Богдан Сушинский
Костры Фламандии
Часть первая
Метки вечности
1
Готические своды зала таили в себе исповеди веков; голоса собравшихся в нем людей соединились с оживающими в памяти стен голосами предков, а каждый камень, загнанный когда-то мастерами под своды этого старинного особняка, источал тлен интриг, заговоров и покушений. Возможно, поэтому собравшиеся здесь воины чувствовали себя заговорщиками-апостолами во время еще одной тайной вечери.
– За счастливое возвращение, господа, за общие победы на поле боя, – задумчиво произнес граф де Брежи, поднимая свой кубок с красным бургундским вином.
Все понемногу отпили, но продолжали стоять с кубками в руках.
«Когда еще придут эти “общие победы”, и придут ли вообще?” – думалось воинам, каждому на свой лад. – Однако стремиться к ним, полагаясь на славу предков и гадая на метках вечности, нужно».
– Я уведомлю коронного канцлера Оссолинского, – обратился посол к полковнику Хмельницкому, – что переговоры прошли успешно.
– Ибо так оно и было на самом деле.
– И что король Франции, кардинал Мазарини и главнокомандующий французской армией принц де Конде вашей миссией в Париже остались довольны, о чем свидетельствуют их письма.
– По крайней мере, ваше уведомление избавит меня от визита к канцлеру, который отнял бы столь ценное для нас время, – сдержанно поблагодарил Хмельницкий.
– Если только коронный канцлер сам не настоит на вашем докладе как подданного польской короны, – дипломатично подстраховался граф. – Тем более что именно вы возглавляли посольство во Францию и вам надлежит формировать украинский казачий корпус.
– Понятно, что королю придется считаться с этим, – горделиво признал полковник.
Гости вежливо промолчали. Они и мысли не допускали о возможной неудаче миссии столь многоопытного дипломата. Пусть даже такой незначительной… неудаче.
– Мы рады, что ее величество высоко оценила наши переговоры, – безмятежно улыбнулся Хмельницкий. Постараемся и впредь не разочаровывать ее. Особенно во время нашего французского похода, только теперь уже боевого, – осмотрел он стоявших по обе руки от него князя Гяура, полковника Сирко, лейтенанта д’Артаньяна и сотника Гурана.
– Истинно так, истинно, – поддержал его Сирко в свойственной ему манере. – Казаков соберем, в порт прибудем. Только бы французские корабли появились вовремя.
– Корабли – наша забота, – вежливо напомнил о своем долге посол. – Мы заинтересованы, чтобы они появились в Гданьске в день, указанный в договоре. Но позволю себе заметить, что до Украины отсюда далековато. А времени у вас, господа, крайне мало. Даже королева не заставит капитанов судов ждать в порту дольше, чем обусловлено контрактом.
– Меня это тревожит не меньше, чем вас, – сказал Хмельницкий.
– Поэтому завтра же разошлите своих людей по украинским воеводствам и староствам. Сейчас вы получите четыре универсала коронного канцлера Польши, дающих право найма казаков на службу французскому королю на всей территории Речи Посполитой. При этом никто не смеет чинить вам никаких препятствий. Через несколько минут мой секретарь доставит универсалы из канцелярии господина Оссолинского.
Каждое молвленное ими слово долго блуждало под почерневшими сводами и приглушенным эхом уходило в вечность.
– Это важно, – свидетельствовал перед ней Хмельницкий. – Только что прискакал гонец. Он сообщил, что полторы тысячи казаков под командованием двух сотников уже собраны недалеко от Самбора и ждут разрешения двинуться в глубь Польши, к Гданьску.
– Считайте, что это разрешение уже получено.
– Имея универсал канцлера, этот казачий отряд приведет к Варшаве, а затем и на побережье известный вам полковник Гяур.
– Значит, вы окончательно решились участвовать в походе казаков, князь? – обратился посол к Гяуру.
– Коль уж представился такой случай.
– Но для того, чтобы стать французским наемником, вам не обязательно было прибывать в Речь Посполитую, – заметил посол. – Вы учились во Франции, прекрасно владеете языком этой страны… Тогда в чем тайна подобного решения?
– В том, что я прибуду в эту страну вместе с казаками. Для начала надеюсь добыть у этого степного воинства такие славу и уважение, чтобы значительную часть его со временем повести на землю моих предков.
Граф де Брежи слушал его, запрокинув голову и закрыв глаза, словно пытался представить себе князя русичей во главе казачьего воинства, направляющегося к берегам Дуная.
– Рад за вас. При королевском дворе кое-кто сомневался, что вы решитесь на французский поход, будучи уверенным, что в ваши интересы подобный вояж не входит.
Князь вежливо склонил голову, приветствуя де Брежи высоко поднятым кубком. Все, что можно было сказать по этому поводу, он уже сказал, а досужие вымыслы придворных его не интересуют.
– Замечу также, – неожиданно продолжил излагать свои планы Хмельницкий, – что, по моему приказу, завтра на рассвете полковник Сирко уедет на Брацлавщину и приведет несколько сотен воинов оттуда. А сотник Гуран отправится на свою родину, Киевщину. – Генеральный писарь реестрового казачества немного помолчал, задумчиво глядя в окно. – Я же, господа-братове, подамся на Запорожье. А посему не знаю, граф, придется ли мне самому вести потом наши полки во Францию. Скорее всего такая миссия выпадет полковнику Сирко.
Все ошарашенно уставились на Богдана Хмельницкого. Перехватив недоуменные взгляды офицеров, посол понял, что и для них решение генерального писаря тоже стало неожиданностью.
– Как, вы отказываетесь от участия в этой кампании?! – удивленно нахмурился де Брежи. – Но почему? В Париже при дворе о вас уже знают. Оговорено, что во Франции вы будете удостоены чина полевого маршала, то есть генерал-майора. Что, кстати, вполне соответствует чину наказного атамана – командующего казачьими войсками во Франции, которым жалует вас король Польши.
– Вести полки во Францию без тебя, Хмель? – покачал головой Сирко. – Это все равно, что привозить на чужбину два полка бездомных сирот.
Хмельницкий мрачно улыбнулся.
– Додумался же: «два полка бездомных сирот»! – снисходительно похлопал Сирко по плечу.
– Потому что так оно и есть.
– С тобой они сиротами не будут. Как не были ими с атаманами Сулимой и Кривоносом, с полковником Носковским.
Посол вопросительно взглянул на д’Артаньяна, словно требовал от него объяснения происходящего.
– Клянусь пером на шляпе гасконца, – многозначительно изрек лейтенант мушкетеров, предоставив де Брежи самому разгадывать, что скрывается за этой его ни к чему не обязывающей клятвой.
– Так что же все-таки произошло? – снова обратился граф де Брежи к полковнику Хмельницкому.
– У меня свои собственные планы, – уклончиво ответил Хмельницкий, не желая предавать их какому-либо обсуждению.
– Тогда признайтесь, что возникли они задолго до того, как вы дали согласие участвовать в переговорах с Мазарини.
– Охотно признаюсь в этом.
– То есть ваши планы настолько далекоидущие, что очень скоро может понадобиться серьезная поддержка первого министра Франции, как, впрочем, и ее главнокомандующего, – лукаво ухмыльнулся посол.
– Вы ожидали, что стану отрицать такую возможность?
– Вот тогда-то вы и попытаетесь воспользоваться личным знакомством с этими аристократами.
Хмельницкий ответил ему точно такой же лукавой ухмылкой и произнес:
– Но согласитесь, грех было не воспользоваться возможностью лично встретиться с этими влиятельными французами. Да и просто побывать в Париже.
– Оно и понятно.
– На этом разговор можно было бы и закончить. Но возникает один вопрос: а не приходило ли вам в голову, что это не я искал встречи с первым министром и главнокомандующим Франции, а они – со мной? И что не я, а эти господа рассчитывают на мою помощь как влиятельного казачьего командира?
Вместо того, чтобы сразу же ответить на вопросы полковника, граф де Брежи принялся наполнять еще далеко не опустошенные бокалы.
– Вот только высказывать в Варшаве или в Кракове эти версии вслух, – задумчиво произнес посол, – не советую. Поскольку сами по себе они тоже способны породить целую лавину домыслов и предположений. Причем некоторые из них могут привести вас даже на эшафот.
Полковник поиграл желваками и недовольно покряхтел. Он прекрасно понимал, что не должен обращаться к подобным доводам. Но ведь он уже высказал их послу Франции, притом что полковники Сирко и Гяур и так в курсе всех событий.
– Ваши слова следует воспринимать как угрозу? – негромко и как можно спокойнее поинтересовался генеральный писарь, не желая портить отношения с человеком, благодаря которому он, собственно, и смог побывать в Париже.
Я только потому и спровоцировал вас на эти откровения, – вежливо объяснил посол, – что хотел предупредить об опасности, которая уже нависает над вами.
2
Первый министр Франции кардинал Мазарини вышел из апартаментов королевы и, ни на кого не глядя, воинственно вскинув римский подбородок, прошел через официальную приемную.
Завидев его, кто-то подхватился, чтобы засвидетельствовать свое почтение, кто-то предпринял робкую попытку заговорить, однако на смугловатом, застывшем лице кардинала, каждая линия которого напоминала о его сицилийских корнях, насквозь пропитанных кровью гордых римлян и коварных мавров, не вздрогнула ни одна жилка.
Он буквально протаранил всю эту свору пробивающихся к королеве отставных министров, несостоявшихся алчных промышленников и разорившихся аристократов; вечно скулящих провинциальных чиновников и жаждущих благосклонности самой Анны Австрийской чужеземных проходимцев.
Он воинственно проутюжил эту разноликую стаю лакеев, словно кашалот – скопище анчоусов, и, пройдя по почти пустынным коридорам, скрылся в кабинете для официальных приемов.
Этот кабинет в королевском дворце Пале-Рояль, в котором Мазарини обычно принимал послов и министров, нравился ему куда меньше, чем рабочий кабинет в Лувре – более уютный, обжитый, где можно, хотя бы мысленно, уединиться и сосредоточиться. Тем не менее сегодня он должен быть здесь. Только что, буквально перед визитом к королеве, секретарь уведомил его, что на прием просится папский нунций. По рангу посол папы был куда выше всех остальных послов, и лишь чрезвычайные обстоятельства могли позволить первому министру какой бы то ни было католической страны, пусть даже Франции, отложить встречу с ним. Возможно, поэтому Мазарини отложил ее с явным удовольствием, сославшись на аудиенцию у королевы и прочие неотложные дела, вызванные войной с Испанией.
– И все-таки папский нунций ждет вашего соизволения, – вновь появился в двери секретарь де Жермен, решив, что время отсрочки прошло.
– Лично вас это должно приободрять.
– Но, думаю, будет удобно, чтобы…
– Не томите себе душу, – прервал Мазарини привычные секретарские излияния. – Пригласите его через двадцать минут. Исключительно из уважения к папе римскому.
– Это и понятно: ведь у вас – конфиденциальная беседа с ее величеством, – произнес де Жермен таким официальным тоном, словно уже уведомлял о ней папского посла.
Но он был прав. Эти двадцать минут действительно понадобились Мазарини, чтобы немного остыть после разговора с королевой. В последние дни Анна Австрийская вообще выглядела уставшей, затравленной. Но сегодня она вела себя так, словно королевский дворец уже находится в осаде ее многочисленных врагов. «Впрочем, она недалека от истины, – произнес про себя кардинал. – Дворец действительно в осаде. И то, что осада эта пока не обозначена конницей аристократов, вооруженным людом и толпами сбежавшихся со всей Франции нищих и юродивых, трагизма ситуации не снижает. Мы все теперь чувствуем себя так, словно исчерпали все средства сопротивления, и мечемся между коллективным самоубийством и… сдачей в плен, что тоже является актом коллективного самоубийства».
Еще несколько минут назад, находясь в апартаментах королевы, Мазарини едва сдерживал себя, чтобы не надерзить ее величеству. Его буквально взбесила истеричность обычно такой сдержанной, рассудительной «испанки». Но теперь он и сам понимал, что Анне Австрийской было от чего прийти хоть в уныние, хоть в бешенство. Роптание по поводу огромных налогов, введенных первым министром, – будто он ввел их по своей прихоти, а не исходя из интересов государства! – теперь уже перерастало в откровенное возмущение. Кое-где даже вспыхивали, пока еще небольшие, но все же бунты.
Военные тоже крайне недовольны обеспечением армии. Промышленники и богатые земледельцы требуют прекратить эту бесконечную, не сулящую ни побед, ни выгод войну. Из лагеря оппозиции все яснее доносятся обвинения в том, что королева потворствует Испании и не желает победы Франции; что вся власть в королевстве оказалась в руках «жестокого сицилийца», «сатаны в сутане» кардинала Мазарини. А в чьих еще руках она могла оказаться?
Мазарини позвонил в колокольчик и на пороге вновь появился секретарь.
– Есть какие-либо сведения из Варшавы?
– Пока нет, ваше высокопреосвященство.
– Пока нет… – машинально повторил кардинал. – Молчит посол де Брежи, а почему… молчит?
– Рановато. Отряды казаков, очевидно, еще даже не сформированы. К тому же нужно время, чтобы перебросить их сюда.
– Да вы, Франсуа, стратег!
– Прошу прощения.
Виконт де Жермен всегда ощущал некоторую неловкость от того, что порой вынужден был объяснять первому министру элементарные вещи. Однако кардинал сам желал этого. В тот или иной день вдруг наступали, – секретарь очень тонко и точно улавливал это, – минуты, когда Мазарини нуждался в ком-то, кому мог бы довериться со своими сомнениями. Высказать вслух то, чего нигде и никогда не высказал бы, не рискуя быть непонятым или даже осмеянным.
В последнее время кардинал особенно нуждался в нем как в собеседнике, от которого можно не таиться, а главное, которого в любую минуту можно было выставить за дверь, как только почувствуешь, что его присутствие становится обременительным. А что? Надежно и предельно удобно.
«Вас в любую минуту можно выставить за дверь – вот в чем ваша “ценность”, в чем прелесть общения с вами, де Жермен, – саркастически поставил самого себя на место секретарь. – Причем в этом вся философия вашего бытия».
– Папский нунций все еще здесь? – вырвал его кардинал из потока пленительного самоистязания.
Виконт де Жермен красноречиво пожал плечами: дескать, где же ему еще быть? Но тут же произнес:
– Я успел переговорить с ним.
– И что он вам поведал? Только цитаты из писаний от Матвея и последней буллы понтифика прошу исключить.
– Если их в самом деле исключить, а также исключить все, что касается дорожных приключений и приверженности папского нунция церковным догматам, его рассказ тут же превратится в сплошное богохульство. Как, впрочем, и сказание обо всех…
– Он прибыл сюда с посланием от папы римского? – нетерпеливо прервал первый министр словоизлияние своего секретаря.
– Похоже на то. – Видя, сколь мучительно смотрит кардинал на него и на дверь, которую он прикрывает собой, словно последний защитник – ворота крепости, де Жермен мысленно рассмеялся. Он представил себе, как Мазарини не хочется сейчас принимать этого посла. Как после трудного разговора с королевой, о чем можно было догадаться по выражению его лица.
– Мазарини вообще никого не хочется ни принимать, ни хотя бы видеть.
– Так чего же вы тянете, Франсуа?! – вдруг взорвался кардинал именно в ту минуту, когда сознание секретаря достигло наивысшей точки сочувствия своему патрону. – Что вы морочите мне голову?!
– Как бы я посмел, ваше высокопреосвященство?!
– Тогда, кто позволил вам томить в приемной папского нунция?!
– Виноват, ваше высокопреосвященство, – попятился де Жермен. – Разве вам не известно, что двери кабинета первого министра должны открываться перед папским нунцием с такой же легкостью, с какой перед самим папой римским открываются ворота рая?
– Как всегда, непростительно виноват. Сейчас же принесу нунцию свои искренние извинения.
– И вы их непременно принесете, причем в самой вежливой, искренней форме.
3
Неслышно приблизился слуга и наполнил кубки вином. Другой слуга появился с подносом, на котором лежали тарелки с мелко нарезанным, поджаренным мясом и зеленью.
– Видите ли, – Хмельницкий настороженно посмотрел на графа де Брежи, еще не решив, следует ли ему быть до конца откровенным с чужеземным послом. – Вчера я беседовал с гонцами тех полутора тысяч реестровцев, что согласились ехать во Францию. Честно скажу: всякого пришлось наслушаться от них. Оказывается, за то время, пока мы вели переговоры во Франции, многие пункты договора, заключенного между украинским казачеством и правительством Речи Посполитой, шляхта успела грубо нарушить.
– Как посол я не имею права вмешиваться в отношения между правителем этой страны и его подданными, сколь бы сложными и трагическими они ни представали.
– Вмешиваться вы не имеете права, согласен, однако проникнуться пониманием этих сложностей…
– Проникнуться – да, это позволительно даже послам, – хитровато ухмыльнулся де Брежи.
– Потому и говорю, что все привилегии казачьей старшины, все обещания не окатоличивать веру нашу греческую, все клятвы поддерживать казачество в борьбе против Крымской и Буджацкой орд – остались на бумаге да в льстивых словах.
– Увы, дипломатам это давно знакомо, – мрачно поиграл желваками де Брежи. – Хотя понимаю, что это не облегчает тяжести ваших раздумий.
– Вот они, раздумья эти, как раз и подсказывают, что сейчас мне лучше находиться неподалеку от Чигирина, поближе к Сечи. Ну да об этом мы еще поговорим. Ваше здоровье, господин посол. За свободную Францию. Чтобы ни один враг никогда не смел терзать вашу землю и ваш народ.
Только сейчас Хмельницкий понял, чего ему не хватает в этом мрачноватом, обагренном пламенем камина зале, – распятий. Сотни распятий, собранных в домашнем кабинете де Брежи, – вот что способно было возродить ту атмосферу христианского сострадания, которая царила при их первой встрече и которая развеивалась официальностью нынешнего приема.
– И за свободную Украину, – добавил граф, проницательно глядя на Хмельницкого.
– Вот именно, за свободную!.. – откликнулся полковник.
Французу все больше нравился этот мужественный человек. Как дипломату ему все отчетливее виделись в словах и поступках, в самой манере полковника вести переговоры – обстоятельность и дальновидная мудрость государственного деятеля, которого так важно иметь сейчас в Украине, и без которого она вряд ли сможет возвыситься до собственной короны. Независимо от того, скольких атаманов-рубак, скольких вождей крестьянских восстаний она еще взлелеет в своем лоне, сколькими мужественными рыцарями осенит свою историю.
– Мне приходилось бывать в ваших землях. К тому же в посольство стекается немало вестей обо всем происходящем в украинских провинциях. Хотел бы, чтобы вы видели во мне человека, отлично понимающего ваши тревоги. Всеобщее молчание было лучшим способом одобрения его слов.
– Может случиться так, что командование казачьим корпусом мне действительно придется передать полковнику Сирко. В таком случае просил бы вас, господин де Брежи, как можно деликатнее объяснить ситуацию принцу де Конде, а главное, кардиналу Мазарини.
Посол с недоверием и, как показалось Гяуру, почти с ужасом посмотрел на Хмельницкого. Полковник, на которого в Париже уже рассчитывают как на командира наемного казачьего корпуса, срывает договор, беспардонно отказываясь ехать во Францию. Как это будет воспринято, причем не только в Париже? Как истолковано? Как должен чувствовать себя он, граф де Брежи, рекомендовавший Хмельницкого в качестве предводителя казаков-наемников?
Только сотканное из десятилетий посольского опыта долготерпение графа удержало его от целого десятка вопросов и вполне естественного в подобной ситуации негодования. В глубоком молчании он сжег все свои «почему», испепелил возмущение и, поразив присутствующих своей выдержкой, совершенно спокойно, с подбадривающей улыбкой произнес:
– Само собой разумеется, полковник. Они будут поставлены в известность таким образом, что ваше отсутствие никак не отразится на пунктах договора, а следовательно, на судьбе воинов, изъявивших желание скрестить оружие в боях за Францию. То есть можете быть уверены, что я не подведу вас ни при каких обстоятельствах.
– Я был уверен в этом, господин посол, задолго до нынешней встречи.
– А вот я кое в чем не уверен.
– В себе? – поползли вверх узкие, по-дворянски ухоженные брови Хмельницкого.
– В том, что вы способны собрать под свои знамена обусловленное количество сабель.
4
Мазарини с трудом дочитал до конца пространную, с бесконечными ссылками на того, на кого теперь ссылаются все, кому не лень – от папы римского до последнего уличного бродяги, – буллу, и еще с минуту стоял с полузакрытыми глазами, делая вид, что внимательно вчитывается в текст послания. Только глубочайшее уважение к собственному, второму после папского, титулу в церковной иерархии католической церкви, удерживало сицилийца от того, чтобы швырнуть презренный свиток в камин и навсегда забыть о нем.
Тем временем нунций Барберини терпеливо ждал. Он был убежден, что булла папы, сам тот факт, что Иннокентий X, лишь недавно избранный конклавом папой, чуть ли не первой своей буллой обратился именно к кардиналу Мазарини, – должны были засвидетельствовать перед королевой Анной Австрийской, всей Европой, сколь глубоко озабочен римский патриарх положением, сложившимся во Франции в ходе изнурительной многолетней войны.
Худощавый, аскетического вида, с лицом, покрытым тленной желтизной, Барберини любому мог бы показаться образцом аскетизма и смиренности. Любому, кроме кардинала Мазарини, хорошо знавшему непота предшественника нынешнего папы Урбана VIII.
Будь Мазарини обычным первым министром правительства ее величества, нунций просто передал бы ему послание папы в официальной обстановке, в присутствии нескольких министров или кого-либо из представителей королевской семьи, и счел свою миссию выполненной. Это уже дело первого министра, когда и в какой форме он даст ответ папе.
Но Барберини помнил: он имеет дело с одним из любимейших кардиналов Урбана VIII. Да-да, тем самым Мазарини, которого кое-кто из кардиналов не прочь был видеть даже на ватиканском троне, коль уж ему не повезло с троном французским. И хотя пробиться к этому трону ему, судя по всему, будет теперь еще труднее, чем к французскому, Мазарини продолжал пользоваться в церковном мире огромным авторитетом.
Первый министр положил перед собой послание и, закрыв лицо руками, несколько минут сидел в глубоком бездумии, незаметно массажируя пальцами лоб и похолодевшие виски. Нужно было иметь неистребимое мужество, чтобы после всех тех стенаний, которые он выслушал во время аудиенции у королевы-регентши, спокойно воспринять еще и это «богоугодное» послание. Как будто Джамбатисто Памфилию неизвестно, что не он, кардинал Мазарини, затеял эту дурацкую войну. Будто ему неизвестно, что ни ход ее, ни тем более прекращение – совершенно не зависят от того, желает ли первый министр Франции продолжить войну или не желает? Вот именно, теперь уже не зависят.
Словно он не ведает, что по всей Франции уже вспыхивают бунты, которые все преступнее начинают использовать в своих целях военные сановники и значительная часть близкой ко двору аристократии, пытаясь вместе с правительством Мазарини отдалить от трона Анну Австрийскую и ее младовозрастного сына.
А если ему все это до сих пор неизвестно, то какого дьявола он суется со своими слюнявыми буллами?! Что не позволяет ему изучить ситуацию, сложившуюся в той стране, в дела которой этот самозваный «миротворец» пытается столь грубо и неумело вмешиваться?
Нет, он понимает: теперь у папы есть свидетельство того, что он лично призвал Париж к миру и духовному умиротворению. Но это уже традиционные папские уловки, которые никак не способны повлиять ни на ход войны, ни на его, первого министра, способ мышления.
Но как раз в тот момент, когда нервное напряжение достигло такого накала, что Мазарини готов был растерзать папское послание и выставить нунция из кабинета, чтобы, оставшись в одиночестве, взвыть от тоски и бессилия – он вместо этого почти искренне улыбнулся:
– Нами будет подготовлен обстоятельный ответ папе. Но уже сейчас можете передать падроне, что правительство Франции, а также ее величество королева с глубочайшим вниманием изучили буллу, увидев в ее появлении знамение Божие, которое позволит нам привести королевство и всю Европу к завещанному Господом нашим миру.
Нунций не шевельнулся. Он молча выдержал взгляд Мазарини и остался сидеть в своем высоком кресле из красного дерева – выпрямленный, неподвижный, с навечно застывшим лицом-маской. Его не удивило, что Мазарини просит передать эти слова падроне еще до того, как будет составлен официальный ответ папе. Барберини отлично знал, что папа куда внимательнее прислушивается не к тому, что ему зачитывает статс-секретарь, развернув послание того или иного правителя, а что тот скажет ему, не заглядывая в официальные бумаги. Но только потому, что нунцию это было хорошо известно, он и ждал, когда же кардинал произнесет именно те слова, которые действительно должны дойти до слуха наместника Иисуса Христа.
Мазарини тоже прекрасно понимал смысл молчания посла. Конечно, он мог бы просто-напросто не обратить внимания на эту буллу, то есть дать официальный ответ с такими же, ни к чему не обязывающими, словами признательности папе и Богу, какими он только что «ошарашил» видавшего виды кардинала Барберини.
Но был один момент, который папа, садясь за послание, или не сумел учесть, или же, наоборот, очень тонко учел. Стоит первому министру объявить, что такое послание папы появилось, как сразу же взбодрятся все те силы, кои уже давно добиваются прекращения войны. Все те, кто жаждет мира любой ценой, даже ценой позора Франции, а значит, и его, кардинала Мазарини, личного позора!
«Пожалуй, – скажут они, – эта война зашла столь далеко и выглядит настолько бессмысленной, что кончилось терпение даже у многотерпимого папы римского. Но кто в таком случае сможет упрекнуть в бунтарстве нас, простых грешных?!». На папу римского им, заговорщикам-гугенотам, конечно, наплевать. Но ведь точно так же им наплевать и на него, ненавистного «сицилийца» Мазарини.
– Я уже сказал, – опять вежливо улыбнулся первый министр, – что мы здесь, в Париже, воспринимаем любое послание папы почти так же, как всякий благочестивый христианин воспринял бы благословение Иисуса… – Из уст нунция вырвалось нечто похожее то ли на вздох облегчения, то ли на стон человека, страдающего неимоверной зубной болью. – Однако же я, слуга Божий, до сих пор считал, что войны волей Господа нашего начинаются и с этой же волей Господа нашего завершаются.
– Существуют истины, которые не подлежат сомнениям, – почти проскрежетал зубами кардинал Барберини. – Однако мы с вами могли бы уйти от некоторых догматов, чтобы остаться реалистами.
– Вряд ли нам удастся уйти от них. Иное дело, что некоторые церковные догматы с успехом можно заменить догматами политическими.
– Здесь их тоже немало, – согласился посол.
Мазарини медленно, угрожающе поднялся. Упершись руками почти в середину стола, он всем туловищем подался к нунцию и четко, громко чеканя каждое слово, произнес:
– Пусть в кабинетах папской курии, в которых была задумана и сочинена сия булла, запомнят: любая моя попытка немедленно прекратить войну стала бы победой врагов не только престола Людовика XIV, но, что более страшно, врагов Святого престола. Не ослаблять дух воинства Христа, выступающего под знаменами французского короля, нужно бы сейчас папе римскому, а, наоборот, укреплять его, возвышать в вере, порождать чувство поддержки. Само собой разумеется, мы сделаем все возможное, чтобы эта бесконечная война наконец завершилась.
– Вот и Святой престол желает того же, – расплылся в масленой ухмылке папский нунций. – Самое время завершить ее, самое время… Видите, как близки в этом святом, богоугодном деле интересы Ватикана и Парижа.
– Но завершить не раньше, – едва хватило первому министру терпения выслушать эту реплику Барберини, – чем нам удастся усмирить бунты внутри страны, в том числе и бунты, возглавляемые тайными и явными еретиками. – Голос главы правительства Франции стал жестким, не терпящим никаких возражений. – Однако по-настоящему усмирить их мы сможем, лишь усмирив врагов наших на полях сражений. Неужели сочинителям папской буллы сие неведомо?
– То есть вы считаете данное послание папы явно несвоевременным? – отшатнулся от него нунций, откинувшись на обтянутую малиновым бархатом спинку кресла.
– Ну, что вы, кардинал? Папское послание уже хотя бы потому не может быть «несвоевременным», что оно является папским, – явно издевательским тоном произнес Мазарини. – Однако нам, смертным, никогда не мешает подумать, сколь своевременно привлекать к нему слишком большое внимание мирян. А папе – сколь своевременно требовать выполнения отдельных его положений.
– Один из догматов политики, – согласно кивнул нунций после напряженного молчания, – без которых не обойтись ни одному государству, ни одному первому министру.
– Тем более что все великие хитрости политиков, если верить хронистам римского престола, зарождались как раз в среде затворников конклава. В том числе и самые, мягко говоря, двусмысленные.
Барберини красноречиво промолчал.
Первый министр тоже опустился в кресло, не сводя, однако, с нунция своих налитых кровью глаз и готовый в любую минуту вновь подхватиться. Мазарини прекрасно понимал, что за буллой стояли те божьи агнецы-кардиналы, которые не могли простить ему, что и при Иннокентии X он, похоже, остается в фаворитах; которые все еще продолжали мстить ему, пытаясь окончательно оттеснить от ватиканских врат, как от врат вожделенного рая. Разве не понятно, что вознесение Мазарини на политическом Олимпе позволяло ему успешно претендовать и на Олимп церковный?
– До меня дошли слухи, – нарушил свое молчание нунций, – что вы благословили наем двух полков православных подданных короля Польши.
– Два полка, пеший и конный, украинских казаков. Давно, кстати, прославившихся в борьбе с мусульманами. Хочу, чтобы эта война стала еще одним символом единения двух ратей, католической и православной, воинства Христова.
Нунций прекрасно понял, с какой стати первый министр Франции вдруг заговорил о «двух ратях воинства Христова».
– В папской курии есть влиятельные люди, способные поддержать идею появления во Франции такого воинства, – твердо пообещал он.
5
Прием у графа де Брежи завершался, когда на пороге вдруг возник его секретарь Пьер де Шевалье. Он стоял, не решаясь ни подойти, ни окликнуть графа. Сам же посол заметил его лишь после того, как все остальные выжидающие уставились на этого человека.
– Слушаю, господин Шевалье, слушаю. – Граф всегда оставался недоволен попыткой отвлечь его от приятного общения с этим «бродячим хронистом» какими бы то ни было срочными делами.
– Великодушно простите, ваша светлость, но это касается только вас.
– Вы так решили, мсье? – недовольно проворчал посол, сохраняя при этом иронично-вежливую улыбку. – Да услышат сие наши гости и не сочтут за мое старческое непочтение к ним.
Де Брежи извинился и, все еще блюдя невозмутимость, удалился вслед за Шевалье.
– А ведь этого, лучшего из секретарей, подарил послу не кто-нибудь, а я, – не без гордости известил присутствующих д’Артаньян, воспользовавшись отсутствием хозяина. – Это же сам Пьер Шевалье, непревзойденный хронист событий и исследователь национальных нравов. Мы случайно встретились с ним по дороге в Париж. Он буквально поразил меня своей эрудицией.
– Секретарю посла эрудиция не помешает, – отдал дань его похвальбе Хмельницкий.
– Однако никто из вас не знает главного. Человек, которого вы только что видели у порога, через какое-то время может стать известным всему миру как исследователь жизни и подвигов украинских казаков.
Теперь уже все трое славян взглянули на д’Артаньяна с явным недоверием.
– И как мы должны истолковывать ваши слова? – поинтересовался князь Гяур.
– А так, что в дорожном сундучке господина де Шевалье лежит рукопись книги, которая, если не ошибаюсь, будет называться: «Исследования о землях, обычаях и походах казаков». Или что-то в этом роде. Я просматривал ее. Великолепный слог. Но главное, нужно слышать его рассказы. Клянусь пером на шляпе гасконца, даже здесь, в Польше, вы вряд ли сыщите ученого мужа, который бы столь досконально знал нравы и обычаи казаков. Пьер вообще рассказывал о них удивительные вещи, буквально потрясая видавших виды французских воинов.
– Хорошо, что вы сообщили об этом, – задумчиво произнес Хмельницкий. – Если представится случай, надо бы пригласить господина Шевалье на Запорожскую Сечь. Или, может, считаете, что он уже побывал там?
– Сомневаюсь. Скорее всего он пользовался преданиями старины и польскими документами; впрочем… – Д’Артаньян взглянул на дверь, ожидая, что вот-вот сможет задать вопрос самому автору рукописи, но бродячий хронист почему-то не торопился являть свой лик.
– Пожалуй, вы правы. Даже если и побывал, то пребывание это оказалось не столь продолжительным, как бы хотелось господину де Шевалье. Не зря же он опять здесь, опять старается держаться поближе к казакам. И потом, вряд ли его посещение Запорожья осталось бы незамеченным для казачьих старшин.
– Не осталось бы, господин полковник. Столь деятельного француза трудно не заметить.
Прошло еще несколько минут, прежде чем в зале вновь появился посол де Брежи. Достаточно было одного взгляда, чтобы Хмельницкому стало ясно: теперь перед ними совершенно иной человек. Холеное, аристократического типа лицо графа вдруг осунулось и побледнело. Глаза угасли. Плотно сжатые губы нервно вздрагивали, погашая в себе рвущиеся наружу слова, которых ни один из присутствующих не должен был услышать. После разговора со знатоком казачьих обычаев посол выглядел основательно постаревшим.
Пытаясь ни на кого не смотреть, де Брежи поднял кубок с вином. Все ждали, что он предложит тост или попытается каким-то образом объяснить свое состояние. Но посол с минуту стоял с кубком в руке и задумчиво смотрел в разукрашенное венецианским витражом окно – словно настоятель храма, наивно уверовавший в напророченное им самим чудо и теперь стоически ожидавшим его явления. Затем, не приглашая остальных отведать напиток, утопив взгляд в кубке с багровым вином, выпил, буквально выцедил все до капли.
– Од-на-ко!.. – на правах земляка и равного по аристократическому сану осмелился напомнить ему об обязанностях хозяина граф д’Артаньян.
Де Брежи угрюмо взглянул на него и лишь после этого, словно бы опомнившись, устало произнес:
– Прошу прощения, господа. Как хорошо, что в мире существует этот окропленный кровью Божьей и возвышенный молитвами всех святых, напиток.
– Клянусь пером на шляпе гасконца, – примирительно согласился с ним мушкетер, довольный тем, что посол не обиделся.
– Весьма признателен всем вам за то, что почтили своим посещением, – вдруг явно заторопился де Брежи, поспешно раскланиваясь с гостями. Но в то же время обратился к Хмельницкому: – А с вами, господин полковник, я был бы рад поговорить еще несколько минут. Если только позволяет время.
– Пока что позволяет, – извиняющимся взглядом посмотрел тот на офицеров. «Что поделаешь, – молчаливо пожал он плечами, – выбор графа пал на меня».
– Как только встретимся, обсудим, – подбадривающе коснулся плеча генерального писаря Иван Сирко. – И постарайся быть осторожным, все-таки мы в Польше.
– Во Франции мы, кажется, чувствовали себя куда увереннее.
– Так это же – во Франции! – мечтательно вознес атаман свой взор к небесам. И даже Господу не ведомо было, что скрывается за блаженным воспоминанием этого степного рыцаря о далекой стране галлов.
Каким-то особым чутьем полковник Сирко улавливал, что настораживающая новость, которую принес графу его секретарь, касалась, увы, не только посла. За ней скрывалось нечто такое, что способно круто изменить весь ход событий. Слишком уж пристально следили и при дворе, и в польском сенате за тем, как идут приготовления к походу казаков во Францию.
Причем одних радовало то, что более двух тысяч отборных украинских воинов покинут пределы Речи Посполитой, что, конечно же, будет способствовать умиротворению казачьих степей. Других же настораживало, что европейская слава, которую казаки, несомненно, приобретут во время боев во Франции, лишь подхлестнет атаманов к очередному восстанию. Оно же, в свою очередь, взбодрит тайных и явных врагов Польши – таких, как Османская империя, Крым или Швеция, – которым неминуемо захочется расколоть ее по «украинскому излому».
6
Еще до того, как казаки и д’Артаньян покинули особняк посольства, условившись встретиться в гостинице французского купеческого двора, где они остановились, де Брежи и Хмельницкий прошли по сводчатому, выложенному из серого дикого камня, переходу и оказались в домашнем кабинете посла, том самом, в котором они беседовали перед отъездом полковника во Францию.
Здесь все осталось по-прежнему: каждый «распятый» одним из неведомых мастеров Христос, независимо от того, где и кем бы ни было совершено это творческое богохульство, знал свое место в этом кабинете и свое голгофное толкование. Пожалуй, единственным исключением из этого «вселенского собрания христомучений» было пока что «распятие», которое только сегодня, в начале встречи, подарил послу сам Хмельницкий.
Слуга графа уже успел занести его, но, не зная, какое именно место определит новинке хозяин кабинета, поставил статуэтку на камин, прислонив ее к стене над оградкой. Догадывался ли он, сколь удачным оказался выбор казачьего полковника? Вряд ли. Тем не менее позаботился, чтобы посол снова обратил внимание на его подарок, оценил и воздал должное вниманию гостя.
Так оно и происходило. Прежде чем что-либо сказать друг другу, полковник и посол остановились перед камином и замерли, рассматривая «распятие» с таким завораживающим интересом, словно видели его впервые. Свое восхищение по поводу этой работы неведомого мастера граф высказал еще тогда, когда принимал дар, однако чувствовалось, что, будь у него иное настроение, а главное, если бы не предстояла трудная беседа – не удержался бы, чтобы не высказать его еще более бурно. Но главное даже не в этом. Здесь, в графском «Храме распятий», эта статуэтка воспринималась значительно эмоциональнее, нежели вне него, поскольку оказывалась среди сотен подобных себе, в помещении, буквально пропитанном таинствами величайшей из библейских легенд.
Хмельницкий набрел на это распятие в отдаленном уголке какого-то парижского базарчика. Оно лежало на выцветшем грязном коврике, посреди множества других статуэток, безделушек и дешевой бижутерии. Торговал всем этим хромоногий человек с побитым оспой лицом, на котором особенно выделялись перечеркивающий чело пепельный шрам да разъединенная язвой черная впадина вместо носа.
То ли из-за безобразного вида продавца, то ли из-за ненадобности его изделий, у него почти никто ничего не покупал, даже не останавливался, как это делали возле других торговцев, чтобы посмотреть и, хотя бы из вежливости, поинтересоваться ценой.
А вот полковник сразу же обратил внимание, что вырезано было распятие не само по себе. Мастер не «распятие» создавал, а большой барельеф, на котором «муки Христовы» являлись лишь небольшой, но важной частью. И скомпонован барельеф был таким образом, что крест с «распятым» зависал где-то под небесами. Он словно бы парил над островерхими шпилями кирх, золотистыми куполами церквей и зелёными минаретами мечетей.
Причем замысел этого маленького шедевра открывался не сразу, и только лишь посвященным. Но даже от них требовал особой внимательности и глубокого философского осмысления. Как оказалось, неизвестный резчик дерзко собрал вместе атрибуты враждебных друг другу вер: шпили, купола, минареты, статую Будды, каких-то языческих идолов – и швырнул все это под ноги распятого Христа. Таким образом, с одной стороны, мастер показывал, насколько они, все эти освященные религиями святыни, условны, а с другой – откровенно испытывал и символы, и Христа, и, конечно же, всякого, «распятием» обладающего, на мудрость и веротерпимость. На понимание условности вероучений и условности самого искусства, воспроизводящего каноны этих религий.
Сам же распятый Иисус, пораженный столь безбожным многоверием и неверным многобожием, витал над всем этим, уже давно недоступный для молящихся в храмах и столь же давно непонятый ими. Этот иудей-проповедник оставался одинаково далеким в своих молитвах и от истинных последователей, которых к тому времени оказалось столь ничтожно мало; и от богоизбранного народа – того, что не только первым отрекся от него, но еще и распял.
Увиденное так потрясло Хмельницкого, что, не решаясь, а может, просто не догадавшись взять деревянное распятие в руки, он опустился на расстеленный под статуэткой коврик на колени, и, стоя так, благоговейно прикасался к нему пальцами – осматривая, ощупывая раны Господни и при этом искренне молясь.
Интерес офицера-иностранца к созданной им статуэтке оказался настолько неожиданным для обнищавшего торговца-урода, настолько неподдельно искренним, что он и сам невольно опустился на колени. Вдруг этот смуглолицый, с орлиным носом на твердом волевом лице человек в мундире неизвестной ему армии сумел рассмотреть в распятии нечто такое, чего не смог прояснить для себя он сам; вдруг ему почудилось в этом творении грешного резца некое знамение? Что, если в облике многострадального Христа этому чужеземцу явилось нечто сокровенно тайное и святое?
Торговец опустился на коврик напротив Хмельницкого и, приблизив свою голову к голове этого знатного с виду, но явно небрезгливого господина, время от времени с любопытством отшельника заглядывал то в лицо распятого Христа, то в лицо стоявшего на коленях перед распятием человека… Так они и предавались своему ритуальному коленопреклонению до тех пор, пока полковник не произнес:
– Беру его. Я беру его, слышишь?! – и с таким рвением схватил распятие, будто вырывал его из тысячи жаждущих рук.
– А что… в нем? – перехватило горло торговцу. – Что в нем, в распятии этом?
– Может, нам с тобой этого и не понять, – достал полковник горсть монет, наверняка втрое больше той стоимости, которую торговец мог бы запросить, и рассыпал перед ним.
– Это много, – ошалело осматривал свалившуюся на него щедрость уродливый торговец. – Бог тебя одарит, воин, только этого слишком много.
– Нет, мастер, не много. Просто мы с тобой не способны осознать его истинной цены. Как не способны постичь глубину человеческого грехопадения, его жестокости и ложного раскаяния.
– Это правда: не способны, – богобоязненно прошептал торговец. Но потом, словно вдруг спохватившись, почти с ужасом произнес: – А ведь я сам сотворил все это, сам, Господи, прости руки мои грешные!
7
Огонь в камине графа де Брежи не был разведен. В черной пасти его серела лишь небольшая кучка поленьев. И распятие стояло над смоляным зевом камина, словно над разверзшейся бездной ада, где Христа, уже распятого, равно как и всех, кто молился в изображенных мастером храмах, ждали поленья судного костра.
– Лучшего места, чем здесь, над костром камина, для этого распятия не найти, – обронил граф, придав сочетанию распятия и камина приблизительно ту же символику, какую придал ей Хмельницкий.
– В самом деле, пламя камина придает этому действу некий налет иезуитства.
– Я всегда буду помнить, что это распятие мне подарил полковник Богдан-Зиновий Хмельницкий. Возможно, когда-нибудь оно станет гордостью моего «всемирного собрания Голгоф», – мрачно и совершенно не желая любезничать с гостем, произнес де Брежи, высказав только то, что подумалось. – А теперь оставим Христа наедине с его муками и присядем к столу, чтобы порассуждать о муках вполне земных, которым наши недруги подвергают нас ежечасно.
– На то они и недруги, чтобы злорадствовать, – смиренно молвил Хмельницкий.
– И все же, нам нужно серьезно поговорить, – жестом предложил де Брежи полковнику место за столом.
– Наверное, нужно, помня при этом, сколько «иудства» развелось вокруг нас, и на какие муки обречены все, кто вольно или невольно были преданы нами самими.
Несколько минут они сидели молча, думая каждый о своем. Хмельницкий ждал первых слов де Брежи. Но граф тоже ждал – момента, когда готов будет сказать сидевшему перед ним человеку то, о чем ему, вообще-то, не хотелось бы говорить сейчас.
– Извините, господин полковник, – прокашлялся посол, и, встретившись с настороженным взглядом Хмельницкого, снова перевел взгляд на пожертвованное им распятие, – но существуют реалии, о которых мало догадываться, кто-то должен высказать их вслух. Так вот, похоже, что такая участь выпала мне.
– В последние годы жизнь настолько приучила меня к плохим новостям, что я привык воспринимать их стоически.
– К тому времени, когда вы выйдете из стен этого здания, для многих в Варшаве – политиков, чиновников, военных – вы уже будете человеком, предавшим интересы Речи Посполитой, предавшим короля, идеалы шляхты и, конечно же, иезуитский орден Польши, воспитанником которого вас, выпускника иезуитского коллегиума, они считают.
Хмельницкий выпрямился, лежащие на столе руки его сжались в кулаки.
«Значит, предчувствие все-таки не подвело, – подумал он. – Польские аристократы пытаются заставить тебя смириться с тем фактом, что существуют не только сторонники короля, но и яростные противники его. И не только смириться, но и считаться с ним, а значит, сделать окончательный выбор между этими двумя лагерями. Впрочем, у тебя вообще странное чутье на всевозможные угрозы».
– Меня мало интересует, как воспринимают меня иезуиты. Хотя и понимаю, что недооценивать этот монашеский орден, как и орден Сиона, не стоит. Но кого и каким образом, черт побери, я умудрился предать во время своего французского вояжа? – жестко отстукивал он кулаком почти каждое свое слово.
– Случилось так, что, уезжая отсюда наказным атаманом наемных казаков, направленным на переговоры самим королем, вы вернулись по существу преступником.
– Кто бы мог представить себе такое? – жестко улыбнулся полковник.
– Правда, король, и – особенно – королева, насколько мне известно, пока что не склонны считать вас таковым.
– Тогда кто именно склонен так считать, граф?
– Речь пока что идет лишь о нескольких шляхетских родах, которые усиленно распускают слух о вашей измене.
– И чем же он порожден? – сдавленным голосом спросил Хмельницкий.
Почти пророческое предчувствие того, что что-то обязательно помешает ему двинуться с полками казаков во Францию, начало сбываться. Причем сбываться неожиданнейшим, дичайшим образом. Он-то считал, что помешает, главным образом, сама предгрозовая обстановка в Украине.
– Мне не хотелось бы останавливаться на подноготной всех этих варшавских слухов. Скажу только, что при дворе Владислава IV каким-то образом стало известно о вашей встрече с принцем де Конде.
– Заметьте, вы не назвали ее «тайной». Это была встреча казачьего атамана с главнокомандующим французскими войсками, без которого договариваться об участии казаков в войне на территории Франции просто невозможно.
– Возможно, я неточно выразился. Не о самой встрече как таковой, а о некоей странной беседе, о которой, признаюсь, самому мне пока что абсолютно ничего не ведомо, – с легкой укоризной уточнил граф. – Что и затрудняет для меня выяснение истины.
– Значит, вся эта придворная смута порождена всего лишь беседой с принцем де Конде, – задумчиво произнес Хмельницкий. – Странно. Понимаю, что дело не в самой беседе, состоявшейся в Париже, а в том, как ее преподнесли в Варшаве, но ведь и такой поворот событий следовало предвидеть. – И покаянно, как показалось де Брежи, замолк.
Уточнять, о какой именно беседе идет речь, а их было несколько, и что в ней вызвало столь бурную реакцию иезуитских кругов Польши полковник счел бестактным. Впрочем, он догадывался, что крамольной оказалась как раз та беседа, в которой принц, не рассчитывавший получить корону Франции, вдруг откровенно заговорил о видах на поблекшую корону Польши. Да к тому же рьяно отстаивал идеи протестантской лиги ряда западноевропейских стран и возглавляемую Францией борьбу этой лиги против католического союза во главе с Австрийской империей. Отстаивал, хотя и понимал, что главной идейной силой и главной опорой этого союза является орден иезуитов, последователей Игнация Лойолы, который в последние годы превратил католическую Польшу в свой форпост на восточных землях Европы.
Само собой разумеется, что, прослышав об этих переговорах с главнокомандующим войсками Франции, в столице Речи Посполитой неминуемо должны были занервничать и попытаться использовать слух о предательстве не только против него, Хмельницкого, но и против самого короля.
Естественно, полковник до сих пор помнил эту встречу с принцем де Конде во всех мельчайших подробностях. Слишком уж болезненно затронуло его все то, что было высказано французским главнокомандующим. Как помнил и то, что, в общем-то, они оказались единомышленниками. Если только могут считать себя единомышленниками принц, наследник короны, и главнокомандующий вооруженными силами могущественной Франции, и безвестный казачий полковник, не имеющий под своим командованием даже плохо вооруженной сотни.
На что, собственно, рассчитывал Конде? Неужели не понимал: нет и быть не может никакой уверенности, что хотя бы часть казачества поддержит какую-либо идею, взлелеянную в бунтующей душе этого украинского офицера?
Скорее из растерянности, нежели из истинного желания услышать имя доносчика, Хмельницкий спросил графа о том, о чем в любом случае спрашивать не следовало бы:
– Простите, не известно ли вам, кто именно привез в Польшу эту черную, воистину иезуитскую весть?
– Вы ответили на свой же вопрос, назвав весть «иезуитской». Но, если настаиваете, могу уточнить.
– Настаивать не смею. Решите сами, ваша светлость.
– Она была вложена в уста пребывавшего с вами представителя польского правительства майора Корецкого. Но лишь вложена. Он – всего лишь глашатай того, что хотели поведать польской иезуитской шляхте, костелу и сенату отцы могущественной, всемирной, хотя и тайной, иезуитской империи. Впрочем, почему вдруг «тайной»? Почему мы до сих пор называем ее «тайной»? Другое дело, что и принц де Конде, этот «французский Ганнибал», оказался слишком уж открытым, а значит, неосторожным, в оглашении своих намерений. Однако вашей вины, полковник, в этом нет.
– Выходит, что наш, никого ни к чему не обязывающий разговор с принцем де Конде пришелся очень кстати иезуитам?
– Не скрою, более чем кстати. В Париже агенты иезуитского ордена следили за каждым вашим шагом. Генерал братства Игнация Лойолы, его высший совет, все варшавское и краковское иезуитство крайне встревожены тем, что король Владислав IV решил помочь Франции в ее борьбе против католической Испании. Ведь если бы Испании удалось одолеть в этой войне Францию, католицизм стал бы господствующей религией в самом центре Европы.
– Следовательно, он сразу же объявил бы если не вооруженный, то, по крайней мере, миссионерский поход на восток – в Молдавию, Украину, Московию; во все те земли, где еще живет православие, а в храмах проповедуется православная греческая вера.
– Вот именно. Извините, что осмелился говорить вам то, что вы, несомненно, опытный, мудрый политик, – утверждаю это без всякой лести, – сами прекрасно знаете.
– Нет-нет, я готов выслушать вас так же внимательно, как выслушивал принца де Конде. Для меня важно знать, что думают по этому поводу политики других стран. Важно получить оценку тех сомнений и предположений, которые давным-давно одолевают меня самого.
Желание полковника выслушать его, похоже, обескуражило де Брежи. Во всяком случае, он вдруг сбился с мысли и утомительно долго молчал, испытывая терпение гостя.
– Обладая огромными богатствами, – наконец заговорил он, извлекая из шкафчика бутылку бургундского, – иезуиты внедрили своих агентов буквально во все дворы католических и прочих монархов. Причем вот что примечательно. Мы выискиваем этих агентов в основном в среде монахов и церковников, а они предстают перед нами в обличьях неприметных горничных, кучеров, виночерпиев, солдат личной охраны.
Полковнику вдруг вспомнились предостережения Лаврина Урбача, которыми тот не раз принуждал его и полковника Сирко размышлять о замыслах иезуитов, об их склонности ко всеобщему шпионажу – везде и за всеми; об агентуре, которой они буквально напичкали все европейские дворы. Как оказалось, он прав. Неплохо было бы вновь встретиться с этим сотником, который не столько враждебно настраивается против иезуитов, сколько старается учиться у них.
– Видите ли, полковник, – продолжил посол, с наслаждением потягивая крепкое вино. – Принц де Конде относится к тем военным, которые привыкли полагаться на силу оружия, на огромные массы вышколенных войск.
– Но ведь он – главнокомандующий.
– И я о том же. Он военный, командующий, но в том-то и дело, что – не при вас, профессиональном военном, – таким людям всегда следует держаться подальше от политики. Вот только принц этого не понимает. Нет-нет, его, полководца, привыкшего к сражениям, к открытым схваткам с противником, трудно винить в этом. Однако принцу давно следовало бы уяснить для себя, что многие битвы и схватки мы проигрываем вовсе не на полях битв, а в монастырских кельях, в модных столичных салонах и в бальных залах королевских дворцов. Именно там мы, политики и дипломаты, терпим самые крупные поражения.
– Справедливо, – кивнул Хмельницкий, воспринимая слова опытного дипломата и как упрек в свой адрес.
– И коль уж де Конде неведомо сие как солдату, то как политику, мечтающему если не о французском престоле – хотя от притязаний на него принц тоже не отрекся, – то, по крайней мере, о троне… – граф выдержал многозначительную паузу и внимательно всмотрелся в лицо Хмельницкого, – … одного из государств, в частности, Польши… Словом, как политик он обязан знать об этом. Иначе какое он имеет право считать себя политиком?
* * *
Появился слуга и вновь принес вино. То самое красное вино причастия, которое теперь больше напоминало Хмельницкому вино заговорщиков, в тайной вечере коих он сейчас участвует. Бутылку же, выставленную графом, слуга поставил на поднос и унес, очевидно, решив, что она лишняя. Де Брежи лишь удивленно посмотрел ему вслед, как полунищий посетитель – вслед официанту дорогого ресторана, но остановить так и не решился.
– Конечно, король, а тем более королева, француженка и протестантка, – продолжил де Брежи, дождавшись, когда слуга оставит их одних, – попытаются поддержать вас. Но вы ведь прекрасно знаете, в какой ситуации оказался сейчас Владислав IV.
– Увы, об этом знает вся аристократическая Польша.
– Ясное дело, я постараюсь помочь вам попасть на прием к нему. И, возможно, даже встретиться с королевой, чтобы вы могли лично изложить свои взгляды на то, что произошло во Франции. Но это лучше будет сделать чуть позже.
– Тем более что монарх снова надолго уединился в своем «монашеском замке» в Кракове.
– Значит, вам это уже тоже известно…
– Еще бы! Эти уединения короля, которые становятся все продолжительнее и продолжительнее… Знал бы Владислав IV, как они подрывают веру в него, сколько ненужных, губительных слухов порождают.
– Но именно потому, что король вновь скрылся за «театральным занавесом», вам тоже следует на время исчезнуть.
– И тем самым вызвать еще большие подозрения?
– Такой риск тоже существует. Но когда речь идет о вашей личной безопасности, о вашей голове…
– Никакой суд не сможет доказать, что в моих переговорах с принцем де Конде всплывало что-либо такое, что угрожало бы польскому трону.
Де Брежи отпил немного вина, поморщился, давая понять, что бургундское нравилось ему куда больше, и поставил бокал на стол.
– Согласен, суд вряд ли сумеет предъявить вам какое-либо обвинение, – лукаво ухмыльнулся он. – Не понимаю только, почему вы решили, что ваши враги станут доводить дело до суда?
Их взгляды скрестились, как внезапно выхваченные татарские сабли, порождая искры восточного коварства.
– Мне следовало предусмотреть и такую возможность, – согласился полковник.
– Пока ее все еще не поздно предусмотреть. Советую вам немедленно уехать из Варшавы. Нет, действительно, почему бы и вам тоже не уединиться где-нибудь в глубине Украины? Или же сразу…
– … Отправляться во Францию? – мрачно улыбнулся Хмельницкий. – Дабы тем самым окончательно подтвердить все слухи и предположения иезуитов и моих личных недругов?
– Знаю, что в любом случае вы изберете Украину. Однако я не был бы послом дружественного Украине государства, если бы не заверил, что Франция не откажет вам в желании послужить на ее полях и терниях. Пусть даже с явной пользой для Украины, а значит, в ущерб польской короне.
– Давайте исходить из того, что мне следует уехать в Украину.
– И какое-то время выждать. Обязательно выждать. Пока вы будете оставаться в Польше, иезуиты предпримут все возможное, чтобы не допустить вашей аудиенции у короля. Причем не допустить любой ценой. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?
– Вы ведь не забыли, что я тоже являюсь воспитанником иезуитского коллегиума?
– Святая Мария! – оживился посол. – Постоянно забываю об этом факте, что для меня совершенно непростительно.
– Ничего удивительного. Помнить об этом столь же трудно, как и верить этому.
– А знаете, возможно, ваше «иезуитство» вас и спасет. Вдруг иезуиты не станут спешить, а сначала попытаются вернуть вас в лоно своего братства?
– Иезуитского братства, – мрачно подчеркнул Хмельницкий. – К своей чести, членом сего богоугодного ордена я никогда не был.
– Но ведь вы нужны им не в ипостаси монаха; братии у них всегда хватало. Сейчас им позарез нужны полководцы и державные мужи.
8
Речной каньон казался огромным разломом самой тверди земной, и клубы утреннего тумана, зарождавшиеся между отвесными скалами, превращали его в бурлящую преисподню, ни огнедышащий жар, ни клокотание которой не достигали, однако, стен Шварценгрюндена.
С тех пор как графиня де Ляфер вернулась в свой родовой замок, она почти каждое утро поднималась на высокую угловую башню, которую обитатели Шварценгрюндена издревле называли Посольской. С одной стороны со смотровой площадки башни Диане открывалась дорога, ведущая к подъемному мосту, с другой – заливные луга на том берегу реки, окаймленные усадьбами небольшой деревушки.
Обитатели замка обратили внимание, что графиня обычно подолгу стоит на этой площадке, словно кого-то терпеливо высматривает или же вновь надолго прощается с родными местами. Однако шли дни за днями, а у ворот замка никто не появлялся. Село по ту сторону реки тоже жило своей неприметной для постороннего утренней жизнью: размеренной, по-провинциальному неспешной, оглашаемой разве что криками петухов да гоготанием гусиных стай, копошащихся в узких речных затонах.
И вдруг:
– Госпожа графиня, всадники! – вырвал Диану из созерцательного забытья голос Кара-Батыра.
Она взглянула на дорогу. Присмотрелась к полуразрушенной часовне, едва вырисовывающейся в утреннем тумане на самом краю замковой возвышенности; к сторожевым башням по ту сторону обводного рва… Но так никого и не заметила.
– Где они?! – нагнулась графиня так, чтобы видеть татарина. Он всегда стоял на нижней боевой площадке, давая возможность графине оставаться на открытой сигнальной площадке одной.
– Вон там! Слева! Они почему-то избрали не дорогу, а тропу, ведущую от имения, которое мы купили для князя Одара!
– Так прикажи привратникам выяснить, почему они предпочитают пробираться по тропе.
– Я мигом. Только, во имя аллаха, когда они приблизятся к подъемному мосту, не выглядывайте из бойницы.
– По-твоему, каждый, кто появляется в окрестностях Шварценгрюндена, обязательно должен продемонстрировать свою меткость, целясь в бедную графиню?
– Почему каждый? Достаточно одного-единственного подлого выстрела.
Графиня прислушалась к гулким шагам татарина, когда тот спускался по каменным ступеням башни. В душе она, конечно, понимала его тревогу, но предпочитала вести себя легкомысленно, поскольку так представлялось легче, удобнее.
Слишком свежи были воспоминания того, как на второй же день после ее возвращения из Польши здесь, на этой дороге, из того кустарника, что за часовней, раздались два выстрела. Первая пуля чуть не обожгла ей плечо, вторая смертельно ранила коня. Ранила уже тогда, когда Диана пустила его в галоп, пытаясь скрыться на противоположном склоне возвышенности.
Покушавшийся, очевидно, не догадывался, что следовавший за ней слуга – вовсе не слуга в обычном понимании этого слова, а опытнейший воин. Татарин выстрелил на звук и, как оказалось, ранил нападавшего в предплечье. Тот пытался спастись, убегая по крутому, поросшему кустарником склону. Внизу, у реки, его ждал конь, и, казалось, уже никто не в состоянии был достичь его…
Однако наемник и предположить не мог, что слуга-всадник решится преследовать его по такой убийственной крутизне. И вряд ли сумел понять, что произошло, когда, уже с оступившегося коня Кара-Батыр сумел метнуть аркан, а затем, в каком-то невероятном прыжке, пролетев над россыпью кустарников, бросился ему на спину.
Так, втроем – татарин, конь и заарканенный, гибнущий от удушья наемный убийца, они и падали вниз. Зацепившись привязанной к седлу веревкой за ствол дерева, конь едва удержался у кустарника, чтобы не свалиться в расщелину. Он-то задержался, но для наемника наклоненный ствол дерева превратился почти в идеальную, Божьей милостью сотворенную виселицу.
Когда Кара-Батыр освободил его из петли и попытался привести в чувство, то сумел расслышать совершенно непонятные ему слова: «Орден жив. Отныне и вовеки!», которые наемник повторил дважды.
Поняв, что тот больше ничего не скажет, Кара-Батыр перерезал ему горло. Приподняв голову убитого за волосы, он «очистил» нож, а затем и саблю, его кровью – кровью еще одного поверженного им врага.
С большим трудом выведя коня наверх, он швырнул саблю с запекшимися бурыми пятнами на клинке к ногам уже пришедшей в себя, отдыхающей у часовни графини де Ляфер.
– Вы отмщены, графиня-улан. Это было долгом моей чести – отомстить за минуты пережитого вами страха.
– И кто же он – этот негодяй?
– Имени своего он не назвал. Единственное, что успел сказать – «Орден жив. Отныне и вовеки».
– Он имел в виду орден иезуитов?
– Этот неверный сказал только то, что я уже повторил вам, графиня. Судя по одежде и вот этому медальону, наемник принадлежал к благородному сословию.
– Наемный убийца, если он действительно наемный, не может принадлежать к благородному сословию.
– Я запомню ваши слова, графиня.
– И еще в одном ты не прав, Кара-Батыр: этот негодяй нужен был мне живым. Ох, как много он мог бы поведать нам обоим. Значительно больше, чем эта окровавленная сталь, пусть даже принадлежащая твоей рыцарской сабле. – Графиня взглянула на статую Божьей матери с младенцем у закрытой двери часовни, словно давала понять, что во всем, что произошло, есть и часть ее, божественной, вины. – Так говоришь, этот христопродавец произнес: «Орден жив. Отныне и вовеки»? Похоже на девиз, а?
– Я действительно не прав. Надо было попытаться захватить его живым, – угрюмо признал воин. – Но есть человек, который все еще жив. И который, прежде чем я перережу ему горло, точно так же, как этому наемному убийце, еще сможет кое-что рассказать нам об этом странном случае.
Графиня удивленно смотрела на татарина и ждала, когда тот назовет имя. Однако крымчак почему-то не спешил открывать его.
– Ты имеешь в виду шевалье де Куньяра? – наконец догадалась она.
– Вы сами назвали его имя, графиня. А, назвав, тем самым разрешили привести шевалье сюда, на этот склон, и заставить опознать убитого.
– Так приведи же его, и пусть опознает, – сурово подтвердила графиня.
– Клянусь Аллахом, он опознает убитого, даже если никогда раньше не видел этого человека в лицо, – проскрипел зубами татарин.
9
Прошло около часа. Поездка в имение Рандье, которое, как она узнала, его владелица готова была продать, отменялась. Графиня грелась у камина, с холодным ужасом думая о том, что, сложись ее судьба иначе, сейчас она лежала бы на каменном одре замковой часовни, с которого проведены в последний путь десятки ее предков.
Дверь отворилась, но Диана продолжала сидеть, склонившись над огнем, казавшимся ей самым достоверным свидетельством того, что она все еще не в холодных объятиях смерти.
– Ну и как вы чувствовали себя в Гефсиманском саду замка Шварценгрюнден, мой преданнейший управитель? – спросила она, все еще не отрывая взгляда от огня и даже не удосужившись убедиться, действительно ли порог переступил шевалье де Куньяр.
– Испепели меня молния святого Стефания, если мне приходилось когда-либо видеть этого мерзавца, – слова из мощной глотки управителя прорывались с таким грохотом, словно порождались камнепадом, лавина которого сметала все заградительные гати.
– Он обязательно испепелит вас, шевалье. Всему свое время. А пока объясните мне значение слов, которые произнес этот человек. Помнится, там что-то говорилось об ордене, который «отныне и вовеки…». Наверное, убийца имел в виду рыцарский орден?
– Конечно же, рыцарский, испепели меня молния святого Стефания. Вот только, что бы эти слова могли значить – над этим еще следует подумать.
– Это все, что вы способны сообщить мне?
– Потому что это все, что мне известно.
– О каком именно ордене шла речь? – Графиня поднялась и приблизилась к шевалье. В комнате было достаточно светло, однако все лицо де Куньяра так густо поросло длинными рыжеватыми волосами, что никакие, даже самые сильные, чувства открыться на нем постороннему уже не могли. – Уж не об ордене ли тамплиеров, мой правдолюбивый управитель замка?
– Да хоть бы и тамплиеров. Перед смертью человек обычно вспоминает о том, что ему по-настоящему дорого.
– Значит, он действительно возрождается – этот гнуснейший из орденов?
– Чем он хуже других монашеских братств, которых ни один папа римский так до сих пор и не удосужился упразднить? – пожал плечами де Куньяр. – И не ваши ли предки, графиня, были среди основателей ордена «бедных рыцарей Христовых»? Разве не воины из рода баронов Шварценгрюнденов, кровь которого течет и в наших жилах, водили в крестовые походы местных рыцарей и знатных мужей? Так что испепели меня молния святого Стефания!..
– Вот оно что… – графиня прошлась по комнате и вновь остановилась у камина. Поленья оказались сыроватыми, поэтому огонь едва тлел, очерняя чистоту пламени жадным дымом. – Следует понимать так, что, пока я находилась в дальних землях, в стенах замка возрождались духи и идеи предков? Надеюсь, они еще не достигли святая святых замка – тайного «зала для посвященных»?
Шевалье невозмутимо стоял посреди комнаты, никак не реагируя на слова Дианы, словно бы не расслышал их.
– Каждый свой вопрос я должна повторять?
– Тайного «зала для посвященных» – пока еще не достигли, хотя…
– …Хотя тени рыцарей-тамплиеров все же бродили по башням замка?
– Пока не стал бы называть их тенями. Они все еще звенят шпорами и блистают доспехами.
– Понятнее выражайтесь, шевалье де Куньяр, понятнее.
– Извините, что сразу же не доложил вам. Считал, что это не должно так уж интересовать вас.
– Меня интересует все, что касается моего личного престижа и репутации цитадели Шварценгрюнденов-Ляферов. Я не желаю, чтобы из-за сумасбродства нескольких залетных бродяг замок Шварценгрюнден представал в глазах королевы и церкви в образе гнезда еретиков, восставших против воли Ватикана.
– Согласен, это серьезные обвинения.
– Так назовете вы наконец имя?! – рявкнул над ухом шевалье Кара-Батыр, который все это время стоял за спиной де Куньяра, держа одну руку на эфесе сабли, другую – на рукояти ножа.
– Случилось так, что однажды в замке неожиданно объявился граф Артур де Моле.
– Граф де Моле?! – почти воскликнула Диана. – Вы сказали: «Граф де Моле»?! Он что, имеет какое-то отношение ко всему тому, что происходило?..
– Самое непосредственное, поскольку является потомком последнего Великого магистра ордена тамплиеров преподобного Жака де Моле, сожженного в 1307 году по приговору инквизиции. Именно после суда над ним и несколькими высшими сановниками ордена «бедных рыцарей Христовых», папа римский Климент V издал указ о «навечном упразднении его», мотивируя свое решение тем, что, мол, душами рыцарей завладел сатана.
– Вот уж на кого легко списать все, что угодно!
– Совершенно с вами согласен, однако, если я ничего не напутал, все происходило именно так, испепели меня молния святого Стефания!
– Не нужно посвящать меня в историю ордена, господин шевалье. Я достаточно хорошо знакома с родословной замка. Но до сих пор считалось, что у Жака де Моле не осталось прямых наследников.
– Господин Артур де Моле прибыл из Швейцарии, где длительное время скрывались его предки, а теперь нашел приют и он сам.
– И что же он искал в замке Шварценгрюнден? Даже если допустить, что он в самом деле граф де Моле и имеет какое-то отношение к праху Великого магистра?
– Убеждает, что намеревался поклониться местам, связанным с основанием ордена.
– Но почему для поклонения предкам он и его единомышленники избрали именно мой замок?
– Очевидно, потому, что для потомков тамплиеров Шварценгрюнден – то же самое, что для мусульман Мекка.
– Помолиться и только? Вы чего-то недоговариваете, шевалье. Вы чего-то явно не договариваете. Мне трудно будет смириться с тем, что управителем замка остается человек, позволяющий себе чего-либо не договаривать бедной графине-изгнаннице.
Лишь после этого угрожающего предостережения шевалье де Куньяр все же уточнил, что в действительности де Моле побывал в замке не один, а с маркизом д’Атьеном, ведущим свою родословную от великого инквизитора Франции Гийома де Ногаре, который, собственно, и отправил на богоугодный костер Великого магистра ордена.
– Потомок Великого магистра и потомок великого инквизитора Франции вместе восстанавливают орден тамплиеров?! – искренне удивилась Диана. – Историки сойдут с ума, пытаясь уловить хоть какую-то долю естественности в этом совершенно неестественно, сатанинском союзе.
– Но каким-то же образом он все-таки сложился, – смиренно напомнил ей шевалье.
В последние годы графине было не до истории ордена «бедных рыцарей Христовых», она и вспомнить не могла, когда сама в последний раз наведывалась в тайный «зал для посвященных». А тут вдруг сразу две зловещие тени, словно бы возродившиеся из вечности небытия.
Но Диана знала: если такие тени и возрождаются, то вовсе не для того, чтобы сентиментально повздыхать в местах, где священнодействовали их предки. И уж тем более не для излияния чувств потомка Великого магистра потомку великого инквизитора, то есть своего потомственного врага. Следовательно, что-то здесь не то, не то… Неужели шевалье де Куньяр вновь чего-то не договаривает?
* * *
Однако с воспоминаниями пора было кончать.
Глядя, как шевалье де Куньяр, которого, по приказанию Кара-Батыра, разыскал один из стражников, лично вышел на опущенный подъемный мост, чтобы встретить гостей, Диана де Ляфер постепенно возвращалась ко дню сегодняшнему. Он не обещал быть особенно радостным. Впрочем, как и слишком грустным. Скорее всего так и останется в ее памяти еще одним безликим, серым, а значит, будничным.
Именно из-за этой серости пребывание в замке уже начинало тяготить графиню. Как-то ее мать призналась, что, оказываясь вне стен Шварценгрюндена, она почему-то чувствует себя неуютно и до ужаса незащищенно. Ее одолевал страх, который способен испытывать разве что человек, долгое время прятавшийся от своих врагов в густом лесу, а теперь вдруг оказавшийся посреди огромного чистого поля, где негде укрыться, не на что надеяться и даже невозможно развести огонь, чтобы согреться и приготовить пищу.
Вне крепостных стен замка мать чувствовала себя незащищенной – вот что яснее всего вспомнилось сейчас Диане. И графиня поняла, что лично она утратила это ощущение защищенности и уюта. Наоборот, ограниченность замковых комнат и башен угнетает ее, как узника – тюремное подземелье.
«Ты слишком долго пробыла в степи, в поле, вне всяких стен, – сказала она себе, всматриваясь в фигуры двух благородных воинов, спешившихся уже по эту сторону ворот и отдавших коней слугам. – Привыкла преодолевать огромные расстояния, постоянно ощущать опасность, жить в ожидании перемен. А посему похоже, что, как владелица вы, графиня де Ляфер, для замка Шварценгрюнден уже утрачены».
10
Поздно вечером в карете, раздобытой для него людьми де Брежи, Богдан Хмельницкий добрался до предместья Варшавы. Там, в одном из заезжих дворов, его ожидали трое казаков во главе с сотником Мисюрой, прискакавших вчера из-под Львова, чтобы сообщить, что полторы тысячи охочих запорожцев и казаков, выписанных из реестра, готовы к походу во Францию.
Полковника не удивило, что у них уже были свежие кони, деньги на дорогу, а к седлам предусмотрительно пристегнуты сумы с едой, которых четверым путникам должно было хватить на пять дней. Ровно столько, сколько нужно, чтобы со всеми предосторожностями выйти за пределы Польши, о чем тоже позаботились люди де Брежи.
При этом сотник убеждал его, что, хотя далеко не все отобранные вербовщиками казаки побывали в настоящих сражениях, однако среди них нет ни одного плохо обученного новичка. Как нет и ни одного серьезно больного – всех уже осмотрели два французских лекаря. То есть сотник был уверен, что с таким полком хоть сегодня можно было вступать в бой.
Единственное, чего по-настоящему опасался Мисюра, – как бы этот бой казакам не пришлось принимать еще на территории Польши, прежде чем они достигнут портового Гданьска. Слишком уж нервно будут воспринимать появление целого казачьего полка польские аристократы тех земель, через которые ему придется проходить.
– Никто здесь мной не интересовался? – спросил Хмельницкий казаков, проверяя их готовность к дальней дороге.
– Спрашивать не спрашивал, – ответил седоусый казак, который был у них за старшего. – Но вертелся здесь один. Гусары, что привезли эти сумы, приказали ему убраться. И, кажется, силой увезли отсюда.
– Увезти-то они увезли. Да надолго ли? – подключился к разговору второй казак – старый рубака с рассеченным ухом.
– Ненадолго, это уж точно, – признал полковник, приказывая казакам трогаться в путь.
«Да, вояке де Конде придется еще очень многое постигать в политике, – с легкой горечью подумал он о человеке, который своей неосторожностью и своими амбициями так неожиданно ломал ему карьеру и перепахивал всю его судьбу. – Как, впрочем, и тебе самому».
– Ты говорил о людях, которые еще во Львове снаряжали тебя и твоих казаков в дорогу, – обратился полковник к Мисюре, когда они покинули заезжий двор. – И даже немного проводили вас. Кто были эти люди: воины, монахи, местные французские дворяне?
– Монахи, но очень уж воинственные с виду.
– Из тех, что привыкли креститься кинжалами, – уточнил Хмельницкий.
Оставляя ночью Варшаву, полковник еще не знал, что его уже разыскивают, чтобы арестовать и казнить. Что в Чигирин снаряжены гонцы, которые должны были доставить местному старосте приказ коронного гетмана о сожжении родового поместья Хмельницкого как изменника Речи Посполитой. Он еще не знал и даже предположить не мог, что, в конце концов, ему все же удастся вернуться в Варшаву и добиться аудиенции короля. Удастся выиграть эту первую серьезную схватку с коронным гетманом Николаем Потоцким и орденом иезуитов.
Впрочем, не знал и знать не мог Хмельницкий и того, что в ближайшем будущем его ждут куда более серьезные победы и поражения. Что впереди – слава полководца и дипломата, булава гетмана всея Украины и мудрость вождя восставшего народа; Переяславская рада «воссоединителей» и предательское отступничество русского царя, еще при его, гетмана, жизни нарушившего все без исключения пункты договора о воссоединении Украины с Россией.
Но для того, чтобы все это произошло, Хмельницкому нужно было пройти через эту сырую, окутывавшую Польшу (перед которой у него как у воина уже было немало заслуг) тревожную ночь: ночь клеветы и предательства, ночь бегства и веры в святость задуманного им.