Д Е Т И Б Е З Р О Д И Т Е Л Е Й
Сочувствие. Соучастие. Сопереживание. Сострадание.
Знаю, что многим не нравятся эти понятия: попугивают принадлежностью к ветхозаветным далям, к библейским истинам. Что касается слов, согласен: тут можно спорить. Но вот со смыслом — не поспешаем ли, отрицая суть этих слов? Ведь за ними — изначальные нравственные устои, нормы поведения, обязательные для каждого — независимо от образования, образа жизни, воспитания.
И должны же быть — должны! — в фундаменте, в основании каждого из нас естественные и незыблемые истины, выпадение которых — или хотя бы лишь одной — все равно как отсутствие целого звена в позвоночнике, в становом хребте человеческой души.
Однако же вот какая странность давно уже замечена мною — да разве одним мною? Чем благополучнее жизнь человека, семьи или некоего сообщества — группы семей, а там, глядишь, какой-нибудь лаборатории, института, целого селения, — где окромя крепких зарплат еще приличествующие премии или помимо мощного, высокоурожайного огорода, взвивающего под облака возможности потребительских амбиций, еще присутствует законная материальная обеспеченность, — словом, чем сытнее, чем слаще жизнь, тем неохотнее желают люди знать о бедах, существующих неподалеку, тем неохотнее открывают они глаза при виде их, тем радостнее затыкают уши, слыша предложение — соучаствовать.
Сытость склонна к душевной близорукости и нравственной глухоте; она сама выбирает эти изъяны, словно зонтом прикрывается ими от напастей, свято веруя, что этаким манером спасется сама: какое дело ей до других, скорей бы самой достичь желанного идеала.
Но каков идеал сытости? Сзерхсытость? Обжорство? Десять пар импортных сапог? Пять дубленок? Три дачи?
В том-то и дело, что даже по природе своей сытость конечна и у нее есть предел: достиг человек всех вещных благ — а что дальше? — и вот он озирается окрест: богатый, но недовольный, потому что пустой. И потому что забыл однажды простую, отвергнутую когда-то истину, показавшуюся ветхозаветной в час самоублажения. А истина эта такая: лишь отдавая, становишься богаче. И вовсе не об имуществе здесь речь. Нет, не об идеале скромной бедности говорю я.
А только о том, что уродлива душа, выбившая позвонки в своем становом хребте.
Душа эта — ниже ростом.
Уточню, чтоб быть правильно понятым: я не против сытости, особливо в нашем исстрадавшемся на войнах народе. Я против людской слепоты и глухоты, которую, увы, рождает сытость. Я за высокое незабывание беды, которая живет неподалеку.
За сочувствие и сострадание, особенно ежели речь — о малых сих.
Но к чему эта преамбула?
А к тому, что принято постановление Центрального Комитета КПСС и Совета Министров страны, посвященное детям-сиротам и детям, «оставшимся без попечения родителей».
Документ этот рождает в душе моей ликование — своими, скажу так, человечными достоинствами — добросердечием, родительской внимательностью к мельчайшим подробностям воспитания и быта в Доме ребенка, в детском доме, в интернате для сирот и детей «оставшихся», заботливостью о судьбе каждого, кто там растет, и о том, как именно растет, педагогической озабоченностью тем, как сложится взрослая судьба человека, в детстве, увы, обделенного отцовской и материнской лаской, такой озабоченностью, чтобы «оставшийся» — не остался…
Да простится мне это нестрогое сравнение, но никак не выходит из головы мысль о том, что ребятишки эти — а их не одна сотня тысяч! — в тяжкие их дни обрели свое место под крылом могучей и доброй птицы, под крылом Отечества нашего и его негромкоголосой доброты.
Да и то! Ведь по жизни мы знаем: чем глубже чувствует человек, тем реже клянется он в любви и верности, однако же истинно подлинным чувством осветляет жизнь тех, кого любит, кому служит, кого лелеет. Нет, не остается голодным, сирым, никому не нужным у нас ребенок, опаленный бедой, есть ему куда отступить, коли невмоготу, — под теплую сень государственной длани.
Выспренне звучит? Ничуть!
Государство — это мы. Не всуе и мудро сказанная однажды истина эта особенно ясна, будучи приложена к бытовым постепенностям детских судеб; ведь на пороге Дома ребенка, детского дома их встретят живые ладони живой и конкретной тети Паши или тети Глаши, которая и приголубит, и всплакнет, и вынет из глубины сердца своего ласковые, давно не слышанные, материнские слова, и умоет, и переоденет, и накормит с ложечки, если мал и немощен, а ведь если вдуматься-то, руки ее — это и есть руки Отечества, руки государства.
Именем страны уполномоченные добрые тетеньки разных имен и отчеств в разнообразных весях и городах обихаживают тех, кому нужней всего не новая одежда — хотя и она ох как нужна! — не кусок булки, но тепло ее ладони — всего-то! — тепло сердца.
За многие годы ходьбы по печальным этим домам немало возникло у меня добрых и откровенных знакомств. Так вот минувшим летом я зашел навестить Галину Ивановну Костину, педагога Дома ребенка в родном моем городе Кирове, и, как обычно, двинулись мы в обход групп и комнат, и всякий раз, открывая дверь, обрывалось, сбивалось с хода мое сердце, потому как малышня, быстро оглядев незнакомого человека, помолчав мгновение, точно набрав воздуху в свои птичьи грудки или же осмыслив что-то неведомое, что-то свое, — то громко, то тихо, то хрипло, то звонко, но непременно вразнобой кричала, низвергая ниц взрослую душу: «Папа!»
Нет, их не учат этому, напротив, отучивают всякими бесхитростными способами, и ни пап, ни мам считай что ни разу не видели в своей начальной жизни эти детишки, попавшие сюда, в большинстве, прямо из роддома, и не учат, нет, не учат в Доме ребенка словам этим — первым словам всемирного детства, — а вот, надо же, знают они их октуда-то, знают и кричат — мама! — при виде всякой незнакомой женщины и кричат — папа! — при виде всякого неизвестного мужчины.
Знобящее таинство этого первородного знания, этой неутолимой необходимости близкого человека, этой нужнейшей потребности звучит наивным детским воплем — знайте это, взрослые люди, благополучные и не очень, легко ранимые и спокойные. Знайте, честные люди, что в тот самый день, когда вас обдало огнем взрослой обиды, когда вам бесприютно в собственном доме, когда жизнь, кажется, теряет смысл, что вот сейчас в этот самый миг, дети, много детей, разумных и совсем еще бестолковышей, жаждут самого малого и сим утешиться счастливы: доброй взрослой ладони. Матери и отца! И как же мелки, как ничтожны наши невзгоды перед лицом этой неизбывной детской жажды!
Но вот с Галиной Ивановной мы входим в среднюю группу, и по манежу, пристанывая и повизгивая, к ней торопится на коленках маленькое существо с соплей под носом и с лицом, полным блаженства. «Ну иди, хорошая», — берет она на руки девочку и просто гладит ее, и просто вытирает нос, и просто прижимает к себе поближе, и просто целует в щеку. Детское лицо — бесцензурно, ведь еще пока нет никаких тормозов, чтобы, не дай бог, что-то не выплеснулось на физиономию. И столько ликования, неги, беспредельного блаженства на этой мордахе, что я, грешным делом, подумал: вот стерильная чистота чувств, высшая истина, подлинная правда.
Девочка, конечно, заплакала, когда ее ссадили назад, в манеж, а Галина Ивановна сказала мне, нахмурившись: «Восьмой ребенок одной матери! И все попали к нам!»
Каждая — до единой! — детская судьба, причалившая к пристани государственного материнства и отдаленная от материнства естественного, помечена драмой, а то и трагедией — неважно, осознаны они детским сознанием или пока еще нет.
Детский дом — вообще зеркало народных бедствий. Именами Ленина, Дзержинского, Крупской, Макаренко освящено спасение детства на изломе двух социальных эпох. Частное благотворительство, жалостную подмогу из милости, приюты — вот ведь словечко! — сменила государственная защита — материальная и духовная. Потом страшная война, и опять детские дома — сотни тысяч сирот, глянувших смерти в глаза. Детство — составная часть такого понятия, как народ, и как часть народа детство делило со взрослыми тяготы невообразимых испытаний. И детский дом с достоинством помнит горькие, но гордые свои дни.
На грани пятидесятых считалось, что детские дома скоро исчезнут вовсе. Вырастут самые малые сироты войны, а если и будут одинокие дети, они рассеются в интернатах: строительство их, поспешно спорое, считалось едва ли не главным ключом ко всем проблемам воспитания — как же торопливы, безоглядны, наивны бываем мы порой. Однако же детские дома, а с ними вместе Дома ребенка, не растворились в интернатах, нет. Напротив того, с годами к ним прибавились интернаты для сирот и детей, «оставшихся», — где детский дом соединялся со школой.
Ну, а дети? Откуда берутся они сейчас?
Трудный, больной вопрос.
Я не зря сказал о военном сиротстве: это было горькое, но гордое время. Увы, нам нечем гордиться сейчас. И тут самое время обернутся к слову «оставшихся» — интернаты для сирот и детей, оставшихся без попечения родителей. Как остаются без попечения матери и отца?
Ну, сначала о сиротах. Аварии, катастрофы, землетрясения, ясное дело, неизбежны даже в самое мирное время, но, скажем откровенно, детей, оказавшихся сиротами в результате таких бед, — считанные доли процента. Горько говорить об этом, но без попечения родителей дети остаются по вине — или беде — самих родителей.
Ах, если бы знали замыслившие запустить свою руку в казну — во имя своего блага, во имя детей, клянутся они, — какой бедой карают не только себя, но и тех, благом которых прикрывали бесчестие. А знать, предвидеть — так нетрудно! Вообще, когда читаешь личные дела детдомовцев, не покидает ощущение: как же бездумен, как безогляден и как виноват мир взрослой родни этих ребят! Как безжалостен! И как наказуем! Наказание законом — это только полдела. У детского суда своя правда, и диву даешься его порой не детской высоте и праведности непрощающих истин.
Вот одна история, впрочем, часто встречаемая — мне, по крайней мере, в удивлявшем множестве, поначалу похожая на анекдот, — приходит муж с работы, а его жена с любовником — но потом страшная в жестокости расплата — муж хватает ружье со стены и убивает жену. Сюжет, пошлейший даже для газетного «Происшествия», обретает новые расценки при выяснении одного обстоятельства: и жена и муж согрешили на глазах у детей. Девочке — шесть лет. Мальчику — два года.
Малыш мало что помнит, и судит одна лишь девочка: в день освобождения отца, в день, когда раскаявшийся и отбывший наказание мужчина приходит в детдом, чтобы и далее искупить вину свою, девочка и ее брат, воспитанный ею в непрощении, с отцом уйти отказываются.
Прощение и непрощение, цена жизни и цена греха — сколь же недетски вопросы, которые решают дети, «оставшиеся» или оставленные. И как отличимы они этой своей трагической сутью от всех других детей.
Так вот — оставленные, входящие в понятие «оставшиеся».
Первая среди высших нравственных истин людской порядочности — благодарность материнству. Сколько песен сложено в честь матери, сколько стихов, сколько цветов возложено на материнские могилы! Да что там! Материнская нежность — исток подвига, вдохновения, самой жизни человеческой, а потому говорить о материнстве попранном, о материнстве растерзанном, о лжематеринстве — нелегкая, тяжелая нужда. А дело в том, что все чаще и чаще молодые женщины — обратим особое внимание именно на это обстоятельство — отказываются от своих детей прямо в роддоме. Говоря же определеннее, большинство малышей, которые растут в домах ребенка, — именно такие, нежеланные дети.
Что это за явление? Как его понять?
Ясное дело: почти за каждым отказом от новорожденного — драма, неудавшаяся, расстроенная любовь, обман мужчины, разрыв. Но с мужчины, с отца, как известно, закон ответственности не снимает — он должен и может помочь в воспитании как минимум материально. Мне не хочется вдаваться в отношения мужчины и женщины, это совсем другая, вековечная, «бальзаковская» проблема, но, как мы знаем, от любви очень часто рождаются дети. Что делать! Горечь не проста, но простима, потому что оборачивается утехой — надеждой и опорой матери. Такова классика.
Однако современная статистика домов ребенка утверждает, в сущности, что оказаться матерью-одиночкой — но матерью! — куда позорнее, чем вовсе отказаться от материнства. Ни в паспорте, ни на лбу родившей, но бросившей ребенка на руки государству не ставится жирный штамп позора.
Вроде бы тихо, вроде бы незаметно глазу, не вооруженному знанием, кукушечья стая прибавляется числом крыл, мелькающих не в свете прожекторов, мнения, молвы, а в сумерках, когда деяние хоть и не преступно — согласно закону, — но противоестественно самой сущности материнства.
Трудно жить. Нет квартиры. Проклинает родня за то, что понесла от неверного. Обстоятельства всякий раз существуют, но вот быть выше обстоятельств юные матери не желают. Не хотят расстаться с мнимой свободой, с надеждой на счастливое замужество, в котором ее ребенок станет тяжелой гирей.
У каждой людской кукушки — свое перо, есть и такие, что открыто, хоть и не без хмеля в глазах, толкуют, как полезно женщине рожать — кровь обновляет, да и государство, мол, не против — обеспечивает декретный отпуск и все причитающиеся льготы, — увы, видал я и таких в немалом, отнюдь, числе: по восемь детей, это от них.
Оценивая похожее в литературном наследии классиков, мы лихо расправляемся с ситуацией: социальные мотивы. Но в наше-то время, в наших общественных обстоятельствах — социален ли отказ от материнства? Да трижды — нет. Едва не у каждой молодайки, дарящей сына или дочку прямо в роддоме, есть обильная родня, работа с веером сердобольных общественных организаций, которые и тут помогут, и там подсобят, а государство дает пособие — пусть невеликое, но прежде и того не было, бесплатные лекарства, бесплатные ясли, детсад, да мало ли какую и где еще помощь найдет мать, коли она ей потребуется — и обязательную, скажем так — формальную, юридически учрежденную, и людскую, сердечную.
Что же тогда в причине?
Эгоизм, распущенность, трусость, рвачество — хоть и ничтожное, такой безжалостной, дикой ценой, — наконец, опустошенность, духовный цинизм, нежелание пожертвовать собственным покоем, благополучием, но не нужда, не последняя крайность, не голодная жизнь.
Во сколько же крат государство гуманнее матери, отказывающейся от новорожденного, — ведь оно берет ребенка без всяких условий, неся всю полноту ответственности за его воспитание и образование. По закону 1943 года любая мать-одиночка может отдать своего ребенка в детский дом, не лишаясь при этом материнских прав, — что может быть порядочнее? Принятое в годы войны, это правило означало собой не что иное, как помощь матери в трудных обстоятельствах той поры. Повторю — оно действует и теперь, как палочка-выручалочка в крайней безысходности, так, может, следует переждать тяжелые обстоятельства, Дом ребенка-то, а значит, государство согласно взять ребенка на время, и «отказнице» подробно объясняют, мол, погоди, не торопись, можно пожалеть, пойми вначале, что решаешь судьбу кровинушки своей. Но — напрасно. Жестокосердые лжематери неумолимы, точно не соглашаются сделать немыслимое одолжение.
Я далек от мысли мазать одной краской всех таких матерей. Конечно, они думают о своих брошенных детях — иное вне человеческой натуры. Жалеют. Плачут. Некоторые — очень немногие — ищут их по детским домам, спохватываются. Годам, правда, к тридцати, так и не устроив своих судеб. Но что толку от этих грошовых печалей? Подумали бы лучше, что станет с их детьми, как они живут, о чем мечтают, чему бывают рады. Как их взрослая жизнь получится — подумали бы о том.
Что ни говори, а это великое омовение души — мысль о детях, вина перед теми, кто брошен матерью, и многих людей ведет эта вина — директоров детских этих отрад, воспитательниц, нянечек, сторожих, конюхов, ведь и конюх, и сторожиха — это воспитатели, названые матери и отцы, бабушки и дедушки ребят, обойденных теплом родительства и родни. Но все-таки отчего же виной этой не омывают свои нечистые души рожалые молодухи — рожалые, да бездетные? Отчего же так заросли ржой да диким мхом их сердца — ведь люди же они, не звери, хотя и зверь дикий, лесной готов свой материнский инстинкт, данный всего лишь природой, не воспитанием, исполнить до конца, погибнуть от пули браконьера, а дитя спасти, потому как по первородному закону мать всегда хранит дитя.
Я помянул тут слово «воспитание» и устрашился. А ведь и правда, всякое воспитание есть. Кроме школьного, институтского, народного, есть еще лжевоспитание шепотком, страсти во шкурное благополучие, разговоры о сокровенном, где, к печали нашей, любую черту преступить не грешно. Как же высоко нравствен Мефистофель, обменявший Фаусту душу на бессмертие, если можно поменять человечью жизнь на копеечное благополучие!
Если к печалям этим добавить еще одно, конечно же, крайнее, детей, рожденных женщинами, которым бы вовсе не надо было рожать — но они рожают вопреки советам психиатров и генетиков, если, говоря короче, представить себе в полном объеме и многообразии — педагогическом, медицинском, просто человеческом — разноголосый и многонациональный в полном смысле этого слова детский интернат круглогодичной работы, мы выйдем волей-неволей к важным этическим вопросам деликатнейшего свойства.
Среди них первейший: право — или ответственность — на — или за — рождение дитяти. Ведь речь-то — ни мало ни много — о будущей судьбе, о завтрашнем человеке, и если о праве на рождение ребенка говорить нельзя — право есть у всех, и это не всегда благо для ребенка! — то уж об ответственности — как же молчать о ней?
Ребенка можно родить. Но — для чего? Только для счастья, для радости — ответ один! Родить на беду — какая бессмыслица! Какая жестокость! Чья? Конечно, матери, ведь можно и не родить, и в этом уже давно нет греха. Но если дитя рождено, разве ответственность должна отступить? Да она только вступает в свои права.
Спору нет, дать или не дать жизнь человеческому существу — этический вопрос личности, но нести ответственность за рожденного, за его судьбу — не слишком ли поспешно государство — руками Дома ребенка — разделяет эту ответственность? Ведь мать может дать такую расписку: вручаю, дескать, мое чадо, без имени, отчества и фамилии, и обещаю впредь никого своим беспокойством не волновать. И с мамы такой, как с… курицы вода. Ни она претензий, ни — ей. Не слишком ли уж легко? Даже легче, чем отцу-алиментщику. О ней просто не вспоминают…
Вторая этическая проблема, и она относится к судьбе ребенка. Вопрос тайны усыновления, удочерения.
По закону мать, бросившая ребенка, прав на него не имеет. Но, во-первых, это только по закону, а доступ к тайне усыновления имеют не только вполне ответственные директора Домов ребенка, детских домов, интернатов, но и менее ответственные нянечки, воспитатели и люди, окружающие детей, а во-вторых, тайной ребенка в полной мере владеют те взрослые, что усыновили его. Увы, увы, и тут бывает по-всякому. Есть возвраты. Есть разводы. И во всех вариантах — благих и тяжких — есть мальчик или девочка, которые постепенно становятся юношей или девушкой, а потом мужчиной и женщиной. Правда — великая вещь, но вот случай, где, может быть, гуманней окажется «нас возвышающий обман».
Всего лишь две этические задачи. Я не знаю ответов на них. Точнее — мои ответы слишком субъективны, чтобы быть всеобъемлющими. Решить их может только общество — во всеоружии правовых, медицинских, педагогических сил.
Да, у всякого из этих детишек — своя изломанная судьба, и сколько же требуется от взрослого, выбравшего местом работы детдом, самоотверженности, сердечного ума, такта, своего, единоличного опыта, чтобы восстановить разруху в душе ожесточенного ребенка и на месте головешек построить новое, пусть и хрупкое, здание надежды и веры. Многотрудная сложность детского дома и решительное отличие его от всех остальных педагогических систем в том, что он не просто воспитывает, а уже перевоспитывает, и не одного из десяти, а всех поголовно, причем житейский опыт здешней малышни такой горечи и боли, какой другому взрослому за всю жизнь не испытать. Выходит, попранное родителями надобно возместить детскому дому, а легко ли и возможно ли компенсировать служебными обязанностями воспитателя то, что не сделано сердцем родителей. К тому же, пока на три десятка учеников (группы теперь будут меньше) — два воспитателя, работающих посменно, и им должно сделать то, что не захотели два родителя (пусть хотя бы и одна мать), одному своему чаду. Речь пока о чисто арифметическом соотношении сил и любви при идеальном — не служебном, но сердечном — отношении к детям.
Сегодня взрослое население детского дома довольно явственно поляризуется на ветеранов, на тех, кто еще, может, в войну делил с ребятами их беду, на педагогов в высшем предназначении своем, которые и днюют и ночуют в казенных стенах, сами стены делая домашними, человечными, и на школьный отсев — бывает он и среди взрослых, на тех, кто в школе не удержался и вот явился, куда полегче — в детский дом.
Взрослый, по штату, человек в детском доме — это не просто воспитатель. Предназначенность и реальная его роль куда как выше! Он — носитель истины, доброты, справедливости; он, скромной жизнью своей отвергатель людской злобности, утешитель, лекарь духовный, исповедник, душа которого и днем, и ночью, и при всяких его обидах открыта горячему откровению ребенка, потому как у него, откровения, нет и быть не может строго выверенного часа. Да, и ночью льются слезы, и слышатся жаркие слова признания в спящем детдоме, и не окрик, не понукание слышатся взамен, а ответные признания, потому как, лишь открываясь друг другу, взрослые и дети идут навстречу.
Однако же — двадцать и одна, даже чисто арифметическое соотношение детских и взрослых душ, не слишком ли нереально? Поровну всем отдать себя, где-то на задворках сознания имея еще собственную семью, — мыслимо ли, честно — как на высшем суде, разделиться на двадцать равных, непременно равных частей — ведь повышенное внимание к одному приводит к ревности, слезам, отчуждению другого, когда даже доброе слово, сказанное одному, требует быть повторенным другим и по голове погладить надо всех, без обид.
Мыслимо ли? Мыслимо. Обязательно с точки зрения, скажу помягче, обычного, не повышенно душевного исполнения обязанностей. Но даже и очень душевного воспитателя надо понять. Прийти ему на помощь. Выработать приемы и способы — ему в подмогу.
Конечно, прежде всего тут надо бы помочь науке. Специальная педагогика, некие психологические, методические приемы. Кстати, педагогическая наука далековата от новых проблем воспитания в детском доме, от реальных сложностей нынешних детей и уж совершенно не вхожа она в Дом ребенка — экое чистоплюйство. Или незнание? Неумение?
Впрочем, одной наукой делу не поможешь, тут требуется еще что-то, и это что-то, по моему разумению, — открытость детского дома, хотя и не распахнутость.
Года два-три тому назад «Комсомольская правда» поведала удивительную и грустную историю, как в детдом приехали студенты с кукольным театром, а директриса их не впустила. Молодые доброхоты аж ночевали на улице, чтобы хоть утром добиться своего, — и напрасно. Кому и какой дурной меры урок преподнесла директриса? А всем — и доброжелателям, и детям, которым указали на их место — ни много ни мало — в обществе, дескать, вы не доброй воли принадлежность, а воли начальственной, регламентированной, когда надо, вам покажут кукольный театр или кино, а когда не надо…
Зыбкая эта граница между «когда можно» и «когда нельзя» не должна зависеть от одной личности — доброй или злой, от воли единственной директрисы. Новый документ партии и правительства как бы верховно открывает двери детских домов для доброй воли общества. Добрая воля человеческой участливости, означенная понятием «шефство», отныне обретает самые широкие границы. За счет средств на социальное развитие предприятиям разрешается даже строить новые детдома — по самым гуманным, педагогическим и человеческим параметрам, предполагающим ничем не уязвленное и трудовое, и духовное, и художественное развитие каждого человека в трудных личных обстоятельствах. Как известно, средства на социальное развитие — это деньги, которые завод тратит на улучшение условий жизни своих работников, на жилье, детские сады, дворцы культуры. Таким образом, даже материально детские дома становятся с в о и м и для завода, не говоря уж о моральной стороне дела.
Вообще-то мне кажется не очень подходящим слово «шефство», когда речь идет о детском доме. Тут было бы лучше употребить и слово и понятие д р у ж б а. Не обязаловка во имя мероприятия, а постоянно действующие человеческие отношения, в которые прежде всего надо окунать человеческий молодняк — молодых рабочих, инженеров, врачей, спортсменов. Ибо самое беспросветное, самое ничтожное, коли явятся однажды «шефы» с игрушками да подарками, а потом исчезнут на год, а через год возникнут, будто джинн из бутылки, уже другие. Нет, не подарков, не минутных ласк и разовых улыбок ждут от мира «оставшиеся», а долговременного человеческого взаимопроникновения, искреннего интереса, турпоходов, путешествий, разговоров — вот это дельная помощь воспитателю, практическое облегчение его горькой ноши.
И еще бесконечно важным мне представляется групповой характер этих отношений, этой дружбы. Когда имеешь дело с такими детьми, первое, что следует окорачивать в себе взрослому человеку со стороны, так это собственную добродетельность.
Недавно «Комсомолка» затеяла на своих страницах переговоры читателей, как бы, мол, брать ребят из детского дома в семью — на выходные. Хочу заметить, что это тот именно случай, когда необходимо требуется «поверить алгеброй гармонию». Порыв — благое дело, но только не тут. Ребенок, вошедший в теплый, но чужой дом, испытывает лишь одно желание: остаться в нем. Или зависть — почему у меня его нет, — и не отыщется судьи, способного на приговор этому выстраданному чувству с особыми душевными причинами. А самое больное, если, пригласив разок-другой к себе в тепло, далее взрослый благодетель передумает, исчерпает свою доброту — сколько тоски, переплавленной в злость и непредсказуемые взрывы, породит он, какой откат в перевоспитании ребенка, какой новый толчок отчуждения от берега правды, к которому усердно и терпеливо правили воспитатели.
Детский дом наших дней как огня страшится не зла, не продолжения подлости, в которую окунались дети, а именно этого — благих, но неисполненных намерений, минутного благородства, недолгих чувствований, доставляющих некое сладострастное самоудовольствие быть хорошим в собственных глазах благодаря подаренной — за червонец — матрешке. Более всего опасны ему добренькие благодетели, прежде всего себя утешающие, и дети в таком утешении — лишь средство.
Так что уж пусть лучше коллективные отношения — да, это парадокс: ведь чем шире, тем ровнее, зато и безболезненнее, а значит, человечнее. Ясное дело, глупо возражать, если взрослый, крепкий душой и желанием, вступает с ребенком в отношения, гарантирующие их полноту и завершенность. Но гарантировать — очень сложно, потому, во благо детей, добрее будет приостановить неглубокое, но взрывное в проявлении, чувство, памятуя о чрезвычайном: о мере расплаты.
Вообще, деликатность, сознание, что имеешь отношение с повышенной степенью чувствительности, что неправильно истолкованное слово, неисполненное обещание и даже намек на него равны неверному поступку, одним словом, обдуманная осторожность, сопряженная в то же время с истовой верностью этим ребятам, самоотверженность взрослого сердца, самое наимаксималистское тут не только приемлемы, но необходимы, как единственный залог удачи. Дети, собранные под крышу детдома, так отличимы от их обычных сверстников, так ранимы и так чувствительны к любой ноте фальши, что бунт их душ неотвратим, как стихия.
Вы помните, как истошны, как безнадежны крики малышей из Дома ребенка, зовущих отца и мать? А теперь представьте, что тем же часом в интернате для «оставшихся» в истерику, в слезы, в долго не проходящее смятение срывается подросток, когда неопытный воспитатель напоминает ему про мать, про отца, живых, живых, но предавших во имя собственных мнимых утех. От страждущего вопля до слез ненависти — вот в какую рамку помещено детство, живущее, по сути, в одних стенах. От любви до непрощения и от этого непрощения до жажды, чтоб хоть какой-нибудь человек погладил по голове — всего-то! — погладил…
Документ ЦК КПСС и Совмина СССР, мне кажется, похож на ключ к проблемам Дома ребенка, детского дома, интерната для сирот и детей, «оставшихся», на ключ, который в конечном счете вручается обществу, а значит, и старому, мудрому, и молодому, душевному человеку, и заводу с его мощными материальными возможностями, и, скажем, бригаде, если это настоящее людское сообщество, а не формальная группа, студенческому курсу, особливо ежели он из педагогического института, училища, всякому человеческому единению — с его неограниченными душевными возможностями. Все дело в том, чтобы ключ этот принять, суметь им воспользоваться, а это не такое простое, не такое обычное дело.
По сути своей, общество вновь оборачивает свое лицо к «оставшимся» детям. Это честно и справедливо. Народ наш слишком испытан невзгодами военных лихолетий, чтобы сейчас, в годы нарастающего благополучия, исполнять чуждую нам страусиную роль и прятать голову в песок при виде беды. «Я чужую беду руками разведу», есть такая поговорка, но нет, не развести руками беду, о которой речь здесь. И она не только средств требует — средства, и огромные, дает государство. Единственное, чего оно не может дать, так это теплых человеческих рук, кровного родства. Потому-то, одолевая печаль «оставшихся», первое усилие народа, к самому себе обращенное, кстати сказать, надобно бы направить так и таким образом, чтобы меньше было сирот и при живых-то родителях, чтобы не так просто расставались матери молодые со своими детьми, чтобы меньше было детей, «оставшихся» наедине с собой да детским домом.
Помогая Отечеству, страдая за детей и сострадая им, ударим же в колокол собственной совести: где мой сын, где моя дочь и кто же я на этом свете!