ПАНК
— Ну и чего ты добиваешься?
— А?
— Вот этим. — Медленным кивком головы Селия показывает на мою голову.
Я ухмыляюсь.
Раз в месяц, перед Освидетельствованием, мне разрешается войти в дом и помыться как следует. Там есть горячая вода, правда, коричневая, как торфяная, и мыло. Я сбриваю волоски, которые курчавятся у меня над верхней губой и на подбородке. Бритва такая тупая, что хоть выброси, и я давно уже решил, что в качестве оружия от карандаша было бы больше толку. Раз в месяц Селия стрижет мне волосы, коротко, но сегодня я сам сбриваю их по бокам, и получается ирокез.
— Лучше бы ты сбрил их совсем. Так ты похож на монаха.
— То есть на того, кто чист душой и ищет Истину?
— Нет, на того, кто мягок и беззащитен. На неискушенного новичка.
— А это не про меня.
— Им лучше не перечить.
Селия хочет, чтобы я произвел хорошее впечатление. Наверное, мой успех хорошо отразится и на ней.
Я сажусь за стол.
— А теперь что?
— А теперь я буду сидеть здесь и ждать, а ты пойдешь в ванну и сбреешь всю эту чепуху.
— У вас нет чувства юмора.
— Вид у тебя невероятно забавный, должна признать, но будет гораздо лучше, если ты пойдешь и сбреешь все сам, по доброй воле.
Я возвращаюсь в ванную. Из зеркала на меня глядит незнакомец. Нет, с волосами у него все в порядке, пушистый такой куст. Просто я не узнаю себя.
Наверное, отвык от зеркала. Я наблюдаю, как человек в нем расчесывает волосы, вижу его правую руку со шрамом, которой он держит расческу, а это точно моя рука. Но вот лицо чужое. То есть я знаю, что оно мое, на нем мои шрамы: один под глазом — его оставила Джессика, другой — белая полоска на фоне множества черных точек — там, где я обрил волосы, от камня, которым меня когда-то треснул Ниалл. И все равно мое лицо выглядит совсем другим, не таким, как я его помню. Оно стало старше. Намного. Глаза большие, темные, и даже когда я улыбаюсь, в них нет и тени веселья. Они как будто мертвые внутри, и в них медленно вращаются черные треугольники. Я наклоняюсь к зеркалу, чтобы разглядеть, где кончаются мои зрачки и начинается радужка, но стукаюсь лбом о стекло. Я отступаю в дальний конец ванной, отворачиваюсь и быстро поворачиваюсь к зеркалу снова, надеясь уловить что-то, какой-нибудь проблеск света. Ничего.
— Что так долго? — кричит Селия.
Я беру бритву и снова кладу ее на место.
Минуту спустя я выхожу.
Она начинает хохотать, но тут же спохватывается и говорит:
— Ну, это уже глупо. Сними.
Я ухмыляюсь ей и щупаю бровь. Я продел в нее три маленьких железных колечка, кольцо побольше продел в правую ноздрю, другое такое же — в левый край нижней губы.
— Это часть моего прикида. Я панк. — Я провожу пальцами по ошейнику. — Жалко, булавок в нем нет.
— Где ты взял эту штуку, которая у тебя во рту?
— Снял с цепочки от затычки для ванной.
— Что ж саму затычку не повесил? Выглядел бы полным дураком.
— Вы старая уже, ничего не понимаете.
— Может, вернемся к моему первому вопросу? Чего ты добиваешься?
Я смотрю в окно, на холмы и небо, бесцветные от светло-серых облаков, плывущих высоко в небе.
— Ну?
— Свободы от преследований. — Я говорю это спокойно, даже невыразительно.
Молчание.
— Как вы думаете, я когда-нибудь этого добьюсь?
Никакого движения снаружи; ветер не ерошит вереск на склонах холмов, не гонит облака.
Вечером того же дня я рисую. Карандашом — чернила и уголь кончились. Карандаш тоже нормально. Я уже нарисовал растения и животных, которых видел здесь. Несколько моих рисунков Селия отложила в сторону, чтобы показать Совету. Меня так и подмывает спросить: «Чего вы этим добиваетесь?» — но я решаю, что не стоит, все равно ответом мне будет равнодушный взгляд.
Я рисую Селию. Она терпеть этого не может, но так еще интереснее. Рисую я беспощадно: с бородавками и всем прочим. Пленных не берем. Рисунок она потом сожжет. Она всегда сжигает свои портреты. Меня как художника это нисколько не задевает — проблема тут в самой натуре, а не в ее изображении.
Еще я рисую автопортреты, но только своей правой руки. Расплавленная кожа на ней напоминает потеки густой масляной краски, каждый заканчивается не до конца затвердевшей каплей. Кожа на тыльной стороне руки, между потеками, вспучилась и потрескалась, тоже как старая краска. Моя рука — искусство.
Я рисую свою руку, сжимающую тонкий, длинный кинжал, как две недели назад. Следя за мной, Селия так долго не дышала, что я думал, она потеряла сознание. Я смял рисунок и со словами «Чепуха какая-то» швырнул его в огонь — она не успела меня остановить. Больше я так не рисовал, это было совсем не интересно.
Пейзажи у меня обычно дерьмовые. Не получаются они у меня, и дома тоже ужасно скучные. Но клетку я все же нарисовал. Ухватил сходство. Передал ее бессмысленную черноту, ее стремление держать и не пускать. Я ведь так хорошо ее знаю, свою клетку. Это мой шедевр. Я сказал Селии, что этот рисунок надо послать Совету Она не ответила, но больше я той картинки не видел. Наверное, она ее сожгла.
— Они будут здесь к концу утра, — говорит она, пока я рисую. — Я взвешу и сфотографирую тебя до их приезда.
— Волнуетесь?
Она не отвечает, и я отодвигаюсь, ожидая пощечины, но она не клюет и на эту наживку.
— Я не напортачу. Не бойтесь. Буду хорошим мальчиком и отвечу на все их вопросы как следует. И плеваться не буду, ну, только в конце.
Селия вздыхает.
Снова становится тихо, я сосредоточиваюсь на том, что рисую ее волосы. Похоже, они поредели, наверное, на нервной почве.
— А вы будете присутствовать, когда они будут проводить Освидетельствование?
— А ты сам как думаешь?
— Наверное, нет… Точно нет.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Так, для поддержания беседы.
— Ну, тогда лучше поддерживай.
Я как раз рисую ее рот. У нее широченная улыбка, от который ее толстые губы кажутся не такими уродливыми и даже более интересными. Мне хочется нарисовать ее возле моей клетки стоящей навытяжку, с ключами в руках и выражением, которое иногда появляется у нее на лице и сильно напоминает жалость. Наверное, потому она и взялась за эту работу.
— Ну? — спрашивает она.
— Ну что?
— Я же знаю, ты что-то хочешь спросить.
Как это она узнала?
— Хммм. Ну-у. Интересно просто… Как случилось, что вы стали моей тюремщицей?
— Учителем и опекуном.
— Желающих, надо полагать, было не так много. — Я уже заканчиваю рот, когда кислое выражение оригинала чуть смягчается.
Она поворачивается ко мне, сменив позу.
— Думаю, что против меня ни у кого не было шансов.
— Вы хотите сказать, что никого, кроме вас, вообще не было?
Я жду, но она ничем себя не выдает.
— А ваша собственная жизнь до того пуста, что сидеть здесь, в этом богом забытом месте, и служить тюремщицей невинному ребенку вам кажется вполне подходящим занятием.
Тут она начинает по-настоящему улыбаться.
— Да и оплата наверняка не слишком высокая.
Она едва заметно кивает.
— Посадить под замок, избивать, наносить увечья, как телесные, так и духовные, мальчику, которому нет еще шестнадцати лет… который не сделал никому ничего плохого… это, несомненно, плюсы вашей работы.
— Да, — говорит она. — Это все плюсы.
Улыбка погасла, но ухмылка не вернулась. Приняв прежнюю позу, она сказала, не глядя на меня:
— Маркус убил мою сестру.
Тогда она должна быть в списке. Я не знаю фамилии Селии. Я спрашивал раньше, но это, по-видимому, не имеет значения.
— Какой у нее был Дар?
— Составление снадобий.
Я киваю.
— Маркус тоже может… как вы… ну, это, с шумом?
— Это есть в списке?
— Вы бы поосторожнее. Он наверняка не прочь получить ваш Дар.
Мы снова молчим.
Я и раньше догадывался, что имею для Селии какое-то значение, точнее, значение имеет то, что я сын убийцы ее сестры. Список убитых Маркусом велик, поэтому она просто не могла не знать лично кого-либо из них. А тут дело гораздо круче — он убил ее сестру.
Я говорю:
— Но я ведь не Маркус.
— Знаю.
— Я не убивал вашу сестру.
— Несправедливо, правда? Но, по-моему, один шанс из тысячи за то, что ему небезразлична судьба его сына, все же есть, и тогда его наверняка бесит то, что тебя здесь держат.
— Он знает, что я здесь?
— Нет, того, что ты именно здесь, он не знает. Это место хорошо спрятано, так что даже ему с его способностями нас не найти. — Она разминает затекшую шею и плечи. — Я хочу сказать, ему известно, что ты у нас. И он наверняка догадывается, что ты тут не как сыр в масле катаешься. Мне бы не хотелось обмануть его ожидания.
— Тогда почему вы не оставляете меня на целый день в клетке? Не думаете же вы, на самом деле, что я смогу его убить? Все эти тренировки — одна сплошная глупость.
Она встает и начинает ходить туда и сюда по комнате. Верный признак того, что не хочет отвечать на заданный вопрос.
— Возможно, но оставлять тебя в клетке на весь день было бы жестоко.
Я так удивлен, что начинаю смеяться только секунды через две. Когда мне наконец удается взять себя в руки, я говорю:
— Вы меня поражаете. Я же ношу ошейник, который легко может меня прикончить. На ночь вы запираете меня в кандалах в клетке.
— Зато я хорошо тебя кормлю. И сейчас ты сидишь здесь, рисуешь.
— И что мне теперь, спасибо вам сказать?
— Нет. Сиди тут с полным брюхом и рисуй.
— Я уже закончил, — говорю я ей и протягиваю рисунок.
Она берет лист и поворачивает к себе, чтобы рассмотреть. Минуту спустя она сворачивает его трубкой и бросает в огонь.
Я снова беру карандаш и начинаю следующий портрет. Теперь я рисую себя, свое лицо, каким я видел его утром в ванной, только еще старше, так, как по моим предположениям должен выглядеть сейчас Маркус. Я чувствую, что Селия пристально наблюдает за каждым моим движением. Затаив дыхание. Я никогда еще не рисовал его. Глаза я ему делаю в точности такими же, как у меня. Не думаю, что бывают глаза еще мрачнее.
Закончив, я остаюсь недоволен результатом. Слишком он красив получился, слишком хорош.
— Сожгите его, — говорю я. — Это неправильный рисунок.
Селия протягивает руку за портретом и изучает его гораздо дольше, чем свой собственный. Потом выходит с ним из комнаты.
— Это значит, что он именно так и выглядит? — ору я ей вслед.
Она не отвечает.
Я собираю карандаши, кладу их вместе с точилкой и резинкой в старую жестяную коробку. Крышка закрывается со щелчком и тут же возвращается Селия и снова садится напротив.
— Неужели никому так и не удалось подобраться к нему близко? — спрашиваю я.
— Кто знает, насколько близко или далеко от него они были? Схватить его не удалось никому. Он очень умен. Очень осторожен.
— Думаете, его когда-нибудь поймают?
— Рано или поздно он совершит ошибку, всего одну, но этого будет достаточно: его убьют или схватят.
— А меня используют как наживку?
Она, довольная, отвечает:
— Да уж, надо полагать.
— Но как именно, вы не знаете? Каким образом?
— Моя работа — учить тебя и присматривать за тобой. Больше я ничего не знаю.
— До каких пор?
— Пока мне не скажут «достаточно».
— А что будет со мной, если его схватят?
Она выпячивает нижнюю губу. Губа огромная и толстая. Она медленно втягивает ее назад, не говоря ни слова.
— Меня убьют?
Губа снова выпячивается вперед, но теперь возвращается на место куда быстрее, а ее обладательница говорит:
— Может быть.
— Хотя я ничего плохого не сделал.
Она пожимает плечами.
— Лучше перестраховаться, чем потом жалеть, так?
Она не отвечает.
— А что бы вы сделали, если бы вам велели меня убить? Если бы сказали: «Всади пулю половинному коду в лоб?» — Я приставляю к виску палец, как будто это пистолет, и изображаю соответствующий звук.
Она встает, подходит ко мне со спины, упирается мне в череп своим твердым пальцем и изображает тот же звук.
Ночью мне не спится. Не из-за холода. Ветра нет, все тихо. Облака висят неподвижно. Дождя тоже нет.
Я волнуюсь из-за встречи с Советом. Даже руки дрожат. Нервы, в них все дело.
Я до сих пор ощущаю прикосновение пальца Селии к моей голове. Я знаю, что меня могут убить в любую минуту. Кто и как именно, не важно; все равно результат будет один. И все же сама мысль о том, что это может быть Селия, мне неприятна. Хотя я знаю: она это сделает. Ей придется, иначе кто-то сделает это с ней.
Главное — получать удовольствие от всего, что происходит. Но как можно получать удовольствие от мысли о том, что тебя убьют?
А вот, найди способ.
Селия рассказывала мне, что Анна-Лиза не пострадала, и Дебора с Арраном и бабушкой тоже, но подтекст был такой, что все это может перемениться в любую минуту. Когда меня не станет, они будут вне опасности.
Вот тебе и оборотная сторона медали.
Можно радоваться, думая о том, что они живы-здоровы и все у них в порядке.
Анна-Лиза бегает в лесу среди деревьев, улыбается, хохочет, карабкается на скалу из песчаника. Мне так хочется ее увидеть, еще раз коснуться ее кожи; я хочу, чтобы она опять поцеловала мои пальцы, мое лицо, мое тело. Но я знаю, что этому не бывать никогда, что вместо меня рядом с ней будет какой-нибудь тупоголовый Белый, который будет ее лапать. Вот и получай тут удовольствие!
Дебора выйдет замуж за хорошего парня, у них родятся дети, они будут счастливы. Это я могу себе представить. Так и будет. У нее будет трое или четверо ребятишек, она будет замечательной матерью, и они все будут счастливы. Бабушка будет мирно доживать свой век у нее в доме, кормить цыплят и попивать чай.
Это приятные мысли. А потом я вспоминаю, как бабушка с Деборой плакали на площадке лестницы. Но ведь их слезы высохли тогда, высохнут и теперь — может, они уже не плачут. Может, думают, что меня уже нет.
Не думаю, что Арран поверит в то, что я умер. Вспоминаю, как он, убрав волосы с моих глаз, сказал: «Я бы этого не вынес». Он спит, одна нога свешивается с кровати, а я касаюсь кончиками пальцев его лба и плачу.