Глава 48
НА ПРОСПЕКТЕ ВЕРНАДСКОГО ПОД АБАЖУРОМ
1980 год оказался бурным и насыщенным. 8 января, в день моего рождения, Андрею пришла в голову идея пойти в ЦДЛ. Пригласил Марту Липецкую и меня, и вечером мы втроем отправились туда на просмотр фильма «Сталкер» Тарковского.
Фильм длинный, провидческий, надо шевелить мозгами все три часа, чтобы уловить мысль Тарковского. Немного озадаченные после картины, мы сели в машину, отвезли Марту и поехали ко мне на Вернадского выпить по бокалу в честь моего дня рождения. В эти дни он был холост – жена в отдаленной географической точке пела.
Овальный стол, коричневая скатерть, хрустальные бокалы из Праги, красные тарелки… На одной стене – иконы, на другой – большая картина в белой раме «Натурщица в розовом» работы моего кузена-художника. Абажур над столом.
Пьем коньяк, говорим о фильме, под абажуром уютно. Он дотронулся до него рукой и абажур закачался, как маятник. Он смотрит на абажур, а я на него – грустный, изможденное лицо с налетом маски. Я спрашиваю:
– У тебя что-то случилось?
– У меня конфликт лица и маски. Я очень болен…
Я знаю о его болезни, но мне кажется, он говорит о чем-то другом.
– Надо врача хорошего, – продолжаю я.
– Меня бог наказывает, я был у врача.
– И что он сказал?
– Он сказал… «куда несет нас рок событий»…
– Все говоришь общими словами. Андрюшенька, ты очень изменился! Надо что-то делать, менять внутри, говорят, даже мебель надо постоянно двигать в квартире, чтобы не застаивалась. Ты знаешь, у меня на правом плече сидит ангел и говорит: «Крестись, крестись!» Я чувствую, мне надо бежать в церковь и креститься. Это самое главное в жизни, не театр, не карьера… И ты бы крестился! – говорю почему-то все это полушепотом. – Святые говорят, что в мир мы приходим больные и наша задача – исцелиться… Нас спасет только Господь Иисус Христос.
Андрей вдруг оживился и стал рассказывать:
– Я никогда никому не говорил, даже родителям, но я помню! Меня нянька крестила, Анна Сергеевна. Старуха. В детстве я так болел, а она очень верующая: крестила окна, меня крестила на ночь… Родителей не было по полгода, она любила меня до беспамятства. Конечно, она меня крестила тайком. Помню, как в тумане, куда-то меня окунали, я орал, было холодно… – Засмеялся и сказал: – Больше всего на свете я боюсь Бога, маму и Ольгу Александровну Аросеву!
Я подняла глаза – на нас смотрела икона Владимирской Божией Матери, да так пристально, что стало нехорошо.
– Андрюша, давай перекрестимся и помолимся перед иконой, а то посмотри, как она на нас смотрит.
Мы осенили себя крестом и помолились вслух, как умели, своими словами – мы не знали ни одной молитвы.
– Я в детстве ненавидел кошек, – вдруг сказал он. – Тер их все время головой о камни.
– Это я знаю. Ты мне всегда рассказываешь об этом.
– Меня это мучает. Таня! – вдруг окликнул он меня как-то странно, как будто я была далеко. – Таня! Единственную, кого я любил всю свою жизнь, это – тебя!
Под теплым светом абажура это признание прозвучало не как объяснение в любви, а как вскрытие раны.
– Видишь, жизнь устраивает нам какие репетиции… – засмеялся он. – Мы все время вместе, рядом, но в разных ролях – то я от тебя скрывал левые походы, как от жены, теперь у меня другая жена, и я скрываю тебя от нее. – Он встал, начал ходить по квартире в поисках пыли, неопрятности, неровности: он созрел для замечаний. – Ты для меня стала драматургом! – вдруг заявил он.
– Да! Я уже три пьесы написала. Это мои дети. А надо – семь. Помнишь, ты мне писал записку: у нас будет семь детей? А ты… что для меня? Какой-нибудь шкаф красного дерева купишь, двенадцатый по счету, но для себя!
– Это Певунья одержима вещами… ой, ужас!
Мы спали, обняв друг друга. Мы уже перешли огненную линию страстей, и эти чистые объятья соединяли крепче, чем десять тысяч страстных поцелуев. А утром он кричал из ванной:
– Таня! Сколько десятилетий тебе говорить, что пасту надо выдавливать из тюбика снизу!
Той ночью мне снился сон. Андрей на сцене театра в черном костюме Гамлета и произносит одну и ту же фразу: «Быть или не быть, быть или не быть?» Тут с двух сторон из-за кулис на него шагает мебель на человеческих ногах – шкафы красного дерева и старинное бюро, кушетки карельской березы, кресла, стулья, буфеты, граммофоны, люстры, столы – она обступает его все ближе и ближе, он пытается выскочить, не может, она сжимает, сдавливает, он, задыхаясь, кричит: «Быть или не быть?» Мебель сплющивает его. А вместо него над мебелью появляется голубая лента, она в воздухе завязывается в бант, и этот бант одиноко парит над сценой. Перед всей этой бутафорией жизни появляется Певунья, раздутая до размеров шкафа, и резко поет: «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, жизнь прошла кое-как стороной, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, лишь колышется бант голубой!»
Я проснулась в ужасе, посмотрела, кто рядом со мной – слава Богу, Андрей, а не голубой бант. Заснула. Пошла вторая серия сна. Я выхожу на сцену и громко объявляю:
– На мысли, где бы достать денег, я трачу столько энергии, что на количество этой энергии можно построить мощную электростанцию! И все равно – финансы поют романсы!
На сцену выходят на человеческих ногах финансы – трешки, пятерки, десятки, сторублевки. В одной руке у них микрофон, другую руку они вызывающе ставят в бок и поют романс:
Ни малиновые вазы,
Ни брильянты, ни цветы,
Ни рубины, ни алмазы
Не спасут от нищеты!
Раз однажды бедный нищий
Постучался в дверь мою —
Я сама ведь голодаю!
Голодаю, но пою!
Ни малиновые вазы,
Ни брильянты, ни цветы…
В то время мой дом был для Андрея эмоциональным убежищем. Дома с женой происходили традиционные сцены – она самоутверждалась, бесконечно унижая его, причиняя ему боль жестокими и злыми словами. Но у него была своя жизнь, у меня – своя. Я не была и не хотела быть с ним связанной. В феврале в саду «Аквариум» на земле белее белого лежал снег и играл блестками каких-то химических соединений. Мы стояли с Андреем рядом, я быстро, быстро говорю:
– Я… сейчас… пока… не звони… меня не будет дома. Буду жить какое-то время в другом месте… Меня интересует судьба Валенштейна… Шиллер, пьеса «Лагерь Валенштейна» в трех переводах. И вся немецкая поэзия… Он переводчик… Это – университет! Поэзия всего тысячелетия, от лирики вагантов до Петера Вайса «Убийство Марата». Я вся горю от волнения: Шиллер! «Ах, только тайная любовь бодрит и будоражит кровь!» – И убежала.
Теперь в театре он стал окружать себя икебанами из молодых артисток.
Жизнь в театре под управлением Галоши становилась невыносимой. И в один и тот же период Андрей и я, не сговариваясь, попытались уйти из театра.
Я сидела в главном управлении культуры в кабинете заведующего театрами и рыдала. Это было неожиданно для меня, и эти рыдания расшифровали бездну отчаяния, в котором я находилась. Я с трудом справилась с собой, чтобы выразить свою мысль.
Мне было предложено на выбор два театра. Я остановилась на одном из них. По звонку из управления культуры мы встретились с главным режиссером, он был рад моему приходу в театр: у меня была репутация хорошей актрисы. Он берет меня в свою труппу! Господи, наконец-то я избавлюсь от Чека, от нищенской зарплаты, которую мне специально никогда не повышали, от всей этой помойки, от этого чуматория! Я ходила к чудотворной Казанской иконе в Елоховский собор, просила Царицу Небесную устроить мою жизнь.
Через неделю главный режиссер театра, который брал меня в свою труппу, был со скандалом изгнан из театра этой же труппой. Я осталась волею судьбы домучиваться в своем чуматории.
Андрей в то же время на последнем издыхании от оскорблений и издевательств Чека бросился к Магистру в Ленком. Уже все было готово к тому, чтобы ему перейти в этот театр, они с Магистром даже обсудили вариант постановки новой пьесы о Кромвеле, и вдруг решение изменилось: Кромвель отменяется и отменяется театр Ленком.
Так высшие силы удержали нас рядом, так нам вместе не удалось покинуть театр, и мы вдвоем остались доживать в нем до самого главного события в нашей жизни.
Это все идет насыщенный 80-й год. Война в Афганистане. Живодерня. Андрей Дмитриевич Сахаров один на всю страну бесстрашно кричит о бессмыслице этой войны, о ее преступности. За это его ссылают с женой Еленой Боннэр в Горький. Поистине «Горе от ума»!
Весна. В театре репетируют «Трехгрошовую оперу». Андрей окунается в жизнь лондонского рецидивиста Мэкки-Ножа. Я зашла в зал посмотреть, как идет репетиция. Подсел Андрей.
– Ну как? – спрашивает он. – Похож я на рецидивиста, на бандита?
– Ты втянешься и что-нибудь на себя накликаешь, – говорю я ему.
– Вчера был худсовет. Всем зарплаты повысили, а тебе – нет. Клянусь, я их так уговаривал, я так просил за тебя – бесполезно! А во-о-от, если бы я был бандитом, у тебя было бы все! – сказал он с интонацией Мэкки-Ножа.
У нас был канал, не Беломорско-Балтийский, а соединяющий наши души, наше сознание, и мы всегда чувствовали то, что происходит с одним из нас. На меня тут же пошел его поток – я окунулась в его бандитскую жизнь. Он, как главарь, сидел во главе стола, я рядом, он всем заявляет:
– Поскольку ей не повышают зарплату – сегодняшняя добыча вся ее! Бери!
– Андрюша, пожалуй, я пойду, на меня что-то это произведение давит.
Он засмеялся, и мы расстались.
Через несколько дней, на Троицу, возвращалась поздно ночью из гостей. Субтильная с Пуделем доехали до Бронной, она внесла его в подъезд, а я осталась одна в три часа ночи на Садовом кольце. Подъехало такси. Впереди, рядом с таксистом, сидит довольно молодой мужчина. Я мнусь, мнусь, страшно – ночь и таксист не один. Наконец, решаюсь и сажусь на заднее сиденье. Выяснилось, они едут в мою сторону. Разговорились. Впередисидящий оказался офицером из Афганистана. И через три дня улетал назад, на войну.
– Как вы можете людей убивать! – воскликнула я.
– Я же присягал, и если я откажусь, меня посадят в тюрьму.
– Лучше пятнадцать лет отсидеть в тюрьме, чем убить человека.
Он повернулся в мою сторону, и я увидела красивый профиль.
Я говорю, что скоро уже мой дом, и вдруг он начинает нервничать.
– Я знаю, меня убьют, я не вернусь, там так страшно, бедная моя мать. Вы здесь отсиживаетесь. Вы правда актриса? Я вас умоляю, завтра, то есть уже сегодня вечером, прошу вас встретиться со мной на час, выпить бокал шампанского. Меня все равно убьют.
Во мне поднимается чувство вины перед ним, напротив торцом стоит гостиница «Дружба», и я, пробираясь внутренне сквозь какую-то подозрительную неуверенность, обещаю ему:
– Завтра я приду сюда в восемь часов вечера.
На следующий вечер подхожу к ресторану в назначенное время. Никого. Вдруг вижу мой ночной спутник выскакивает из такси, быстро направляется ко мне совсем не военной походкой – в нем какая-то суета, беглый взгляд. В зубах – дешевая папироса и что-то во мне говорит, что я влипла. В историю! Боже мой! Криминальная личность! – проносится в моей голове. Поздоровались. Вошли в ресторан. Он мне вручил подарок – оборванную книгу «История шпионажа». Он знаком со всеми швейцарами, и с ними на «ты». Сидим за столом. У меня начинает стучать башка – давление, от страха. Достаю из сумки таблетку – запиваю шампанским. К нашему столу подходит некто Михаил, а-ля Смердяков, с верхними сплошь стальными зубами. Страшное поле напряжения между ними. Они говорят на жаргоне, междометиями – я ничего не понимаю. Михаил ретируется, и тут я спрашиваю «офицера» в упор:
– Ты сколько лет просидел в «Афганистане»?
– Догадалась! Догадалась! – закричал он. – Как ты догадалась?!
– За что сидел?
– За валютные операции, за воровство, клянусь, мы на мокруху не идем! Ты меня осуждаешь?
– Нет, не осуждаю. Только жаль, что ты так непрофессионально работаешь. Литературу надо читать.
– Я потрясен! Ты меня не осуждаешь? Ты такая доверчивая! Космически. Мы вчера с таксистом с дела ехали. Ты правда артистка?
– Правда.
– А я главарь шайки рецидивистов по кличке Латыш, ну а так Лева Домбровский.
– Почти что Дубровский! – говорю я.
Подходит Михаил со стальными зубами, делает знак, приглашает в другой зал, мы встаем, а рецидивист по кличке Латыш продолжает:
– Как нас неправильно сажают! Я бы создал совершенно новый метод! У меня все разработано. Как нас бьют в МУРе! Сколько я пережил. Скажи, Мишка, я сделал когда-нибудь кому-нибудь подлость?
«Странный вопрос», – подумала я.
Входим в маленький зал. За длинным столом сидит вся шайка. Мы садимся в торце этого стола, и он представляет меня этой малине:
– Познакомьтесь, это – моя жена! – Вся малина смотрит на меня с хищным уважением. Латыш продолжает, стоя: – Они все будут следить, чтобы с твоей головы не упал ни один волос. Мишка предупредит весь район, чтобы тебя не трогали, оберегали!
Наконец мы на улице. Он меня провожает. У меня дрожат все поджилки – думаю, сейчас как накинется! А он что-то записал на клочке бумажки, протягивает мне.
– Возьми телефон Михаила. Если что-нибудь случится или я понадоблюсь – звони. – Посмотрел на меня в упор: – У тебя есть трудности? Тебе нужны деньги?
Я чуть не заплакала: ни один человек, кроме рецидивиста, не задал мне такого вопроса.
– Хочешь, я ради тебя ограблю квартиру министра? Мы грабим только коммунистов, а на суде скажу, что все пропил.
– Что же ты себя сам сразу на суд программируешь? – возмутилась я.
– Мне у тебя надо брать уроки. Ты мне не дашь свой телефон?
– Запиши, – говорю я дрожащим голосом.
– Я вчера выиграл в карты два билета на концерт. Пойдем? Я хочу дарить тебе цветы!
– Нет. Не пойду, – говорю я. – У нас разные пути. Ты служишь дьяволу. А я пытаюсь служить Богу. Я буду просить у Бога, чтобы ты раскаялся. Я не хочу тебе читать мораль и говорить: «Оставь эти дела». Ты не сможешь. Ты повязан. До свидания.
– У меня был сегодня самый счастливый день в жизни! – кричит он из темноты.
На следующий день мы с Андреем стоим в раздевалке после «Фигаро».
– Ты себе не представляешь, как я вчера вечером репетировал Мэкки-Ножа! Было ощущение, что я вышел за пределы театра, был в шайке – это какая-то мистика, это вне меня, я никогда не смогу это повторить! Возьми цветы, мне сегодня столько подарили.
И кладет мне в руки огромную охапку роз.
Через год Левка Латыш позвонил мне, поздравил с праздником 7 Ноября и сказал:
– Я тебе благодарен. Я не могу сказать, что я иду в ногу в общем марше со всей страной, но я изменил свою жизнь.