Книга 1
Земля свободы
Бедность — худшее из зол и самое страшное из преступлений.
Джордж Бернард Шоу
Глава 1
Лето, 1906
Он терпеть не мог копаться в воспоминаниях.
Они не пробуждали в нем сладкой ностальгической тоски, не возрождали утраченную любовь. Он считал, что у них есть только одно полезное свойство — они помогают укрепить броню, которой он так старательно окружал себя и за которой прятал все, что могло оказаться хоть мало — мальски уязвимым или же выдать наличие у него человеческих качеств. Когда он рассказывал мне о своем детстве, это выглядело так, будто речь шла о событиях из жизни совершенно постороннего человека, рассматриваемых из безопасного отдаления, не то полузабытых, не то не имевших ровно никакого значения. Рассказывая, он никогда не отводил глаз от моего лица, и его голос оставался все таким же глубоким и сочным, независимо от эмоционального накала тех событий, о которых шла речь.
Историю о том, как он пересек океан, я услышал, когда мне было десять лет от роду, а сейчас, когда я сидел в больничной палате и слушал рассказ Мэри, картины самого начального этапа жизни старика, который сейчас умирал здесь, вновь воочию вставали передо мной, свежие и сокрушительные, как океанская волна.
Когда обрушился шторм, пароход уже три дня полз прочь от Неаполя.
Далеко внизу под палубой, там, где за железной стенкой выбивалась из сил старая машина, в помещении, рассчитанном от силы на двести человек, сгрудилось шесть сотен мужчин, женщин и детей. Помойная вонь мешалась с тяжелым духом машинного масла и металла, проржавевшего от постоянной утечки пара. Вместо бессловесных штабелей ящиков и мешков с подвешенными сургучными печатями судно было нагружено стонущими, изнемогающими людьми. Разбившись по семьям, они сидели кучками, укрываясь от холода кто чем мог — и взятой с собой одеждой, и найденной в трюме промасленной и грязной ветошью. Изголодавшиеся малыши, которых к тому же кусали крысы, без устали завывали. Взрослые жевали табачные листья в надежде заглушить голод; по их подбородкам стекали струйки темно — коричневой слюны. Женщины, молодые и старые, пытаясь поднять упавший дух, пели неаполитанские баллады или молили столь сурового к ним Господа, чтобы он сократил срок их невыносимо тяжелого земного странствия.
Они взошли на пароход под покровом ночи, уплатив по двадцать пять тысяч лир — почти пятьсот долларов — с носа местному воротиле Джорджо Сальвеччи, растолстевшему землевладельцу, который в любое время года ходил в застегнутом на все пуговицы желтовато — коричневом пальто. Сальвеччи отправлял «шкуры» — итальянских эмигрантов — через Атлантический океан, в гавани Нью — Йорка, Бостона и Балтимора. На грани веков, в разгар бегства итальянцев на обетованную американскую землю, Сальвеччи и его подручные отправляли по полторы тысячи человек в неделю навстречу неизвестному будущему. Они не скрывали полного безразличия к дальнейшей судьбе своих клиентов — их участие в сделке заканчивалось с уплатой (конечно, без всяких квитанций) денег. За дополнительные несколько тысяч лир Сальвеччи мог предоставить фальшивые документы, на которые в Эллис — Айленде или ином пункте прихода будет проставлен оттиск резинового штампа, дававший вожделенное право войти в Золотой мир.
Беглые заключенные, воры, мошенники и убийцы — все они рано или поздно приходили к Сальвеччи. Он был их последней надеждой, только он мог спасти их от многолетнего пребывания за толстыми железными прутьями, которыми были забраны окна камер итальянских тюрем.
Своих клиентов Сальвеччи отправлял через Атлантику на старых потрепанных пароходах, уже давно забывших свои лучшие годы и блестящую публику, прогуливавшуюся некогда по их палубам. То, что когда — то составляло гордость торгового и пассажирского флота, теперь, тяжело скрипя, переползало через океан и доставляло в новую страну груз нищеты и людских чаяний. Пароходы носили громкие имена: «Леонардо», «Витторио Колонна», «Королева Изабелла», «Марко Поло». Когда — то они бороздили лазурные воды Адриатики, зарабатывая золото для венецианских торговцев и банкиров. Теперь же, придавленные тяжестью лет, тащились, переваливаясь с волны на волну, через бескрайние просторы Атлантического океана.
Пассажиров кормили один раз в день, вечером; делал это крупный мускулистый мужчина, изукрашенный татуировками от лба до лодыжек. Его звали Итало, и он был уроженцем северной горной области, славившейся своим непроходимым ландшафтом, но никак не кулинарным искусством. Чтобы накормить голодных, Итало приходилось по десять раз спускаться в трюм. Он карабкался по узкой лесенке с большой кастрюлей, наполненной варевом. Оказавшись внизу, он, не задерживаясь, зачерпывал обжигающе горячее содержимое кастрюль прямо мисками, оставлял их на полу и быстро выбирался наверх, а люди жадно пожирали еду, которой, пожалуй, побрезговали бы и свиньи. Время от времени Итало кидал прямо в люк трюма черствые, заплесневелые ломти хлеба и видел, как грязные руки молниеносно расхватывали желанный деликатес.
Пассажиры собирали на дне трюма щепки, клочья тряпья и разводили маленькие костерки, к которым теснились, пытаясь согреться сами и спасти от простуды детей.
Кошмарное путешествие выливалось в восемь дней непрерывных страданий, но каждый из тех, кто сидел, скорчившись, на холодном, как лед, полу трюма, отчаянно стремился благополучно завершить его. Все они оставили позади пересохшую каменистую землю и будущее, в котором не было места надеждам, ради места, где, как им говорили, обязательно осуществятся любые их мечтания. Только эта вера и давала им способность жить дальше, в то время как рядом молча умирали старики, а измученные младенцы из последних сил орали, срывая голоса.
Паолино Вестьери мечты об Америке вполне хватало, чтобы поддерживать в нем стремление жить. Вестьери был тридцатишестилетним пастухом из Салерно; у него на глазах от трехсот обитателей процветающего селения осталось всего полдюжины, превратившихся в беспомощные жертвы голода, воров и болезней. Он имел восьмилетнего сына Карло и жену Франческу, беременную сейчас на восьмом месяце их вторым ребенком. Несмотря на постоянные трудности, Паолино вовсе не собирался покидать Италию. Но в конце зимы 1906 года его отец, Джакомо, попал в руки каморристов — бандитов в Италии везде называли по — разному: в Сицилии — мафией, а в Неаполе — каморрой. Он умолял дать ему еще немного времени на уплату давнишнего долга, но его не послушали. Его раздели донага, повесили на большой оливе, распороли ему живот. Через три дня Паолино узнал об участи своего отца и не без труда отыскал его труп. К тому времени его успели изуродовать вороны, он кишел личинками мух. А возвратившись домой, он обнаружил, что Карло пропал. Его жена заходилась в рыданиях; Паолино никогда прежде не слышал, чтобы женщина так орала.
— Они забрали Карло! — кричала она сквозь слезы. — Они забрали моего сына!
— Кто — они? — спросил Паолино, обнимая жену.
— Каморра, — с трудом выговорила Франческа. — Они забрали моего мальчика. Они забрали его в счет долга твоего отца. Долга, который мы не можем заплатить.
— Хватит кричать, — сказал Паолино. Он выпустил жену из объятий, прошел в спальню и взял свою лупару. — Я верну Карло.
Франческа рухнула на колени, слезы ручьями текли из ее глаз, она в отчаянии рвала на себе волосы.
— Мне нужен мой сын, — стенала она. — Пусть вернут сына. Если они хотят получить долг, скажи им: пусть требуют с твоего отца. А не с моего мальчика.
— Они уже получили долг с моего отца, — ответил Паолино. Он проверил, заряжена ли лупара, шагнул мимо жены и вышел за дверь.
Паолино стоял посреди небольшой гостиной, глядя на своего сына и мужчину, сидевшего рядом с ним. Из угла рта мужчины торчала тонкая сигара, струйка дыма ласкала полную загорелую щеку. Он погладил Карло по макушке.
— Хороший мальчик, — сказал, широко улыбнувшись, мужчина. — Очень тихий. Не доставляет нам никакого беспокойства. Мы уже считаем его почти членом нашей семьи.
— Я верну тебе твои деньги, Гаспаре, — сказал Паолино; лупара висела у него на плече, полуприкрытая рукавом его пастушеской куртки. — Даю тебе слово. Прошу тебя, позволь теперь мне забрать моего сына.
— Твой отец тоже давал мне слово, — ответил Гаспаре, вынув сигару изо рта. — Много раз. Но я так и остался ни с чем. Кроме того, с нами мальчик узнает лучшую жизнь. Мы сможем дать ему намного больше, чем ты. Что касается тебя, то теперь, когда твоего отца больше нет, ты больше ничего не должен. По крайней мере, нам.
Паолино посмотрел на сына и вспомнил, как много раз сажал его ранним утром на плечи и шел вместе с ним по склону холма, между старых олив, к пасущейся отаре. В его голове, как наяву, прозвучал счастливый смех мальчика, просившего отца идти побыстрее. Но это короткое блаженное воспоминание сразу вытеснилось образом взрослого Карло, превратившегося в жестокого каморриста, молча, презрительно глядящего с вершины того самого холма, поросшего оливами, как его подручные, обвешанные дорогими ружьями и пистолетами, выгребают из карманов бедняков гроши, заработанные тяжким трудом. Паолино Вестьери знал, что должен любой ценой не допустить, чтобы из его сына, которого он так сильно любил, вырос такой человек.
Он шагнул поближе к Гаспаре и своему сыну, как будто не видел двоих мужчин, стоящих в углах комнаты.
— Так или иначе, — сказал Паолино, — но сын уйдет вместе со мной.
— Разговариваешь ты смело. — Гаспаре снова взял сигару в зубы. Его голос сделался резким. — Но мы еще посмотрим, надолго ли хватит твоей смелости.
— Позволь мне забрать моего сына, — вновь сказал Паолино, ощутив, как по его шее и спине потекли струйки пота.
— Мне больше нечего тебе сказать. — Гаспаре махнул рукой, указав Паолино на дверь. — Отправляйся к своим овцам, пастух. Ну а о мальчике я позабочусь.
Паолино упал на колени, лупара, до того висевшая за спиной, вдруг оказалась у него в руках. Но он направил стволы не на преступника Гаспаре. Оружие было нацелено точно в грудь его любимого сына. Двое мужчин, стоявших в углах, выхватили пистолеты и взяли Паолино на прицел. Гаспаре отшатнулся от мальчика, продолжавшая дымиться сигара выпала у него изо рта, и он поймал ее на лету. Карло уставился на отца, его губы дрожали.
— Ты убьешь единственного сына? — спросил Гаспаре. — Прольешь родную кровь?
— Для него лучше совсем не жить, чем жить с вами, — ответил Паолино.
— У тебя духу на это не хватит, — сказал Гаспаре. — Я даже не знаю, смог бы я сам сделать такое.
— Тогда спаси его и позволь уйти домой вместе со мной.
Гаспаре нескольких минут смотрел Паолино прямо в глаза.
— Нет, — сказал он в конце концов и покачал головой.
Паолино отвел взгляд от Гаспаре и посмотрел на сына. Он ощущал себя так, будто они лишь вдвоем остались на свете. Тяжелый взгляд мальчика сказал отцу все, что ему требовалось знать. Каморре не потребуется прилагать больших усилий, чтобы развратить душу ребенка и настроить его против тех, кого он любил раньше. Они совратят его фальшивым романтическим представлением о власти и богатстве, без труда соблазнят обещаниями безбедной жизни, намного более интересной и привлекательной, чем жизнь сына пастуха. Это будет дурная жизнь, в которой не останется места порядочности и добру. У них было недостаточно времени, чтобы полностью восстановить мальчика против отца, но Паолино ясно видел, что эта работа уже начата. Мальчик станет вором, преступником, а когда — нибудь и убийцей.
— Я люблю тебя, Карло, — сказал Паолино и нажал на спусковой крючок.
Он не отвел взгляда и видел, как ударом пули его сына с силой швырнуло в стену рядом с камином. Карло, убитый рукой родного отца, сполз на пол, его лицо с полуоткрытыми глазами оказалось в считаных дюймах от потрескивающих, разбрасывающих искры поленьев.
— Теперь он не принадлежит никому, — сказал Паолино.
Он отбросил лупару и подошел к камину. Наклонился, взял сына на руки, повернулся и ушел.
Эту часть истории я очень хорошо помнил. Многие из сторонников старика ссылались на высочайший накал страстей, сопровождавший все эти события, для того, чтобы объяснить ту жестокость, которая пронизывала всю его жизнь. Брат, которого он никогда не видел, был убит родным отцом, которого он так никогда и не смог понять, в стране, которую ему никогда не хотелось посетить. Естественно, говорили они, такие душевные травмы не могут не оставить глубоких шрамов. Сейчас же, слушая в ночной тишине рассказ Мэри, я вдруг задумался о том, могла ли его жизнь пойти по — другому, если бы Паолино Вестьери просто повернулся бы и вышел из той комнаты, не поддавшись своей старомодной и примитивной принципиальности, не испугавшись того, что его сын вырастет «человеком иного времени». И еще я думал о том, видел ли старик хоть каплю иронии в смерти своего брата в свете того, как пошла его собственная жизнь. Поскольку не могло быть никаких сомнений в том, что именно убийство Карло явилось тем семенем, из которого проросла вся судьба старика.
Паолино Вестьери похоронил отца и сына на холме, на берегу Неаполитанского залива. Там они и будут покоиться, защищенные от палящего летнего солнца и ледяных осенних ветров теми самыми двумя большими соснами, на которые Паолино забирался еще мальчиком. Могильщики засыпали гробы землей, а Паолино глядел на безмятежный пейзаж, зная, что видит его в последний раз. Гаспаре сообщил об убийстве Карло местному констеблю, превратив Паолино Вестьери в то, чем он никогда не мог даже представить себя, — в убийцу, за которым охотится полиция.
Он быстро и без шума продал свою землю, всю теплую одежду и оставшихся овец местному торговцу. Вырученных денег едва — едва хватило на то, чтобы оплатить проезд двух человек — его самого и жены — на «Санта — Марии», которая должна была покинуть Неаполь в ночь на 17 февраля 1906 года. Доктор предупредил Паолино, что будет лучше, если он отложит отъезд до весны, чтобы жена смогла родить здесь, в спокойных условиях.
— Каждый день, проведенный нами здесь, — это лишний риск, — ответил ему Паолино. — Мы должны уехать немедленно.
— Нельзя подвергать женщину, готовящуюся произвести на свет новую жизнь, такой опасности, — настаивал доктор.
— Здесь нет никакой жизни вообще, — отрезал Паолино. — Ни новой, ни старой.
— Дайте своей жене и ребенку шанс, — умолял доктор.
— Убраться отсюда как можно скорее — вот их единственный шанс, — сказал Паолино.
Франческа, его жена, сидела, привалившись к испещренной сальными пятнами стене покидаемого дома, ее лицо было полускрыто густыми растрепанными каштановыми волосами. Она потирала огромный живот, а глаза с силой зажмуривала, надеясь приглушить постоянно терзавшую ее боль. Она была дочерью фермера, единственным ребенком в семье, где ее воспитывали, как мальчика, заставляя работать на земле от темна до темна. Жизненные трудности были ей столь же знакомы, как вкус свежих помидоров из материнского огорода. Но, оказывается, всего, что она вынесла до сих пор, судьбе было недостаточно.
Она впервые заговорила с Паолино в городе, куда крестьяне собрались, чтобы отпраздновать окончание сбора урожая. Ей было тогда шестнадцать, ее тело уже начало обретать женственную округлость, но оставалось еще по — девичьи стройным, а ее быстрая теплая улыбка привлекала заинтересованные взгляды множества молодых людей. Ее деликатность позволяла даже самым стеснительным осмелиться пригласить ее потанцевать или предложить стакан домашнего вина. Паолино она много раз видела раньше: то на городской площади, где он разговаривал со своим отцом или смеялся и перешучивался с друзьями, возвращаясь домой из школы, то в тихой толпе прихожан в старой деревянной церкви. Он был силен и красив и в во — семнадцать лет казался гораздо взрослее, чем большинство его сверстников.
Он не приглашал ее танцевать, не угощал вином. Он считал, что такое начало знакомства будет неправильным. Вместо этого он вручил ей белую розу, сорванную в саду его матери, улыбнулся и ушел. Она улыбнулась ему вслед, и тепло, которое она вдруг ощутила в животе, сказало ей, что скоро она станет замужней женщиной.
— Те наши первые семейные годы были совсем особыми, — сказала как — то раз Франческа своей матери, когда обе женщины занимались приготовлением очередной трапезы из тех, что сливались в бесконечный цикл кормления большой семьи. — Наверно, так бывает всегда, когда двое молодых людей любят друг друга. А потом все кончилось. Жизнь лишилась солнца и погрузилась в кромешный мрак. Туда, откуда не бывает выхода.
Паолино много раз пытался объяснить жене причины своего ужасного поступка, но она то ли не смогла, то ли не пожелала его понять. А ведь он и в самом деле считал, что жизнь каморриста гораздо хуже, чем безвременная смерть. Он был готов пройти жизнь до конца, каждую минуту помня о том, что убил своего родного сына, лишь бы только не увидеть, как мальчик превращается в мерзавца, ведущего охоту на тех, кто слишком беззащитен для того, чтобы сопротивляться.
— Ты думаешь, что быть пастухом и все время жить впроголодь лучше? — спросила его Франческа.
— Он жил бы, замаранный кровью других людей, — ответил Паолино.
— А теперь кровью замаран ты, — огрызнулась Франческа, уставившись на него с неприкрытой холодной ненавистью. — От такого пятна ты никогда не очистишься. Ни перед Богом. Ни перед каморрой. И уж конечно, не передо мной.
Паолино опустился на колени перед нею и прикоснулся к выпирающему животу.
— У нас есть другой ребенок, — прошептал он. —
Мы должны сделать все возможное, чтобы правильно воспитать его и вырастить в хорошем месте. Подальше отсюда. Подальше от этих людей.
— Эти люди — мы. — Франческа изо всех сил сдерживала слезы, которые лились непрерывно с того самого дождливого утра, когда она положила своего сына на вечное отдохновение. — Можно бежать куда угодно — ничего не изменится. Это место — мы сами. И эти люди — мы.
— Я — нет, — ответил Паолино, выпрямляясь.
— Но мой следующий ребенок будет таким, — сказала она и почувствовала, как по телу пробежал озноб.
Масло сочилось из машинного отделения совсем тоненькой струйкой. Она невидимо петляла между чадными костерками, в которых пассажиры сжигали сырые щепки и тряпки, пытаясь впустить хоть немного света в свой темный мир. В конце концов горючее уткнулось в один из костров, где в ржавом чайнике кипятилась темно — бурая вода, и сразу вспыхнуло. Огонь помчался по трюму, извиваясь, как встревоженная змея.
Штормовые волны швыряли пароход, заставляли его тяжело переваливаться с носа на корму, гулко били в железное брюхо. Вместе с удушающей жарой людей обдавало леденящим холодом от океанской воды и воздуха, просачивавшихся через трещины в дряхлых бортах. Судовые машины устало громыхали, пытаясь угнаться за штормом, в атмосфере переполненного трюма смешивались горячий пар и холодная испарина. И вот уже из — под проржавевших стенок машинного отделения потекли полдюжины, а потом и дюжина таких же тонких струек; проскользнув под ногами людей и мимо наглых крыс, они быстро нашли огонь и вспыхнули сами.
Сначала раздались крики, потом запах дыма резко усилился, а потом началась паника.
Огонь разгулялся очень быстро, совсем не как те жалкие костерки, на которых никак не хотела закипать вода в прокопченных чайниках, и люди толпой кинулись к единственному выходу из трюма. Они лезли по головам друг друга, забыв в один момент и о дружбе, и о родственных связях ради одного глотка свежего воздуха. У слабых и старых, которых так легко было отшвырнуть в сторону, не оставалось никаких шансов на спасение. Огонь распространялся быстро, и клубы серого дыма, похожие на кучи грязной шерсти, вскоре заполнили весь трюм. Молодая женщина, подол обтрепанного платья которой успел ухватить огонь, замерла на месте, воздев руки и запрокинув голову, словно приветствовала скорую гибель. Потерянный ребенок прижался к мокрой стене, заткнув крохотными грязными пальчиками уши, крепко зажмурив глаза и надеясь, что сейчас окажется в другом, спокойном и безопасном месте. Посреди трюма сидел на корзине старик с дымящейся самокруткой во рту — олицетворение разума в этом мирке, где все поголовно свихнулись от страха.
— Нет на то воли божьей, — визжала путешествовавшая в одиночку женщина, по которой прошлись стремившиеся выбраться. — Мы ничем не заслужили такой кары!
— Заткнись, дура, — оборвал ее какой — то мужчина. — Посмотри вокруг себя. Неужели ты еще веришь, что бог есть?
— Я не отрекусь от него до смертного часа, — ответила женщина, тщетно пытаясь подняться на ноги и сфокусировать взгляд хоть на чем — нибудь.
— Этот час уже наступил! — выкрикнул мужчина и пробежал мимо нее, рассчитывая все — таки выбраться из ада.
Паолино Вестьери стоял и смотрел, как разрасталась стена огня, окружавшая машинное отделение. Он знал, что им осталось жить считаные минуты. Он смотрел на Франческу — ее лицо было испачкано копотью, из угла рта вытекала струйка слюны, лоб был покрыт каплями по — та. Он наклонился и погладил ее по голове, прикоснулся грязными пальцами к мягким щекам и нежно поцеловал ее в губы.
— Ti amo, саrо, — сказал он женщине, которую любил.
Филомена, повивальная бабка, толстая старуха с изрезанным морщинами лицом, одетая в линялое черное платье, с дырявым платком на голове, подалась всей своей массой вперед и нажала обеими ладонями на живот Франчески. Франческа широко раздвинула ноги, упершись одной ступней в спину старика. Она наклонила голову, так что подбородок прижался к груди, и ждала, когда же прекратится приступ боли, пронзивший ее живот. Царивший вокруг хаос, испуганные крики и рыданья — все это, казалось ей, находилось очень далеко, и дым, раздиравший ей легкие, прилетал из какого — то места, совершенно не затронутого безумием и ужасом. Уже целый час она испытывала схватки, острые, как удары ножа, и от боли отчаянно цеплялась, ломая ногти и раздирая в кровь кожу на ладонях, за щербатые доски настила.
Вдруг она открыла глаза и посмотрела на повитуху.
— Мы успеем? — спросила она.
— Только ангелам это ведомо, — ответила Филомена.
Она растирала ноги Франчески от самого верха до щиколоток, зная по опыту, что сейчас это самая действенная помощь ребенку — до боли крепкое нажатие на одну ногу, затем на другую.
— Чем я могу помочь? — спросил Паолино, стоявший за спиной повитухи.
Филомена повернула голову и несколько мгновений искоса рассматривала Паолино.
— Ты любишь эту женщину? — спросила она.
— Очень, — сказал Паолино, как бы случайно отведя глаза в сторону.
— Тогда стой рядом со мной, смотри в глаза твоей жены и не отвлекайся ни на что. — С этими словами Филомена вновь повернулась к Франческе. — Ну, вот, и подошло время, моя маленькая! — выкрикнула она, пытаясь перекрыть шум. Вокруг клубился дым — такой густой, что еще немного, и по нему можно было бы взлезть к самому люку. — Набери воздуху, сколько сможешь, и тужься изо всех сил. Я сделаю все остальное.
Франческа Конти Вестьери кивнула и в последний раз обвела взглядом окружавшую ее неприглядную картину. Про себя она молча молила Бога, чтобы Он, несмотря на творившийся вокруг ужас, грязь и пожар, дал ее ребенку родиться живым и здоровым. Потом посмотрела мимо повитухи на мужа.
— Пообещай мне одну вещь, — сказала она.
— Какую? — Он перегнулся через Филомену, взял жену за обе руки и крепко сжал ее ладони, покрытые мокрой грязью и сажей, смешанными с кровью, сочившейся из многочисленных царапин. Он смотрел ей. в глаза и сквозь ее боль, сквозь жар, начавшийся у нее, сквозь ее страх и гнев, все же различал жестокую ненависть, которую его жена испытывала к нему.
— Ты устроишь для этого ребенка хорошую жизнь в новой стране, — сказала Франческа. — Дай мне слово.
— Я обещаю, — сказал Паолино.
— Дай мне слово! — визгливо выкрикнула Франческа.
Паолино опустился на колени и почти прикоснулся губами к уху жены.
— Я тебе обещаю, — прошептал он. — Как твой муж и как мужчина.
Франческа кивнула. Ее прекрасные волосы свалялись в сырой колтун, она вся обливалась потом и кровью, ее грудь часто вздымалась.
Паолино отступил в сторону. Дым щипал ноздри, заполнял легкие, до слез разъедал глаза. Он смотрел вокруг, на кучки людей, яростно борющихся друг с другом, чтобы выбраться наружу, под небо, которого они не могли увидеть. Трюм превратился в яму, где гулял огонь, куда хлестала через видимые и невидимые дыры забортная вода, где валялись мертвые и еще живые тела, где крики о помощи и вопли отчаяния сливались в один невнятный гул. Судно накренилось вправо, его усталое от многолетней борьбы со стихией тело было готово сдаться не знающему милосердия океану.
Юношеские ожидания и мечты Паолино Вестьери о простой и счастливой жизни — все это превращалось — нет, уже превратилось! — в копоть и горячие головешки.
Филомена опустилась на колени, упираясь локтями в пол и нащупывая ладонями между ног Франчески новую жизнь, готовую выбраться на свет. Пламя бушевало прямо у нее за спиной, но она не обращала внимания ни на что, кроме того, чего требовало ее призвание.
— Головка показалась! — крикнула Филомена, заглушив шум. На несколько секунд разогнув спину, она с неожиданной силой оторвала большой кусок от подола собственного платья и принялась стирать кровь с внутренней поверхности бедер Франчески, улыбаясь при этом точно так же, как улыбалась сотням рожениц в теплых домах на твердой земле.
Франческа до крови закусила нижнюю губу.
— Долго еще, синьора? — спросила она сквозь зубы.
— Это уже как ты сможешь, — ответила Филомена.
На них сползали по настилу тела погибших в давке и задохнувшихся в дыму. Из — за крена судна и роженице, и повитухе приходилось все сильнее цепляться за мокрые грязные доски.
— Тужься, тужься, деточка, — приговаривала Филомена, — тужься изо всех сил.
Франческа запрокинула голову и закричала так громко, что ее голос гулким эхом разнесся между покрытых испариной ржавых стен трюма. Потом часто — часто задышала. Ее глаза выпучились от боли. Акушерка опять наклонилась между ног Франчески, ее руки мягко, но крепко ухватились за макушку показавшейся головки ребенка. Между ногами роженицы быстро увеличивалась лужа крови. Крови было гораздо больше, чем многоопытной повитухе доводилось видеть при нормальных родах, и старуха знала, что обе жизни удастся сохранить, лишь если Бог проявит к этим людям особое милосердие. В похожем на ад трюме даже время текло совсем не так, как обычно, каждое мгновение растягивалось на целую вечность, каждая секунда вмещала в себя без остатка жизнь, полную тяжких воспоминаний. А огонь метался среди людей, равнодушный к жизни и смерти. Все, каждый человек из тех, кто еще оставался в этом огромном помещении, знали, что означало прикосновение холодной руки незваной гостьи.
В пароход ударила очередная волна, да так, что прогнулась стена совсем рядом с Филоменой и Франческой. От сотрясения их всех, вместе с Паолино, швырнуло вниз по наклонному полу. Их спины лизнули языки пламени, их руки тщетно цеплялись за покатившихся вместе с ними мертвецов. Филомена упала ничком и напоролась головой на торчавшую железку. Сразу хлынула кровь.
— Дай я помогу тебе, — сказал Паолино, хватая старуху за плечи.
— Забудь обо мне, — отозвалась та слабым голосом. — Позаботься о младенце. Ребенок — вот кому ты сейчас нужен. Только ему ты и сможешь помочь. — Она с усилием приподнялась, схватила Паолино за рубашку и подтащила к себе. — Только ему, — повторила она.
Паолино повернул голову к жене, неподвижно лежавшей на боку рядом с холодной, покрытой застарелыми пятнами машинного масла стеной.
— Ты ошибаешься, — сказал Паолино, но в его голосе слышалось больше страха, чем уверенности. — Она будет жить. Они оба будут жить.
— У тебя нет времени, — перебила его Филомена.
Густые клубы дыма наползали на нее, то и дело скрывая лицо. — Иди и спаси то, что еще можно спасти.
Паолино опустил голову повитухи на пол, подложив под нее тряпку, оторванную от подола ее черного платья, и на коленях подполз к жене. Их окутывал дым, совсем рядом яростно ревел огонь. Он взял жену за плечо и нерешительно потянул; она перевернулась на спину, тяжело стукнувшись об пол головой и обдав лицо и грудь мужа крупными брызгами темной крови. Паолино опустил взгляд к ногам жены, пытаясь в дымном мраке разглядеть лицо ребенка, которое должно было уже показаться из чрева Франчески, и тщательно обтер руки о рубашку. Потом он вынул из заднего кармана тряпку, немного обтер жену от крови и пота, и лишь после этого потянулся к голове ребенка. Его правая ладонь легла на мягкую макушку, и несколько долгих секунд он боялся сделать хоть какое — то движение. Подняв голову, он видел лицо жены, еще недавно такое красивое, а теперь перемазанное жирной грязью, с пылающими лихорадочным румянцем щеками, с губами, сделавшимися мертвенно — синими. Он разглядел вопрос в ее глазах, и ему захотелось наклониться к ее уху и сказать, как сильно любит ее. Сказать, как сильно он сожалеет о той боли, которую ей причинил.
Но он не издал ни звука. Напротив, Паолино опустил голову и осторожно потянул ребенка, пытаясь высвободить его из теплого безопасного материнского чрева, которое с минуты на минуту должно было превратиться в смертельную ловушку. Головка повисла неподвижно; Паолино освободил плечи, а потом, уже почти без его помощи, ему на руки выскользнуло все тельце. Шума и криков, все так же раздававшихся вокруг, он совершенно не замечал. Он не замечал ни того, как что — то взрывалось в машинном отделении, ни того, как волны с новой яростью пытались сокрушить борта парохода. Он не замечал ни ада, окружавшего его, ни холодного океана, дожидавшегося, пока какой — нибудь глупец выберется из этого ада, чтобы сразу же поглотить его.
В правой руке он держал пуповину, последнюю связь матери с младенцем, и лихорадочно крутил головой в поисках чего — нибудь острого, чем можно было бы ее перерезать. Отчаявшись, он оторвал щепку от доски трюмного настила и принялся поспешно перепиливать этот живой канатик, чтобы освободить ребенка. В конце концов это ему удалось; он отделил ребенка от неподвижно лежавшей Франчески. Подняв его к лицу, Паолино дважды шлепнул по спинке ладонью и в течение мгновения, которое показалось ему не короче целой жизни, ждал, когда же младенец подаст хоть какой — то признак жизни.
И улыбнулся, услышав пронзительный крик ребенка, заглушивший вопли и рыдания людей, метавшихся по трюму, стоны обессилевших, в страхе ожидавших приближения смерти. Прижав сына к груди, Паолино опустился на колени перед лицом Франчески.
— Смотри, любимая, — прошептал Паолино. — Посмотри на твоего сына.
Франческа взглянула на ребенка изъеденными докрасна дымом глазами, и ее губы растянулись в слабой улыбке.
— Е un bello bambino, — прошептала она и, с трудом подняв руку, погладила лобик младенца. Потом она в последний раз закрыла глаза, ее рука сползла вдоль ноги мужа и неподвижно легла на пол.
Паолино Вестьери поднялся, держа на руках новорожденного сына, — его нога соприкасалась с безжизненным телом жены — и оглядел трюм. Он увидел, что огонь успел набрать полную силу. На полу лежало множество трупов, среди которых попадались живые старики, безропотно готовившиеся встретить неизбежную смерть. Матери, стоя на коленях, укачивали, держа в объятиях, уже мертвых детей, а отцы в отчаянии пытались подсадить еще живых детей повыше на забитый людьми трап. Пожар добрался до машинного отделения, огонь бежал вдоль старых труб, раскаляя кожухи и заставляя ржавые поршни застревать в своих цилиндрах. А океан продолжал штурмовать старый пароход снаружи, стремясь отправить его на давно заслуженный покой.
За свою не столь уж долгую жизнь Вестьери больше чем заслужил смерти. Он собственными руками убил родного сына и похоронил его в сухой земле своей родины рядом с изуродованным телом родного отца. Он видел, как умирала его жена, только что принесшая новую жизнь в мир, который успела глубоко возненавидеть. И теперь он стоял, глядя на разгулявшийся огонь, готовый с радостью поглотить и его самого, и его ребенка. Вестьери покрепче прижал ребенка к себе, пригнулся и нырнул в густой дым, заполнявший трюм тонущего судна.
На борту «Санта — Марии» было 627 пассажиров, хотя в списке насчитывалось только 176 фамилий. Яростный шторм и пожар в машинном отделении, случившиеся посреди Атлантического океана холодной февральской ночью, пережил восемьдесят один человек.
Одним из них был Паолино Вестьери.
Вторым — его сын, Анджело Вестьери.
Я перевел взгляд с Мэри на старика, неподвижно лежавшего на кровати. Он всегда говорил мне, что судьба — это всего лишь ложь, в которую верят только глупцы. «Человек сам выбирает свой путь, — говорил он. — Весь ход своей жизни ты определяешь сам». Но я не мог не сомневаться в его правоте. Очень уж было похоже, что ход такой жизни, как у него, начавшейся в тени смерти, был предопределен с первых минут. Сами обстоятельства его появления на свет могли оставить на сердце шрам, не поддающийся никакому излечению. Они могли исковеркать его душу, отвратив ее от ценностей, которые большинство считает основополагающими, ожесточить его мысли и чувства. Они вполне могли подготовить почву для того, чтобы Анджело Вестьери стал тем, кем он стал.
Мэри проследила мой взгляд. Мне показалось, что мы с ней в этот миг думали совершенно одинаково. Но я ошибся.
— Такое впечатление, — сказал я, — что он был обречен с самого рождения.
— Полагаю, что можно считать и так, — ответила она, плеснув себе в стакан воды из пластиковой бутылки.
— А как же считать по — другому? — задал я совершенно дурацкий вопрос.
— Что его жизнь пошла точно так, как он того желал, — сказала она. — Как будто он с самого рождения запланировал ее себе именно такой, а не иной.