Книга: У истоков русской контрразведки. Сборник документов и материалов
Назад: Заключение
Дальше: Комментарии

Юнкерские годы

Мои юнкерские годы

«Что прошло,
То будет мило».
Мое пребывание в 1890–1893 гг. в Михайловском артиллерийском училище мне дорого не по одному тому, что меня отделяет от него почти полвека жизни; если бы я родился второй раз и вторично пришлось выбирать себе училище, то я непременно пошел бы в училище, которое заложило во мне не только серьезные основы военного дела, но главное воспитало сознательного солдата.
В этом училище очень умело соединялось широкое научное образование на математической, главным образом, основе со стремлением расширить путем самообразования горизонты своих питомцев и во всех других отношениях. Отголоски прежних времен, когда, говорят, бывали в стенах училища свободомыслящие юнкера, к моему времени вылились в предоставлении юнкерам своего рода автономии – в смысле подбора газет и журналов для читальной комнаты, составления программ для музыкальных вечеров в лагере и пр.
«Читалка» на самом деле была тем священным, всегда переполненным местом, где соблюдалась благоговейная тишина, дабы дать возможность в перерывы от зубрежа «проглотить» газету или углубиться в серьезное чтение ежемесячников.
Основательно были поставлены в училище и строевые занятия, так как необходимо было не только научить обращаться с орудием, но и ездить верхом, возить орудие, т. е. управлять парой лошадей; не только маршировать, но и уметь делать гимнастику, фехтоваться и даже танцевать. Танцам в мое время придавалось немалое значение, и на них обыкновенно присутствовал даже начальник Артиллерийской академии и училища генерал-лейтенант Демьяненков.
Комично было видеть будущих ученых артиллеристов и профессоров в вихре вальса «в два па» под звуки немудреного оркестра и периодическое прихлопывание в ладоши балетмейстера Троицкого. Со многих из них действительно несколько потов сходило от столь непривычных для них упражнений. Уклониться, однако, от танцев не было никакой возможности из-за очень строгого контроля. Даже в этом, хотя и вынужденном схождении крайностей, видно было мудрое стремление к всестороннему развитию юнкера.
Перегруженность учебными и строевыми занятиями составляла для нас мало досуга для забав. В этом обстоятельстве, с одной стороны, и серьезности постановки образования, – с другой, и кроется причина полного отсутствия цуканья юнкеров младших классов. К тому же не только портупей-юнкера, но даже сам фельдфебель фактически никакой дисциплинарной властью над юнкерами не пользовались. Они были как бы первыми среди равных. Это не мешало, однако, юнкерам быть сознательно дисциплинированными и случаев выходок по отношению старших я за все три года не припомню. Если бы это паче чаяния имело место, то встретило бы всеобщее осуждение своих же товарищей.
В училище я поступил в числе нескольких человек со стороны, главная же масса моих товарищей была из кадетских корпусов с лучшими баллами по математике. Для меня, только что окончившего Астраханское реальное училище, все было ново. Переход из открытого учебного заведения в закрытое вообще нелегок, но я как-то не чувствовал в училище казарменного гнета, не было и намека на бессмысленную дисциплину, сухую муштровку, наоборот – гуманное, справедливое и ровное отношение к подчиненным лежало в основе нашего воспитания.
Превалирование учебной части над строевой, эта дань прошлому увлечению теорией – высшей математикой в особенности – чувствовалось на каждом шагу и придавало некоторый оттенок серьезности юнкерам нашего училища по сравнению с другими военно-учебными заведениями. Более близкие отношения у нас установились с Морским кадетским корпусом, выражавшиеся между прочим во взаимных посещениях балов. В лагере начали налаживаться более серьезные отношения с нашими соседями слева – юнкерами Николаевского Кавалерийского училища, где традиционное цуканье юнкеров вошло в строгую систему воспитания; искоренить это цуканье не удавалось даже таким волевым начальникам, как генерал Плеве. По-видимому, в отношении названных училищ находила себе оправдание французская пословица – «крайности сходятся».
Вышеочерченная обстановка в стенах училища сделала то, что через 2–3 месяца грань между юнкерами-кадетами и юнкерами со стороны или «штрюками», как нас называли, безболезненно стерлась, и к Рождеству Христову мы представляли собой уже однородную юнкерскую массу, сильную корпоративной спайкой и не особенно тороватую (щедрую. – Ред.) при этом на свойственные 17-летнему возрасту шалости.
Сознательная немелочная дисциплина как-то сама собой входила в мою голову и возникала в непреоборимую в моем представлении стену между офицером и юнкером. Мне не казалось теперь странным, как это юнкер, получивший замечание на улице от незнакомого ему офицера, должен был вернуться к своему офицеру и доложить об этом – в ожидании соответствующего за то наказания.
Меня не удивил впоследствии и такой факт, имевший место в лагере, где нам разрешалось кататься на лодках училищной флотилии по Дудергофскому озеру, но не заезжать в камыши для флирта с дачницами и по сигналу с береговой мачты возвращаться в бурную погоду домой. Однажды это приказание не было исполнено одним юнкером, лодка при сильном волнении перевернулась и его полуживым вытащили из воды; когда он выздоровел, все же на него было наложено очень строгое наказание.
Эта систематическая выработка чисто военного взгляда на взаимоотношения начальника и подчиненного вылилась в окончательную у меня форму к Пасхе, ибо я отлично помню, как я был поражен, когда после пасхальной заутрени с нами христосовался не только наша гроза, командир батареи полковник Чернявский, но даже и совершенно недосягаемый для нас начальник Артиллерийской академии и училища генерал-лейтенант Демьяненков. Это временное в столь радостный для русского человека день снисхождение начальства к нам, нижним чинам, как-то особенно трогательно запечатлелось у меня на душе, придав этому редкому церковному торжеству особенную прелесть. Таким образом, семь-восемь месяцев понадобилось для того, чтобы превратить меня, штатского человека, в сознательно дисциплинированного воина.
По царским дням после благодарственного богослужения в училищной церкви все юнкера собирались в парадном зале, где генерал Демьяненков разъяснял нам смысл празднуемых событий. Нельзя сказать, чтобы он был оратором, тем не менее получасовая, хотя и скучноватая, речь его, пересыпаемая любимым им выражением: «Ну, я со своей стороны», оставляла все же в нашей душе благодатный след.
Главным же нашим воспитателем и молчаливой грозой училища был незабвенный командир батареи полковник Чернявский. Основными чертами его духовного облика были поразительное, чисто хохлацкое хладнокровие и удивительная ясность ума.
Он был всегда ровен в сношениях как с подчиненными, так и с начальством до великого князя Михаила Николаевича включительно. Одной своей довольно грузной фигурой с правой рукой за бортом сюртука он производил и в стенах училища, и на стрельбе, и особенно на маневрах какое-то успокаивающее действие на наши горячие головы. Он сравнительно редко беседовал с нами, разъясняя проступок провинившегося юнкера, но делал он это коротко, внушительно, «беря быка за рога».
Таков же он был и как преподаватель артиллерии на младших курсах. Не мудрствуя лукаво, не вдаваясь в сложные математические вычисления, а базируясь главным образом на здравом смысле, он удивительно умело вкладывал в наши головы основы баллистики. Эти первоначальные основы значительно облегчали изучение деталей сложного артиллерийского дела в последующие два года.
Не производя своей фигурой впечатления изысканной вежливости, полковник Чернявский тем не менее был очень тактичен. Про него, например, рассказывали такой случай, относящийся к времени состояния великого князя Сергея Михайловича юнкером нашего училища: после первого конного батарейного учения в лагере батарея приезжала в парк, и полковник Чернявский скомандовал: «Ездовые слезай»; великий князь немедленно же после этого отправился в барак, не ожидая последующей команды.
В следующий раз полковник Чернявский проделал то же самое и, дав великому князю пройти значительное расстояние по направлению к баракам, скомандовал: «Садись». Великому князю пришлось бежать обратно к своему коню. Естественно, более не повторялось ничего подобного.
Этот инцидент не отразился на добрых отношениях великого князя к своему «дядьке», как любовно называл он полковника Чернявского.
В бытность мою юнкером я частенько видел у нас на стрельбе великого князя Сергея Михайловича, изучавшего на практике это трудное дело под руководством своего способного «дядьки».
Ровность отношений, молчаливость, соединенная с довольно строгим видом полковника Чернявского, заставляли всех нас его бояться, но вместе с тем уважать и даже любить за его разумную справедливость в разборе наших прегрешений по службе.
Как всегда, про таких, как полковник Чернявский, незаурядных личностей, было много рассказов и анекдотов, старавшихся оттенить ту или иную особенность его недюжинной натуры. Я вспоминаю такой рассказ про юнкера Солонину. При представлении полковнику Чернявскому он назвал свою фамилию, делая ударение на втором слоге. «Как? – спросил полковник Чернявский, – Солонина? Такого слова нет, «солонина» – знаменитый полк». Чернявский умышленно протянул слог «ни». Так затем три года и величали его в училище.
Из других офицеров училища мне памятны: штабс-капитан Эрис-хан Алиев, мой полубатарейный командир, и поручик Похвиснев. Эрис-хан Алиев имел военную жилку и обладал большим здравым смыслом. Это сказывалось на ведении им строевых занятий, в частности, по верховой езде. Им, например, практиковался такой, вероятно принятый на Кавказе среди горцев, способ приучения людей не бояться лошадей. Он заставлял боязливого юнкера подползать под брюхо лошади и чесать его. Естественно, сейчас же стал циркулировать между нами такой рассказ про одного из наших товарищей: когда он был под брюхом лошади, то штабс-капитан Эрис-хан Алиев, поправляя указательным пальцем правой руки свои усы, спрашивает, чешет ли он; боязливым голосом тот отвечает ему из-под брюха: «Чешу, чешу, господин капитан».
Незаурядные военные дарования штабс-капитана Эрис-хан Алиева нашли себе применение на войне, где он доблестно командовал одним из корпусов на германском фронте.
После революции я встретился с ним в Ессентуках. Он был все тот же, политических взглядов не изменил, и стал как-то ближе мне.
Поручик Похвиснев отличался холодностью, замкнутостью и строгостью. С ним я встретился на войне осенью 1914 г., когда войска 1-й армии подходили к Кенигсбергу. Он прибыл тогда в штаб Северо-Западного фронта, где я был начальником разведывательного отделения, для разработки по артиллерийской части плана овладения Кенигсбергской крепостью. Я был чрезвычайно горд, снабжая генерала Похвиснева прекрасными планами этой крепости и секретными документальными данными о ней, добытыми и изданными еще до вверенным мне разведывательным отделением штаба Варшавского военного округа. Генерал Похвиснев был уже не так сух и сумел найти соответствующий тон при нашем разговоре, оставив о себе очень хорошее впечатление.
Когда мы подучились ездить верхом, то полковник Чернявский распределил нас по орудиям. Я попал ездовым первого уноса 8-го орудия; в среднем был Богалдин, а в корню или Тигранов, или Савченко. Не скажу, чтобы я был доволен моим назначением, ибо лошади этого флангового орудия были чересчур резвы для наших молодых сил. Нередко коренники – Рьяный и Разбег подхватывали орудие, и мы носились одни по Красносельскому полю. Можно себе представить, как доставалось после того нам от орудийных номеров, особенно от сидевших на передке и на своем теле очень резко чувствовавших удары от попавших под колеса камней. Вообще происходили вечные пререкания из-за встречных камней между передковыми номерами и коренным ездовым, нередко доходившие до пускания в ход банника. Особенным искусством наезжать на камни отличался Тигранов, и про него говорили, что он, объезжая картошку, наедет на камень, со свойственной южанинам горячностью Тигранов пытался оправдываться, но всегда неудачно.

 

Как я уже выше упомянул основой нашего образования была высшая математика, а потом, естественно, более всего запечатлились у меня в памяти образы ее профессоров: Будаева, Пташицкого и отчасти Рощина.
Профессор Будаев подавлял своим строгим ученым видом, был не только знаток, но и артист своего дела. Вывод сложных математических формул или рядов у него выходил просто. К концу лекции классная доска была сплошь заполнена красиво, а главное, равномерно расположенными знаками. Он почему-то говорил «ксен» вместо «господин», «кса» – вместо «господа». Невзирая на кажущуюся суровость, в душе он был добр и баллы на репетициях ставил хорошие.
Он педантически точно бывал на своих репетициях. Однажды его репетиция пришлась после трехдневного роспуска по случаю посещения училища великим князем Михаилом Николаевичем. Естественно, мы решили воспользоваться этим обстоятельством и не держать репетиции у профессора Будаева. Мы написали ему письмо с просьбой не приходить на репетицию и ожидали, что он нам скажет на лекции в день самой репетиции. В этот день профессор Будаев был так же спокоен, как всегда, так же медленно завертывал в принесенную с собой бумажку мел, так же ясно что-то доказывал, исписав всю доску, и, положив мел, ушел из класса, призакрыв за собой дверь. Мы были удивлены, но спросить его о репетиции не решались. Внезапно дверь приоткрылась, и Будаев заявил нам: «Кса, а на репетицию-то я все же приду». Мы так и ахнули. Надо, однако, отдать должное доброте профессора Будаева, на репетиции он был очень милостив и баллы ставил добрее обыкновенного. В конце концов, мы были даже довольны, что репетиция у нас была.
Профессора Будаева мы почти так же побаивались, как и полковника Чернявского, но относились к нему с большим уважением и даже любовью.
Невольно я вспоминаю один из наших юнкерских спектаклей в лагере, где, между прочим, женские роли исполняли, и зачастую очень удачно, сами юнкера; как один из юнкеров в роли учителя был загримирован Будаевым. Это доставило нам большое удовольствие без какой-либо злой к тому примеси.
На среднем курсе высшую математику вместо добрейшего и очень ученого профессора Рощина стал нам впервые читать молодой, энергичный и очень способный профессор Петербургского университета Пташицкий. Он читал так же ясно, как Будаев, но слишком кричал своим визгливым голосом и увлекался не в меру, стараясь сделать из нас по меньшей мере докторов чистой математики. Он часто употреблял греческую букву лямда, а потом юнкера и дали ему прозвище Лямда.
На репетициях он был также требователен, как и профессор Будаев, но баллы ставил хорошие. Ходили между нами слухи, что нашим усердием он был доволен и говорил, что если бы студенты университета так же отвечали ему как мы, то лучшего и требовать было бы нельзя. Не берусь судить так ли все это, но смело утверждаю, что работали мы у профессора Пташицкого добросовестно.
Изучение высшей математики значительно затруднялось у нас тем, что записок по своему курсу ни профессор Будаев, ни профессор Пташицкий не издали, а потому приходилось все записывать за ними самим юнкерам.
Из военных профессоров особенно выделялись молодые тогда доценты штабс-капитаны Панпушко и Ипатьев. Лекции молодого, широко образованного, увлекательно читавшего свой предмет «химию», штабс-капитана Панпушко нас зачаровывали. Это были не лекции по химии, а скорее энциклопедия естествознания, так широко захватывал свой предмет этот увлекающийся фанатик своего дела. К нашему великому сожалению, его очень скоро не стало. Он был разорван на части при опытах с новыми взрывчатыми веществами на Пороховых заводах. Слишком он был горяч, всего себя отдавая новому неисследованному еще делу.
Не будь этого, его, несомненно, ожидала бы такая же блестящая будущность, как и штабс-капитана Ипатьева.
Последний заведывал у нас на старшем курсе практическими занятиями по химии. Большинство из нас взамен анализа занималось составлением разного рода окрашенных жидкостей. Штабс-капитан Ипатьев стал нас по очереди вызывать к доске, предлагая решать несложные химические задачи и экзаменуя попутно, главным образом из неорганической химии. Если кто-либо из товарищей не справлялся с задачей, то штабс-капитан Ипатьев звал меня к доске. Я должен сказать, что химию полюбил и знал ее еще в реальном училище, обладал, кроме того, каким-то химическим чутьем, а потому с даваемыми мне поручениями в большинстве случаев справлялся удачно. В результате всего этого штабс-капитан Ипатьев усмотрел во мне способность к химии, взял с меня слово, что я пойду в Михайловскую артиллерийскую академию, по окончании которой он сделает меня своим помощником. Между тем обстановка сложилась так, что я два года после выхода из училища учебных книг не раскрывал, а потому и пропустил двухгодичный срок для поступления в Артиллерийскую академию. На третий же год я взялся за ум и поступил в Николаевскую академию Генерального штаба.
Будучи в последней, я как-то пошел на публичную лекцию подполковника Ипатьева о сгущенном воздухе, которую он читал в столь знакомой мне химической аудитории. После лекции я подошел к подполковнику Ипатьеву и извинился за несдержанное слово, указав действительные причины его нарушения. Подполковник Ипатьев долго меня укорял, называя изменником и говоря, что в будущем я прогадаю. Под конец же разговора он стал со мною как-то мягче, по-видимому, понял, что руководствовался я здесь не карьерными побуждениями. Распространяться о том, что сделал академик Ипатьев и для науки, и для нашего артиллерийского дела во время войны едва ли нужно, настолько это всем нам известно.
Из других военных профессоров я не могу выделить ни одного, кто мог бы приблизиться к вышеупомянутым моим учителям. Может быть, они были и очень способны, и очень учены, но передать нам свои знания так просто и ясно, как полковник Чернявский, они не могли.
Заканчивая вопрос о постановке учебной части, я не могу не упомянуть добрым словом читавшего нам новейшую историю русской словесности г-на Орлова. Лично мне он импонировал одним тем, что им был издан учебник по своей специальности, а перед печатным словом я тогда еще благоговейно преклонялся.
Орлов читал свой интересный предмет увлекательно, но так как он не принадлежал к числу главных, то к стыду нашему слушали его немногие, большинство же занималось своими делами. Тем не менее Орлова мы очень любили, да и нельзя было не любить этого добродушного и в высшей степени тактичного толстяка.
Когда он входил в аудиторию, то, приветствуя его, все хором кричали: «С Новым годом». Мило раскланиваясь с нами, он отвечал: «С новым счастьем!» Тогда раздавались уже голоса: «Мы Вас любим, мы Вас любим!» Невзирая на продолжавшийся шум, Орлов начинал свою лекцию, гам понемногу утихал, и все были довольны.
У нас ходили слухи, что один из выпускников поднес даже Орлову жетон с надписью «С Новым годом!». Этому вполне можно верить, так как симпатии юнкеров были полностью на его стороне.
Увлекательно читая свой предмет, Орлов сообщал неизвестные нам факты из жизни писателей, ярко рисующие их эпоху. Я припоминаю такой случай с писателем Н. В. Гоголем.
Поэма «Мертвые души» была представлена им государю императору Николаю I. Его императорское величество приказал в этот же переплет вплести денежные знаки и отправить этот том автору. Последний ответил на столь щедрый дар таким трехстишием (цитирую по памяти):
Принял с благоговеньем,
Читал с умиленьем,
Жду продолжения с нетерпеньем.

Государь приказал послать такой же второй том, но на переплете напечатать: «Том второй и последний».
Подводя итоги постановки учебной части, нельзя не прийти к заключению, что программа занятий чересчур была перенасыщена высшей математикой, подготовляя юнкеров к ученой артиллерийской карьере. В строю же высшая математика в большинстве случаев применения себе не находила.

 

Среди шестидесяти приблизительно юнкеров нашего курса были люди очень способные к математике как Чеболарев, Шилов, Андреев и другие, были и посредственные и, наконец, малоуспевающие. Я говорю про математику потому, что она была не только главным предметом нашего обучения, но и основой артиллерийской науки. Последняя изучалась настолько подробно, что, например, к выпускному экзамену приходилось прочитывать около 1500 страниц, и балл за нее имел огромный коэффициент – 19.
Чувство товарищества было настолько развито среди нас, что мы охотно помогали друг другу при подготовке к репетициям. О конкуренции как-то тогда и не думалось.
Лучших математиков, как мне кажется, выпускали тогда Киевский и 3-й Александровский кадетские корпуса. Я умышленно ничего не говорю про реальные училища, где математика всегда была на должной высоте. Объяснялось это тем, что реалисты не могли без экзамена поступать даже в университеты, как то имело место для гимназистов. Для реалистов поэтому один путь, путь тернистый – идти в высшие технические учебные заведения, где из-за наплыва желающих приходилось подвергаться очень тяжелому конкурсу, особенно в такие институты как гражданских инженеров, путей сообщения и горный.
Ввиду того тяжела была конкуренция и в самом реальном училище из-за огромного курса математики, начиная с 5-го класса. Нас, например, в 1-м классе реального училища было 42 человека, 7-й же класс окончило только четыре счастливца, т. е. около 10 процентов.
Из юнкеров моего курса мне особенно памятен своим умом и цельностью натуры юнкер Андреев. Он как-то выделялся своей оригинальностью из общей массы. Оригинальность его глубоко честной, но застенчивой натуры сквозила во всем. У Андреева были небольшие средства, что, конечно, скоро стало известно нам, почему к нему часто обращались за временными ссудами. Андреев сначала спрашивал обращающегося за помощью, когда он предполагает вернуть долг, после чего, занеся дату в свою записную книжку, заявлял ему, обращаясь на «Вы», хотя бы с юнкером он был и на «ты»: «Итак, такого-то числа после обеда Вы предполагаете вернуть столько-то рублей». Выдав эту сумму, Андреев заносил в свою записную книжку: «Сего числа я утерял столько-то рублей». Соответственным образом после получения долга он писал в записной книжке: «Сего числа я нашел столько-то рублей». Если паче чаяния должник не возвращал ссуды в срок, то навсегда лишался кредита у Андреева.
Памятен мне случай приобретения Андреевым сапог у ортопедиста Высоцкого. Обмундирование в училище, за исключением смазных сапог, было настолько хорошо, что подавляющее большинство ходило в отпуск в казенном обмундировании, лакированные сапоги же заказывало у сапожника Шевелева за 11–14 рублей большею частью в рассрочку. Каждую неделю приходил в наше помещение швейцар училища и выкрикивал: «Шевелев шевелится, перчаточник вертится. У кого завелись (деньги) тоже шевелись». Таким образом, в швейцарской производилась получка сделанных сапог и производился расчет за них.
В один прекрасный день появился новый сапожник-ортопедист Высоцкий с предложением делать за 25 рублей ортопедические смазные непромокаемые сапоги. Юнкер Андреев не устоял и заказал-таки у него сапоги. Вскоре после этого видели стоящую на Неве, сгорбленную, с часами в руках фигуру юнкера Андреева, наблюдавшего за водонепроницаемостью своей покупки. Естественно, этот инцидент дал нам пищу для острот и для непрестанного рассмотрения этих диковинных сапог.
Частенько к Андрееву, очень хорошо знающего математику, обращался малоуспевающий по этому предмету юнкер Л. с просьбой помочь ему по математике. Свои объяснения Андреев начинал с такого введения, которое он произносил, почему-то смотря не на Л., а в сторону: «Предположим, что Вы в состоянии понять все то, что я сейчас буду Вам говорить». Почему Андреев переходил в такие серьезные моменты на «Вы», никому из нас не было понятно.
У меня с Андреевым были очень хорошие отношения, и я его искренно полюбил за его прямоту и ум. Он мне платил тем же, но благодаря своей заносчивости выражал свою приязнь очень своеобразно – усиленным боксированием меня, что было не так-то легко выносить, приняв во внимание его огромную силу.
Перед производством нас в офицеры Андреев подходит к моей кровати и говорит: «Вас кто-то за дверью зовет». Я вскочил с постели и пошел к дверям, впереди меня шел Андреев. Когда мы очутились за дверью, то он притворил ее, протянул мне свою фотографическую карточку с очень трогательной и лестной для меня надписью и, сконфуженно отведя в сторону глаза, заявил: «Ожидается такая же от Вас» и ушел. Почему здесь было употреблено «Вы», когда мы говорили друг другу «ты», для меня не понятно.
Андреев окончил Артиллерийскую академию, пошел в строй и во время Русско-японской войны доблестно командовал батареей. Будучи тяжело ранен, он не позволил нести себя на перевязочный пункт, пока, лежа на позиции, не сдал старшему офицеру все документы. Я верю, что все это имело место так, как передали мне товарищи, слишком честна и цельна была недюжинная натура этого редкого человека.
Не менее памятен мне и другой мой товарищ Гирш, воспитанник Московского реального училища, также выделявшийся своей честной прямотой. При своем недюжинном уме и практическом немецком образовании Гирш поражал меня своей скромностью и удивительной настойчивостью. При нем можно было говорить хотя бы и небылицы о том, что он досконально знал, но он и виду не подавал, что это далеко от истины. Объяснял он это тем, что его же не спрашивают, а самому вмешиваться в разговор он считал неудобным.
А вот пример его настойчивости: уже будучи офицером 3-й конно-артиллерийской батареи, Гирш решил научиться стоять на велосипеде на одном месте и в течение одного месяца добился этого путем ежедневных часовых упражнений при выездке нами в конных батареях ремонтных лошадей.
И году Гирш не прослужил в 3-й конной батарее, так как был прикомандирован к лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригаде, с которой в роли, кажется, командира дивизиона выступил на войну, где и был убит. Я не сомневаюсь, что он так же, как и юнкер Андреев, доблестно командовал своей частью на войне, слишком много у него было для этого данных.
Не могу не вспомнить добрым словом и самого близкого мне товарища по училищу Юзефовича. Недюжинного ума, тактичный, представительный, образованный, настойчивый и трудолюбивый – он обладал всеми качествами, чтобы сделать хорошую карьеру, и это так и было. Он был хороший строевик и был любим товарищами. Тогда он был еще магометанин, и мы очень интересовались, как он отправляет свои религиозные обязанности. Усмотреть, однако, нам ничего не удавалось. Спал он рядом со своим товарищем по Полоцкому кадетскому корпусу Богомольцем. Последний представлял собою типичного невозмутимого хохла и никогда не ложился в постель позже 10 часов, тогда как Юзефович укладывался в постель около 12 часов. При этом нередко происходила такая сцена: раздеваясь, Юзефович начинал усиленно будить Богомольца, и когда наконец это достигалось, Богомолец спрашивал «В чем дело?», то Юзефович чрезвычайно благодушным тоном ему отвечал: «Покойной тебе ночи!» Можно себе представить, как реагировал на это пожелание Богомолец к вящему удовольствию укладывавшихся товарищей.
Вышел Юзефович в 7-ю конную батарею в Белосток, а я – в 40-ю конную в Сувалки, и, таким образом, связь между нами не прерывалась и после окончания училища.
Мы одновременно были в академии Генерального штаба, а затем вместе служили в штабе Варшавского военного округа, где большие дарования Юзефовича были оценены по достоинству нашим строгим начальством.
Юзефович на своих плечах вынес всю тяжесть работы по расформированию в округе резервных и крепостных войск, а потом по выводу из пределов этого округа внутрь страны целой армии в 1910 г.
Вскоре после этого Юзефович был переведен в Отдел по устройству и службе войск Главного управления Генерального штаба, где занял должность помощника начальника его генерала Беляева, последнего военного министра российского императорского правительства. Главным образом Юзефовичу обязаны мы разработкой нашей большой военной программы, в самом начале выполнения которой застала нас Великая война. По этому поводу у меня произошла с Юзефовичем первая серьезная размолвка.
В начале 1914 г. Юзефович приехал в Варшаву, и мы, его сослуживцы, собрались поужинать с ним в Европейской гостинице. В разговоре я, как старый начальник разведывательного отделения штаба Варшавского военного округа стал упрашивать Юзефовича, чтобы он приложил все усилия к тому, чтобы сократить срок окончания наших военных реформ – 1917 год, ибо Германия не позволит нам их закончить. Он начал защищаться прописными истинами, на что я стал горячо возражать. Из этих прений я вывел заключение, что даже лучшие представители нашего Генерального штаба не умеют еще разбираться в широкой политической обстановке. Впрочем, на это же жалуется в своей книге «Тайные силы» и начальник германского разведывательного отделения полковник Николаи.
На войне Юзефович был начальником штаба кавалерийского корпуса, коим командовал великий князь Михаил Александрович, был ранен и награжден георгиевским крестом. После «великой и бескровной» он получает назначение в Ставку Верховного главнокомандующего. Я же в это время уже был арестован Керенским и Гучковым и взывал к Юзефовичу о помощи, в ответ на что он мне прислал короткое письмо с извещением, что сделать ничего не может. Так страшна была тогда призрачная власть Временного правительства!
После этого Юзефович долгое время не сходит со сцены вплоть до второй половины Добровольческой кампании, когда на Царицынском фронте он является достойным сотрудником генерала Врангеля в роли его начальника штаба.
Вскоре после эвакуации Крыма у меня на квартире собрались старые сослуживцы по штабу Варшавского военного округа – генералы Стогов, Пархомов и Юзефович. К моему сожалению, я не мог найти общего языка с Юзефовичем, настолько велики были наши политические расхождения.
Я думаю, что преждевременная кончина Юзефовича на обломках его когда-то большого имения в Польше явилась результатом его больших духовных страданий и глубокого разочарования в избранном им политическом пути.
Но еще большее разочарование принес мне юнкер Вишняков. Средних способностей, ничем буквально не выделявшийся Вишняков был «с душком», начитавшись еще в корпусе наших либеральных писателей. Юнкера быстро его раскусили и назвали «Писакой», «Чернильной душой». По окончании Военно-юридической академии он, сделавшись военным юристом, как-то отошел от нашей массы.
В начале 1915 г. он неожиданно заехал проездом на фронт ко мне в Седлец, в штаб Северо-Западного фронта. Мы очень радушно с ним встретились после почти 22-летней разлуки. Я тогда и не предполагал, что через два года он будет уже помощником начальника Главного военно-судного управления и, может быть, сыграет даже роль в моей участи.
Пятого апреля 1917 г. я по требованию военного и морского министра Гучкова и министра юстиции Керенского, вместо назначения на фронт, был командирован генералом Рузским в распоряжение начальника Военно-судного управления Апушкина. Прибыв туда, я вспомнил о Вишнякове и по наивности своей предполагал найти в нем защиту. Дважды я ему писал, прося выйти ко мне, и не получил никакого ответа. Вероятно, он боялся расхаживать по коридору – с видом власть имеющих – вновь назначенного сенатором адвоката Грузенберга и какого-то восточного человека в форме чиновника Военно-судебного ведомства.
В заключение описаний портретной галереи моих товарищей по корпусу хочу упомянуть способного, но очень скромного юнкера Ханжина, впоследствии ставшего очень крупным строевым артиллеристом и награжденного орденом святого Георгия 3-й степени.
Особенно ярко выявились блестящие военные дарования Ханжина в Великую войну после того, как он с должности начальника артиллерии 12-го армейского корпуса получил в командование 12-ю пехотную дивизию. Генерал Брусилов так говорит об этом знаменательном факте в своих «Воспоминаниях».
Упоминая на 149-й странице их разговор с командиром 7-го армейского корпуса генералом Калединым по поводу отхода с реки Буг под натиском противника его 12-й пехотной дивизии, он приводит разговор с ним, рисующий причины этого печального факта в следующих выражениях:
«Он (генерал Каледин) мне ответил, что собственно неустойчива 12-я пехотная дивизия прежде столь храбрая и стойкая… По его мнению, начальник дивизии изнервничался, ослабел духом и не в состоянии совладать со своими чувствами. Очевидно, отступление наше с Карпатских гор его расстроило духовно и телесно.
Я тут же отдал Каледину приказание моим именем отрешить начальника дивизии от командования и назначить на его место начальником артиллерии корпуса генерал-майора Ханжина, которого я знал еще с мирного времени и был уверен, что этот человек не растеряется. Ханжин оправдал мои ожидания. Подъехал к полку, который топтался на месте, но вперед не шел, и, ободрив его несколькими прочувствованными словами, он сам встал перед полком и пошел вперед. Полк двинулся за ним, опрокинул врага и восстановил утраченное положение. Не покажи Ханжин личного примера, не удалось бы овладеть полком и заставить его атаковать австро-германцев. Такие личные примеры имеют еще то важное значение, что, передаваясь из уст в уста, они раздуваются, и к такому начальнику солдат привыкает, верит и любит его всем сердцем».
Из общего числа моих товарищей по курсу – барон Майдель, Карпов, Никольский, Тигранов, Черячукин, Юзефович и я пошли в Академию Генерального штаба, что составило около 12 процентов; сколько пошло в Артиллерийскую академию мне точно неизвестно; в Военно-юридическую же кажется, кроме Вишнякова, не пошел никто.
Как я уже говорил выше, мы были перегружены в течение дня строевыми и особенно учебными занятиями и к ночи ощущали здоровую усталость. Единственными развлечениями в течение недели было хождение в театр по отпускным дням – среда и воскресенье. Я подобно многим моим товарищам увлекался оперой Мариинского театра и, конечно, был без ума от голоса и наружности сопрано Мравиной. Нравились нам и Славина, и Долина, а затем уже шли Стравинский, Корякин, Серебряков, Яковлев, Тарков и др. Увлечений драмой, дававшийся в Александрийском театре, и прекрасным балетом Мариинского театра у нас не было, ибо преклонялись перед оперой. Мы были способны по десять раз бывать на одной и той же опере, и это нам не надоедало. Я не говорю о том, что многие оперные арии мы знали наизусть.
Начальство наше особо поощряло наше увлечение театром. Во время, например, рождественских и пасхальных каникул юнкера, остававшиеся из-за дальности расстояния до своих семей в стенах училища, могли ходить в театр хоть каждый день на счет его императорского высочества великой княгини Ольги Федоровной, супруги великого князя Михаила Николаевича. Ее высочество вообще очень близко принимала к сердцу нужды юнкеров нашего училища. В случае серьезной болезни кого-либо из них расходы по лечению, вплоть до приглашения профессоров, покупки шампанского и пр. относились на счет ее высочества. После смерти ее высочества эти расходы покрывались из средств двора великого князя Михаила Николаевича, который являлся как бы шефом училища.
В течение учебного сезона его высочество не один раз посещал наше училище, что особенно ярко запечатлелось в наших юных душах. Трудно передать, что делалось во время этих посещений. Неистовству юнкеров и их проказам в виде выворачивания карманов пальто его высочества, выражение восторга в несмолкаемом «ура», сопровождение гурьбой экипажа ее высочества и пр. не было конца. При виде искренно обожаемого нами покровителя и защитника падали все дисциплинарные перегородки, поддерживать которые начальство даже не решалось, настолько велик был общий подъем в эти незабываемые моменты. Здесь ясно можно было наблюдать за теми невидимыми нитями, кои связывали массы с царствующим домом. Высокая и стройная фигура его высочества, его четыре Георгия, его всем «ты» и его вместе с тем ласковое обращение с нами – все это нам страшно импонировало, но и сближало со своим любимым шефом, ради коего, казалось, не было той жертвы, которой в эти моменты мы не принесли бы.
Но весь этот подъем меркнет в сравнении с тем, что делалось у нас во время посещения училища государем императором Александром III со своей супругой. Говорили, что государь был у нас после долгого перерыва посещения нашего училища, выражая тем свое неудовольствие прежнему свободомыслящему направлению в училище. Мне кажется, что доля основания в этом есть.
Обыкновенно государь посещал училище после полудня, т. е. во время строевых занятий. Его мы ожидали весь великий пост. Постели наши покрывались по этому случаю прекрасными белыми плюшевыми одеялами и спальни выглядели очень нарядно. Генерал Демьяненков, конечно, старался убедить нас, что это не имело вида втирания очков, а соответствовало приборке комнат в ожидании дорогого гостя. Мы этому, однако, не верили.
Я не могу в точности припомнить, каким образом производил смотр нашим строевым занятиям государь император, так как с того момента как нас привели в манеж и я увидел мощную фигуру русского богатыря с окладистой русой бородой и добрыми глазами рядом с чрезвычайно изящной маленькой фигурой государыни императрицы Марии Федоровны, то я все и вся позабыл. Как мы занимались в присутствии государя я не знаю, думаю что плохо, так как все наши помыслы направлены были к тому, кто повелевал миллионами русского народа, к голосу которого прислушивалась вся Европа, которого большинство из нас видело лишь на портретах, теперь же могло лицезреть воочию. Однако чувствовалось, что все происходящее перед нашими глазами – второстепенное, главное же ожидалось впереди, а что это главное, я отдать себе отчета не мог.
Когда государь стал готовиться к отъезду, то здесь плотина, сдерживавшая наши искренние чувства по отношению к обожаемому монарху, рухнула, закричали неистовое и несмолкаемое «ура», все ринулись за государем, обгоняя его и государыню, вылетели на плац, облепили сани и, вопя, и, конечно, мало что соображая, неслись, стоя на полозьях саней и просто догоняя их, на Литейный мост. Настроение было таково, что если бы государь император приказал с моста броситься в Неву, то многие это сделали бы, не задумываясь.
Я бывал потом не мало раз на парадах в присутствии государя, переживал это настоящее чувство ожидания монарха, ощущал, как мурашки бегали у меня по спине и сдавливали спазмы горло при проезде государя, но все это было не то, что я пережил, видя государя в непосредственной близости, а главное вне строя.
Незаметно промелькнули два с половиной года пребывания в училище, и мы приступили к сдаче последних экзаменов. Работы было очень много, а к тому же я неожиданно стал конкурентом Чеботареву для записи на мраморную доску. На финише он меня обогнал, и хотя он и попал на мраморную доску, но первую премию, для которой средний балл вычислялся чуть ли не до тысячной доли, получил я.
Приближалось время разборки вакансий. Совершенно неожиданно нам прислали чуть ли не семнадцать вакансий в конные батареи. Эти вакансии являлись полною противоположностью вакансиям в крепостную артиллерию, куда добровольно почти никто не хотел идти, а потому в мое время было установлено правило, что 10 процентов выпуска должны были идти в крепости. Эта участь падала на долю юнкеров с низшими баллами. В утешение этим несчастливцам на следующей после разборки вакансий литургии читался перед Апостолом прокимен: «Господь крепость людям своим даст, Господь благословит люди своя с миром».
Мне хотелось служить в Сувалках с Гиршем, а потому я уступил даже ему 3-ю конную батарею, взяв себе четвертую. Это была не малая по тогдашним моим понятиям жертва, если принять во внимание, что 3-я конная батарея имела георгиевское шитье на мундирах. Вообще служба в конной артиллерии являлась пределом вожделений большинства из нас. Сюда влекла нас не только красота формы, но главным образом лихость службы совместно с конницей и чудные традиции конной артиллерии, когда-то бывшей «царицей полей сражений».
Теперь до производства в офицеры нас отделяли лишь лагерные сборы. Время это всегда было наиболее скучным, невзирая на ряд развлечений, разрешенных нашим попечительным начальством, а еще того более придуманных самими юнкерами; нужно же было куда-то девать ту энергию, которая тратилась на прохождение учебных предметов.
С большим нетерпением ожидали мы время производства в офицеры. Настал, наконец, и канун этого долгожданного дня. В этот день, по традиции, полагался «кошачий концерт», устраиваемый нашим нелюбимым офицерам. Делалось это в то время, когда все юнкера были уже в постели и должна была соблюдаться тишина. У нас не было нелюбимых офицеров, так как и капитана Эрис-хана Алиева и милейшего поручика Лютера не за что было не любить. Все же несколько человек решило отдать дань прошлому и устроить концерт. Он заключался в шуме, крике, катании деревянных шаров, ударявшихся затем в стены помещения наших курсовых офицеров. Скоро, однако, это прекратилось, слишком уж было это не умно.
На другой день, 7 августа 1893 г, у царского валика государь император Александр III поздравил нас офицерами, и каждый из нас получил о том высочайший приказ. Трудно описать ту незабываемую радость, которая охватила всех нас. Ведь Рубикон перейден, граней, отделявших нижнего чина от офицера после трехлетних нелегких усилий, уже нет, впереди свободная жизнь с открытыми путями для карьеры по собственному выбору. Слабым намеком на эти переживания может служить производство в первый генеральский чин.
Через три дня мы все уже разъезжались в 28-дневный отпуск в радостном настроении духа, со светлыми, трудно уловимыми мечтами, и с добрыми воспоминаниями о годах, проведенных в дорогом нам училище.
Назад: Заключение
Дальше: Комментарии