экране, а где-то около нас — в шуме ветра мне даже послышался их грохот.
— Холодно! — сказала Галя, поеживаясь и прижимаясь ко мне.
Сперва я хотел отодвинуться, но потом осмелел и, просунув свою руку под Галин локоть, взял Галю под руку.
— Не надо, — шепнула Галя и выдернула руку.
Я не знал, что ответить ей, и пожалел, что не захватил с собой суконную курточку. Я смог бы отдать ее Гале.
Пианист последний раз громко ударил по клавишам, и на всех столбах сразу вспыхнули лампочки. Качаемые ветром, они бросали неровные полосы света на публику, ветки деревьев шелестели все больше, а когда мы вошли в темную аллею, ведущую вниз к мостику, этот шум листвы усилился, и похоже было, что мы идем по запущенному, безлюдному лесу.
На мосту стало совсем холодно. Ветер продувал насквозь скалистую и глубокую долину реки. Галя то и дело придерживала рукой волосы, оправляла юбку, матросский воротник ее блузки подымался. Я держал Галю крепко под руку, чувствовал теплоту ее тела и шагал быстро, чтобы поскорее пройти этот длинный, на шести каменных быках, высокий мост, переброшенный через пропасть.
В кармане у меня шуршали еще семечки, но есть их не хотелось. И так уж язык заболел от них, шелухой я ободрал себе небо.
— Вот дует! — сказала Галя. — Как осенью.
— Ничего, — сказал я. — В городе будет тише, это на мосту только холодно так.
В городе, за высокими стенами домов, в узенькой улочке и впрямь стало тише. Ветер гулял сейчас вверху, над крышами, и слышно было, как попискивали там жестяные флюгера да изредка хлопали форточки.
За поворотом начиналась центральная улица — Почтовка. Из открытых дверей колбасной вырывался на тротуар яркий свет. Я ощупал еще раз в кармане деньги и, только мы поравнялись с колбасной, сказал Гале как можно более небрежно:
— Знаешь, я совсем замерз… Давай зайдем…
— Куда? — испуганно перебила меня Галя и посмотрела на витрину колбасной.
— Нет, не сюда… К Шипулинскому!
— К Шипулинскому? Не надо. В другое время как-нибудь зайдем.
— Пойдем сейчас! — взмолился я. Мне очень хотелось повести Галю к Шипулинскому не потом, не завтра, а именно в этот холодный, ветреный вечер, именно сегодня растратить все деньги.
— Ах да! Я ведь совсем забыла! — рассмеялась Галя. — Мы же тогда говорили про кондитерскую, и ты запомнил, верно? Ты думаешь, я серьезно это говорила? Вот чудак!
— Я ничего не думаю. Просто мне хочется… кофе… — сказал я обиженно.
— Уже поздно. Как я домой буду возвращаться?
— Ничего, я тебя провожу!
Галя подумала минутку, а потом сразу решилась:
— Ну хорошо, пошли.
Мы осторожно вошли в кондитерскую и сели за самый крайний столик, около витрины. Можно было, конечно, сесть поближе к буфету, но там за длинной стойкой, в шелковом розовом платье, в белом кружевном переднике, хозяйничала красивая желтоволосая пани Шипулинская. Мне не хотелось, чтобы она прислушивалась к нашему разговору.
Несколько минут мы просидели молча. Галя разглядывала картины, развешанные на стенах, а я чувствовал себя здесь не очень хорошо. Мне было страшновато заговорить с Галей громко в этой почти пустой кондитерской, залитой таким непривычным зеленоватым светом газовых ламп.
Нигде больше в городе их не было, только у Шипулинского они сохранились — газовые калильные лампы, подвешенные к потолку на золоченых цепях.
Шипулинская молча, не глядя на нас, вытирала чистой тряпкой буфет. Мне надоело ждать, и я кашлянул.
— Франек! — крикнула за перегородку Шипулинская.
Оттуда в хорошем выутюженном черном костюме выскочил розовощекий, слегка лысоватый Шипулинский. Он посмотрел в нашу сторону и тихо, но так, что мы слышали, сердито сказал жене:
— Почему ты не сказала, что здесь клиенты?
— Я думала, что ты сам знаешь об этом… — ответила Шипулинская и отодвинула на край стойки высокую, на тонкой ножке вазу с фальшивыми яблоками из папье-маше.
Легко размахивая руками и подняв голову, Шипулинский не спеша подошел к нашему столику. Чуть прищурившись, он посмотрел сперва на Галю, а потом скользнул взглядом по мне, и я быстро убрал под стол ноги в запыленных сандалиях.
— Что желаете заказать, молодые люди? — спросил пан Шипулинский. Глядя на Галю, он добавил: — Что угодно барышне?
Галя покраснела и, кивая на меня, тихо сказала:
— Я не знаю… Вот…
— Дайте нам! — сказал я басом и поперхнулся. — Дайте нам кофе и потом пирожных…
— Какой кофе желают молодые люди? По-варшавски или по-венски, а может, черный…
— А все равно! — сказал я.
Но Галя поправила меня:
— Нет, черный не нужно.
— Хорошо! — согласился Шипулинский. — Я предложу вам по-варшавски. Это вкуснее. А пирожные какие?
— Мне наполеон, — сказала Галя.
— А мне все равно! — ответил я.
— Словом, я подам, а вы сами уж выберете, — решил Шипулинский и, шаркая лакированными туфлями, ушел за перегородку. И сразу зазвенел там стаканами.
Теперь я чувствовал себя легче. Кофе был заказан, пирожные тоже, сейчас надо было ждать, есть, а затем расплачиваться. Я уже согрелся здесь, в теплой кондитерской, и забыл, что на улице ветер.
— И ты смотри, как он управляется, — перегибаясь через стол, тихо шепнула мне Галя, и один локон упал ей на лоб.
— Еще бы, — ответил я. — Он не хочет брать прислугу, чтоб налог не платить.
— А разве у кого нет прислуги, тот налог не платит?
— Платит, но меньше! — сказал я совсем шепотом, потому что к нам приближался с блестящим подносом в руках Шипулинский.
Кофе он принес в серебряных подстаканниках, сверху в каждом стакане плавали взбитые, слегка похожие на растопленное мороженое сливки, а на блюдечках лежали маленькие золоченые ложечки с кручеными ручками.
Галя взяла ложечку и окунула ее в стакан.
Шипулинский прошел еще раз за перегородку и быстро вернулся обратно.
«Зачем столько?» — чуть не закричал я.
Шипулинский принес и поставил на стол вазочку, на которой был разложен добрый десяток пирожных. Тут были и наполеоны, и эклеры, и высокие корзиночки с розовым кремом и вишенкой наверху, и плоские яблочные пирожные.
«Нам не надо столько пирожных! Нам только два надо! Только два! У нас не хватит денег расплатиться за все!» — хотелось крикнуть мне, но я ничего сказать вслух не мог, а проклятый Шипулинский, словно чуя, что ему могут вернуть пирожные, быстро, щелкнув каблуками, ушел за перегородку.
Совсем расстроенный, я ощупывал в кармане деньги и не знал, что делать. Я пожалел, что мы пришли сюда, я с удовольствием вернул бы обратно и кофе и пирожные, лишь бы только убраться без скандала. Ведь если у меня не хватит денег, Шипулинский не выпустит меня отсюда и потребует залог, а что я ему оставлю в залог — рубашку, штаны, поясок? А потом — какой это позор будет перед Галей!
А Галя, не чувствуя моего волнения, сидела спокойно и маленькими глотками отпивала кофе.
— А ты чего не пьешь? Пей! — сказала она.
— Мне не хочется! — буркнул я.
— Вот тебе и раз — не хочется! А зачем мы тогда пришли сюда? Пей! — Она подвинула мне стакан кофе и спросила: — Тебе какое пирожное?
«Эх, была не была!» — подумал я, зажмурился и сказал через силу:
— Какое хочешь…
— Ну, я тебе положу заварное, оно вкусное и в середине крему много. Кушай.
Я отколупывал потихоньку ложечкой куски этого жирного пирожного и от волнения не чувствовал даже вкуса желтого крема.
— Кушай! Кушай! — поторапливала меня Галя. — Иначе мы до утра здесь сидеть будем.
Почти насильно я запихнул себе в рот кусок пирожного и только хотел запить его кофе, как почувствовал себя совсем плохо.
За витриной, на улице, упираясь обеими руками в круглый железный поручень, стоял мой отец. Коренастый, в белом полотняном костюме, в соломенной фуражке, слегка щуря глаза, он смотрел сквозь стекло на меня в упор; мне сразу захотелось полезть под стол: взгляд отца жег меня.
Я опустил глаза и когда осторожно поднял их снова, отца за витриной не было.
Он появился внезапно и так же внезапно исчез в ночной темноте.
— Ты чего такой бледный, Василь? — спросила Галя. — Ты не простудился случайно?
— Да ничего. В боку кольнуло! — солгал я.
Откуда ни возьмись, возле нашего столика вырос Шипулинский.
— Молодые люди желают рассчитаться? — ласково спросил он.
— Да! — сказал я дрогнувшим голосом и, чувствуя, как по всему телу прошел холод, подумал: «Ну, начинается».
— Два стакана кофе по-варшавски и… два пирожных, — глядя на вазу, чуть слышно прошептал Шипулинский и, весело тряхнув лысеющей головой, громко сказал: — Один рубль сорок копеек.
Сразу повеселев, я быстро вынул из кармана смятый рубль, расправил его и затем высыпал на мраморный столик сорок копеек медяками. Вместе с монетами затесалось несколько семечек, но мне было стыдно убирать их, и я, нахлобучивая кепку и не оглядываясь, выскочил вслед за Галей на улицу.
Все еще дул ветер, и опять стало нам холодно на улице, но теперь я уже не обращал внимания на холод.
Как хорошо, что все окончилось благополучно!
Однако я не мог забыть появления у витрины моего отца. Мне все еще казалось, что отец подстерегает меня.
Мимо ресторана «Венеция» и финотдела, мимо развалин сгоревшего еще во время войны театра мы шли по узенькой Кузнечной улице. Показалась вдали огромная семиэтажная башня Стефана Батория. Внизу, у подножия башни, чернела дыра. Это была Ветряная брамка — проезд в Старый город с севера. Как только мы вошли в нее и скрылись под низко нависшими полукруглыми сводами, наши шаги гулко застучали по мостовой, а в ушах сильнее засвистел ветер.
— Ого-го-го! — закричал я, и эхо загудело вокруг, как в бочке.
— Тише ты, сумасшедший! — крикнула Галя. — Подумают — грабят! — и рванулась быстрее вперед, к светлому выходу из башни.
Внизу за башней было совсем пустынно, река, отражая звезды, поблескивала у самых ног, квакали на противоположном ее берегу лягушки, две наши зыбкие, расплывчатые тени быстро скользили по воде. Только миновали белую, взбегающую по скалам вверх, к трудшколе, Турецкую лестницу, вдали над рекой замаячил черный камень. Широкий и гладкий сверху, обрывистый по краям, точно сброшенный оттуда, со скалы, он повис над водой, и казалось, вот-вот покачнется и грохнется дальше, вниз. Подмывая камень, река в этом месте круто поворачивала. Выше тихая и спокойная, здесь она шумела, и даже теперь, в темноте, на ее поверхности была заметна рябь и круги от маленьких водоворотов.
Подходя к черному камню, я поежился и пожалел, что не захватил с собой из дому ржавый, но меткий зауэр. Место, которое мы сейчас проходили, было неспокойное, с дурной славой. Еще недавно здесь ограбили прохожего, и, совсем голый, он едва вырвался от бандитов и прибежал прятаться к нам в совпартшколу…
Мы прошли черный камень, круча осталась позади, теперь мы приближались к низенькому, переброшенному на козлах через реку мостику. За мостиком начиналась Выдровка, до Галиного дома было совсем недалеко. Вдруг Галя дернула меня за руку и шепнула:
— Тише! Кто это?
На мостике, облокотившись на перила, стоял человек. Он смотрел в воду и был хорошо виден нам отсюда, снизу.
— Василь, — шепнула Галя. — Я боюсь. А может, это кто из банды Мамалыги? Пойдем назад.
— Куда?
— Кругом!
— Кругом?
— Ну да, через Польские фольварки.
Если сейчас до Галиного домика нам оставалось каких-нибудь пять минут ходу, то путь на Выдровку через Польские фольварки отнял бы добрый час. Надо было пройти обратно через Ветряную брамку, Почтовку, Новый мост, потом сделать крюк по темному бульвару, повернуть к Подзамецкому спуску…
…Человек на мосту зашевелился, и перила моста заскрипели.
«Будь что будет!» — решил я и нагнулся. В мокрой росистой траве возле дороги я быстро отыскал тяжелый, с острым концом камень и, зажав его в руке, шепнул Гале:
— Пойдем!
— Мне не хочется, Васька! Давай лучше обратно.
— Обратно круча. Ты что — забыла?
Галя неслышно пошла за мной. Я шел по мосту тихо, стараясь не шаркать подошвами сандалий. Камень я держал за спиной.
Человек у перил сразу повернулся и ждал нас.
Галя, чтобы не оставаться позади, втиснулась между мной и перилами и своим локтем невольно выталкивала меня на середину мостика, прямо к этому неизвестному человеку. Теперь я уже старался не смотреть на него и ждал только крика «стой».
До человека оставалось каких-нибудь два шага, и тут я, отважившись, посмотрел в его сторону.
Наискосок от меня, прижавшись спиной к перилам, с карабином, опущенным дулом вниз, стоял обыкновенный милиционер.
Я сразу громко топнул ногой по доскам моста и взял Галю под руку. «Только бы он не заметил у меня камень», — подумал я, шагая.
— Спичек нет, ребята? — неожиданно спросил милиционер.
Было приятно услышать в этом опасном месте голос человека, который не мог сделать нам зла.
— Мы не курим, — ответил я хрипло. — А семечек не хотите?
— Семечек? — переспросил милиционер. — Если не жалко, давайте!
— Берите, товарищ, — сказал я, высыпал в теплые ладони милиционера горсть семечек и снова полез в карман.
— Хватит, хватит! — остановил меня милиционер. — И так обидел тебя. Спасибо. Веселее теперь стоять будет.
Лицо у милиционера простое, доброе.
— Спокойной ночи! — крикнул я, уходя.
— Счастливого пути! — отозвался милиционер.
— Жалко, что он не всегда здесь стоит, правда? — сказала Галя.
— Не всегда разве?
— Ну конечно. Одну ночь постоит, а потом неделю не видно.
— На села ездят, бандитов ловят — потому.
Кончились скалы, начался крепостной мост. Молча мы пошли по неровной низенькой плотине. Вода в речке спала, и сейчас многие камни, которых днем не было видно, торчали наружу. За высоким каменным мостом, соединяющим город со Старой крепостью, глухо шумел водопад. Мы подходили к Галиному домику. В темноте за деревьями забелели его стены. Крайнее черное окно было открыто. У самой калитки Галя спросила:
— Ты рубль сорок Шипулинскому заплатил?
— Ага!
— Ну тогда вот возьми мою долю, — сказала Галя и протянула руку.
— Ты что?.. Смеешься?
— Ничего не смеюсь. Возьми. У меня есть деньги, а у тебя мало. Я же знаю.
Я совсем растерялся. Надо было показать Гале остаток денег, надо было сказать, что деньги у меня есть еще и дома, а я только промямлил:
— Не хочу!
— Ну тогда я с тобой поссорюсь!
— Если ты хочешь ссориться из-за… — начал я что-то длинное.
Но Галя, не дослушав, настойчиво сказала:
— Возьми деньги, Васька, ну, слышишь!
И с этими словами она сунула мне в карман мелочь.
Не успел я вытащить мелочь обратно, как Галя бросилась к калитке. Я пустился за Галей, но калитка захлопнулась перед самым моим носом.
— Я выброшу, Галя! Здесь же, у ворот, выброшу! — прошипел я вдогонку, стараясь не кричать громко, чтобы не разбудить Галиного отца.
— Ну и выбрось! — уже издали, из-за деревьев, ответила Галя. — Спокойной ночи!

ТРЕВОГА

Здорово хотелось есть, когда я пришел. Подергал дверь в квартиру — закрыто. Из-за плотной, обтянутой клеенкой двери донесся чуть слышный храп тетки.
Сейчас я пожалел, что живу отдельно. Не поселись я в кухне — полез бы в шкафчик и разыскал еду. Кусок хлеба с брынзой или коржик.
В кухне не было даже и корки хлеба.
Тут я вспомнил, что тетка иногда прячет съестное на холоде, в заброшенном колодце вблизи нашего флигеля. Захватил пистолет и вышел во двор.
Весь край неба за Должецким лесом был багровый. Что это? Ведь еще несколько минут назад небо было обычного цвета. Зарево росло на глазах, верхушки деревьев выделялись все больше и отчетливее, огненная полоска протянулась от Старой крепости до провиантских складов и угасала далеко за польским кладбищем, у Райской брамки. «Ну и горит! — подумал я. — Хат десять горит. Не в Приворотье ли случайно? Наверное, в Приворотье!»
Но в эту минуту посреди зарева стал расти, подыматься огненный столб, и над деревьями выплыла багровая круглая луна. И сразу, как только появилась она над садом, багровая полоска вдоль горизонта стала гаснуть, а луна бледнеть, бледнеть, пока не превратилась в обычную желтую луну.
Я обогнул флигель и подошел к заброшенному колодцу. Его окружало несколько чахлых слив да заросли крапивы.
Я провел рукой по каменному ободу колодца и в одном месте нащупал веревку.
«Есть рыбка!» — весело подумал я и потянул из колодца что-то тяжелое.
К веревке была привязана эмалированная кастрюля. Сбросив крышку, я увидел твердую, застывшую как лед, корку жира. А на дне под жиром небось мясо. Но как его достать? Пальцами? Нет, пальцами не стоит. Я выломал два прутика сирени и вытащил ими из супа тяжелый кусок. Попалась кость с острым краем и застывшим мозгом внутри. Славно было ужинать ночью, сидя на цементном краю колодца, в пустом, освещенном луной садике! Куда лучше, чем у Шипулинского. Жаль только, что со мной не было Гали. Интересно — то отец заглядывал в кондитерскую или мне почудилось? Ну, а если даже отец — что, разве я не могу зайти со знакомой девушкой к Шипулинскому? Конечно, могу, только на какие деньги — вот вопрос. Постучав костью о камень, я выколотил из нее на ладонь холодную колбаску мозга. Когда я съел ее, весь рот покрылся липким и густым слоем жира, и мясо, которое я стал обгрызать потом, потеряло свой обычный вкус. Я ел его без всякого вкуса, как пирожное у Шипулинского. Вспомнив об отце, я уже не мог успокоиться.
Хорошо, если он просто будет подшучивать надо мной, что я уже с барышнями гуляю, в кафе их вожу. А ведь отец может спросить, откуда у меня деньги. Пропал я тогда! И зачем только мы уселись перед этой дурацкой витриной! Разве мало было свободных столиков в уголке? Никто бы там нас не увидел.
Я поднял вместе с веревкой тяжелую кастрюлю и прислонился губами прямо к ее задымленному краю. В саду у каменной ограды защелкал соловей. Его нежное и громкое пение донеслось сюда через весь тихий, молчаливый сад. Мне в горло, булькая, лился холодный, слегка отдающий запахом колодца суп, и твердые плиточки жира прикасались к губам. Я наклонил кастрюлю, чтобы отогнать жир назад, как за Старой крепостью раз за разом хлопнули три винтовочных выстрела. Я поставил кастрюлю на камень. Эхо от выстрелов прокатилось над городом. Рядом, через дорогу, в тюрьме свистнул часовой. Внезапно из того места, где прогремели выстрелы, послышалась еще и короткая пулеметная очередь.
Визгливо залаяли в ответ около провиантских складов собаки. У ворот совпартшколы завозился часовой. И сразу в здании где-то возле клуба стукнула дверь, другая, третья! Кто-то промчался по дощатому коридору к общежитию курсантов. Оттуда донесся шум, приглушенный говор.
Не успел я подбежать к флигелю и подняться на свое крыльцо, как внутри главного здания по каменной лестнице застучали сапогами и во двор по одному стали выбегать курсанты. Слышно было, как они щелкали пряжками, затягивали ремни.
Из дверей вырвался высокий курсант и, нахлобучивая буденовку, закричал:
— Получайте винтовки, товарищи коммунары!
С этими словами он подбежал к низенькой дверке оружейного склада, что чернела рядом с главным входом в здание, открыл замок и исчез в складе.
Сразу же на уровне земли тускло вспыхнули два забеленных мелом и взятых в решетки подвальных окна, остальные окна по всему зданию были темные, лишь в крайних двух у садика слегка отражалась еще низкая луна.
Один за другим выбегали курсанты из склада. Высоко держа винтовки, они щелкали затворами, загоняли патроны в магазины, оттягивали тугие предохранители.
— Связные здесь? — послышался голос Полевого.
— Здесь, товарищ секретарь, — откликнулись сразу несколько человек.
— Будите начсостав и сотрудников! Живее! — приказал Полевой.
По двору в разные стороны побежали связные. Один из них, шумом раздвинув ветки сирени, помчался напрямик по бурьяну к нашему флигелю.
— Где печатник Манджура живет? — запыхавшись, спросил он.
Связной был низенький комсомолец, тот, что председательствовал на собрании и попросил меня из зала.
— Сюда! — крикнул я коротко и первый побежал в коридор.
Связной чиркнул спичкой. При ее зыбком свете я показал ему дверь, ведущую к родным, и он сразу же заколотил в нее кулаком.
— Кто там? — глухо отозвался отец.
— Тревога! Быстрей! — крикнул связной.
Пока отец одевался, я стоял на крыльце.
Под белой стеной главного здания уже выстраивались курсанты. Они были хорошо видны мне отсюда, сверху, лишь правый фланг слегка заслоняли кусты сирени.
— Я с тобой, тато, можно? — шепнул я отцу, как только он показался на пороге.
— Куда со мной? Еще чего не хватало? Марш спать! — не глядя на меня, сердито крикнул отец и осторожно сбежал по ступенькам во двор.
Послышался тихий, приглушенный голос Полевого:
— Смирно! Первый взвод, за мной шагом марш!
Курсанты двинулись строем по четыре вдоль здания. Впереди без винтовки шагал Полевой. Отец пристроился на ходу, и я сразу же потерял его из виду.
Без песен, без громкой команды, поблескивая штыками винтовок, отчеканивая шаг, колонна курсантов-чоновцев вышла из ворот на улицу, и часовой сразу же закрыл за нею высокие железные ворота.
Мне стало очень одиноко здесь, на крыльце. К тетке идти не хотелось. Я знал, что теперь на все это большое здание, на весь огромный, занимающий целый квартал двор совпартшколы осталось всего несколько человек беспартийных сотрудников да жен начсостава с детьми. В городе было тихо, но тишина эта была обманчивой. Я знал, что сейчас со всех улочек города и даже с далекой станции спешат по тревоге на Кишиневскую, к штабу ЧОНа, группами и поодиночке коммунары-чоновцы.
Пересекая освещенный луной пустой двор совпартшколы, я направился к воротам.
— Стой! Кто идет? — громко закричал часовой.
Голос его показался мне знакомым.
— Свои, — ответил я тихо.
— Кто такие свои?
— Я живу здесь.
— Фамилия?
— Манджура.
— Ну проходи…
Часовой ждал меня в тени высокого вяза, и мне сперва было трудно разглядеть его в темноте; когда он вышел из-под дерева на свет, я узнал Марущака.
— Старый знакомый! — протянул Марущак, улыбаясь, и взял винтовку за ремень. — Почему не спишь?
— Хорошее дело! А тревога?
— Какая тревога?
— Да, какая? Вы будто не знаете?
— Первый раз слышу!
Я понимал, что Марущак меня разыгрывает, но все же спросил:
— А куда курсанты пошли?
— Кто их знает — может, в баню!
— Ночью в баню? Вы что думаете, я — дурной?
Марущак засмеялся и сказал:
— Вижу, что не дурной, а вот любопытный — это да.
Я не нашелся что ответить и затоптался на месте. Марущак предложил:
— Давай посидим, раз такое дело.
Мы сели на скамеечке около турника. Я незаметно поправил в кармане револьвер и спросил Марущака:
— Часовому разве можно сидеть?
— В армии нельзя, здесь разрешается, — ответил Марущак, шаря в кармане. Он вытащил кисет и, свернув папироску, чиркнул спичкой.
— Папаша тоже ушел по тревоге?
— Ага!
Марущак с досадой, попыхивая папироской, сказал:
— Вот черти, а меня не взяли. Надо же — второй раз тревога, а я в наряде.
— А то не Петлюра случайно перешел границу?
— Петлюра? Навряд ли. Вот только разве кто-нибудь из его субчиков. Нажимают на них Англия, Америка да Пилсудский, чтобы те деньги отрабатывали, которыми ихняя буржуазия подкармливает всю эту националистическую погань. Вот и лезут сюда, к нам.
Далеко за Должецким лесом прокатился выстрел. Немного погодя — другой.
— Пуляют, бандитские шкуры! — сказал Марущак.
— Когда же тех бандитов половят?
— А с кем их ловить будешь? Войска-то настоящего нет. Пограничники, те на границе, а тут чоновцы да милиция. С Польшей, как мир подписывали, уговор был: войска регулярного вблизи границы не держать.
Марущак затянулся последний раз и очень ловко выплюнул окурок. Описав дугу, окурок упал далеко в траву, погорел там немного маленькой красной точечкой, похожей на светлячка, и погас.
Луна светила ясно. Она стояла сейчас как раз над тюрьмой. Очень громко пели соловьи в саду совпартшколы. «Наверное, чоновцы уже где-нибудь за городом», — подумал я и в эту минуту услышал позади чуть слышный колокольный звон. Сперва я решил, что мне почудилось, и глянул на Марущака. Но он тоже услышал, повернулся и смотрел сейчас на открытые окна главного здания, откуда несся к нам этот неожиданный звук.
«Бам, бам, бам!» — точно на кафедральном костеле, ровно отбивал удары колокол.
— Что за черт! Чего он балуется? — сказал Марущак и вскочил.
— Кто балуется?
— Погоди.
Кто-то быстро прошел по коридору, спустился по каменной лестнице, хлопнула внизу дверь, и я увидел, как выскочил из нее человек. Он оглянулся, перемахнул через проволочную ограду палисадника и побежал к нам.
Это был не знакомый мне пожилой курсант, слегка сутулый, в большой надвинутой до ушей буденовке.
— Ты чуеш, Панас? — тихо спросил он Марущака.
— Чую-то чую, — ответил Марущак, — но я думал сперва — может, это ты?
— Да, я… — обиделся курсант. — Только мне еще не хватало по ночам в колокол звонить…
— Наган с тобой? — строго спросил Марущак.
— Ага! — ответил дневальный, хлопая себя по кобуре.
— Покарауль тогда у ворот, а я схожу гляну, — продолжал Марущак и, посмотрев на меня, спросил: — Не хочешь за компанию?
— А чего ж!
— Ну смотри, — сказал Марущак, — проверим, какой ты герой.
Дальше: КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН