Книга: Старая крепость (роман). Книга третья "Город у моря"
Назад: ЧАРЛЬСТОНИАДА
На главную: Предисловие

ПОЕЗДКА НА ГРАНИЦУ

Должно быть, выступление понравилось делегатам, потому что они проводили меня аплодисментами, а когда пришло время выбирать делегацию для поездки в подшефный полк червонного казачества, поднялся широкоплечий паренек с завода Ильича и сказал:
— Манджуру туда послать предлагаю! Он верные слова говорил здесь о делах на границе и передаст наш комсомольский привет червонцам с огоньком.
Предложение приняли, и лишь только после этого я узнал, что подшефный полк, куда нам следовало ехать, располагается теперь в моем родном городе на Подолии, в казармах за станцией, где некогда стояли царские, стародубовские драгуны. То был тот самый полк, что пришел на границу после роспуска частей особого назначения.
Уезжали мы из Мариуполя на Волноваху поздно вечером, нагруженные подарками приазовской комсомолии.
Были среди подарков баяны, мандолины, балалайки, блокноты, зеркальца, бритвы, набитые душистым табаком и махоркой и расшитые гарусом кисеты и даже сапожные щетки с ваксой и гуталином «Эрдаль» в зеленых коробочках с намалеванной жабкой.
Больше чем за год, оказывается, до моего приезда на завод собирала приазовская комсомолия деньги, чтобы закупить на них подарки для подшефных червонных казаков. Засыпали пшеницей итальянские пароходы во время субботников, грузили марганцовистую руду и донецкий уголь, устраивали платные концерты «Синей блузы», поставили усилиями доморощенных артистов в Мариупольском театре «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева, подняли со дна Кальмиуса затопленную белыми шаланду, помогали рыбакам ловить камсу и шемаю во время путины, ходили по домам в дни рождества и пели антирелигиозные колядки про архангелов, херувимов, попов да монахов. И все это для того, чтобы собрать деньжат для наших защитников — червонных казаков, стоящих на Подолии, и маленькими своими подарками, приготовленными для них, дать почувствовать всю силу молодой нашей любви к славной Красной Армии и ее пограничной коннице.
Кто-кто, а Натка Зуброва ехала впервые на границу, ехала с особыми чувствами.
Ее дядя, один из старых коммунистов Украины, Никодим Зубров, был первым председателем ревкома в моем родном городе. Он был большим другом и наставником председателя революционного трибунала — бывшего донецкого шахтера Тимофея Сергушина, расстрелянного на глазах у меня и моих приятелей петлюровцами во дворе Старой крепости. Правда, впоследствии и Никодима Зуброва зверски зарубили под Уманью махновцы, убегавшие в Румынию, но память о Зуброве сохранилась в пограничном городе и поныне. Теперь Натка хотела побывать на квартире, где жил в годы революции ее дядя, повидать людей, знавших его лично.

 

Как только мы вытащили в Фастове из вагона тюки с подарками для червонных казаков, оказалось, что нужный нам поезд Киев — Каменец-Подольск ушел, не дождавшись нас, по направлению Жмеринки каких-нибудь сорок минут. Мы не поспели к нему потому, что возле Белой Церкви было крушение и нас задержали там на добрых два часа. Предстояло сейчас торчать в Фастове почти целые сутки.
Мы отправились на базар.
Мягкие, проселочные улочки Фастова, окаймленные плетнями, подсолнухами и мальвами, привели всех нас на базар. Чего только не было здесь в ту утреннюю пору: и синенькие баклажаны, и огромные белые грибы с тугими палевыми шляпками, и желтые пузатые тыквы, и оранжевая морковь с пышной ботвой, и налитые соком тугие пунцовые помидоры. Рядом соседствовали корзины груш, сочные сливы ренклод, вязки репчатого лука, ожерелья серо-белого чеснока, пирамиды огурцов, розовые стебли ревеня, пучки пахучего укропа.
…Нагруженные бараниной, молоком, пышными свежими булками, вином и прочей снедью, направились мы на поиски речушки…
Не успел запылать костер на берегу, как Головацкий стал заготовлять шампуры из прямых и довольно крупных прутьев лозняка. Он сразу сдирал с шампуров кору, и от того они становились гладкими и скользкими. Куски мокрого мяса хорошо насаживались на белые ровные прутья вперемежку с дольками лука и маленькими помидоринами. Трудно передать простыми словами, какой запах стал расползаться над рекой, когда угли прогорели и Головацкий расположил над ними на колышках пять тяжелых, нанизанных багровыми кусочками баранины самодельных шампуров. Как только мясо стало бледнеть, лук подрумяниваться, а на уголья упали первые капли бараньего жира, вокруг запахло такой вкуснятиной, что слюнки потекли.
Время от времени, размахивая Наташиной косынкой, Толя раздувал угасающие угли. Шашлыки из бледных стали розовыми, как бы загорая на глазах у всех. Жир, свертываясь каплями, с шипением стекал на уголья, а бока помидоров почернели и местами лопались, поливая томатным соком огненный под костра. Аромат жареного мяса и нарастающее шипение вызывали в наших молодых организмах, отощавших за годы гражданской войны, дьявольский аппетит.
— Помой баночку, Наташа, — распорядился Головацкий, переворачивая над огнем прутья с шашлыком.
Пока Наташа, стоя полусогнувшись над крутым берегом Унавы, мыла осокой единственную нашу посудину, Головацкий притащил поближе к костру бутыль с вином. Все это время, пока мы купались, бутыль охлаждалась под кустами, в маленьком заливчике, и сейчас на ее стекле выступили капельки росы. Головацкий расстелил на лужайке два номера «Приазовского пролетария» и стал нарезать на них ломтями свежий белый хлеб. Тут же он разложил не пошедшие в дело помидоры, лук и несколько головок чеснока.
— Прошу к столу, дорогие гости! — отходя от костра и в то же самое время торжественно показывая рукой на темно-коричневый шипящий шашлык, пригласил Головацкий. — Кельнеров у нас нет. Действуйте самостоятельно.
Мы сняли с рогаток шашлыки и, усевшись кружком на траве возле газетной скатерти, стали прямо зубами срывать с полуобгорелых, подрумянившихся прутьев сочные, пахнущие дымом и чесноком мягкие куски баранины.
Первые минуты челюсти наши работали в согласованном молчании.
Я сразу понял, что никогда в жизни не ел более вкусного блюда!
…Из Жмеринки мы дали в подшефный полк телеграмму о своем приезде, но, признаться, я не уверен, что она придет раньше нас, так как адрес был очень приблизительный. Чтобы не разглашать военную тайну, я адресовал телеграмму так: «Город Н., бывшие Стародубовские казармы, командиру».
Только мы вынесли наши тюки с подарками на привокзальную площадь, как целая ватага волосатых извозчиков-балагул с длинными бичами окружила нас, предлагая свои услуги.
Запах глянцевых, отполированных кожаных сидений фаэтонов смешивался с вонью дегтя, которыми смазывали балагулы буксы рассохшихся колес.
— Панычики мои, за восемьдесят копеек я вас до самой «Венеции» доставлю! — усердствовал больше всех долговязый балагула с фиолетовым фонарем под глазом.
— Товарищи! Вы не делегация? — послышалось рядом.
Возле нас появился чернявый военный в форме червонного казачества. На синих петлицах его хорошо заправленной гимнастерки алело по три «кубаря» и были привернуты кавалерийские значки-подковки с перекрещенными саблями. Маленькая ладная фуражка с малиновым верхом и синим околышем как бы подчеркивалась изогнутым лакированным козырьком.
— Да, мы из Мариуполя! — сказал Головацкий.
— Политрук третьего эскадрона кавалерийского полка имени Германской компартии Канунников! — отрекомендовался военный. — За вами прислана тачанка.
Сперва мы погрузили на дно тачанки тюки с подарками, а потом подсадили Зуброву. Прижимая одной рукой юбку и краснея от смущения, Натка кое-как взобралась наверх, а за нею, подобно лихим кавалеристам, стараясь дать понять, что нам не впервой ездить на тачанках, заскочили и мы туда. Политрук Канунников сел на облучок, рядом с ездовым, и сытые каурые кони понесли тачанку к переезду, оставляя позади озадаченного балагулу с подбитым глазом.
— А где же крепость твоя хваленая, Василь? — спросила Натка. — Самый обыкновенный город, и никаких древностей не видно.
— Древности располагаются в Старом городе, — сказал политрук, — а мы стоим на окраине, за линией железной дороги. По городу мы вас еще провезем!
Уже потянулись вдоль проселочной дороги маленькие хатки предместья Цыгановка, потом они стали сменяться домами покрупнее, и, наконец, за красным двухэтажным зданием железнодорожной школы мы въехали на замощенную синеватым булыжником мостовую. И тут я сказал торжественно, трогая за локоть нашу спутницу:
— Натка, смотри!
На стене кирпичного дома была привинчена голубая эмалированная табличка с надписью:
Улица Никодима Зуброва.
Как зачарованная глядела не отрываясь Наташа на табличку и погодя с гордостью сказала:
— Это улица имени моего дяди!..

 

…Только мы заехали в открытые ворота военного городка, как увидели построенный поэскадронно на широком плацу подшефный полк.
Под звуки фанфар к нам подскакал на сером, в яблоках, резвом жеребце командир со «шпалами» в синих петлицах. Пронзительным, тонким голосом, слегка заикаясь, осаживая шпорами коня, он закричал на весь двор:
— Товарищи шефы! Полк червонного казачества имени Германской коммунистической партии построен к вашему приезду. Командир полка Николай Веселовский!
— Дорогие товарищи! Друзья! Славные наши защитники! Рабочая молодежь Приазовья и одного из самых крупнейших заводов юга нашей страны поручила нам передать вам согретый жаром наших сердец пламенный шефский комсомольский привет…
Так начал свое приветственное слово Головацкий.
Он стоял на военной тачанке, высокий и красивый, с непокрытой головой.
Сперва Толя немного сбивался, останавливался, подыскивал нужные выражения, но потом разошелся, и голос его звучал все увереннее. Говорил он о неразрывной дружбе, связывающей червонное казачество и комсомол Украины, вспоминал о том, сколько молодых ребят по призыву партии добровольно сели на коней, чтобы пополнять ряды червонноказачьих дивизий, напоминал о революционном долге и о высокой романтике революции. Он говорил о том, что мы привезли сюда, на границу с капиталистическим миром, не только скромные подарки защитникам нашей страны, но и решимость в минуту опасности стать из людей мирного труда надежным пополнением красной конницы. Передавал наказ мариупольской комсомолии держать клинки наготове, чтобы в любой момент проучить наших врагов так, как шесть лет назад учили их конники Котовского.
Отдыхать мы наотрез отказались и решили до восьми, когда был назначен общеполковой вечер самодеятельности, побродить по городу… Наташа побежала в город первая, не дожидаясь нас, чтобы попасть в музей до его закрытия.
Мы тоже двинулись в Старый город.
На правах старожила и знатока этих мест я объяснял хлопцам историю города.
…Уже Новый мост кончался, как мы заметили идущую быстро нам навстречу Наташу Зуброву. Когда мы поравнялись, Натка, тяжело дыша, сказала:
— Попала-таки в музей! Уже закрывали, но заведующий пустил. Милый такой старичок. А смотрите, какой подарок он мне сделал, узнав, что я племянница дяди Никодима! — С этими словами Наташа развернула папочку и извлекла из нее какой-то документ. — Читай, Толя! — сказала она, передавая его Головацкому.
Головацкий взял пожелтевшую бумажку.
— Вслух читай, Толя, — попросила Наташа. — Всем будет интересно.
Приблизив бумажку к глазам, глухим баском Головацкий прочел:

 

"Акт Первого гражданского брака, состоявшегося в Городской Управе по распоряжению Советской власти 25 января 1918 года на общем собрании Совета рабочих и солдатских депутатов в восемь часов вечера. Мы, нижеподписавшиеся, гражданин 257-го пехотного Новобежецкого полка Никодим Александрович Зубров и гражданка деревни Мукша Китайгородская Мария-Агнесса Войцеховна Савицкая, дали свою торжественную клятву Совету Народных Комиссаров, что мы вступаем в настоящий гражданский брак не ради выгоды, не ради грязных эгоистичных стремлений, а ради удовлетворения порывов высших душевных чувств и идеалов святой любви. Мы клянемся, что, вступая в новую дорогу социализма, свято и строго будем исполнять товарищеские отношения и если жизнь потребует отдать молодость в жертву Революций, то без всяких ропотов принесем на алтарь свободы всю нашу юность, причем, если жизнь станет нам в тягость, если взглядами на вещи мы не сойдемся или если политические убеждения будут разбивать наше семейное счастье, то без всяких контрибуций мы должны разойтись, оставаясь друзьями и хорошими знакомыми, в чем и подписываемся
Никодим Александрович Зубров.
Мария-Агнесса Войцеховна Савицкая".

 

— Его жена полькой была, — проронила Наташа. — Оттого и два имени. Комсомолка. И ее махновцы клинками зарубили…
Молча стояли мы над каменными перилами обрыва. Внизу ухали вальками прачки, выколачивая белье на берегу Смотрича. Музыкой первых месяцев революции звучало каждое слово пожелтевшей бумажки, прочитанной Толей.
— Да, документ очень интересный! — задумчиво согласился Головацкий, бережно пряча его в папочку и отдавая Наташе. — Береги его, Натка, пуще всех драгоценностей на свете! Будешь и ты старушенцией когда-нибудь. Внуки твои станут комсомолятами, а комсомол наш Ленинский будет справлять какой-нибудь свой солидный юбилей. Ну, пятидесятилетие, скажем. И вот взойдешь ты тогда на трибуну, седенькая, старенькая, и расскажешь им все, что запомнила о своем дяде, верном солдате революции, который уже на третьем месяце после свершения Октября не постеснялся записать в свои личные отношения священное слово «социализм». Расскажешь все о нем, а заодно огласишь и этот документ, в котором уже тогда исчезли навсегда границы между людьми разных наций, если только они были бойцами одной цели. Подумай, как интересно будет послушать все это новым комсомолятам, не знающим лично, что такое революция и гражданская война!..
— Я сделаю это, Толя, если только доживу до тех лет, — сказала серьезно Наташа и пошла с нами обратно к старому центру пограничного города, бережно неся под мышкой такую дорогую для нее папку.

ЭПИЛОГ
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Двадцать лет прошло с того солнечного утра, как пароход «Феликс Дзержинский» огласил дрожащим гудком устье реки Кальмиус, входя по каналу в порт Мариуполя.
Засуетились матросы у брашпиля, готовясь к тому, чтобы опустить якорь, вышли из своих кают пассажиры, и мы, собравшись на верхней палубе, громко запели:
Низвергнута ночь. Подымается солнце…

Славная песня! Запечатлелась она навсегда в моей памяти!
Вот и сейчас, двадцать лет спустя, сижу я в небольшой комнате, листаю старые газеты, слушаю, как хлещет по стеклам дождь, а в ушах звенит знакомый мотив этой песни.
Сквозь окно видны намокшие каштаны. Они нахохлились и опустили вниз большие лапчатые листья. Частый дождь сбил с них последний цвет, оголил маленькие колючие шишечки.
Я приехал сюда ночью из Ленинграда. Укладываясь спать, я мечтал спозаранку побежать в город и посетить Старую крепость.
Хозяйка квартиры Елена Лукьяновна — врач-невропатолог. Она потеряла в Ленинграде в первую же блокадную зиму всех своих близких и после демобилизации приехала на работу в мои родные края. В вагоне мы разговорились. Уже одно то, что нам довелось примерно в одно время прожить больше десяти лет в Ленинграде, сразу же сблизило меня с этой задумчивой, рано поседевшей женщиной в зеленоватой гимнастерке со следами от погон на плечах. Ведь так же, как и ее родные, погиб у меня на руках от голода в декабре 1941 года мой отец, который приехал незадолго перед войной ко мне в Ленинград и работал на Печатном дворе.
Думал старик последние годы своей жизни провести вместе со мной, радовался тому, что я инженером стал, да все война перепутала.
Не довелось мне добрым отношением и сыновней заботой скрасить последние годы батьки, хоть немного отблагодарить его за то, что не побоялся пустить меня смолоду в большую, интересную жизненную дорогу. Угас он тихо, без стонов и жалоб, почти неслышно, как угасали в ту страшную блокадную зиму многие ленинградские дистрофики…
— Боюсь, что жилья вам не достать, — сказала Елена Лукьяновна, когда поезд подходил к городу. — В Старом городе сплошные руины… Если хотите, можете остановиться у меня.
Никого из родственников в городе у меня уже не было и я охотно воспользовался предложением попутчицы.
А ночью пошел дождь. Льет он и сейчас не переставая, хоть уже четвертый час дня и давно бы пора выбраться в город, которого я не видел больше двадцати лет.
Когда Елена Лукьяновна собиралась в больницу, я спросил, нет ли у нее чего-нибудь почитать.
— Все медицинское, — сказала Елена Лукьяновна. — Моя библиотека еще не прибыла… Хотя, впрочем, на чердаке сложены какие-то книги и журналы. Еще со времени оккупации. Посмотрите, что там такое, — может, сжечь это все надо?
И вот второй час я листаю размалеванные страницы «Ди вохе», «Сигнала» и других фашистских журналов. Отовсюду с их страниц глядит на меня исступленное лицо Гитлера: он встречает Муссолини, принимает испанского посла, любуется разрушенной немецкими бомбами Варшавой. И всюду застывшие в оцепенении гитлеровцы, кладбищенская пустота площадей, полотнища знамен со свастикой над разрушенным городом… Но что это?..
Я вытаскиваю со дна корзины тяжелую подшивку газет. Ее название «Подолянин» поворачивает мысли вспять, уже к далекому детству. Так называлась русская газета, выходившая еще при царе в нашем губернском городе. Но почему она на украинском языке?
Смотрю дату: 1942 год. Я листаю страницы фашистского «Подолянина», и чудится мне, что передо мной шиворот-навыворот крутят военную хронику захватчиков. Я вижу гитлеровцев, въезжающих на пустынные улицы Киева, читаю крикливые заголовки о неизбежном падении Ленинграда и Москвы и другие фашистские сообщения. Они читаются теперь с усмешкой, как дурной сон.
И вдруг в глаза вонзается знакомая фамилия: «Григоренко». Поспешно читаю: «12-го сего месяца, приказом окружного комиссара барона фон Райндль, в городе создан Украинский комитет в составе: Евген Викул, Цер (переводчик), Юрий Ксежонок (председатель комитета), Кость Григоренко. Комитет проверяет налоговые дела, помогает немецким властям собирать контингенты. Комитет является органом окружного комиссара и действует по его указаниям».
Григоренко! Петлюровский бойскаут, сын доктора, служившего Петлюре, вот, оказывается, когда он снова вынырнул на поверхность!
— Я вижу, вы нашли интересное занятие? — говорит, входя в комнату, Елена Лукьяновна.
— Я нашел следы старых знакомых, Елена Лукьяновна, и жалею о том, что в юности не смог передать кой-кого из них в руки правосудия.
— Сегодня я тоже встречала старых знакомых, — не вникая в смысл моей фразы, сказала Елена Лукьяновна. — Среди них есть мальчик из Сибири, Дима. Его ранили в бою при освобождении нашего города. Очень трудный больной. Второй год не может сказать ни одного слова.
— А что с ним?
— Надо решить — оперировать его или не оперировать, — словно думая вслух, говорила Елена Лукьяновна, снимая халат. — Сегодня я послала вызов во Львов с просьбой прислать консультанта. Там работает тоже мой знакомый — профессор-невропатолог из Ленинграда…
— Для вас, Елена Лукьяновна, сейчас это звучит очень просто: «Послала вызов во Львов, профессору!» — сказал я. — Но если бы вы знали, как много значит эта фраза для меня, уроженца здешнего города! В ней скрыт огромный смысл изменений, которые произошли на Украине. Двадцать лет назад Львов был так же недоступен для нас, как Париж, Лондон или Мадрид, хотя вашему профессору из Львова лететь сюда не больше двух часов.
— Не больше, — согласилась Елена Лукьяновна.
Я второй день в родном городе. Открываю глаза. О радость! Синеет небо в окошечке, и сбрызнутые последними каплями ночного дождя каштаны подымают навстречу солнечным лучам свои темно-зеленые листья.
Быстро одеваюсь и бегу в город.
Буйная поросль пробивается отовсюду из каменных стен, желтые одуванчики, медуница, дикий виноград. Козы блаженствуют в этом обилии зелени, позванивая колокольчиками, сделанными из консервных банок. Все это с детства знакомое, виденное!
Непонятно лишь, почему мостовая, спускающаяся к Новому мосту, поросла подорожником. Неужели по этим булыжникам уже никто не ездит? А ведь тут была главная проезжая магистраль из новой части города через центр к Днестру!
Печальная картина открылась моему взору, едва я подошел к обрыву. От красавца Нового моста остались лишь высокие каменные быки над пропастью, на дне которой поблескивает Смотрич. Через них переброшена узенькая кладочка, доски которой скрипят и гнутся под ногами.
Никто не шел сейчас мне навстречу из Старого города, выросшего на высокой скале, огибаемой Смотричем. Почти все здания там превращены в руины.
С большим трудом, по обломкам стен, я догадываюсь, в какой части города нахожусь. Это, кажется, Почтовка? Вот развалины дома, где собиралась тайная группа декабриста Раевского. А вот здесь родилась великая артистка Мария Савина.
А вон там, подальше, стоял исчезнувший сейчас ресторан «Венеция», в котором справил шумные поминки по умершей бабушке Монус Гузарчик…
Где-то он сейчас, наша «беспартийная прослойка», сборщик двигателей, шумный Моня? Последнее письмо от него я получил в 1940 году в Ленинграде. Гузарчик писал мне, что работает старшим мастером на Харьковском паровозостроительном заводе, и даже книжечку мне прислал о своем методе перехода на поточный способ производства…
Словно ураганом снесены маленькие домики возле огромной семиэтажной башни Стефана Батория с воротами, называемыми Ветряной брамой. Когда-то башню эту выстроили здесь по приказу короля-венгра, чужака на польском престоле, стремившегося к завоеванию украинских земель Подолии. А совсем недавно, в 1943 году (это рассказала мне Елена Лукьяновна), около Ветряной брамы гитлеровцы расстреляли более семи тысяч выдающихся людей Венгрии, не желавших помогать фашистским оккупантам. Гестапо боялось уничтожить их в Будапеште и отправило на смерть в украинский городок.
Неподалеку я увидел развалины дома, в нижнем этаже которого за широкими бемскими витринами помещалась кондитерская.
Помню, в эту соблазнительную кондитерскую пригласил я Галю Кушнир. Сидим мы с Галей, важно разговариваем, попиваем за мраморным столиком кофе, словно взрослые, а отец, возвращаясь из типографии, взглянул в окно и увидел нас. То-то неприятностей после было!
Где-то сейчас Галя Кушнир, с которой разлучила нас война? Весной 1941 года я получил от нее последнее письмо из Одессы. Писала, что успешно защитила диссертацию, получила звание кандидата исторических наук, продолжает и дальше изучать вопрос о черноморских проливах в свете международных отношений. Удалось ли ей уехать из Одессы? И встречу ли я ее когда-нибудь еще, первую мою любовь, единственную девушку нашего фабзавуча, ставшую потом историком?
Как и встарь, у каменных перил при въезде на Крепостной мост женщины продавали цветы: розовые, белые и желтые пионы, букеты полевых васильков, ярко-красных маков с черными мохнатыми сердцевинками, кремовых, сиреневых и оранжевых ирисов — «петушков» и последних уже в эту пору тюльпанов с пунцовыми, розовыми и бледно-желтыми чашечками…
Цветы покупал стоявший ко мне спиной плотный, широкоплечий подполковник. Он забрал у женщины букеты в охапку и отнес их на сиденье открытого вездехода. По количеству канистр для бензина я догадался, что подполковник со своим водителем едет издалека и такой же залетный гость в этом городе, как и я.
«Куда же ему цветов столько?» — подумал я, но привлеченный видом Старой крепости, сразу же забыл об этих проезжих военных.
Крепость возвышалась над скалами, как в годы моего детства, и, как и сотни лет назад, замыкала собою въезд в город с юга, запада и востока. Ее плотные каменные стены старинной кладки, такие же прочные и нерушимые, как и те выщербленные серые скалы, на которых ее построили, не раз спасали жителей нашего города от врага.
По-прежнему высились над зигзагообразными крепостными стенами первого пояса укреплений то четырехгранные, то круглые сторожевые башни с узкими амбразурами, увенчанные зелеными от мха остроконечными крышами. Вспыхивали зеленые кроны деревьев на крепостных валах. Над обрывами выросли большие кусты жимолости и розового вереска. Колючая дереза свисала над пропастью, пробравшись своими корнями глубоко в каменную кладку, от которой турецкие ядра отскакивали, как орешки.
У распахнутых настежь ворот алела, видно совсем еще недавно прибитая здесь, вывеска: «Исторический музей-заповедник».
С чувством глубокого волнения вошел я под арку крепостных ворот.
«Милая, славная наша старушка! — думал я, оглядывая крепость. — Не тронули тебя ни время, ни турки, ни гитлеровские бомбы. Как стояла ты столетия нерушимой твердыней на юго-западе подольской земли, так и стоишь поныне на радость народу, на страх врагам, навсегда изгнанным с исконной украинской земли!»
Стоило мне, однако, войти во двор, густо заросший муравой, как я понял, что и нашей старушке досталось порядком в недавних боях.
Сторожевые башни, обращенные амбразурами на все четыре стороны света, были исковерканы пробоинами от снарядов. Крыша над башней Ружанка исчезла вовсе. От Комендантской остались одни развалины. Но дом во дворе крепости, в котором теперь, по-видимому, размещался музей, был восстановлен.
Шум автомашины заставил меня обернуться. Показался все тот же вездеход, обвешанный канистрами с бензином. По-видимому, любитель цветов — подполковник захотел по пути осмотреть заповедник.
Скрипнули тормоза, машина остановилась подле кордегардии, а я узенькой тропкой пошел дальше, к зеленому бастиону, который подымался за Черной башней.
Четверть века назад под этим самым бастионом петлюровцы расстреляли большевика — донецкого шахтера Тимофея Сергушина.
Сергушин стоял вон там, внизу, полуодетый, желтый от болезни. Под дулами направленных на него винтовок он крикнул в лицо палачам-петлюровцам: «Да здравствует Советская Украина!»
Напрасно я искал серый мраморный обелиск с надписью:
Борцу за Советскую Украину,
первому председателю
Военно-революционного трибунала
ТИМОФЕЮ СЕРГУШИНУ,
погибшему
от руки петлюровских бандитов
Враги и предатели, охваченные ненавистью к Советской власти, постарались уничтожить память об этом славном человеке, первом коммунисте, пришедшем в нашу хатенку на Заречье четверть века назад.
Лишь под самой Черной башней я нашел в густой траве кусок мрамора с последним словом надгробной надписи.
Основание обелиска сохранилось, могильная насыпь тоже. Зеленый барвинок густо рос на бугорке.
Остановился я над этим бугорком, и память вновь перенесла меня в то далекое время, когда только-только установилась на Подолии Советская власть.
Помню, вечером после расстрела Сергушина мы пришли сюда, прихватив с собой дружка Маремуху. Куница, по запорожскому обычаю, расстелил на могильном холмике красную китайку, а мы засыпали бугорок пахучим жасмином. Над могилой убитого клялись мы в тот вечер стоять один за другого, как побратимы, и отомстить врагам Советской Украины за смерть ее лучшего сына.
Задумавшись, стоял я теперь, склонив голову над заросшим могильным холмиком, и живо вспоминал слова самой любимой песни Сергушина:
Я песню пою — от души она льется,
Хочу я в ней выплакать думы свои…
Как птица в неволе, во тьме она бьется
И тонет под сводом земли…

И скоро она, не допетая мною,
Умолкнет с закатом осеннего дня.
И новый товарищ, шагая к забою,
Ее допоет за меня…

Погруженный в свои мысли, я не услышал, как подошел другой человек, и обнаружил его присутствие лишь в ту минуту, когда пунцовые пионы посыпались в густую траву.
Плотный, широкоплечий подполковник посыпал могилу Сергушина цветами, не обращая на меня никакого внимания. Глянул я на него еще пристальней — и вдруг под щетиной, проступавшей на его загорелых щеках, увидел знакомые черты Петра Маремухи…
— Послушайте, товарищ!.. — сказал я взволнованно.
Обернувшись на звук моего голоса, подполковник-танкист сперва посмотрел на меня очень строго, я бы даже сказал — недовольно, но потом, внезапно меняясь в лице, вскрикнул:
— Василь! Дружище!..
А спустя полчаса мы сидели на росистой еще траве под башней Кармелюка, забыв в нашей оживленной беседе обо всем на свете.
Водитель Маремухи, румяный ефрейтор-танкист, расстелил на траве брезентовую плащ-палатку и разложил на ней всякую снедь.
— Так погоди, Вася, — прервал меня Маремуха, — но почему же ты не ответил мне из Ленинграда? Я прямо штурмовал тебя письмами на завод! Даже в отдел кадров того авиационного завода писал: где, мол, у вас инженер Василь Манджура? А они мне ответили один раз, что «откомандирован», и замолкли. Куда ты исчез оттуда?
— На завод «Большевик» меня послали…
В эту минуту позади раздался старческий голос:
— Товарищи военные! Ну как вам не стыдно! Здесь же заповедник, а вы здесь мусорите!
Мы обернулись на этот голос так быстро, будто школьники, застигнутые здесь сторожем.
На соседнем бугорке стоял седенький старичок в полотняной старомодной толстовке, с черным галстуком бабочкой, в золоченом пенсне. Он появился неслышно, как в сновидении из далекого детства, и одно его появление помолодило нас сразу лет на тридцать.
Не будь на переносице у старичка такого знакомого пенсне, мы, возможно, и не признали бы в нем Валериана Дмитриевича Лазарева. Но это был он — наш любимый историк и первый директор трудовой школы имени Тараса Шевченко! Тот, кого послал на Украину В.И.Ленин. Вскочив поспешно с земли, Петро приложил руку к козырьку:
— Приносим вам глубокое извинение, Валериан Дмитриевич!
— Позвольте! Но откуда вы знаете, как меня зовут? — опешил Лазарев, сходя с бугорка.
Где ему было узнать в седоватом офицере с орденами того самого коротышку, который, сверкая босыми пятками, бежал однажды вдогонку за другим хлопчиком с фонарем «летучая мышь», охваченный желанием поскорее спуститься в заманчивый подземный ход!
Тысячи подобных школяров промелькнули перед глазами Лазарева за многие годы педагогической деятельности — всех разве упомнишь!
— Откуда вы знаете мое имя? — повторил Лазарев.
Теперь уже вмешался я:
— Когда же мы с вами снова в подземный ход пойдем, товарищ Лазарев?
— Погодите!.. Что за наваждение? — Старичок снял пенсне и протер его стекла платочком. — Вы, товарищ, не из облнаробраза?
— Я, дорогой Валериан Дмитриевич, из трудовой школы имени Тараса Григорьевича Шевченко. И подполковник — тоже. Мы оба — ваши ученики выпуска тысяча девятьсот двадцать третьего года.
С этими словами я крепко обнял нашего старого директора.
Многое уже было переговорено…
— Вы хотите узнать обо всем, что случилось здесь? — спросил Лазарев, вставая с плащ-палатки. — Давайте тогда продолжим урок наглядной истории. Последний раз я рассказывал вам о повстанце Устине Кармелюке?
— Совершенно верно, Валериан Дмитриевич! — отчеканил Петро. — Мы еще с вами, помните, кандалы кого-то из друзей Кармелюка или Гонты нашли…
— Кандалы эти у меня в музее по сей день хранятся, — сказал Лазарев. — А сегодня я вам расскажу о других героях борьбы против угнетателей украинского народа… Но прежде всего скажите, подполковник, — Лазарев лукаво глянул из-под пенсне на Маремуху, — известна ли вам общая военная обстановка, которая сложилась здесь в первые месяцы прошлого года?
Маремуха ответил уклончиво:
— Примерно.
— В таком случае помогайте мне, коль я ошибусь.
И он начал рассказывать:
— После того как в марте тысяча девятьсот сорок четвертого года советские войска отбили Волочиск, фашисты потеряли прямую железную дорогу на запад. Тогда все их части, оставшиеся в подольском мешке, бросились сюда. Таким образом, наступающие советские войска должны были закрыть гитлеровцам пути бегства в Буковину и Западную Украину через наш город.
В начале марта советская артиллерия прорвала немецкую оборону под Шепетовкой.
В этот прорыв хлынули танковые войска генералов Лелюшенко, Рыбалко и Катукова. Они вывели наступление на юг, к Днестру… Отчего вы улыбаетесь, Маремуха? Я сказал не то?
— Я улыбаюсь потому, что и сам имел некоторое отношение к упомянутому наступлению, — тихо сказал Петро. — Я у Лелюшенко служил.
— Ах, лиходей вы этакий! — засуетился Лазарев. — Да вы, наверное, сами здесь орудовали? Признавайтесь!
— Здесь — нет, там — да! — Маремуха показал на северо-запад. — Мы Скалат брали.
— Так вот, слушайте, — продолжал Лазарев, успокаиваясь. — После того как вы захватили Скалат, сюда была послана танковая бригада уральского добровольческого корпуса…
— Гвардейского притом, — добавил Маремуха. — Танки этого корпуса и во Львов ворвались первыми, и Прагу спасали от уничтожения.
— Гвардейского, не спорю, — согласился Лазарев. — Бригада эта, после того как наши войска устремились к Тернополю, получила задачу пройтись по тылам противника, парализовать их и через Гусятин, Жердье, Орынин дойти до нашего города… И вот, мои хлопчики… — Тут голос Лазарева дрогнул, и он заговорил тише, переводя дыхание: — Двадцать пятого марта тысяча девятьсот сорок четвертого года жители Подзамче впервые после двух с половиной лет фашистской оккупации увидели советские танки! Подзамчане плакали от радости, они протирали себе глаза, думая, что все это им только снится… Плакал и я, мои хлопчики, словно маленький, когда один из танков остановился в том селе, где прятался я от гитлеровцев. Танкист соскочил с брони и попросил напиться. Он был весь в масле и бензине. Я целовал его, как родного сына, и плакал…
Лазарев закашлялся и повернул свое худощавое лицо в сторону крепостных ворот, но мы поняли: глядит он туда нарочно, чтобы скрыть от нас слезы, проступившие на его усталых старческих глазах.
— …Впереди передового отряда бригады, — продолжал Лазарев после минутной паузы, — мчался от Должка к Подзамче тяжелый танк «Суворов». У него на борту развевалось знамя. Танк этот вел младший лейтенант Копейкин, будущий Герой Советского Союза. А командовал передовым отрядом старший лейтенант Иван Стецюк, воспитанник одного из детских домов города Днепропетровска. Его отряду было поручено во что бы то ни стало овладеть районом Старой крепости и отрезать выход из города.
Захватив Подзамче, Стецюк и его люди через Крепостной мост начали штурм города.
Они появились так внезапно, что гитлеровцы выскакивали из квартир в нижнем белье. Позже фашисты опомнились и со всех сторон сразу повели наступление на город.
Стецюк получил задачу защищать подступы к городу со стороны Должка и Подзамче. У него к этому времени осталось всего четыре исправных танка и шестьдесят человек пехоты. Целый день со своими людьми он держал оборону развилки дорог возле консервного завода, а на него со всех направлении ползли фашистские «пантеры» и «тигры». Несмотря на исключительную храбрость советских танкистов, враги продолжали теснить их к мосту. Дело в том, что как раз в эти последние дни марта генерал Катуков с ходу форсировал Днестр в районе Залещик и стал на северных подступах к Черновицам. Когда гитлеровцы проведали об этом, они еще яростнее стали атаковать наш город, чтобы иметь возможность прорваться через него к Буковине.
Гитлеровцы запрудили все шляхи и катились к Днестру и Збручу прямо полем, но весенняя распутица задерживала их продвижение, вынуждала бросать раненых, технику. Более пятнадцати гитлеровских дивизий пытались выбить нашу бригаду отсюда. Конечно, танкисты могли и отступить, выйти из боя, дать дорогу врагу, ибо что значит одна бригада против пятнадцати дивизий!.. Вы опять улыбаетесь, подполковник? Я что-нибудь сказал не так?..
— Да что вы, Валериан Дмитриевич! Все правильно! — ласково сказал Маремуха нашему старому учителю.
— …Танкисты решили обороняться здесь, потому что знали: если фашисты снова захватят город, тогда наступательные операции Советской Армии будут задержаны на несколько недель, — продолжал Лазарев. — А сейчас попрошу за мной!..
Выйдя из крепостных ворот, Лазарев остановился.
Мощенная большим круглым булыжником дорога круто спускалась к мосту.
Лазарев стукнул палкой и сказал торжественно:
— Тут Стецюк поставил свой уже единственный танк «Суворов» под командой младшего лейтенанта Копейкина. Видите эти вывороченные камни? Здесь танк «Суворов» повернулся грудью к мосту. «Делай, Копейкин, что хочешь, но ни одного гитлеровца к воротам не подпусти!» — сказал Стецюк своему помощнику…
Лазарев протянул палку по направлению к мосту. Около въезда на шершавые доски моста, подобно крыше сельского погреба, возвышался козырек подземного хода. По преданию старожилов, ход этот вел в Бессарабию, к похожей на нашу Хотинской крепости.
— В подземелье, — сказал Валериан Дмитриевич. — Стецюк сложил про запас бутылки с зажигательной смесью. Расчет был прост: вражеские танки постараются прорваться к мосту: тогда советские бойцы, засевшие в подземелье, будут забрасывать их оттуда бутылками с зажигательной смесью… Капитан Шульга под огнем неприятеля заминировал мост и погиб при выполнении этого задания. Родом Шульга был из Краснодона.
…Немало музеев перевидал я на своем веку, многих экскурсоводов слушал, но ни один из них не волновал меня так, как Валериан Дмитриевич. Ведь любой камень Старой крепости был отлично знаком нам с детства, все стены ее, поросшие дерезой, исхожены нами, все башни обстуканы в поисках древних кладов. Теперь же, со слов Валериана Дмитриевича, вырисовывалась во всех подробностях новая история подольской твердыни. Это была история о том, как у древних стен нашей крепости защищали родную землю советские люди. Слушая Лазарева, мы как бы увидели сами широкоплечего, коренастого коменданта крепости, уроженца Золотоноши, Ивана Стецюка.
…Вот он пробирается сюда под вечер с лицом, забрызганным грязью и маслом, в кожаном шлеме танкиста. Он прячет за спиной раненую руку. Из нее сочится кровь. Стецюк ни единым движением лица не выдает мучительной боли: гарнизон крепости не должен видеть, что командир ранен.
Перед ним, на влажной еще от вчерашнего бурана земле, выстроились в окружении сторожевых башен его люди: сибиряки, москвичи, одесситы.
Старший лейтенант Стецюк молча разглядывает своих солдат и офицеров. Усталые и похудевшие, они ждут, что скажет им командир, вместе с ними отрезанный от Большой земли древними крепостными стенами.
Стецюк говорит просто:
— В этой крепости мы будем воевать до последнего патрона. Понятно? Понадобится — погибнем за наше священное дело, но врага не пропустим!..
…Перед Стецюком стоял последний из незанятых людей его гарнизона — Дима Безверхий.
Многие танкисты даже не знали фамилии смышленого голубоглазого парнишки, а запросто окликали его Димкой.
Димка прибился к танкистам еще при формировании бригады и прошел с боями до отрогов Карпат. Еще до войны он мечтал после окончания школы поступить в горный институт. «Хочу уголь под землей искать!» — не раз говаривал Стецюку Дима. В мартовский этот вечер Дима переминался с ноги на ногу от холода и глядел на коменданта прозрачными глазами. Ему недавно исполнилось четырнадцать лет.
— Что с тобой делать, а, Димка? — сказал Стецюк. — Может, при мне будешь? — Но, увидев разочарование в глазах мальчика, ждавшего активных действий, сказал: — А знаешь-ка что? Видишь, башенка на отшибе? Бери ручной пулемет и залезай в нее!
Круглая эта башенка приютилась позади музея.
Прошло несколько минут, и Стецюк заметил в самом верхнем окошечке башни веселое лицо Димы. Мальчик сорвал с головы каску и, силясь обратить на себя внимание коменданта крепости, помахал ею. Стецюк показал Диме направление боевого охранения: в сторону Орынина. Оттуда могли поползти к мосту вражеские танки. Дима сообразил, что хочет от него комендант, и перелез со своим пулеметом к противоположной боевой амбразуре… Так сибиряк-подросток сделался защитником Архиепископской башни.
Глухо била артиллерия около вокзала. Над Шатавой багровело зарево пожара. Чем больше смеркалось, тем краснее становился небосклон там, за Старым городом. Но Старый город все так же упрямо возвышался на скалистом острове, окруженный неприступными обрывами и рекою Смотрич.
— А утром началось! — продолжал рассказывать Лазарев. — И не только «тигры» и «пантеры», ползущие сюда от развилки, вели огонь по крепости. Ее обстреливали осадные орудия противника с укрытых позиций, которых Стецюк не мог достать огнем. Прислуга вражеских батарей, особенно установленных на Выдровке, видела крепость как на ладони. Несколько раз танки гитлеровцев пытались прорваться к мосту, но всякий раз гарнизон преграждал им дорогу… Конечно, сидя в башнях, трудно вести маневренный бой. Стецюк несколько раз выводил своих людей на валы и бил противника оттуда, с этих земляных укреплений. На второй день осады гитлеровцы рискнули просочиться в город со стороны Карвасар, но бойцы их отбили…
— Контратакой? — спросил Маремуха.
— Вы угадали, — сказал Лазарев. — Часть гарнизона выскочила из крепости и сверху перебила гитлеровцев, пробиравшихся к этому мостику.
С этими словами Валериан Дмитриевич подвел нас к развалинам башни, примыкавшей к своду кордегардии, и сказал:
— Видите остатки этой башни? Не забыли еще ее названия?.. Это Комендантская. Тут на четвертый день осады прямым попаданием снаряда убило бойца Краснюка… В тот день немецкие орудия били не умолкая. Положение гарнизона было очень тяжелым: сухари кончались, сахара уже не было, иссякла вода. И вдруг в этот напряженный момент подбегает Димка: «Товарищ старший лейтенант! Там на чердаке коза живая. Разрешите, я ее приволоку сюда!» Стецюк, конечно, обрадовался, дал Димке свою финку и сказал: «Иди…» Проходит несколько минут. Спускается по водосточной трубе перепуганный насмерть Дима и докладывает: «Там полно всяких зверей, но они не двигаются! Завороженные или что?..» А это я, когда город эвакуировали, свою зоологическую коллекцию там спрятал, чучела разные… Казалось, что бойцы измучены до предела. Но веселая история с козой мигом облетела все посты и подняла настроение. А тут и воду нашли.
— В Черной башне? — спросил я.
— В Черной башне, — сказал Лазарев. — Но, видите, нам-то с вами нетрудно было бы найти воду здесь. Мы люди здешние. А они — нет. Здоровые бойцы остаток сухарей и сахара отдали раненым. Но этого было мало. Собранные в одной из комнат музея раненые метались, изнывая от жажды. Сколько же было радости, когда обнаружили воду!
Фашисты полукольцом охватили крепость и не допускали к ней никого из населения.
Но вот на пятый день обороны по тыльной, почти отвесной стене Карвасар в крепость все-таки пробрался один местный житель. Он предложил Стецюку показать точное расположение вражеских батарей, разрушающих крепость. Стецюк послал с ним ефрейтора Мышляева и еще одного бойца из батальона мотопехоты, фамилию которого до сих пор мы не можем установить. Известно только, что звали этого второго бойца Сашко. Было ему девятнадцать лет, и, несмотря на молодой возраст, он уже был награжден орденом Ленина.
Смеркалось, когда они выбрались из крепости. По пути местный житель одолжил у Сашко автомат и снял вражеского часового. Так он добыл оружие и себе.
Втроем они пробрались задами к мельнице Орловского. Около мельницы стояла гитлеровская батарея. Разведчики перебили ее прислугу, а замки от орудий бросили в реку. Это случилось через тридцать семь минут после их выхода из крепости. Затем они обезвредили восемь фашистских пушек, нацеленных на крепость. Сперва уберут фашистов, потом выбивают замки — и вперед!
В одной из схваток проводника ранили в руку. Тогда они все трое пробрались лесом в сторожку, где жил этот местный, сделали ему перевязку, взяли продуктов и двинулись дальше… Второго апреля всех троих нашли вблизи развилки мертвыми у разбитого немецкого пулемета…
— А вы узнали фамилию проводника, Валериан Дмитриевич? — спросил Маремуха. — Он и в самом деле наш земляк?
— Не только земляк, но и мой воспитанник… Это был Иосиф Викентьевич Стародомский! Из наших поляков! — с гордостью сказал Лазарев. — Вы его навряд ли помните. Он долгое время был в отъезде.
— Кого не помним, Стародомского? Юзика Куницу! — воскликнул я.
— Но ведь Стародомский был моряк? — удивился Петро. — Каким же образом попал он в этот далекий от моря город, да еще в дни войны?
— Он был моряк, не спорю, — сказал Лазарев. — И, пожалуй, больше, чем кто-либо другой в этом городе, именно я могу подтвердить эту его профессию. Попрошу вас заглянуть на несколько минут в музей…
…Он глядит с портрета, окаймленного траурной лентой, улыбающийся, милый Юзик Стародомский, в нарядной морской фуражке-капитанке. Лицо его осталось почти таким же сухощавым, смуглым, упрямым, как и в тот июльский рассвет, что промелькнул, как встречная вешка, двадцать с лишним лет назад, когда стояли мы вместе с Юзиком на капитанском мостике при подходе к Мариуполю.
Под прозрачным стеклом хранится несколько экспонатов. Первое, на чем останавливается мой взгляд, когда мы подходим к витрине, это ржавый турецкий ятаган. Все та же, сделанная еще четверть века назад, выцветшая надпись виднеется под ятаганом: «Дар ученика высшего начального училища Иосифа Стародомского».
Возникает в памяти солнечный воскресный день.
Мы гуляем по Старой крепости. В поисках гнезда коноплянки, выпорхнувшей из кустов боярышника, Юзик долго шуршит ветками под башней Донна и наконец появляется оттуда сияющий, неся в руке это турецкое оружие — след времен кровавых и жестоких.
С какой гордостью, посапывая носом, следил он впоследствии за тем, как наш главный советчик по вопросам городской старины Валериан Дмитриевич Лазарев, чуть не прикасаясь стеклышками пенсне к поржавелым ножнам изогнутого ятагана, изучал его и наконец определил: «Это оружие второй половины семнадцатого века. Не исключена возможность, что его потерял кто-нибудь из турецких янычар, убегавших из Подолии от русских войск!..»
Около детского дара Стародомского лежала теперь продолговатая толстая тетрадь в твердом переплете. На белой наклейке я прочел сделанную тушью надпись: "Вахтенный журнал парохода «Слава Азова».
— Вы знаете, что такое вахтенный журнал? — спросил Лазарев, заметив, что мы с некоторым недоумением уставились на этот экспонат. — Это важный документ, который обязан вывезти на сушу всякий капитан в случае гибели судна. Это живая история корабля: его рейсы, запись всех происшествий на борту.
— Каким же образом журнал очутился здесь? — спросил Петро.
— В последние минуты боя Стародомский захватил журнал с собой, — сказал Лазарев. — Ну, а потом он привез журнал сюда.
— Разрешите взглянуть, что записано в журнале? — полюбопытствовал я.
— Отчего ж, — согласился Лазарев. — Вы близкие друзья Стародомского.
С этими словами директор заповедника открыл витрину и протянул мне пухлую тетрадь. Первые страницы заполняли незнакомые почерки.
Поспешность, с которой были сделаны записи в журнале в первые дни войны, дала возможность представить обстановку на южном морском театре военных действий во второй половине 1941 года.
"15.02 — Сигнал: неприятельские самолеты. С норд-оста.
Тем же курсом.
15.08 — Справа, на курсовом угле 80o произведен налет немецкой авиации на соседей. Налетает 10–15 фашистских торпедоносцев и бомбардировщиков…
"15.17 — Ранен стармех Воскобойников. Слепое ранение разрывной, в позвоночник.
15.20 — Мощность атаки ослабла. Бомбят с больших высот. Огонь пулеметов и орудий продолжается. Приказ Костенко заменить тяжело раненного Воскобойникова в машине. Воскобойников снесен в салон, где ему оказана первая помощь…
Я перевернул несколько страниц вахтенного журнала и увидел запись, хотя и сделанную почерком Юзика, но очень крупными, неровными буквами:
"Светает. Я на краю косы. Неужели Белосарайская? Как сюда попал, решительно не знаю. Рядом вышвырнута на берег судовая шлюпка. Сплошной неутихающий шум в ушах. По-видимому, результат контузии. Руки обварены паром. Взрыв котлов? С трудом записываю только то, что твердо помню.
Вчера, 7 октября 1941 года, в 10 часов утра еще торговал базар, и я направил туда Гришу Гусенко, выдав ему всю наличность из кассы. Соседние суда принимали на борт раненых и машинное оборудование. Мы стояли на рейде, ожидая своей очереди стать под подгрузку. Приблизительно в 13.00 к самому порту неожиданно прорвались танковая колонна врага и автоматчики.
Видя, что остальные суда заканчивают погрузку, я всеми имеющимися в моем распоряжении огневыми средствами, крейсируя на малых оборотах машины, чтобы не сесть на мель, принял бой с гитлеровским авангардом. Принимая на себя его огонь, я хотел дать возможность уйти товарищам. Видел, как многие суда отчаливали и, выстраиваясь в кильватер, вышли по морскому каналу на внешний рейд. Получил восемь орудийных попаданий из танковых пушек противника. Два немецких танка поджег на причале. Видел падающих под моим пулеметным огнем фашистских автоматчиков. Видел, как был расстрелян парусник «Товарищ». Уже стал отходить — прямое попадание в машину вывело судно из строя. Продолжал вести бой с тонущего судна. Прекратили огонь, лишь когда пушки ушли под воду и орудийный расчет поплыл. Дальше последовал взрыв, и больше я ничего не помню…
— Контузия была тягчайшая, — заметил Лазарев. — Иосиф Викентьевич Стародомский еле слышал, даже когда добрался сюда. И лицо было ошпарено. Мне рассказывал об этом его дядя, лесничий. От лесничего я и получил этот вахтенный журнал. В самом конце есть еще одна примечательная запись.
На последних страницах вахтенного журнала, отделенных от служебного текста несколькими чистыми листами, мы прочли строки, написанные словно старческой рукой:
"Я проклинал себя за то, что тяжелая контузия помешала мне прорваться на восток. Очутившись в Ясиноватой, я устроился на эшелон с углем и решил до выздоровления искать приюта у родных, на Подолии.
Все дальше и дальше, к самой Москве передвигался фронт. Подлецы гитлеровские наймиты с желто-голубыми повязками шепчут вокруг, что наших побеждают. Неправда! Россию не победить! Не победить и Украину, не победить и Польшу, пока они с Россией! Восстанут камни с могил дедов, если не останется в живых советских людей.
Фашист, чей бы ты ни был, ты не победишь!
Зальешься своей же кровью — раньше или позднее…
— Эти строчки относятся к зиме тысяча девятьсот сорок первого — сорок второго года, — сказал Лазарев и посмотрел на портрет, с которого улыбался нам худощавый хлопец с золотыми шевронами капитана дальнего плавания на рукавах.
…Под стеклом в витрине лежали изуродованные сошки и ствол немецкого пулемета «машингевера». На его вороненой стали виднелись тусклые пятна. Возможно, то была кровь моего польского друга Юзика и его боевых друзей, найденных мертвыми у этого пулемета.
— Когда Стародомский понял, что к вокзалу ему не прорваться, — сказал Лазарев, — он и его товарищи залегли с этим пулеметом в кустах около развилки и втроем задерживали вражескую мотопехоту, не пропуская ее к крепости. Вы только подумайте: втроем на открытом почти месте они сдерживали под огнем лавины врагов! Подзамчане, жившие поблизости, рассказывают, что фашисты свели на эту огневую точку огонь двух батарей, накрыли ее огнем полковых минометов, и лишь после этого им удалось подавить ее…
Мы шли по заросшей жимолостью и сурепкой крепостной стене к тому самому месту, где пробирался сюда, к осажденному гарнизону, Юзик Куница.
Оглушая нас дробным треском мотора, вынырнул из-за Должецкого леса и медленно поплыл над нашими головами желтоватый «кукурузник». «Не профессор ли это летит из Львова по вызову Елены Лукьяновны?» — подумал я.
— А вы знаете, друзья, кто одним из первых описал наш город? — сказал Лазарев.
— Кто? — спросил Маремуха.
— Поэт Батюшков! Он ведь служил здесь!
— Настанет еще время, — мечтательно сказал Петро, — когда вы, Валериан Дмитриевич, отведете в своем музее почетный уголок еще одному нашему школьному товарищу.
— Кому именно? — оживился директор заповедника.
— Александру Бобырю!
— Я такого не помню.
— Где вам упомнить Сашу Бобыря, если и нас вы признали с трудом! — заметил Маремуха. — Александр Бобырь учился в нашей школе, потом перешел в фабзавуч. Затем попал к Азовскому морю. Стал увлекаться авиацией. Собирали они, собирали один неисправный учебный самолет вместе с приезжим летчиком, раздобыли к нему недостающие детали, а потом как взмыли над морем! Мы и смекнуть не успели, что и как, а уж Саша нам с неба рукой машет…
— Но этого еще мало для того, чтобы увековечить память вашего друга в музее, — осторожно сказал Лазарев. — Сейчас летают сотни и тысячи юношей.
— А мы и не думаем, что за один только этот первый рискованный полет нужно увековечить память Бобыря, — ответил Петро. — Саша отличился другим. В тысяча девятьсот тридцать шестом он добровольно поехал помогать республиканской Испании. Он летал там на «курносых», сбил два самолета «савойя» и, кажется, три «юнкерса» и погиб в воздушном бою под Теруэлем. В газете «Мундо обреро» о нем некролог был. Уже после я познакомился с одним испанским летчиком. Фернандес некто. Его обучал полетам Саша Бобырь. Фернандес мне и фотографию его показывал. Стоит наш Сашенька в обнимку со смуглым испанцем на полевом аэродроме. Оба в комбинезонах. Смеются. А вдали — горы. Как я жалею, что не выпросил тогда у Фернандеса этот снимок! Сейчас бы передал его вам.
— Не журись, Петро, — сказал я, — каких только встреч не бывает в наше время! А вдруг твой Фернандес командует партизанским отрядом где-нибудь под самым носом у Франко? И карточка та все еще при нем? И может быть, настанет час, когда Фернандес и его партизаны свободно, не боясь испанских жандармов, покажут нам могилу Бобыря?
— А уж если доведется вам побывать там, — сказал Лазарев, замедляя шаг, — то я вас очень попрошу — возьмите земли немножко с той могилы! Я выставлю ее в музее и напишу: «Земля Испании, за свободу которой пролил свою кровь юноша из Подолии Александр Бобырь!»
— Валериан Дмитриевич, — сказал, помолчав, Маремуха, — свяжитесь с историками Львова. Пусть напишут вам, как вели себя защитники Старой крепости, освобождая от фашистов и Львов. Туда же первыми ворвались как раз танкисты-уральцы. Танкист с Урала Александр Марченко поднял над ратушей Львова красное знамя. Все эти факты представляют несомненный интерес и для вашего музея. Сделайте особую витрину: боевой путь на запад танкистов, которые освобождали подольскую землю!
— Хорошая мысль! — согласился Лазарев. — Но, собственно, защитников Старой крепости осталось мало. Большинство бойцов, которыми командовал старший лейтенант Стецюк, погибли. Те же из них, что уцелели — до момента, когда соединились Первый и Второй Украинские фронты, — так измотались, что на некоторое время их оставили во втором эшелоне. Стецюк, как узнал, что главные силы Советской Армии подошли к Подолии и фашисты заорали свое «капут», сказал товарищам: «Ну, пока все. Свою задачу мы выполнили». Повалился тут же, под башней Кармелюка, на мокрую землю и проспал без перерыва пятнадцать часов! Будили его, будили — ничего не вышло. Приехал командир бригады, глянул на спящего, махнул рукой и сказал: «Не троньте его. Пусть спит. И орлу нужен отдых!»
— А что же с Димой, Валериан Дмитриевич? — спросил я.
— Плохо с Димой! — ответил Лазарев. — Уже в последний день обороны снаряд из «тигра» разбил Архиепископскую. Вместе с обломками башни тяжело контуженный Дима упал во двор. До сих пор он не может сказать ни слова…
— Позвольте! Так это к нему профессора из Львова вызвали? — воскликнул я. — Как же я раньше не догадался!
— Уже вызвали? Очень хорошо! — обрадовался Лазарев.
— Возможно, это он и пролетел сейчас на «кукурузнике», — сказал я.
— Сходим давай к Диме, а, Василь? — загорелся Маремуха.
— Сходим! — согласился я. — Раз ты сегодня остаешься в городе, у нас времени хватит. К тому же я знаю Елену Лукьяновну. Она его лечит и, думаю, пропустит нас.
Вездеход подполковника Маремухи примчал нас на базарчик. Мы купили Диме гостинцев: домашней, пахнущей чесноком и дымом свиной колбасы, яиц, краюху свежего пеклеванного хлеба с тмином, несколько колючих молоденьких огурчиков, масла, завернутого в мокрый тыквенный лист, и букет пахучего, в капельках утренней росы жасмина.
Увидела нас со всем этим Елена Лукьяновна и замялась.
— Как быть с вами, право, не знаю! — развела она руками. — Полчаса назад Диму начал осматривать профессор. Сейчас он отлучился на телефонную станцию. Хочет вызвать Ленинград. Я могу пропустить вас к больному, но на одну минутку.
Мы ожидали найти на койке лихого забияку, не знающего в жизни слова «нет». Ведь таким представлялся нам по рассказу Лазарева Дима — хлопчик из далекой Сибири. А перед нами, чуть приподнявшись на подушках, лежал удивительно тихий, застенчиво улыбающийся, чуть-чуть скуластый паренек.
Комендант одной из сторожевых башен крепости и кавалер ордена Славы посмотрел на нас, облаченных в чистые накрахмаленные халаты, с удивлением и надеждой. Быть может, ему показалось, что это новые профессора успели так быстро примчаться сюда из Ленинграда на каком-нибудь особом, сверхскоростном самолете?
Чтобы рассеять недоумение мальчика, Петро принялся солидным баском выкладывать ему, кто мы такие и почему решили его навестить.
Скуластое лицо Димы все расплылось в улыбке, стоило ему только услыхать, что Петро — подполковник того же самого корпуса, с танками которого и он, Дима, дошел до подольской земли. Он порывисто приподнялся на худеньких локотках и, усевшись, протянул сперва Маремухе, а потом уже мне неестественно бледную мальчишескую руку с синими жилками. Давая понять, что говорить не может, Дима помахал ладошкой перед ртом.
— Все уладится, Дима, не горюй! — утешал я сибирского мальчика. — Люди годами слепыми были, и то им сейчас наука зрение возвращает, а твою болезнь вылечат и подавно.
— Ну как, будешь в следующий раз чучело из музея за живую козу принимать? — спросил Маремуха, улыбаясь и, видимо, желая развеселить хлопчика.
Тот, напрягая память, наморщил гладкий лоб. Упрямая складка появилась у него над переносицей. И вдруг Дима, вспомнив случившуюся с ним смешную историю, рассмеялся.
В больничном коридоре послышались гулкие шаги. Походкой решительного человека, привыкшего чувствовать себя как дома в любой больничной обстановке, в палату быстро вошел высокий врач в белом халате. Воротник плотно облегал его крепкую, жилистую шею. Это и был профессор из Львова.
Мы отошли со своими стульями подальше от койки.
Профессор искоса глянул на нас и принялся рассматривать рентгеновский снимок. Пришедшая с ним Елена Лукьяновна застыла у изголовья мальчика в почтительном ожидании, держа наготове ватку и какие-то пробирки.
— Перейдем к исследованию чувствительности, — сказал профессор, и что-то знакомое послышалось в глуховатом его голосе. «Где я видел этого человека раньше?» — ломал я себе голову.
Профессор, не обращая больше внимания на нас с Маремухой, долго и внимательно исследовал больного.
Елена Лукьяновна прикрыла обе половинки окна, выходящего на Больничную площадь. Прозрачное стекло отдалило стук двигателя на ожившем после войны заводе «Мотор» имени Григория Петровского. Когда знакомый с детства стук четырехтактного двигателя умолк, мне вспомнилось вдруг, как некогда и я лежал в этой больнице, раненный бандитами, шедшими из-за Днестра на советскую сторону по приказу румынской сигуранцы.
Каким пустяковым казалось мне сейчас то ранение по сравнению с тем, что испытал этот хлопчик! Сколько надо было мужества, чтобы почти неделю лежать одному с трофейным пулеметом у амбразуры Архиепископской башни, следя за дорогой и стреляя до того мгновения, пока, ослепленный быстрой вспышкой тяжелого снаряда, он не был сброшен в грохоте и пыли к подножию разрушенной башни!
— Ну, милый, — сказал профессор, закончив осмотр, — будем оперироваться. На мозг давят мелкие осколки снаряда и обломочки кости. Они-то и лишили тебя речи. Я вызвал лучшего хирурга из Ленинграда. Сегодня первым самолетом он вылетает во Львов. Сейчас и тебя заберу туда, в свою клинику. Осколки вынем — песни запоешь! Согласен?
Мы не видели лица Димы. Но, по-видимому, заслоненный от нас плотной фигурой профессора, он кивнул ему «да», потому что профессор сказал с облегчением:
— Вот и прекрасно! Я знал, что ты молодчага.
Когда мы зашли к Елене Лукьяновне в ординаторскую, там по навощенному паркету расхаживал профессор. Он уже снял халат, и я увидел на сером его костюме планки с ленточками боевых орденов.
Обрывая начатый до нас разговор, профессор резко махнул рукой, и этот его жест как бы осветил в памяти мои первые встречи с ним.
— Прошу познакомиться, профессор, — сказала Елена Лукьяновна. — Вот этот товарищ — инженер из Ленинграда… — Она показала рукою на меня.
— Да мы уже, по-моему, знакомы, — сказал я, улыбаясь. — Однажды портфель профессора принес мне большое счастье…
— Мы знакомы? — озадаченно переспросил профессор. — Позвольте… Какой вы портфель имеете в виду?
— Однажды, двадцать лет назад, в этом же самом городе фабзавучники выбрали своего делегата в Харьков. Он должен был поехать туда и спасти от закрытия здешний фабзавуч, который порывался ликвидировать украинский националист Зенон Печерица. Но вот беда: у делегата не было портфеля, куда сложить все бумаги. Тогда обратились с просьбой к заведующему оргинструкторским отделом окружкома комсомола Панченко, и он отдал фабзавучнику, едущему в столицу, свой портфель… Вы ведь Панченко?
— Панченко, — сказал профессор. — А вы… Постойте… Ты — Василий Манджура!
И хотя один мой друг советовал, чтобы быть здоровым, во всех случаях жизни подальше убегать от докторов, я с величайшей радостью бросился на широкую, слегка пахнущую лекарствами грудь профессора…
Давно уже «кукурузник» протрещал в небе и сразу же за Карвасарами повернул на Львов, увозя туда профессора и его нового пациента, а я все еще не мог опомниться от неожиданной встречи.
За то короткое время, что провели мы вместе в ординаторской, профессор успел рассказать мне свою судьбу. В конце двадцатых годов он оставил пост секретаря губкома комсомола одного из приволжских городов страны и с путевкой ЦК ВЛКСМ поехал учиться в Ленинград, в Военно-медицинскую академию. Ему еще посчастливилось видеть живого академика Павлова. От него лично после одной из лекций он услышал знаменитые слова, записанные впоследствии великим физиологом в своем завещании — письме к молодежи: «Последовательность, последовательность и еще раз последовательность!»
…И еще вспоминался мне, когда мы шагали с Маремухой по Заречью, давний разговор с инженером Андрыхевичем.
Из далекой юности в этот солнечный послевоенный день, наполненный столькими встречами, выплыло злое, раздраженное лицо старого специалиста, связанного с промпартией, думавшего переждать революцию, перехитрить Советскую власть. И снова, будто сегодня, услышал я его ехидный вопрос: «Откуда вы возьмете образованных людей? Сами научитесь? Раз-два — взяли! Эх, зеленая, сама пойдет! Да?.. Очень сомневаюсь!..»

 

Мы отправились с Петром к Старой усадьбе, в которой он провел свое детство. Но и здесь нашли только развалины. Куча красноватого мусора возвышалась на месте домика, где жили до войны отец и мать Петруся. Густая лебеда да чертополох стерегли развалины. По-видимому, хатка эта была снесена артиллерийским огнем еще в первый год войны, когда гитлеровская армия, захватив Тернополь, двигалась через наш город к Проскурову.
Не было знакомых нам высоких ворот и подле домика Юзика Стародомского. Сколько раз вот где-то тут, под несуществующими теперь воротами, мы выкрикивали на весь Крутой переулок: «Юзик! Юзю! Куница!»
Наконец он появлялся, важный и быстрый, наш друг, наш атаман, прихлопывая в такт движению длинным батогом, и мы отправлялись с ним в очередной набег на подзамческие сады либо на купанье к Райской брамке.
Не откликнется он больше никогда, дорогой наш Юзик…
Там, где стояла их хата, из глинистой котловины выглядывал серый, совсем недавно выстроенный здесь вражеский дот. Железные усы арматуры торчали из серого бетона. Широкая, как окошечко мясного рундука, амбразура дота смотрела на восток. По-видимому, это было одно из укреплений, созданных противником на Волыно-Подольском плато.
Не помог фашистам ни этот дот, ни сотни других подобных укреплений!
Маремуха взобрался на макушку укрепления, глянул в его вентиляционную трубу, что торчала кверху, как пароходный гудок, плюнул в нее и, стуча каблуком в бетон, промолвил:
— Советские орудия и не такие штуки выковыривали с корнем. Видал, как пни корчуют в лесу? Вот так приблизительно и с дотами было!
Не сговариваясь, мы снова побрели до Старой крепости через предместье Татариски. Его охраняла приютившаяся на берегу Смотрича высокая сторожевая башня.
Окрашенная багровым отсветом заката, Старая крепость на вечернем небосклоне вырисовывалась особенно величественно.
Посредине моста мы остановились. Опершись руками о дубовые перила, Маремуха глядел на Заречье. Серый дот казался отсюда, с вышины, совсем маленьким, похожим на башню зарытого в землю танка.
— Послушай, Вася, — вдруг сказал Петро, — а помнишь, у нас соседка была, дочь главного инженера завода? Ты еще увлекался ею как будто… Она ведь в Ленинград уехала, верно? Ты не встречал ее?
— Как же не встречал, Петрусь! — ответил я. — Могу признаться тебе откровенно. Еще у ту пору, когда порвала она со своими родными и против их воли уехала в Ленинград, я помогал Анжелике. Ушел в армию — мы переписывались. В письме она просила меня после армии приехать в Ленинград. Так я и сделал: отслужив, взял курс к берегам Невы. Поступил на завод, обосновался. Встретились мы друзьями; как сейчас помню, сходили с нею в Филармонию, слушали Шестую симфонию Чайковского. Анжелика в то время уже консерваторию кончила. Перед самой войной она вышла замуж.
— Отец ее жив? — спросил Маремуха.
— Ты же знаешь, от нас его перевели в Ростов, на «Сельмаш». Она рассказала, что его арестовали в Ростове за связи с промпартией, но вскоре он был освобожден, трудом загладил свою вину перед Родиной. Война началась — он эвакуировался со своим заводом из Ростова на Урал. Всю войну в минометном цехе инженером работал. Глубокий теперь старик уже.
— Может быть, он под команду Полевого попал? — сказал Петро. — Ты же знаешь, что Нестор Варнаевич после окончания Промышленной академии на Урал уехал, теперь он — директор крупнейшего комбината.
— Мне попадалась его фамилия не раз в газетах. Я даже написать ему собирался, но точного адреса не смог узнать.
— А Лика голодовку пережила, не знаешь? — спросил Маремуха.
— Как же! Знаешь, где я встретил ее той блокадной зимой? Страшно вспомнить! В больнице имени Видемана, на Васильевском острове! Я лечился там от истощения. Однажды в коридоре вдруг слышу — тихо кто-то говорит: «Вася!» Оглянулся — рядом Анжелика! Отощала. Круги черные-черные под глазами. Руки худенькие-худенькие, прозрачные… «Лика, милая, вы не уехали?» — закричал я. А она мне, понимаешь, отвечает, тихо так: «Куда же мне уезжать из своего родного города? Чем я хуже мужа? А он рядом, на Пулковских высотах». И рассказала потихоньку, как отказалась эвакуироваться с Филармонией… Помнится, разглядела она меня и прошептала: «Боже, Василь, как вы изменились! Дорогой, вам тоже очень трудно?» Совестно было мне, мужчине, ответить ей «да». Отшутился: «Сейчас вы не скажете, что у меня взгляд, как у лейтенанта Глана?» — «При чем здесь лейтенант Глан?» — удивилась она. «Ну как же, говорю, а помните, однажды на Азовском море вы меня сравнивали с каким-то Гланом? А я еще, по малой литературной грамотности, спросил тогда, не белогвардеец ли случайно этот лейтенант Глан? Как видите, я лишь чуточку ошибся. За это время если не сам Глан, то, во всяком случае, автор, который его выдумал, сделался пособником фашистов…» Поговорили мы с нею вдоволь. Вот там, Петька, понял я, что переродилась Анжелика за эти годы совершенно, новым человеком стала. А помнишь, было дело — мы ее пустоцветом считали?
— Да, время и среда меняют людей, — сказал Маремуха и, перегнувшись через перила, поглядел вниз.
Там шумел подведенный к турбинам электростанции крепостной водопад. Тише и спокойнее он стал, отдавая большую часть своего стремительного бега машинам, которые были спрятаны от людских глаз в белом здании станции.
Смотрел я вниз и вспоминал детские годы, проведенные в родном городе. Сколько раз после половодья бродили мы по илистым берегам реки, мечтая найти если не корону какого-нибудь турецкого визиря, то хоть пару золотых цехинов!
Не нашли мы золото, да зато нашли большое счастье — имеем такую страну, такую Родину, которой завидуют все честные труженики мира.
— Да, время и среда меняют людей. Золотые твои слова, Петро! — повторил я после небольшого раздумья. — И я искренне радуюсь тому, что не только мы, воспитанные комсомолом и партией, но даже и люди, подобные Анжелике, которые в двадцатые годы еще колебались в выборе пути, прошли за это время отличную школу.
— А муж Анжелики жив? — спросил Петро.
— Убили под Гатчиной, когда блокаду Ленинграда рвали. Он как ушел в народное ополчение осенью, так с фронта и не возвратился. Погиб майором. Быть может, — но это пока по секрету — поженимся мы с нею, Петя… Кстати, ты иногда можешь послушать ее фортепьянные концерты по радио из Ленинграда. Понравится — напиши ей отзыв. Напиши: «Я тот самый ваш сосед Петрусь, с которым Василь познакомил вас на берегу Азовского моря». Как она будет рада твоему письму! Она часто вспоминает ту встречу. Это же наша юность, Петро, славная, дорогая, светлая юность!..
…Западный ветер принес из днестровских урочищ громадную черно-серую и густую тучу. Медленно ползла она к зениту, подобно дыму далекого пожара, и гребень ее, озаренный отсветом заката, был багровым и тревожным.
— Как она появилась на небе? — удивился я. — Ведь так солнечно было с утра! Даже поразительно! Знаешь, что мне напоминает эта туча? Дым от пожара Бадаевских складов в Ленинграде. То был первый массированный и, пожалуй, самый ощутимый для осажденного города воздушный налет. И валил из тех складов такой густой-прегустой дымище, и так медленно полз он вверх, занимая добрую половину неба, что мы думали сперва — туча… А может, пойдем домой, Петро? Будет гроза.
— Не спеши, — сказал Петро, улыбаясь и поглядывая на запад. — Чего ж бояться — дождя? Не такие грозы переживали. Не страшно теперь. Ведь мы — взрослые…
Май 1936, Ленинград
Август 1967, Москва
Назад: ЧАРЛЬСТОНИАДА
На главную: Предисловие