Книга: Старая крепость (роман). Книга третья "Город у моря"
Назад: ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ
Дальше: ЧАРЛЬСТОНИАДА

ЗАПИСКА ПОД КАМНЕМ

Спустя два дня после появления в нашем цехе стенной газеты с заметкой о прогульщиках, Маремуха, уходя после меня на работу, увидел на дорожке, ведущей к нашей калитке, придавленный тяжелым булыжником белый конверт.
Содержание письма заслуживает того, чтобы привести его полностью:
Слушай, ты, хохол голопупый! Больно задирист стал сразу. Не ведаешь того, что батька Махно скоро-скоро прибудет со своей ватагой в родные края. Перебьем мы тогда крылышки всем партейным и комсомолистам. Так что сиди потише, а то еще лучше — убирайся, пока ноги целы, с попутным ветерком в свою Подолию, откуда тебя черти принесли. И пикни, гляди, кому об этом письме — пощады не жди. Враз хавку закроем!
А вместо подписи — оскаленный череп и под ним перекрещенные две кости.
Когда мы вернулись с завода, Маремуха протянул мне конверт с этим письмом и сказал взволнованно:
— Гады, угрожают! Читай, Василь!
Пробежал я наспех это послание, написанное неровными буквами и, по всей видимости, левой рукой, и рассмеялся.
— Что за глупый смех, не понимаю! — буркнул Саша. Он, как деревенская бабка пряжу, наматывал на спинку двух стульев длинные и тонкие резинки для своего аэроклуба.
Я поглядел испытующе на одного, потом на другого и сказал:
— Вы меня, хлопцы, не разыгрываете?
Петр возмутился:
— Видал Фому неверующего! Он думает, что это мы ему от имени махновцев письмо послали! — И тут же Петро рассказал мне, как обнаружил конверт, прижатый камнем.
Доводы Петьки убедили меня. Да и в самом деле: разве пристало комсомольцам шутить так, подделываясь под врагов Советской власти?
— Кто же это написал, а, Василь? — наивно осведомился Маремуха. — Не из литейной ли кто?
— Ясно, из литейной. Кто-то из прогульщиков. Мы им на хвост наступили, а они теперь запугивают, — согласился я.
Бобырь полушепотом посоветовал:
— Раз ты уверен, что это Кашкет, — беги в ГПУ и заяви. Дело это политическое!
— Если бы я знал точно… Не пойман — не вор. Он отвертится, а я окажусь в глупом положении. Еще и на смех подымут!
Саша сказал очень уверенно:
— Ничего, ничего! Там разберут. Там умные люди сидят и до всего докопаются. По одному почерку всюду человека найдут.
— Василь, послушай, Саша говорит дело, — опять вступил в разговор Маремуха. — Письмецо это покажи кому надо. Там примут меры. Ведь это вылазка врага!
До позднего вечера мы обсуждали проклятое это письмо, заполнившее все наши мысли, и ни о чем другом не говорили. Мы пришли к общему выводу, что не от хорошей жизни, не от силы, а скорее всего от слабости прибегают наши враги к таким подлым письмам.
Еще совсем недавно я очень обижался, когда меня считали мальчишкой. Как хотелось побыстрее перескочить юношеские годы, сделаться взрослым, таким, как Турунда или хотя бы Головацкий! Однако обидное прилагательное «голопупый», намекавшее на мои молодые годы, задело меня сегодня не столько, как оскорбительная и противная кличка «хохол».
…Бобырь и Петро уже давно не подавали голоса. Саша посапывал все больше и больше. Желтоватый месяц, похожий на ломоть тонко отрезанной тыквы, заглядывал в распахнутое окно. В городском сквере по случаю субботы все еще шумели гуляющие. С востока потянуло бризом, и заодно с легким дуновением ветерка я услышал звонкий стук щеколды. Заскрипел гравий под ногами человека, быстро идущего от калитки к нашему домику. Кто бы это мог быть? Хозяйка давно уже спала. Соседи в столь поздний час редко ее тревожили. Из окна я окликнул идущего.
— Телеграмма! Василию Манджуре, — отозвался тот снизу.
Опрометью бросился я по лестнице. И пока расписывался у почтальона и взбегал обратно в мезонин, разбуженные суматохой хлопцы зажгли свет. Сонные, в одних трусиках, стояли они, поджидая меня, и лица их выражали нетерпение.
При свете лампы прочел я станцию отправления: «Синельниково». Что за чепуха! В Синельникове у меня решительно никого не было. А возможно, это мой батька решил проведать меня и едет из своих Черкасс в отпуск к морю?
— Да раскрывай ее скорее! Не мучай! — простонал Саша.
Внимая его совету, я разорвал синенькую заклеечку, и жесткая телеграмма с наклеенными ленточками букв раскрылась перед глазами, как маленькая географическая карта.
Печатные буквы запрыгали перед глазами. Их сочетание поразило меня своей неожиданностью, и я завопил: — Хлопцы! Никита сюда едет!
— Никита едет к нам? Ты шутишь! Тут какая-то ошибка! — выкрикнул Маремуха, приподнявшись на цыпочки и через мое плечо заглядывая в телеграмму.
— Какая ошибка? Слушай! — И я прочел раздельно: — Завтра полудню прибываю товарняком встречайте подготовьте немедленно прием груза тчк Коломеец.
— Как жаль, что я не смогу его встретить!
— С ума спятил? — набросился я на Бобыря. — Ты что?.. Не пойдешь встречать Никиту?
Бобырь жалобно протянул:
— Не смогу, Вася. Важное дело есть!
— Какие могут быть важные дела в воскресенье? — принимая мою сторону, сказал Маремуха.
Но Саша не сдавался и многозначительно заявил:
— Такие. Важные. Но пока они — тайна!
— Своего секретаря, Никиту, и не пойдешь встретить? Да он нам чугун везет, баламут ты этакий!.. Обязан быть на вокзале! В порядке комсомольской дисциплины. Понятно? — тоном приказа сказал Маремуха Сашке.
— А я не могу! — упрямо твердил Бобырь. — Как раз на полдень у меня такое назначено…
И ничто не помогло. Как мы ни укоряли Сашу, как ни стыдили его, что он встречу старого друга и воспитателя меняет на какое-то свидание, Бобырь оказался непреклонен и не поддался на уговоры.

 

На следующий день, прихватив с собою Головацкого, мы с Петром пришли на вокзал. Пассажирский из Екатеринослава пришел еще утром. Пустой зеленый состав давно угнали на запасный путь. Весовщики, стрелочники, буфетчик — все укрылись от полуденного зноя в прохладных комнатах вокзала, который еще не так давно был для нас, фабзавучников, новым и чужим. А сегодня приморская тупиковая эта станция с раскаленными от солнца, поблескивающими рельсами казалась родной и знакомой чуть ли не с самого детства. Как быстро можно освоиться в новом городе, если встретишь на своем пути хороших людей! Даже веснушчатый моложавый дежурный по вокзалу, похожий в своей красной фуражке на гриб мухомор, воспринимался мною как давно знакомый.
Вдали, у выходных стрелок, щелкнул, поднимаясь кверху, щиток семафора, и тонко загудели стальные тросы в ящике, проложенном вдоль путей. Мы услышали далекий гудок паровоза. «Каков-то сейчас Никита? Станет ли он по-прежнему беседовать с нами как старший или будет уже считать нас равными?» — думал я, напряженно следя за увеличивающимся клубочком паровозного дыма.
Товарный эшелон, влекомый тяжелым паровозом, летел из степей Таврии навстречу морским просторам. И вот, наконец, обдавая и без того накаленный солнцем перрон облаками горячего пара, паровоз промчался перед вокзалом — черный, маслянистый, лоснящийся от смазки и лака, пахучий и громоздкий, с молодым чумазым машинистом, выглядывающим из квадратного окошечка.
Коричневые платформы со строительным лесом, с ящиками неизвестного груза, засыпанные поташом и углем, мелькали перед нами, и я думал, что конца-краю им не будет. Но вот на одной из платформ показалась фигура в соломенном капелюхе, не похожая на тех проводников, что нет-нет да и приветствовали нас флажками из тамбуров. Прошла секунда, другая, и мы узнали Коломейца. Одетый в синий комбинезон, он стоял на каком-то огромном станке.
Только наши взгляды встретились — Коломеец сорвал с головы капелюх и замахал им, приветствуя нас. Удивительно черный, сухощавый, с распущенными по ветру волосами, он что-то кричал, но стук вагонных колес глушил его слова. Не успел еще поезд замедлить ход, как Никита ловко спрыгнул на перрон.
— Здорово, хлопцы! — выкрикнул он.
Вначале Никита просто пожал мне руку, затем, поколебавшись мгновение, крепко обнял меня и расцеловал в обе щеки. От него пахло степными просторами, полынной горечью, таволгой и чебрецом. И с Маремухой он расцеловался. Тогда я представил Никите Головацкого.
Коломеец, весело глядя на Толю, жал ему руку:
— Слышал, как же! Василь писал мне о тебе. Спасибо за то, что приютили наших воспитанников… А вот жатки-то будут?
— А чугун будет? — также улыбаясь в ответ, спросил Толя.
Коломеец обернулся лицом к эшелону и показал рукой на прицепленные к хвосту его три нагруженные платформы.
— Неужто не хватит? — сказал он не без гордости.
— Еще и останется! — определил Толя. — Но, я вижу, не дошли еще до ваших краев слова Феликса Эдмундовича: «С металлом обращаться, как с золотом». Целые залежи, видно, его у вас. А я, признаться, думал, что Василь маленько преувеличивает.
— До вашей телеграммы нам как-то в голову не приходило подобрать весь этот лом, — оправдывался Никита. — Спасибо, надоумили!
— И как вы все это быстро собрали! — удивился Петро.
— Надо быстро. Урожай не ждет. Ночью, при факелах собирали. Теперь вся надежда на вас!
— А что это за штука, Никита? — спросил я, показывая на разбитую чугунную станину, с виду напоминавшую основание огромного стола.
— Это, брат, не «штука», а машина для печатания денег!
— Не та ли, что в духовной семинарии стояла? — вспомнил я.
— Она самая! — подтвердил Никита и, обращаясь к одному только Головацкому, объяснил: — Видишь ли, в нашем городе задержалась однажды петлюровская директория. И вот немцы прислали тогда Петлюре из Берлина эту машину для печатания денег. Петлюра столько гривен и карбованцев на ней напечатал, что и до сего дня дядьки в селах ими светлицы вместо обоев оклеивают. Стояла потом эта поломанная машина в подвале сельскохозяйственного института. Получили мы телеграмму Василия — и давай по всем подвалам рыскать, металл собирать. А комсомольцы-студенты ее обнаружили за штабелями дров. Подойдет?..
Головацкий медленно, отчеканивая каждое слово, сказал:
— А не жалко такую махину на лом брать? Нельзя ли ее для какой-нибудь типографии приспособить?
— Думали. Прикидывали. Артель «напрасный труд»! — бросил Никита. — Немецкие инструктора как дали тягу с Петлюрой за Збруч, так с собою все ценные части захватили, а станину эту подорвали. Вся она трещинами изошла. Новую легче сделать, чем ее чинить.
Я глядел на громоздкую станину, водруженную посредине платформы и притянутую к ее бортам канатами. Вспомнился мне далекий год гражданской войны, когда в городе, захваченном петлюровцами, прошел слух, что в духовной семинарии будут печатать новые деньги. Живо вспомнилось мне, как силком хотели петлюровцы и моего батьку, печатника, заставить под охраной гайдамаков печатать их размалеванные бумажки с трезубами, скрепленные подписью главного петлюровского казначея, какого-то Лебедя-Юрчика. Отец закричал: «Я печатник, а не фальшивомонетчик!» — и был таков. Он ушел тогда в Нагоряны, к партизанам.
И вот снова проклятая машина, от которой убегал в те годы из города отец, встретилась на моем пути, но теперь она годилась только в переплавку.
Головацкий сразу же пошел к дежурному по станции и попросил его отцепить платформы с чугуном.
— Вы, друзья, ведите гостя домой. Он проголодался небось. Да и помыться ему не вредно, — сказал Толя, принимая от Коломейца накладные. — А я уж тут все сам протолкну!
— Да, помыться бы не вредно, — заметил Никита и погладил себя по загорелой щеке.
— Неужели ты на открытой платформе всю дорогу ехал? — спросил Маремуха, когда мы вышли на вокзальную площадь.
Лихо тряхнув шевелюрой, Коломеец сказал:
— Знатно ехал! Как бродяга у Джека Лондона! С той лишь разницей, что никто не сгонял меня с поезда. Ночью, на больших перегонах, проводники ко мне собирались, как в клуб.
Не без зависти я спросил:
— Весело ехалось?
— И не говори! Дом отдыха на колесах. Как солнце поднялось — спецовку срываю и давай загорать. Ветерком тебя провевает, а по сторонам пролетают полустанки, села, речки, поля, вся Украина!.. До чего ж богатая наша страна! Мы вечером к Екатеринославу подъезжали, так зарево над заводами во все небо! Вот индустрия — даже дух захватывает! Словом, замечательная поездка у меня была. Подобного удовольствия я еще в жизни не испытывал!
— Никита, а что же все-таки с Печерицей? — встрепенулся Маремуха.
— С Печерицей? — Коломеец сразу сделал загадочное лицо. — Это, брат, длинный разговор. И ночи не хватит, чтобы все вам поведать.
В эту минуту на Кобазовой горе послышался какой-то нарастающий треск. Он все усиливался, перерастая в гул. Обратив взгляды в ту сторону, мы увидели, как с краю горы внезапно сорвался и поплыл над городом небольшой аэроплан.
Аэроплан накренился, забирая еще круче, к морю, и мы увидели на небольшой высоте не только широкоплечего пилота в очках и кожаном шлеме, но и сидящего за ним позади второго человека — худенького, вихрастого и удивительно знакомого. Струя воздуха, бьющая от пропеллера, забрасывала назад и трепала его светлые волосы. Пассажир махал нам рукой, и Маремуха вдруг взвизгнул:
— Хлопцы, да это Бобырь! Верное слово, это он!
И, путаясь, сбиваясь, но не сводя глаз с самолета, Маремуха быстро рассказал нам, что вот уже две недели четверо комсомольцев из ремонтно-инструментального цеха что-то колдовали вместе с комиссаром Руденко возле учебного самолета, привезенного из подшефной эскадрильи. Все теперь становилось ясным: и частые исчезновения Саши по вечерам, и его таинственный отказ встречать Коломейца. Не будучи уверены в успехе, не зная, удастся ли им отремонтировать самолет, заговорщики из аэроклуба до последней минуты скрывали свой первый полет. Как же только они сумели перетащить тайком самолет из аэроклуба на Кобазову гору?
Между тем самолет удалялся в открытое море. Он был уже над волнорезом. Я следил за его полетом жадными глазами и — что там говорить! — завидовал Саше. Очень хотелось быть сейчас в его кабине и с неба рассматривать наш городок, раскинувшийся на песчаном мысу. За минуту-другую Саша промчался над городом, а мы все шли и шли по проспекту и не добрались еще даже до центра. А тут еще Коломеец разжег мою зависть:
— Неужели это Александр?
— Ну конечно, он! — крикнул Маремуха. — Он как-то хвастался: «Я бортмеханик!» А я ему: «Какой ты бортмеханик, если ни разу не летал!» А он: «Увидишь — полечу!» И полетел! Смотрите, смотрите — к маяку повернули…
— Смелый, значит, парняга Бобырь. Выходит, не такой уж он трусливый был, каким мы его считали после злополучного дежурства у штаба ЧОНа. Чтобы так летать, нужны крепкие нервы и ясная голова. А он еще рукой машет, словно с крыши. Ничего не скажешь — обставил вас Саша! — сказал Коломеец.
Самолет уходил в синеву неба и был похож на большую стрекозу, нечаянно залетевшую в соленое море.
— На косе сядут, я вам говорю! — предсказал Маремуха.
И впрямь самолет пошел над косой, но повернул обратно к городу, миновал курорт и, сделав круг над вокзалом, приветственно помахал крыльями.
— Да он с тобою здоровается, слышишь, Никита! — восторженно сказал я. — Думает, что ты еще на вокзале, возле того эшелона.
— Возможно, возможно… — взволнованно соглашался Коломеец, провожая взглядом самолет, взявший теперь курс обратно на Кобазову гору. Через секунду он скрылся за гребнем горы.

 

Пока наш гость медленно и неторопливо отмывал в море жесткую от дорожной пылищи шевелюру, мы с Петром делали в воде такие курбеты и прыжки, на какие способен лишь человек, до краев наполненный радостью. Я плотно сложил ладони и обстреливал Петруся каскадами водяных брызг. Он отфыркивался, глотая воду, пытался отбиваться, но безуспешно. Потом мы отплывали подальше, где вода была не так взбаламучена, и с разгона ныряли. Под водой я открыл глаза и видел сквозь зеленоватую толщу песчаные складки дна, ржавый обломок рыбачьего якоря, пучки водорослей, похожие на подводное перекати-поле.
Славно было купаться, сознавая, что рядом полощется давнишний друг Никита Коломеец.
Саша ворвался в комнату, когда мы, умытые и посвежевшие, ели втроем холодную окрошку с огурцами, приготовленную хозяйкой на ледяном и крепком хлебном квасе. Румяный от волнения, с лицом, забрызганным каплями масла, с грязными руками, Бобырь поздоровался с Коломейцем так, будто только вчера с ним расстался, и сразу спросил:
— Видал, как мы летали?
— Видал, видал, Сашок, и, признаться, не поверил сперва, что ты на такое способен! — подмигивая нам, ответил Никита.
Бобырь рассердился:
— Что? Не способен? Да мы проверим мотор как следует и в Ногайск махнем или в Геническ. В агитационный полет. Сам Руденко говорил. А я за бортмеханика. Да, да… Никому из хлопцев Руденко не доверил сборку мотора, один я с ним работал…
— Поздравляю, Сашенька, и верю, что не только до Ногайска суждено тебе летать. Раз взлетел — забирай выше и не останавливайся! — сказал Коломеец.

РАДОСТНАЯ НОЧЬ

Чугун, собранный подольскими комсомольцами, сгрузили.
Еще солнце стояло в небе, а уже мы, отобедав и немного отдохнув, собрались у копра и по указанию копрового машиниста принялись подтаскивать к решетке обломки старых дорожных машин, замасленные станины каких-то никому не ведомых станков прошлого столетия и даже ржавый, изломанный пресс для изготовления мацы. Его, сказал Коломеец, разыскали во дворе старинной синагоги комсомольцы-печатники.
Больше всего довелось нам потрудиться, пока затолкали за ограду копра чугунное основание печатной машины. Мы, обливаясь лотом, напрягались изо всех сил. Даже старые вагранщики вышли помочь нам. Наконец машинист закрыл двери ограды, и мы отбежали в сторону.
Тогда Толя Головацкий включил рубильник лебедки. Трос, повизгивая, потянул кверху грузную металлическую бабку. Вот она задержалась в вышине, под блоком копра, ясно заметная на розовеющей голубизне предвечернего неба. Толя нажал рычаг, и освобожденная бабка, рассекая воздух, понеслась вниз. Несколько раз пришлось гнать вверх эту тяжелую металлическую грушу и бомбардировать ею чугунные опоры до того момента, пока станина, задребезжав и крякнув, не разломалась на части.
— Добро! — вскричал Толя, отрываясь от рычага лебедки, и с удовольствием потер замасленные руки.
Самое тяжелое было сделано.
Вскоре, зайдя в огороженный квадратик двора под копром, мы обнаружили на месте машины груду чугунных обломков. Крупнозернистый, славный чугун поблескивал в изломах. Головацкий поднял обеими руками обломок станины на уровень глаз, поглядел в неровную поверхность излома, как в зеркало, и сказал Никите:
— Ладный чугун! Мелкий. Графита немного, зато фосфора и кремния вдоволь. Такой чугун плавиться будет, как масло, а детали из него много лет послужат!
И, пробуя силу своих мускулов, Толя выжал правой рукой обломок станины. Он вовсе не был похож сейчас на того опрятного секретаря, который так насторожил меня своим внешним видом при первом нашем знакомстве.
Чтобы, не ровен час, комсомольский чугун не спутали с общецеховыми запасами, Закаблук соорудил особую загородку: вбитые в землю колышки обтянул веревкой. Мы снесли в эту загородку тяжелые чугунные обломки, и, когда все содержимое трех платформ было готово к забросу в пасти вагранок, Закаблук привесил на веревке табличку с надписью: «Чугун для молодежного субботника».
Я уже видел воочию: блестят и перекатываются над быстрым Днестром золотистые волны жесткой пшеницы. И, словно корабли, по этому желтеющему морю проплывают в пшеничных полях, стрекоча ножами, жатки, сделанные нашими руками.

 

Турунда заменял секретаря партийной ячейки литейного цеха Флегонтова, посланного дирекцией завода в производственную командировку в Ленинград. Изо дня в день советовался я с Лукой Романовичем, как лучше нацеливать нашу молодежь на производственные задачи, чтобы в мелочах и в больших делах была она надежной помощницей партии.
Лиха беда начало. Спустя неделю после того дня, когда я поспорил с инженером Андрыхевичем, в цехе появился второй номер молодежной газеты. Выбойщик Гриша Канюк потрудился на славу.
Высокий, плечистый парняга в кожаном фартуке и защитных очках стоял у кранового разливочного ковша и поворачивал его штурвал. Из носика ковша лилась струя расплавленного металла и писала букву за буквой, из которых составлялось название: «Молодой энтузиаст». Огненное — это название сразу привлекало взгляды молодых и старых рабочих цеха.
Все заметки аккуратно отпечатал на машинке в заводоуправлении Коля Закаблук. Он был и автором двух из них.
В статье, посвященной режиму экономии, наш молчаливый табельщик хозяйским глазом прошелся по литейному цеху.
Ни цеховые кладовщики, ни Федорко, ни главный инженер завода Андрыхевич, писал Коля, еще не восприняли сердцем призывы партии бороться за режим экономии. «Подумал ли главный инженер, сколько свободной площади гуляет вблизи недостроенного мартена? А ведь стоит очистить запущенный плац от песка и скрапа — будет где установить формовочные машинки, больше года ждущие ремонта в кладовой литейного… А сколько набоек со сбитыми деревянными клинышками валяется на стеллажах! Меж тем всякий раз, когда недостает набоек, мастер Федорко шлет все новые и новые заказы в ремонтно-инструментальный цех. Инструментальщики расходуют дорогой металл, изготовляя для нас новые набойки. А не проще ли было бы насадить на старые железные рукоятки новые клинья и этим ограничиться?»
Подобных убедительных примеров Закаблук отыскал множество. Он без обиняков, прямо обвинял администрацию в неэкономном расходовании графита, сульфитного щелока и патоки в шишельной. И он не только выискивал недостатки, а призывал рабочих бороться за каждую каплю чугуна, за каждую горсть жирного гатчинского песка, привозимого к нам издалека, за всякую надтреснутую опоку, которую при желании можно связать заклепками и пустить в ход без переплавки.
В заметке «Мягкосердечие мастера Федорко» Закаблук протирал с наждачком Алексея Григорьевича за его примиренческое отношение к шкурникам и бракоделам. Коля резал правду-матку в глаза. Он писал, что достаточно какому-нибудь бракоделу пригласить мастера к себе на свадьбу или позвать его на крестины кумом, как Федорко готов смотреть сквозь пальцы на все проделки. «Если эти разгильдяи не захотят исправиться, — предупреждал Закаблук, — надо мастеру немедленно очистить от них литейную».
Свою заметку я подписал «Василь Киянка». Мне по сердцу пришлось это слово еще в фабзавуче. Киянкой обычно плацовые формовщики расталкивают модели, перед тем как осторожно извлечь их из песчаных форм. Так и я хотел своей заметкой растолкать ленивых и успокоившихся людей, от которых зависело развитие цеха.
Василь Киянка высказывал в газете «Молодой энтузиаст» давно мучившую его мысль: он предлагал упразднить кустарный подогрев машинок и вызванную им излишнюю беготню по цеху за плитками.
Нам помогло подробное письмо, которое прислал Турунде из Ленинграда секретарь партийной ячейки Флегонтов. Впечатления Флегонтова мы опубликовали в газете.
Он рассказывал о рационализации в литейной завода «Большевик», о набивке форм сжатым воздухом, о точном разделении обязанностей между литейщиками и формовщиками. «А почему бы все это не применить у нас?» — спрашивала редколлегия «Молодого энтузиаста».
Флегонтов формовал у нас колеса для жатвенных машин. Среднего роста, приземистый, седоватый человек лет пятидесяти, он выполнял очень тонкую и кропотливую работу. Слишком медленными и осторожными показались сперва мне движения Флегонтова, когда я вначале следил за его плотной фигурой в холщовой робе и в казенных желтоватых ботинках. Очень уж подолгу возился он подле каждого раскрытого колеса, примачивал края формы внимательно и нежно, заглядывал с помощью зеркальца в узкие пазы будущего обода, проверяя, нет ли там мусора. В то время как мы на «пулеметах» набивали без оглядки опоку за опокой, устанавливая их добрый десяток на мягкую песчаную постель, Флегонтов со своим напарником успевал снять талями и соединить друг с дружкой всего лишь две половинки одной формы. Как-то раз я высказал Турунде свое мнение по поводу медлительного Флегонтова, на что он ответил мне:
— Больно прыток ты в своих оценках! Там, голубчик, не побегаешь. Колеса да корпуса — самые трудоемкие детали. Не случайно их формуют рабочие самых высоких разрядов. Почему, спрашивается? Да очень просто! Ты запорешь в горячке пяток шестеренок — досадно, но поправимо. А представь себе, что плохо заформовано такое колесо. Подумать страшно, сколько чугуна в брак пойдет, на переплавку!.. А Флегонтов — он большой мастер!
…Письмо партсекретаря в нашей молодежной газете с большим интересом было прочитано пожилыми рабочими, да и весь номер произвел сильное впечатление.
…В ту ночь, когда молодежь литейной решила выйти на работу не с четырех, а с часу, чтобы задолго до прихода всех рабочих успеть не спеша заформовать комплект деталей для производства жаток, посылаемых в коммуну над Днестром, я волновался страшно: «А вдруг мы, молодые формовщики, не справимся с этими трудоемкими и опасными деталями? А ведь на них покоится вся жатвенная машина!» Но тревожить просьбами старших нам не хотелось. «Справимся собственными силами», — подбадривали мы себя.
Не успели мы приступить к работе, как со двора в цех вошли Турунда с Гладышевым, а затем по одному потянулись «старички» — кадровые рабочие, давно уже вышедшие из комсомольского возраста.
— Здравствуйте, Лука Романович! — воскликнул я, останавливая Турунду. — Мы хотели было на ваших машинках поработать. А как же сейчас?
Лука Романович усмехнулся и сказал:
— Рано ты в старики нас записать хочешь! Да мы же подсоблять вам пришли. Общее дело — одна забота. Не так ли?
Будто чугунная чушка спала у меня с плеч. Спасибо Турунде! Все будет хорошо. Сейчас можно было уже не сомневаться о том, что все чугунные части жаток будут отформованы и залиты как следует.
Начали ровно в час.
Зашипел повсюду у машинок сжатый воздух, заалели раскаленные плитки под моделями. Острия лопат врезались в песчаные кучи, и оттуда повалил густой пар.
Заранее мы договорились, что со мною на пару станет формовать шестеренки Коля Закаблук. И по тому, как, не глядя, он закрутил винты, прижавшие опоку к чугунной рамке, я убедился лишний раз, что формовка ему знакома издавна… Не успел Коля набить и первую опоку, как мы услышали ворчливый голос Науменко:
— Эй-эй, молодой! Не занимай чужого места. Надорвешься — и опять заболеешь. Без тебя управимся!
С этими словами Науменко отстранил Колю от машинки и, проверив, надежно ли закреплена опока, с размаху опустил в дымящуюся песчаную кашицу острый клинышек набойки.
— Ничего, Коля, не тужи! — успокоил я моего неудачливого напарника. — Мы с дядей Васей поформуем, а ты погуляй. Или знаешь что? Покажи-ка лучше Коломейцу, как песок пересеивать. Или вот что: подносите-ка к машинкам плитки, чтобы мы не отрывались от формовки. Времени-то в обрез!
Никита тоже не остался в стороне. Разве мог он, с его беспокойной натурой, спокойно спать в эту ночь, зная, что молодые литейщики начали делать жатки для приднестровской коммуны?
Далеко над Днестром колосились и тянулись ввысь густые серебристые овсы, сизоватая рожь, пшеница, ячмень. Приближался день сбора урожая. Нельзя было терять ни минуты!
Для нашего подольского гостя Никиты я получил у Федорко временный пропуск. Коломеец дал согласие выполнять любую работу, какая будет ему под силу. Так и стал он гонять из цеха к пылающим камелькам наперегонки с Закаблуком и возвращался оттуда, держа в клещах искрящиеся плитки для подогрева.
Маремуха поднимал молодежь у себя в столярной, чтобы сверхурочно и бесплатно сделать деревянные части машины. Саша Бобырь в эту ночь тоже пришел со мною в литейную, чтобы оказать первую слесарную помощь в случае поломки.
А дядя Вася, я чувствовал это, был крепко недоволен чем-то. Он все ворчал себе под нос и почему-то вздыхал, а потом не вытерпел и сказал мне:
— Ах ты, обида какая! Опоздал немного. А все из-за старухи! Говорил ей: буди в полночь. А она сама проспала. Я глядь на часы — полпервого. И в порту первую склянку пробили. Пока лицо ополоснул, пока оделся, а вы уже и застучали!..
— Ничего, дядя Вася! И так управимся до начала работы, — утешил я старика.
— Не в том суть, что управимся. Дело-то общественное! А для общественного дела и подавно опаздывать стыдно. Я не Кашкет, у меня волчьей думки никогда не было. Я со всеми сообща жить хочу.
Никогда так радостно не работалось, как в эту ночь! Чего там греха таить — в обычные дни нет-нет да и подсчитаешь в уме, сколько заработаешь, и, если к шабашу обычная норма перекрыта, идешь домой веселый. Нынешней же ночью мы работали для общественного дела. Усилия наши были радостными, легкими, одна рука обгоняла другую, и ноги сами мчались на плац.
Спустя три дня мы зашли вместе с Никитой и Головацким в малярный цех. Запахи олифы и скипидара встретили нас еще в тамбуре. Много новеньких жатвенных машин стояло в просторном цехе и дожидалось отправки.
В свете полуденных лучей мы быстро опознали наши пять жаток. Да и немудрено было отыскать их среди сотен других машин: на борту ладьи каждой жатки, сделанной для приднестровской коммуны, красовался значок Коммунистического Интернационала Молодежи. А немножко поодаль, под фабричной маркой, молодые маляры ловко вывели две строки из любимой нами очень распространенной песни тех времен:
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка!..

И под словами этой песни, звучащими как лозунг, более мелкими буквами было выведено: «Комсомольской коммуне имени Ильича от рабочих Первомайского машиностроительного завода имени Петра Шмидта».
Транспортный отдел завода обещал отправить коммунарам жатки с первым товарным эшелоном, после полуночи.

ГДЕ ПЕЧЕРИЦА?

После осмотра жаток, готовых к погрузке, я предложил друзьям и нашему гостю сходить на косу. Давно мы собирались пойти туда сами, а нынче и предлог был хороший. Вечер выдался погожий, с легоньким ветерком, дующим из степи в открытое море.
Все эти дни, наполненные тревогами, пока в заводских цехах обрабатывали отлитые нами детали, море штормовало. Сегодня уже на рассвете волнение стихло, и нам удалось без особого труда получить на причале ОСНАВа легкий беленький тузик.
Маремуха с Никитой сели загребными, а я взялся за румпель. Один Саша вначале бездельничал и, сняв тапочки, сидел, свесив ноги с форштевня.
Меняясь по очереди на длинных ясеневых веслах, спустя час мы уткнулись в песчаную отмель косы между курортом и маяком.
Привольно и безлюдно было тут. С обеих сторон косы расстилалось подернутое мелкой рябью водное пространство, разделенное лишь небольшой, узенькой полоской удивительно чистого серебристого песка.
Город едва виднелся отсюда: приземистый, похожий издали на большое приморское село, он растянулся с крохотными своими строениями от Лисок до Матросской слободки. На краю косы, убегающей к волнорезу, справа возвышался белокаменный конус маяка. Много, должно быть, трудов стоило построить его там, на зыбком песке, если и здесь перешеек был такой узкий, что любая штормовая волна свободно его перехлестывала.
Увязая в песке, как в закромах с пшеном, мы вытащили тузик из воды, и Маремуха проворно начал раздеваться.
Как гусь, пробующий силу своих занемевших крыльев, Никита несколько раз взмахнул руками, глянул жмурясь на розовеющее солнце и по-мальчишески ринулся к воде. Догоняя Коломейца, бросились и мы в море, играющее блестками солнечных лучей.
Занятно было купаться тут, на широком морском раздолье! Чистая, как в степной кринице, теплая вода. Дно, укатанное волнами затихшего поутру прибоя, было все в легких песчаных складках. Солоноватый и такой приятный ветерок чуть отдает запахами рыбы и гниющих водорослей. А ляжешь на спину — видишь, как где-то у берега высоко в небе дрожит повисший над приморской степью кобчик. Выискивает добычу, шельма, да все не может решить, на кого бы ринуться ему с высоты.
Выкупались мы на славу, и, когда, мокрые и усталые, пошатываясь, выбрались на берег, Коломеец стал делать гимнастику. Он до хруста в костях разводил руки, вращал кистями, и, хотя нас овевал нежный бриз открытого моря, чудилось, будто мы прохлаждаемся на досуге с Никитой в нашей Подолии.
Вспомнилась совместная прогулка по ночному городу, и снова, охваченный нетерпением, я горячо попросил его:
— Будет же тебе в молчанку играть, Никита! Расскажи наконец толком: что же приключилось с Печерицей?
— Скажу, скажу, не волнуйся! — утешил нас Никита и, усевшись в лодку, лицом к опускающемуся солнцу, повел рассказ.
…С той самой минуты, как Дженджуристый нашел в подъезде окружного наробраза пучок скомканных рыжих усов бежавшего Печерицы, Вукович не знал покоя.
Для того чтобы правильно определить, где Печерица может прятаться, надо было изучить все его прошлое, настоящее и даже заглянуть в его будущее, проверить всех его давних и нынешних друзей и знакомых. Следовало выяснить, где он путешествовал, в каких местностях жилось ему вольготнее всего, и тогда легче догадаться, где он смог бы найти себе сообщников и укрывателей.
Житомир и Проскуров отпадали. Вряд ли Печерица решит остановиться в этих маленьких городках, расположенных вблизи тогдашней государственной границы. Была она «на замке» всегда, а после побега Печерицы из нашего города и подавно ему было рискованно приближаться к ней.
По билету, оставленному мне Печерицей, можно было предположить, что он намеревался ехать до станции Миллерово. Неужели он пустился наутек в бывшую Область Войска Донского или на Кубань?
Из расспросов сослуживцев и по анкетным данным беглеца Вукович выяснил, что Печерица никогда не бывал в придонских краях. Больше того, вскоре по приезде в наш город, будучи еще вне всяких подозрений, Печерица с гордостью заявил машинистке окрнаробраза:
— В Московии я никогда не бывал и, даст господь, не буду. Зачем мне оставлять пределы Украины.
Трудно было предположить, чтобы случайно эту фразу он обронил намеренно, дабы и ею, в минуту опасности, замести свои следы и укрыться как раз в ненавистной ему «Московии».
На всякий случай были тщательно изучены все подозрительные лица в станицах Миллеровская, Ольховый Рог, Никольско-Покровская и даже в поселках Криворожье и Ольховчик. Следов Печерицы там обнаружено не было. Вернее всего, билет до Миллерова Печерица взял для отвода глаз. И кто знает, не выписал ли он себе для других путешествий еще несколько бесплатных литеров в разные концы Украины да, быть может, на разные фамилии.
И Вукович принялся решать эту запутанную задачу.
Прежде всего, рассказал нам Никита, он познакомился с документами того периода, когда Печерица носил австрийский мундир и пришел через Збруч на охваченную огнем революции Украину.
Австрийские генералы использовали тогда украинских националистов из Галиции, одетых в австрийские военные мундиры. Весь легион «украинских сичовых стрельцов» брошен был тогда в составе австрийской армии на ограбление Украины.
На Киевщине, Херсонщине, Екатеринославщине вспыхнули народные восстания. Целые села, волости и даже уезды соединялись в партизанские отряды и вели борьбу с оккупантами. Вблизи одной лишь Звенигородки партизаны разгромили несколько регулярных немецко-австрийских частей.
Восточную армию австрийцев привел на Украину фельдмаршал Бем-Эрмоли. Потом его сменил генерал Краус. В конце марта 1918 года, по договоренности с гетманцами, этот генерал грабил Подольскую, Херсонскую и Екатеринославскую губернии — огромное пространство Украины от Збруча до Азовского моря.
Как только генерал Краус возглавил командование восточной армией, советник австрийцев по украинским делам Зенон Печерица получил назначение в штаб XII австрийского корпуса в Екатеринослав. Он часто выезжал в составе карательных экспедиций в районы, охваченные крестьянскими восстаниями, и лез из кожи, чтобы получше да похитрее угодить австрийцам.
…И вот, прослеживая путь Печерицы от захудалого городка Коломыя к берегам Азовского моря, Вукович, по словам Никиты, обнаружил, что чаще всего, отрываясь от Екатеринослава, австрийские карательные отряды базировались на немецкие колонии в Таврии.
Надо сказать, что районы Таврии еще с детства были знакомы Вуковичу. Именно сюда еще в первой половине прошлого века бежал из Сербии его дед, участник восстания против жестокого князя Милоша Обреновича. В Таврии дед Вуковича женился на украинке и остался навсегда, а уже отец Вуковича стал работать в Мариуполе на металлургических заводах мастером доменных печей. В Мариуполе сын его вступил в комсомол, и отсюда еще в годы гражданской воины был он послан на работу в войска ВЧК — ОГПУ.
Изучая теперь маршрут Печерицы по знакомым ему с детства степям Таврии, Вукович узнал, что один из австрийских отрядов, в составе которого находился и Печерица, достиг немецкой колонии Нейгофнунг, расположенной на берегу реки Берды. Вукович немедленно поинтересовался историей этой колонии и узнал, что ее основали еще в начале девятнадцатого века немцы, переселившиеся в Таврию из Вюртемберга.
Вукович вооружился лупой и стал бродить по карте, изучая маршрут Зенона Печерицы к Азовскому морю весной 1918 года. В глазах уполномоченного запестрило множество немецких названий: Фюрстенау, Гольдштадт, Мунтау… Это были богатые немецкие колонии, кучно расположенные в плодородной Таврической степи. Жили немцы в них припеваючи до тех пор, пока царствовала династия Романовых. Но как только из Смольного разнесся клич: «Вся власть Советам!» — страх перед народной властью не раз будил по ночам зажиточных немецких колонистов и заставлял их дрожать.
Австрийскую армию встречали они с распростертыми объятиями. Фельдкураты в серых мундирах служили торжественные молебны в кирках за здоровье династии Габсбургов, и старожилы колоний плакали от восторга под тягучие звуки органов.
Зенона Печерицу — австрийского служаку, отлично владеющего немецким языком, — колонисты, вне всякого сомнения, считали своим. Они охотно помогали ему в грабительских налетах на украинские села.
«Несомненно, — думал Вукович, — у такого изворотливого врага, как Печерица, должны были остаться связи в тех колониях, где он однажды побывал».
Не было тайной и то обстоятельство, что в этих колониях оставались законспирированные немецкие агенты. Явку к одному из них Зенон Печерица также мог получить на тот «черный день», когда угроза разоблачения принудила бы его покинуть насиженное местечко и перейти в подполье.
Вскоре Вукович узнал, что на племенную ферму совхоза в колонии Фриденсдорф прибыл из Подолии для прохождения учебной практики студент сельскохозяйственного института Прокопий Трофимович Шевчук. Он поселился на всем готовом у колониста Густава Кунке — человека преклонного возраста, исполняющего ввиду отсутствия пастора религиозные обряды в лютеранском молитвенном доме.
Едва лишь Вукович прочитал это сообщение, как ему принесли другую шифровку. Из приазовского городка, который отныне стал местом нашего жительства, извещали, что заподозренный в шпионаже Зенон Печерица был замечен на улице города, но сумел скрыться.
Ведя следствие и предугадывая все возможные поступки врага, Вукович никак не мог представить, для чего понадобилось Печерице показываться среди бела дня в людном курортном городе. Проще, выгоднее и безопаснее было для него переждать опасное это время у знакомого колониста Густава Кунке. После долгих раздумий Вукович пришел к выводу, что Печерица пересел в Жмеринке на поезд, идущий в Одессу, и оттуда стал пробираться в Приазовье морем.
Однако такое предположение оказалось ошибочным. Печерица не был в Одессе и не ехал в Таврию морем.
Сперва он заехал в Харьков, думая там найти поддержку и убежище. Но оставаться в Харькове было для него небезопасно: в это время начались разоблачения скрытых украинских националистов. Печерица, ночевавший без прописки то у одного, то у другого дружка-националиста, мог очень сильно повредить им. И они ему посоветовали схорониться где-нибудь подальше.
Он пробрался поездом до Мариуполя и оттуда на извозчике пыльными приморскими шляхами приехал в наш город. Возможно, это он был тем самым «денежным пассажиром», о котором рассказывал нам извозчик Володька, вовсе не подозревая того, какую птицу он вез на своей тряской линейке.
Делая крюк на Мариуполь, Печерица по-своему рассуждал правильно. Он опасался погони и хотел запутать свои следы.
На расстоянии всего не объяснишь, о многом не расспросишь. По согласованию с начальством Вукович, знавший Печерицу в лицо, выехал в район появления Печерицы. Так случилось, что я увидел Вуковича в день его приезда, когда в чесучовом костюме и в панаме с голубой лентой он шел с вокзала в город. А он не признался из желания до поры до времени сохранить в тайне свой приезд.
В нашем городе чекиста Вуковича ждала неожиданность. Он пришел в городской отдел ГПУ, и там ему показали срочное донесение от дежурного по станции Верхний Токмак. В этом донесении сообщалось, что в балке поблизости от станции, где обычно копали фарфоровую глину, найден труп человека с документами на имя Печерицы-Шевчука…
— Что-о-о? Труп? — дрогнувшим голосом выкрикнул Бобырь. — Да не может быть! Кто же его убил?
— А ты думаешь, я знаю, кто его убил? — сказал Коломеец.
Спокойный тон Никиты обманул и Маремуху. Введенный в заблуждение, Петрусь горестно сказал:
— Вукович все тебе рассказал, Никита. Такие подробности, что даже и выдумать трудно. Неужели он не мог тебе досказать напоследок, кто же убил Печерицу?
— Представь себе, не досказал… — еле сдерживая улыбку, процедил сквозь зубы Коломеец и спросил: — Вы уверены, ребята, что жатки до темноты будут погружены на платформы?
— Раз Головацкий взялся за это дело, все будет хорошо! — воскликнул я. — Чьему-чьему, а Толиному слову можно верить. К ночному поезду их перегонят с завода на товарную станцию.
— Ну, тогда слушайте, что было дальше! — сказал Никита.

ТРУП В БАЛКЕ

Случилось то, чего очень опасался Вукович. Когда наводили справки о Печерице во Фриденсдорфе, об этом узнал прихожанин кирки и немедленно сообщил заместителю пастора Кунке, что его квартирантом интересуются власти.
Печерица, не дожидаясь, пока его схватят, проклиная все на свете, в наступивших сумерках уехал из колонии на ближайшую железнодорожную станцию Верхний Токмак. Кунке снабдил его рекомендательными письмами к богатеям немцам, живущим в окрестностях Таганрога.
…Была ночь. Два керосиновых фонаря тускло освещали маленькую степную станцию Верхний Токмак. Почти вплотную к станционным постройкам примыкали баштаны и виноградники. Сонный дежурный дремал у раскрытого окна, дожидаясь звонка с соседней станции.
По гравию перрона одиноко прохаживался Печерица. Потом к нему подошел еще один пассажир и попросил прикурить. Печерица протянул ему тлеющую папироску. От нечего делать они бродили вдвоем по перрону, разговаривая. Слово за слово, Печерица выяснил, что его новый знакомый — агент по снабжению из Новочеркасска Иосиф Околита. Он возвращался к себе домой после продолжительной поездки по районам Приазовья и был рад собеседнику.
Довольно скоро Печерица узнал, что Околита — его земляк. Родные вывезли его еще мальчиком из Галиции на Поволжье. Опасаясь преследований австрийцев, население многих сел Западной Украины в те годы покидало родную землю вместе с отступающими русскими войсками. Галичан в 1916 году можно было найти на Кавказе, в Таврии, Крыму. Некоторые заезжали даже еще дальше — в Пензенскую и Саратовскую губернии. Родные ночного собеседника Печерицы погибли во время голода на Поволжье, а он сам, оставшись сиротой, переехал к своему дяде — портному, такому же беженцу из Галиции, осевшему в Новочеркасске.
Сын учителя из-под Равы-Русской Иосиф Околита не только сжился с «москалями» и не питал к ним никакой ненависти, но даже высказал похвалу по адресу Советской власти и собирался осенью поступить в Ростовский педагогический институт.
Так в эту ночь, слушая доверчивого парня, уже утратившего в своей речи характерный для галичан акцент, Печерица во всем соглашался с ним и попутно соображал, что документы Иосифа Околиты и его биография пришлись бы ему очень кстати.
Кто еще знает, как отнесутся к Печерице знакомые колонисты Густава Кунке, к которым держал он путь! Да и, наконец, на первом же допросе Кунке, спасая собственную шкуру, мог легко выдать местонахождение Печерицы.
…Уже пришла «повестка» со станции Нельговка, что пассажирский поезд вышел в последний перегон, к Верхнему Токмаку. Холодный, змеиный ум Печерицы работал быстро. Стараясь расположить земляка воспоминаниями о родной Галиции, Печерица лихорадочно обдумывал: "Труп обнаружат, достанут документы и, если начат мой розыск, немедленно вызовут колониста Кунке для опознания личности убитого. Ну, а тот — бывалый волк. Ради личного спасения и для того, чтобы дать мне уйти, он при любых обстоятельствах подтвердит мою, «Шевчука», «смерть».
Немного поодаль станции, в тени деревьев, виднелся колодец. Сказав, что его мучит жажда, Печерица попросил попутчика подкачать ему насосом из артезианского колодца студеной воды. Не подозревая ничего худого, Околита охотно согласился. Как только они завернули за угол пакгауза и очутились в тени, Печерица, выхватив из кармана охотничий нож, ударил им Околиту в спину. Затем стащил свою жертву в соседний овражек, обыскал все карманы убитого, забрал у него документы, деньги, портсигар. Мешкать было нельзя. Наскоро сунув в карман убитого фальшивое командировочное удостоверение на имя студента Прокопия Трофимовича Шевчука, Печерица вымыл в луже близ колодца руки и, захватив фанерный чемоданчик Околиты со снедью, как ни в чем не бывало вышел с другой стороны станции на освещенный перрон.
Поезд, идущий от Азовского моря, задержался у станции Верхний Токмак на три минуты. Освещаемый керосиновыми фонарями, паровоз-"овечка", попыхивая, потащил состав дальше, к Пологам, увозя мнимого снабженца Иосифа Околиту.
Сонные, ворочались на чистых простынях загорелые, едущие домой курортники. Дремал в тамбуре, мечтая отдохнуть немного до шумной Волновахи, старый проводник. И никто не обратил внимания на случайного пассажира, занявшего свободное место в полутемном плацкартном вагоне, освещаемом оплывающими стеариновыми свечами. Да и новый пассажир чувствовал себя отлично. Уверенный в том, что наконец-то перехитрил преследователей, Печерица по приезде в Ростов-на-Дону поселился в лучшей гостинице города — «Сан-Ремо», на Садовой улице.
Он преспокойно прописался в гостинице и сумел прожить там три дня, уверенный в том, что едва ли кто станет обращать внимание на приезжего из Новочеркасска агента по снабжению по фамилии Околита. Должно быть, он отсыпался всласть после беспокойных странствий. Вечерами бродил по городу.
Очевидно, самым страшным в его жизни было мгновение, когда вместо ожидаемого официанта с мельхиоровым блюдом он увидел на пороге комнаты стройного светловолосого Вуковича.
Вукович держал перед собой взведенный наган и, не повышая голоса, буднично сказал: «Руки вверх!..»
— Погоди, Никита! Но как же он смог найти Печерицу под другой фамилией да еще в таком большом городе? — воскликнул Бобырь.
Коломеец сказал внушительно:
— Ты по-прежнему непростительно наивен, Сашенька, хотя тебе и знаком уже полет в небесах. Пойми ты, голубчик: Вукович и его товарищи — воспитанники железного рыцаря революции Феликса Эдмундовича Дзержинского! Они служат партии и Советской власти, охраняя великие завоевания Октября! Им помогает весь народ! Вукович не только поймал шпиона. Он написал железнодорожникам Верхнего Токмака письмо с просьбой соорудить памятник на могиле Иосифа Околиты, поблизости той балочки, где его убил Печерица. И даже надпись для того памятника он сам придумал. Знаете какую: «Сыну подъяремной Западной Украины Иосифу Околите, погибшему от руки наемника мировой буржуазии. Спи спокойно, дорогой товарищ! Твоя родная земля дождется светлого часа освобождения!» Вот сегодня буду проезжать Верхний Токмак и, если поезд остановится, погляжу на этот памятник.
— Хорошо, Никита, — вмешался я, — но ты так и не сказал нам толком, откуда Вукович догадался, что Печерица живет в гостинице «Сан-Ремо».
— Откуда догадался? — Коломеец улыбнулся. — А вот откуда. Я же вам, хлопцы, рассказывал, что дядя убитого был портным в Новочеркасске. Зная, что самое продолжительное время из всей командировки его племянник пробудет в Мариуполе, дядя послал туда Иосифу Околите, по адресу «Почтамт, до востребования», короткое, но очень приятное письмо. Дядя извещал Околиту, что приемная комиссия вызывает его в Ростовский педагогический институт. Советовал свертывать дела и ехать домой. Это желанное письмо с обратным адресом своего дяди Околита спрятал в одном из карманов, не обысканном впопыхах Печерицей. И Вукович немедленно вызвал телеграммой к месту происшествия дядю убитого. Пока судебно-медицинский эксперт устанавливал возраст трупа, явно не соответствующий возрасту Печерицы, вызванный телеграммой дядя Околиты уже ехал в Верхний Токмак. Он опознал убитого племянника. Задержать его убийцу теперь оказалось довольно просто.
Как бы очнувшись от раздумья, овладевшего им после рассказа Никиты, Маремуха сказал взволнованно:
— Подумайте только, хлопцы, что было бы, если б Печерица опередил нас! Школу бы мы не закончили, болтались бы, может, неудочками в Подолии, и рабочий класс не пополнился бы на пятьдесят два человека!
— И жаток бы коммуна не получила, — сказал Бобырь.
— И жаток бы не было, это верно, — охотно согласился я с Бобырем, — да и многого не было бы. И мы бы с вами тут не сидели… В самом деле, сколько вреда может причинить один враг, если его вовремя не разоблачить!
— Ты рассуждаешь немного мелко, Василь, — вмешался Коломеец. — Дело, конечно, не только в нашем фабзавуче. Такие печерицы покушаются на жизнь всего народа, на Советскую власть. В том-то все и дело, хлопцы, что мы уже научились поражать их волчьи сердца куда раньше, чем они доберутся до нашего сердца! Никогда не оторвать им Украины от России! Народ Украины — честный, трудовой народ — прекрасно понимает, куда гнут эти господа, подобные Печерице. Помните, еще в фабзавуче мы не раз повторяли слова Ильича: «При едином действии пролетариев великорусских и украинских свободная Украина возможна, без такого единства о ней не может быть и речи». Эти мудрые слова Ленина давно уже в сердце у каждого труженика Украины, они не раз проверены на практике в годы гражданской войны, и никакие подлые действия врагов не смогут убедить народ в обратном. И всегда, рано или поздно, но эти негодяи окажутся в проигрыше, ибо правда обязательно будет на нашей стороне. — И, помолчав немного, Коломеец предложил: — Давайте к берегу, хлопцы! Солнце садится, а нам еще грести и грести.
Мы поднатужились и столкнули лодку в штилевую воду гавани. Теперь я стал правым загребным, а Сашка Бобырь захватил под свое начало румпель. Тугие и длинные весла легко врезались в соленую упругую воду. Падая с лопастей в море, сверкающие капли блестели на солнце. Заскрипели в такт нашим движениям уключины, а Сашка, прохлаждаясь на корме, запел:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И, как один, умрем
В борьбе за это!

…Провожали мы Никиту глубокой ночью. Чтобы мягко ему спалось на открытой платформе, под днищем одной из жаток, мы притащили из дому мешок сена.
Вот-вот уже должны были прицепить паровоз к голове длиннющего товарного эшелона, как Никита вдруг вытащил из вещевого мешка эмалированную флягу и сказал:
— Покажи-ка мне, Василь, где воды на дорогу набрать.
— Пойдем, мы тебе покажем, — охотно вызвался Маремуха.
— Да нет, вы тут с Бобырем покараульте мои вещи, а Василь проведет меня. Пойдем, Вася! — торопливо сказал Никита.
Когда я вел его к кипятильнику на краю перрона, невдомек мне еще было, что не столько жажда, как желание сообщить мне какую-то тайну заставило Коломейца просить, чтобы именно я был его провожатым. Как только мы поравнялись с каменным сарайчиком, из которого торчали наружу два крана, Никита оглянулся, нет ли кого поблизости, и тихо, на ухо, шепнул мне:
— Скажи, Василь, ты показывал кому-нибудь свое письмо ко мне перед тем, как его отправить?
— Не понимая еще толком, в чем дело, я осторожно проговорил:
— Нет, не показывал… А что?
— И никому не говорил о содержании письма?
— Никому… То есть говорил, что послал тебе письмо, а что в нем было — не говорил.
— Ну, а скажем, о своих подозрениях, что эта содержательница танцкласса Рогаль-Пионтковская является родственницей подольской графини, ты кому-нибудь говорил?
— А она родственница?.. Ну, вот видишь! — И я, обрадовавшись, сказал: — А я поглядел на нее и думаю: просто совпадение фамилий. Та, наша, — важная, сухопарая, а эта совсем иная, будто торговка из мясного лабаза.
— И думай так дальше, понял? — многозначительно сказал Коломеец. — Простое совпадение фамилий — и больше ничего! И никакой болтовни на этот счет. Не только я тебя прошу об этом, но еще один человек…
— Вукович?
В эту минуту лязгнули буфера вагонов, давая нам знать, что паровоз стал в голову эшелона.
— Когда-нибудь ты узнаешь обо всем, — сказал Коломеец, — а пока… полное молчание. Всякую дичь надо ловить бесшумно.
Сбитый совершенно с толку, я запротестовал:
— Но погоди, Никита! Мы же замышляем наступать на эту мадам и на ее танцульки. Я же тебе дома говорил…
— По комсомольской линии?
— Ну да, с помощью юнсекции…
— По комсомольской линии можно. Это делу не помешает. Но ты поступай так, будто впервые в жизни услышал эту фамилию только здесь. Тогда мелочь, которую ты сообщил мне в своем письме, не пропадет… А теперь — пошли…

ЧТО ТАКОЕ «ИНСПИРАТОР»?

Пять жаток, увезенных Коломейцем, еще не прибыли к месту назначения, а уж Головацкий предложил каждой из ячеек выделить агитаторов для обслуживания обеденных перерывов. Нашелся, правда, один у нас, Аркаша Салагай из сверловочного цеха, который выступил против Толи. Салагай опасался: не будем ли мы, комсомольцы, этим самым подменять партийную организацию завода? Салагай горячился, доказывая, что проведение читок в обеденные перерывы — прямое дело коммунистов.
Ну и оборвал же Головацкий этого вихрастого крикуна в замасленной кепчонке, лихо заломленной на затылок!
— Всем известно, — очень четко и спокойно сказал Толя, — что комсомольцев, товарищи, у нас на заводе вдвое больше, чем членов партии. А ведь мы прямые помощники коммунистов, не так ли? И ничего зазорного не будет в том, если бросим свои силы на этот участок, куда направляет нас партия. Наоборот, гордиться этим надо!
…В то лето рабочих завода, да и всю страну, очень интересовали отношения с Англией. Вот почему Головацкий посоветовал прежде всего прочесть рабочим вслух несколько статей на эту тему из последних газет.
На сегодня к столовой была прикреплена ячейка столярного цеха. Я нисколько не удивился, переступая порог длинного зала, когда услышал басок Маремухи. До поздней ночи вчера мой друг корпел над газетами в клубной читальне, готовясь к читке.
Маремуха стоял на небольших подмостках, где обычно выступала «Синяя блуза». Держа в руках «Известия», Петрусь читал ноту Советского правительства Англии:
— "…Братскую помощь со стороны рабочих СССР и их профессиональных организаций стачечной борьбы в Англии английские правительственные ораторы пытаются истолковать как акт вмешательства со стороны Советского правительства во внутренние дела Британской империи. Считая недостойным для себя реагировать на грубые и недопустимые выпады, сделанные по этому поводу некоторыми английскими министрами против СССР, его рабочего класса и профессиональных рабочих организаций, Советское правительство указывает на то, что принадлежность какого-либо правительства к определенной политической партии и преобладающее положение той или другой политической партии в каких-либо профессиональных союзах есть довольно распространенное явление…
На Маремуху были устремлены глаза всех сидевших в зале за продолговатыми столами, затянутыми светлой пахучей клеенкой. Если же кому-нибудь из обедающих надо было подойти к шипящему титану за кипяточком, то он шел туда на цыпочках, стараясь производить как можно меньше скрипа, и все время оглядывался на трибуну.
Как было не порадоваться за Петра! Фабзавучник, который еще так недавно птиц на самотряс ловил и бегал босиком по нашему скалистому городу, сегодня читал рабочим большого машиностроительного завода правительственную ноту, и все слушали его со вниманием. Я пожалел, что нет здесь Коломейца: то-то бы возрадовался он, увидев, какие успехи делает его питомец!
В самом дальнем углу столовой я заметил Головацкого и Флегонтова, на днях приехавшего из Ленинграда. Они тоже со вниманием слушали моего друга.
Слушая ноту, в которой Советское правительство отмечало нападки и глупые выдумки всяких чемберленов, я вспомнил разговор со стариком Турундой.
«Да, помогали и будем помогать всякому честному рабочему, угнетаемому буржуями, а если капиталистам это не нравится, мы чихать на это хотели», — думал я. Советские дипломаты как бы подслушали тогдашний наш спор и сейчас выкладывали в своей ноте наши думки, правда, в очень вежливой манере, но от этого они не теряли своей резкости.
Размышляя, я было отвлекся от того, что прочел Петро дальше, и мне стоило труда включиться в дальнейшее содержание ноты:
— "…Та или иная степень дружественности в отношениях между государствами, — солидно басил Маремуха, — прежде всего сказывается на их экономических отношениях. В речи министра финансов Черчилля наиболее важное место занимают его выпады, имеющие явной целью подорвать экономические сношения между Англией и СССР. Эти выпады бывшего главнейшего инспиратора английской интервенции тысяча девятьсот восемнадцатого — тысяча девятьсот девятнадцатого годов в Советской Республике преследуют явным образом те же цели, которые тот же деятель ставил себе по отношению к Советской Республике за все время ее существования. Черчилль не забыл блокаду и интервенцию, и его теперешнее выступление рассчитано на то, чтобы содействовать возобновлению против нас экономической блокады…
Маремуха прочел без запинки эту длинную фразу и сделал передых. В эту минутную щелочку тишины сразу же залез Кашкет. Он быстро встал и, держа в руках голубую эмалированную кружку, наполненную дымящимся чаем, выкрикнул:
— Молодой человек, можно вопрос?
— Давайте, — неуверенно ответил Петрусь.
— Чтой-то больно много разных мудреных слов ты нам прочел! Стрекочешь одно за другим, а разум их схватить за хвост не может. И не понятно никак, что к чему. Вот, например, объясни-ка мне, друг ситцевый, темному рабочему человеку, что это за штукенция такая «кон-спи-ра-тор»?
И, торжествующе поводя вокруг быстрыми ехидными глазами, Кашкет шумно уселся на лавку. По всему было видно, что не из-за темноты своей, а исключительно желая подкузьмить молодого парня, задал он этот вопрос.
— Хорошо, я объясню, — сказал Петро. — Только не «конспиратор» там сказано, а «инспиратор». Инспиратор — это…
В эту минуту в столовой раздались твердые, уверенные шаги. Из далекого ее угла подошел к подмосткам Флегонтов. Крепкий, коренастый, в серой холщовой робе и рыжих ботинках, густо припорошенных пылью литейной, он поднял руку, как ученик перед учителем, и сказал тихо Петру:
— Разреши, дорогой, я за тебя отвечу.
Чувствуя, что его затея сорвать читку проваливается, Кашкет заметил с места, но уже куда тише:
— А зачем мешать парню? Читал он бойко, нехай и растолкует нам, как может.
— А я хочу помочь товарищу да растолковать и тебе и всем. Разве делу от этого будет хуже? — отрезал Флегонтов. — Тебя интересует, как понимать заковыристое иностранное слово «инспиратор»? Изволь, отвечу. Применительно к данному вопросу его можно пересказать так: в тысяча девятьсот восемнадцатом — тысяча девятьсот девятнадцатом годах Черчилль был главнейшим вдохновителем, подстрекателем и… ну, что ли, скажем, наводчиком иностранного нападения на Советскую страну. После мировой войны англичане заводы свои оставили здесь. Сперва они думали, что мы, большевики, сами сломим голову, а потом, разуверившись в этом, все наши враги решили действовать по-иному. Вооруженные силы четырнадцати государств привели к нам вожаки интервентов для того, чтобы задушить молодую Советскую страну, и потерпели поражение. Так приблизительно можно растолковать это слово на фоне международной политики. Но инспираторы бывают разные, не обязательно только английские министры… Скажем, к примеру, могут такие типы затесаться и в ряды рабочего класса, и хотя масштабы их действий бывают куда меньше, чем Черчилля, все равно они приносят большой вред нашему общему делу. Взять, например, литейный цех. Работает в нем такая личность, которая в годы гражданской войны болталась между батькой Махно и генералом Деникиным. Дожила эта личность до сегодняшних дней реконструкции. Дают ей на машинку напарника, молодого паренька, еще не знающего наших порядков. Понятно, что молодой парень мог бы сознательно относиться к производству, работать честно, не за страх, а за совесть, а пожилой рабочий, казалось бы, должен помогать ему в этом. Здесь же — обратное. Личность, о которой я веду речь, инспирирует новичка совсем на другое: на брак, на работу спустя рукава, на халатное, наплевательское отношение к советскому производству. А к чему приводит такая инспирация? Сотни деталей идут в брак, а где-то там, в селе, крестьянин ждет не дождется заказанной жатки и клянет на чем свет стоит такую смычку города с селом. Тебе ясен мой ответ?
Отовсюду послышался смех. Взгляды обедающих остановились на Кашкете, который, уткнув лицо в широкую эмалированную кружку, делал вид, что он усердно пьет чай и ничего не слышит.
— Ну, раз вопросов нет, будем продолжать читку, — сказал Флегонтов и, кивнув Маремухе, пошел назад, к Головацкому.
Маремуха посмотрел благодарными глазами на Флегонтова, откашлялся и стал читать уже более решительно:
— "…Конечно, можно было бы относиться к заявлениям Черчилля без полной серьезности, зная, что его слова никогда нельзя было принимать за чистую монету, если б не его положение министра финансов…
Жаркое полуденное солнце ударило мне в глаза, когда за несколько минут до окончания перерыва я вышел вслед за Флегонтовым из столовой. Стояли на путях покинутые рабочими на время обеда вагонетки, доверху засыпанные свежеобработанными маслянистыми болтами; посапывала вдали кочегарка, шумели не умолкая вагранки, плавя чугун.
— Земляк читал? — спросил меня Флегонтов.
— Ага! В одном фабзавуче учились.
— Молодец, не замялся.
Но меня терзала одна мысль: имею ли я право сказать Флегонтову, секретарю партийной ячейки, что в одном он малость ошибся? И я осторожно заметил:
— Но кое в чем я с вами не согласен, товарищ Флегонтов!
— В чем именно? — Он повернул ко мне крупное загорелое лицо, чуть тронутое следами оспы, по-видимому, перенесенной в детстве.
Я заметил, что козырек его военной фуражки лоснился от графита. Еще, должно быть, с гражданской войны служила она ему здесь, на заводе!
— Намекая на то, что Кашкет подстрекает своего напарника на брак, вы этим самым как бы выгораживали Тиктора. Дескать, Кашкет — это бракодел и лодырь, а Тиктор — божья коровка. Не так это на самом деле, товарищ Флегонтов! Если бы вы только знали!..
Кирилл Панкратьевич перебил меня:
— Сколько лет Тиктору?
— Примерно восемнадцатый.
— Так. А что бы я мог знать?
Сбиваясь, я рассказывал, как вел себя Тиктор у нас в фабзавуче, как противопоставлял он себя коллективу, как по пьянке опоздал на чоновскую тревогу.
— И это все? — спросил Флегонтов.
— Но мы его исключили из комсомола! Это неисправимый человек.
— Ты ошибаешься, Манджура, — спокойно сказал Флегонтов. — Бросаться людьми нельзя. Насколько я разбираюсь в этом деле и по личным наблюдениям, и по твоему рассказу, твой землячок — гонористый парень, себе на уме. Но и таких можно перевоспитать. Понимаешь ли, Манджура, нам надо драться за каждого человека, тем более за молодого. Я вот уверен: исключение из комсомола оставило зазубрину в его душе. А ты дай ему понять, что еще не все потеряно. Я не хочу, чтобы ты, комсомольский организатор, отмахивался от людей, подобных этому Тиктору. Не в наших это интересах. Ершиться станет — наступай. Принципиальным будь. Самое легкое — объявить человека неисправимым и поставить на нем крест. А ведь даже и преступника иной раз можно направить на верный путь нашей убежденностью. Ведь правда-то на нашей стороне! И, следуя этой правде, надо нам по-ленински — очень бережно относиться к людям…
…Вечером сорвался тримунтан, и белые барашки побежали через бухту. Острый степной ветер гнал их со страшной силой, заворачивал гребешки волн, и тогда водяная пыль взлетала кверху, розовея в отблесках холодного заката. Свет гаснущего солнца окрасил на несколько минут лицо Маремухи и, должно быть, мое тоже густо-багровой краской. Вода залива, встревоженная порывистым ветром, меняла свой цвет на глазах у нас, сидящих на скамеечке поблизости от портового ресторана.
Незаметно наступила ночь. Сумерки покрыли землю низкой синеватой дымкой и принесли сюда к нам, на маленькое взгорье, сладкий запах свежеиспеченного хлеба и соленой морской влаги.
Зная, что у Петра нет сегодня репетиции в клубе, я предложил ему пойти прогуляться по бережку моря. Петрусь охотно согласился, и, когда мы сели на скамеечке, он сказал, облегченно вздохнув:
— Хорошо меня сегодня Флегонтов выручил, правда? Словно знал, что в английских делах я разбираюсь не очень крепко. Понимаешь, я про Китай нацелился говорить. Столько выписок себе сделал — ужас! А Головацкий заставил читать об отношениях с Англией…
Он помолчал и вдруг, словно решившись наконец сбросить с себя смущение, горячо заговорил:
— Слушай, Василь, а ты помнишь обращение Сунь Ятсена к Советскому правительству?
— Я пропустил что-то… Но ведь… постой… Он же умер?
— А он перед смертью своей обращался, весною прошлого года. Вызвал, понимаешь, к себе своих друзей и продиктовал им обращение. Как здорово написано! Вот послушай: «Вы, — пишет Сунь Ятсен, — возглавляете Союз свободных республик — то наследие, которое оставил угнетенным народам мира бессмертный Ленин. С помощью этого наследия…» — Петро наморщил широкий лоб, мучительно припоминая точные слова, и потом радостно продолжал: — Да, а потом так: «…С помощью этого наследия жертвы империализма неизбежно добьются освобождения от того международного строя, основы которого издревле коренятся в рабовладельчестве, войнах и несправедливостях…» Здорово сказано, правда? Какая уверенность! А кончает-то он как: «Прощаясь с вами, дорогие товарищи, я хочу выразить надежду, что скоро настанет день, когда СССР будет приветствовать в могучем, свободном Китае друга и союзника, и что в великой борьбе за освобождение угнетенных народов мира оба союзника пойдут к победе рука об руку». И понимаешь, Василь, быть может, мы с тобой дождемся такого дня. И сколько врагов будут все время мешать нам.
В эту минуту за спиной у нас послышался говор.
— А тут кто-то сидит! — услышал я громкий голос Головацкого. — Давай сюда, вот здесь есть свободная скамейка. В ресторан ты еще успеешь зайти.
И вдруг словно холодной водой меня окатили — я услышал колючий, задиристый голос Тиктора:
— А какой интерес тебе говорить со мной? Я же не комсомолец…
— По-твоему, если я секретарь комсомольской организации, то мне с тобой не о чем толковать?
— По-моему, да… Вы меня в своей газетке так обрисовали, как последнего вредителя.
Мы сидели на подветренной стороне, и потому каждое слово нам было слышно отлично, но в эту минуту из-за портовых пакгаузов выползли огни паровоза. Освещая себе путь довольно тусклым керосиновым фонарем, маневровый паровоз потащил мимо нас пустой товарный состав. Все окрест заполнилось шипеньем пара, скрипом вагонных колес, лязгом буферов.
О чем говорили под этот шум проползающего над морем состава Толя с Тиктором, я не знаю, но, когда последний вагон нескончаемо длинного эшелона мигнул красным огоньком и скрылся в темноте, ветер опять принес к нам взволнованный голос Головацкого:
— У тебя, Яков, молодость, сила, ловкость. Я не верю, чтобы ты не мог работать хорошо, вот убей меня — не верю! А ты между тем выдаешь брак, работаешь небрежно, с ленцой, на авось. И о плохих моделях ты мне лучше не вспоминай. Я литейное дело слегка знаю и никогда не поверю, что при существующих условиях ты не можешь работать по-человечески.
— Пусть от меня возьмут такого напарника, я покажу тогда им…
— Кому это «им», Тиктор?
— Ты разве не знаешь сам кому? Землячкам моим! Небось нажаловались на меня?
— Если ты имеешь в виду Маремуху и Бобыря, тогда ты глубоко ошибаешься, Тиктор. С ними о тебе никаких разговоров не было. Что же касается Манджуры, то он давно на тебя махнул рукой. Мы даже с ним повздорили из-за тебя.
— Повздорили? — удивленно спросил Тиктор.
— Представь себе! Манджура считает, что ты неисправим, а я убеждаю его в обратном. Он рад бы с тобой потолковать по-хорошему, забыть старое, да все думает, что его рука повиснет в воздухе.
— А ты что думаешь? — пересиливая свою гордость, с заметным интересом спросил Тиктор.
Головацкий молчал.
И это молчание, прерываемое далекими гудками паровоза, пиликаньем оркестра в портовом ресторане и резкими порывами штормового ветра, мне подсказало, что Флегонтов рассказал Головацкому о моих сегодняшних нападках на Тиктора.
— Что я думаю? — переспросил Головацкий. — Изволь, я скажу. Но прежде всего ты мне ответишь на то, что меня интересует.
— Отвечу! — решительно сказал Тиктор.
— На все, что я тебя спрошу, ответишь?
— Говорю тебе — да!
Это «да» прозвучало очень искренне.
— Зачем ты частые подряды выполнял, когда учился в фабзавуче?
— Знаешь и об этом?.. Ладно, скажу… Чтобы подработать!
— А родные разве тебе не помогали?
— Черта с два! Батька после смерти матери женился на другой, а та, мачеха, его под башмак взяла и против меня настраивала…
— Это правда, Тиктор? — очень серьезно спросил Толя.
— А зачем мне тебе врать! Да я больше могу сказать тебе: батька уедет на паровозе в прогон, а мачеха и ну измываться надо мной, спасу нет. Я терпел, потому что деваться было некуда. Стипендии-то нам, кто у родителей жил, долгое время не давали.
— Ты же мог ребятам сказать, что у тебя такое в семье творится, они бы помогли, — заметил Головацкий.
— Стыдно было… — сознался Тиктор. — Неохота было в семейные дрязги целую школу посвящать. Вот и приходилось деньги зашибать любыми способами; даже к спекулянтам нанимался, лишь бы от мачехи материально не зависеть.
— Хочу верить, что это правда, Яков! — сказал Головацкий. — К чему весь этот разговор, как ты думаешь? Мы крепко заинтересованы в твоем будущем, Тиктор, так же как и в будущем любого другого молодого парня. Я хочу, чтобы каждое движение твоих рук приносило пользу обществу. Как этого достигнуть? Спаяться с коллективом! Жить его заботами! Меньше думать о себе и как можно больше — о других. А ты, передавали мне, молчишь, на многих смотришь исподлобья, будто все только тем и заняты, чтобы тебе каверзу какую-нибудь подстроить. А мы хотим лишь одного: чтобы не болтался ты где-то посередке. Рано или поздно такие люди гибнут. А я вовсе не желаю такого исхода. Воспитай в себе настоящую любовь к труду, к коллективу, подави гордыню, разъедающую тебя, как ржавчина, — и, поверь мне, ты станешь другим человеком.
— Ну раз ты от сердца желаешь мне добра, я попробую, — сказал, помедлив, Тиктор, и в голосе его я не услышал уже той пренебрежительной язвительности, с какой он обычно беседовал с людьми.
Они ушли по направлению к городу и быстро растворились в темноте.
Маремуха сказал мне:
— А ведь и правда мачеха лупила Тиктора! Помнишь, как однажды Яшка явился в школу весь в синяках и обманул нас, что его босяки на свадьбе побили? А потом мы узнали, что это его мачеха разукрасила.
— Нас стеснялся, чтобы не засмеяли, потому и таился. Мы же самостоятельно жили, а он — на отцовских харчах, и стыдно ему было, что лупцуют, как маленького, — сказал я, искренне сожалея о том, что мы вовремя не узнали о семейных делах Тиктора. Знай мы об этом раньше — можно было б совсем по-иному с ним поговорить.

НАХОДКА ПОД МАРТЕНОМ

Теплынь усилилась еще больше. Случайные штормы чередовались с полным безветрием. Но знойные, размаривающие дни не смогли задержать того, что было задумано. Полезное дело — изготовление жаток для молодежной коммуны — как бы послужило толчком для других начинаний.
Сперва мы думали, что главный инженер не поленится прочесть второй номер стенной газеты «Молодой энтузиаст» и особенно статью Закаблука. Но не тут-то было! Появляясь в цехе, Андрыхевич всякий раз проходил мимо газеты, явно пренебрегая ею.
А мы продолжали думать о будущем цеха и, поддержанные цеховой партийной ячейкой, позвали молодежь завода на воскресник.
Шагая поутру вместе с Маремухой и Бобырем на воскресник, я вспомнил все с самого начала: продолжительные поиски запасных частей и моделей к «пулеметам»; составление чертежа по установке этих новых двенадцати машинок в пролете, который мы заранее назвали комсомольским; распределение обязанностей между всеми активистами завода в часы воскресника; мучительную волокиту в отделе главного инженера, где всеми силами хотели замариновать наш проект, и, наконец, мой первый доклад на бюро цеховой партийной ячейки.
Сперва я отнекивался от доклада. Казалось, что лучше всего объяснит наш замысел Головацкий как секретарь коллектива и как бывший рабочий литейного цеха. Но Толя решительно сказал:
— Не стесняйся, Манджура. Начинание родилось в литейной, да? Так кому же, как не тебе, рассказать о нем партийной организации?
Молодые чертежники сумели размножить к заседанию план будущего комсомольского пролета. Перед докладом я раздал синие листочки с белыми линиями чертежа всем членам партийного бюро.
Пока я докладывал, Флегонтов, изучая каждый штрих на синьке, то и дело отрывал от чертежа свой взгляд и зорко посматривал сквозь запыленные окна цеховой конторки в цех.
Там под задымленной стеной высились кучи пересохшего — еще, как мы говорили, «старорежимного» — песка. Под этим песком скрывались фундаменты для формовочных машинок. Мировая война помешала заводчику Гриевзу установить на этом месте новые машинки. Производство жнеек было свернуто, часть рабочих мобилизовали в армию, а формовщики, не ушедшие на фронт, делали всем цехом лишь одну деталь — зубчатый корпус для ручной гранаты. Завод выпускал сотни тысяч таких кругленьких, похожих на ананасы, гранат. Формовали их споро, и никто не бранил рабочих за то, что скрап, окалину, пережженный песок и всякий мусор они выбрасывали в спешке к недостроенному мартену. Так и образовалась цеховая свалка, которую мы решили упразднить.
— Доброе дело задумали комсомольцы! И подсчитано все правильно, — поддержал нас Флегонтов. — Двенадцать новых машин — это сотни жаток сверх плана! Это свободные места для тех рабочих, которые ждут своей очереди на бирже труда.
У цеховых ворот мы разошлись. Петро пошел в столярный цех, Бобырь сразу же исчез в кладовой, где его ребята орудовали у новых машинок. А я направился к своей «песчаной бригаде».
Первое, что заметил я в цехе, была широкая спина Тиктора. Стоя у машинки, Яков стягивал синюю рубаху.
«Пришел-таки!» — подумал я облегченно.
По совету Флегонтова и выполняя слово, данное Головацкому, в субботу перед окончанием заливки я первый подошел к Тиктору и сказал:
— Завтра воскресник, Яков. Придешь поработать?
— Слышал… — не глядя, бросил Тиктор и принялся перекладывать пустые опоки.
По такому ответу я не мог еще судить, придет он или не придет, и вот сейчас, увидя и его с нами, обрадовался.
Когда начали раздавать свободные лопаты людям из других цехов, Тиктор, оставшись в одной майке-безрукавке, вразвалочку подошел ко мне и глухо спросил:
— Ну, а мне куда прикажете?
— Выбирай, что хочешь, — предложил я. — Либо здесь — плац расчищать, либо песок носить. А может, хочешь пересеивать его возле бегунков?
— Останусь тут, — решил Тиктор. — Дай вот лопату захвачу.
— Да ты бы кепку надел, — взглянув на его пышную шевелюру, посоветовал я, — запорошатся — не отмоешь…
— Не беда! — упрямо махнул Тиктор светлым чубом.
И пяти минут не прошло, как он одним из первых вогнал с размаху глянцевитую лопату в сухой слежавшийся песок.
Вскоре поднялась такая пыль, что мы видели друг друга как в тумане. Натыкаясь на окалину, на обломки ржавых опок, лопаты скрежетали и быстро тупились.
Под жесткое их царапанье я думал: «Еще лишний кусочек металла останется на решете. Высеют его ребята, отделят от песка, и пойдет он вместе с чугунными чушками в люк вагранки, а потом его снова принесут сюда же, на заливку, в тяжелом огнедышащем ковше…»
Признаться, до приезда сюда я не отдавал себе отчета в том, какую ценность представляет металл для будущего страны. Но после разговора с директором завода я совсем по-иному вдумывался и в тот вопрос. Слова директора глубоко запали в мое сознание, и теперь, освобождая плац от залежей песка, я радовался каждому найденному куску чугуна.
Чего только не было на свалке! Обломанные держаки лопат, которыми орудовали, возможно, еще до революции, и недолитые корпуса гранат, возвращавшие мысли к тем временам, когда через мой родной город ко Львову двигались вооруженные подобными ручными гранатами войска Юго-Западного фронта. Лопаты выволакивали обрывки газет с твердым знаком и буквой «ять», осколки чугунных ковшиков, употребляемых для воды во время примачивания форм, какие-то шестереночки и позеленевшие гильзы от ружейных патронов.
Все вместе с песком мы на носилках тащили во двор.
Вскоре Яков сбросил с себя даже синюю майку. Его примеру последовали и другие хлопцы. Их обнаженные до пояса потные тела поблескивали при свете электрических ламп. Мы то и дело невольно поглядывали в сторону Тиктора. Радостно было уже одно то, что в свободный день он работал заодно с нами, а не просиживал за мраморными столиками у Челидзе со своей гопкомпанией и шепелявым Кашкетом. «Надо драться за каждую молодую душу и сделать ее своей, а не отбрасывать на поживу врагам!» — вспомнились слова Головацкого. И нынче я понял, что в споре о Яшке все-таки был прав Анатолий, а не я.
«Но почему, в таком случае, не можем мы драться за душу Анжелики? Папаша ее — буржуазный спец и не любит нас. Это факт? Да, факт! Но ведь она-то может стать лучше собственных родителей?» Однако, назвав ее как-то «самонадеянной мамзелью» и «гагарой», Головацкий как бы отмахивался от нее навсегда. «Нет, Толенька, чего-то ты, друг любезный, недодумал!» — сказал я себе и еще сильнее стал орудовать лопатой. Руки скользили по ее гладкому древку, как по шесту в спортивном зале. Настроение у меня было отличное еще и потому, что вчера я получил пересланную мне Коломейцем открытку Гали Кушнир. Оказывается, мое письмо до нее не дошло.
На заводе, куда командировали Галю, свободных вакансий не было. Профсоюз металлистов помог ей устроиться токарем в механической мастерской судостроительного завода. Судя по бодрому тону открытки, Галя была очень довольна. «Возможно, на следующий год, Василь, поедешь в отпуск морем, через Одессу, — так не забудь, что здесь живет твой старый и верный друг, — писала она. — Обязательно разыщи меня. А пока — пиши, не забывай!!!»
Три восклицательных знака в конце письма, да и вся открытка Гали, с видом на море, и особенно тот факт, что Галя все-таки разыскала меня, вызвали в душе моей много радости. «Я несправедлив был к Гале», — думалось мне. И, швыряя лопатой на носилки пересохший песок, я твердо решил в будущем году ехать в отпуск только морем, через Одессу…
Не дожидаясь, пока мы уберем весь песок, водопроводчики уже тянули на новый плац трубы для сжатого воздуха. Наблюдая исподволь, как навинчивали они патрубки, я невольно думал об изобретении, которое беспокоило меня все прошедшие дни. То одно, то другое: жатки для коммуны, приезд Никиты, подготовка к вечеру юнсекции и многие другие дела отвлекали, мешали связно записать на бумаге то, что давно роилось в мозгу…
Тут я заметил, что Тиктор швырнул в сторону лопату и, нагнувшись, схватил какой-то провод. Потом он выпрямился и, заметив монтера в синем комбинезоне, стоявшего на стремянке, крикнул:
— Молодой человек, давай-ка сюда!
Думая, что его приглашают наваливать песок, монтер недовольно отозвался:
— Не видишь — проводку тяну?
— Слезай быстрей! Тут уже есть какая-то проводка.
Монтер неохотно слез со стремянки. Помахивая отверткой, он не спеша подошел к Тиктору и, припав на колено, небрежно поглядел на обрывок шнура.
Как крысиный хвост, шнур торчал из песка. Вокруг скрежетали лопаты, и никто не обращал ни малейшего внимания на Яшкину находку. Монтер наклонился к шнуру все ближе, ближе — казалось, он хочет лизнуть его языком, — но вдруг, как ужаленный, вскочил на ноги и отпрыгнул прочь. Поводя глазами вокруг, он завопил не своим голосом:
— Эй, остановитесь!..
И тут же с ходу вырвал изо рта у подбежавшего Закаблука папиросу.
— Не паникуй!.. Скажи, в чем дело? — тронул за плечи ошалелого монтера Тиктор.
— Я не паникую. Я всевобуч проходил, — объяснил монтер. — То не проводка… то бикфордов шнур!.. Понимаете!.. Кто тут старший?
Грозные слова «бикфордов шнур», подобно молнии, вспыхнувшей среди ночи, осветили в моей памяти неудачный налет врага на штаб ЧОНа. Я не знал, что делать: кричать или рвать этот шнур?
К счастью, в эту минуту из кладовой вышел Флегонтов. Пока мы очищали плац, Кирилл Панкратьевич Флегонтов, Турунда и другие формовщики годами постарше помогали слесарям из инструментального проверять запасные машинки.
— Кирилл Панкратьевич!.. Сюда! — крикнул Тиктор на весь цех.
Флегонтов чуть-чуть ускорил шаги и, подходя к плацу, спокойно спросил:
— Что случилось?
— Да вот, гляньте-ка… — показал ему монтер.
— Бикфордов шнур?.. — проронил Флегонтов. — Откуда? — И тут же, принимая на ходу решение, крикнул: — А ну, не курить здесь!
Он быстро зашагал в застекленную конторку, и мы увидели, как зашевелились его губы, когда он схватил телефонную трубку…
Устали мы на воскреснике до ломоты в костях. Покидали цех уже в сумерки, когда последняя, двенадцатая машинка переползла с деревянных катков на каменное основание фундамента. Думалось не раз, что от криков «раз-два — взяли!» стекла с крыши посыплются на азартный коллектив молодежи и стариков.
В промежутках между машинками плотники поставили сколоченные ими чистенькие, пахнущие смолой ящики для формовочной смеси. Новая проводка уже белела повсюду. Смоченный водой каменный под издали казался вороненым.
Для того чтобы новые двенадцать «пулеметов» застучали без перебоев, предстояло еще выверить их в серийной работе. Следовало чернорабочим подтащить сюда сотни новых опок и разгородить решетчатыми штабелями каждую работающую пару. Десятки тонн годного для набивки, чисто просеянного, влажного песка надо было доставить сюда от бегунков и рассыпать кучами в рост человека на новом, отвоеванном нами у цеховой свалки просторном плацу. Но самая трудная подготовительная работа была уже сделана на воскреснике.
Казалось, можно было нам, усталым до изнеможения, упасть без промедления на жесткие матрацы и забыться в тяжелом сне. Впереди ждала нас целая неделя сдельной работы. Но мы, и придя домой, все еще не могли успокоиться.
— Когда же они ту мину заложили? — спросил Бобырь.
— Ясно когда: как Врангель убегал! — ответил я. — Их пароходы в тот год и в Азовское море заходили. А как пришло время сматывать удочки, они и решили взорвать завод, чтобы нам не достался, да что-то им помешало. Дядя Вася не зря мне рассказывал, как иностранные техники по ночам в цехах шныряли…
Внизу, в садике, скрипели цикады. Слышно было, как тяжело вздыхает сквозь сон в своей комнатке квартирная хозяйка.
Беседуя вполголоса с друзьями, я все время мысленно был еще там, в литейном, и видел снова, как осторожно монтер откапывал под основанием недостроенного мартена бикфордов шнур, засыпанный песком. Еще до того как появился в нашем цехе вызванный по телефону Флегонтовым начальник горотдела ГПУ — низенький, на первый взгляд добродушный человек в сером коверкотовом костюме, — сам Флегонтов обследовал таинственный ящик, клейменный заграничными надписями, и сказал, что его содержимого вполне хватило бы, чтобы подорвать не только основание мартеновской печи и грушу для плавки меди, но и ведущую к вагранкам капитальную стену цеха.
Толя Головацкий показал нам на этот ящик со взрывчаткой и сказал: «Смотрите и запоминайте, какие подарки оставила рабочему классу иностранная буржуазия! Чертежи увезли, а взрывчатку тут положили. Для чего, спрашивается? А для того, чтобы, подорвав литейную, остановить на долгие месяцы завод. Чтобы полить вот этот песок рабочей кровью».
— Одно тут неясно, — нарушая тишину, сказал Бобырь. — Буржуи-то сюда вернуться хотят. Зачем же им, спрашивается, литейную подрывать?
— Смешной ты, право! — совсем по-взрослому ответил Саше Маремуха. — А страховка на что? Возможно, еще до революции Гриевз завод застраховал. Что бы ни случилось, он свои миллионы всегда от страхового общества получит, дай ему только снова до власти здесь дорваться.
— Ну хорошо, — не унимался Бобырь, — а чего они этот шнур понадежней не заховали?
Тут новая догадка осенила Петра:
— Кто знает, может, кто-нибудь из буржуйских холуев нарочно вытащил его наверх? Мы на эту свалку все время остатки чугуна выплескивали. Представьте себе — попадет капелька чугуна на этот шнур, и мина рванет!
— Даже страшно подумать! — бросил Бобырь.
— Но ты вот что скажи, Саша, — трогая Бобыря за плечо, спросил Маремуха, — отчего начальник ГПУ с тобой за руку поздоровался? Ты знаком с ним, что ли?
— Да он со всеми здоровался, — увильнул Саша.
— Не ври. С Флегонтовым и с тобой только, — возразил Маремуха.
— Не знаю, — буркнул Саша.
— Зато я знаю! Петро, дай спички!
Маремуха пошарил рукою у себя под изголовьем и, крикнув: «Лови!» — перебросил мне коробок. Чиркнув спичкой, я зажег лампу и при его разгорающемся свете вытащил из расшитого нагрудного кармашка своей рубашки сложенную вчетверо бумагу, о существовании которой чуть не забыл совсем.
— Читай, Петро! Узнаешь, чей это почерк? — сказал я, протягивая ему бумагу.
Минуты не прошло, как Маремуха, указывая пальцем на Бобыря, воскликнул:
— Его! Конечно, его!
Заглядывая в бумажку, которую Маремуха милостиво поднес к Сашкиному носу, Бобырь простонал:
— У-у-у, забудька!.. Как же я это не спалил!
— Ну, рассказывай все! Разве мы тебе чужие? — сказал я.
— Да что рассказывать? Видите сами… Вы тогда не поверили мне, что я Печерицу встретил. Еще смеялись надо мной. А я думаю: нехай смеются, черти, а мои глаза верные. И снес заявление. Жаль, копию не уничтожил… И нечего вам надо мною издеваться.
— Кто издевается? Чудак ты, право! Очень правильно сделал!.. Мины под нас подводят, а мы что — ушами хлопать должны? — сказал я Саше.

 

Той ночью я заснул последним. Под легкое посапыванье друзей до боли в затылке передумывал все, что пришлось увидеть сегодня.
Совсем иным представлялся мне теперь тихий и солнечный курортный городок у моря. За его обманчивой, спокойной внешностью тоже скрывалась отчаянная борьба нового со старым. Признаки этой напряженной борьбы обнаруживались внезапно, как подметное письмо неизвестного махновца или как хвостик бикфордова шнура, замеченный сегодня Тиктором. Скрытые классовые враги еще надеялись вернуть прежнее положение, отнятое у них навсегда революцией. Они пытались задержать наше движение вперед и пускались на любые подлости.
«Они подстерегают каждую нашу ошибку, всякий наш зевок, — думал я, — и впредь захотят воспользоваться нашим добродушием и беспечностью. Они ждут нашей смерти; если мы уцелеем, будем жить и расти, то, несомненно, — рано или поздно — доконаем их во всем мире… Они чуют это, свирепеют, идут на все. А раз так — не зевай, комсомолец! Держи ушки топориком, как советовал Полевой. Всюду и везде, где бы ты ни был, будь начеку».
Назад: ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ
Дальше: ЧАРЛЬСТОНИАДА