Глава III
Двадцать восьмого августа армия прошла широкие равнины около Вязьмы. Она шла торопливо, прямо через поля. Большая дорога была предоставлена артиллерии с ее повозками и походным лазаретом. Император, верхом на лошади, поспевал всюду. Письма Мюрата и приближение к Вязьме поддерживали в нем надежду на битву. Слышали, как он вычислял во время перехода, сколько тысяч пушечных выстрелов понадобится ему, чтобы разнести неприятельскую армию!
Наполеон приказал сжечь все повозки, за исключением телег с провизией, поскольку они затрудняли движение колонн и подвергали их опасности в случае нападения. Увидев повозку генерала Нарбонна, своего адъютанта, он приказал немедленно сжечь ее в присутствии генерала, не позволив ее разгрузить; суровый приказ, однако, не был исполнен до конца.
Багаж всех корпусов был собран позади армии. Обоз представлял собой длинную вереницу лошадей и кибиток; повозки были нагружены трофеями, провизией, военным имуществом и людьми, которые должны были за всем этим следить; там же были отставшие, больные солдаты и их оружие. В этой колонне встречалось много безлошадных кирасир, теперь оседлавших маленьких лошадок, которые были не больше наших ослов; эти кавалеристы не могли идти пешком — с непривычки или ввиду отсутствия обуви. Казаки могли тревожить армию, но Барклай боролся только с нашим авангардом и лишь настолько, насколько это было нужно, чтобы замедлить наше движение, не вынуждая нас к отступлению.
Такое поведение Барклая, ослабление армии, взаимные распри ее начальников и приближение решительного момента — всё это беспокоило Наполеона. В Дрездене, в Витебске и даже в Смоленске он напрасно надеялся получить какое-нибудь сообщение от Александра. Двадцать восьмого августа он, по-видимому, сам добивался этого: письмо Бертье к Барклаю, не представляющее, впрочем, ничего замечательного, заканчивалось следующими словами: «Император поручает мне просить Вас передать его приветствие императору Александру. Скажите ему, что никакие превратности войны и никакие обстоятельства не в состоянии изменить дружеских чувств императора Наполеона к нему!»
В этот день, 28 августа, авангард оттеснил русских к самой Вязьме. Армия была измучена переходом, жарой, пылью и отсутствием воды. Спорили из-за нескольких грязных луж и даже дрались у источников. Император сам должен был довольствоваться грязной жижей вместо воды.
В течение ночи неприятель разрушил мосты в Вязьме, разграбил город и поджег его. Мюрат и Даву поспешили туда, чтобы потушить пожар. Хоть неприятель и противился, но армия перешла Вязьму, и часть авангарда вступила в бой с поджигателями, а другая часть старалась потушить пожар, что ей и удалось.
В городе нашли кое-какие запасы, которые быстро были разграблены. Наполеон, проезжая через него, увидел этот беспорядок и страшно рассердился. Он пустил свою лошадь в самую середину толпы солдат, свалил с ног одних, избил других, велел схватить одного маркитанта, тут же судить и расстрелять его. Но все знали, какое значение имели его слова: чем яростнее были вспышки, тем скорее они проходили и сопровождались снисхождением. Поэтому несчастного маркитанта поставили на колени на дороге, по которой должен был проехать император, а возле маркитанта поместили какую-то женщину с детьми и выдали ее за его жену. Император, уже успокоившийся, спросил, чего они хотят, и велел отпустить его на свободу.
Он еще не сошел с лошади, когда увидел направлявшегося к нему Бельяра, боевого товарища Мюрата, в течение пятнадцати лет состоявшего у него начальником штаба.
Изумленный Наполеон подумал, что произошло несчастье, но Бельяр успокоил его и сказал, что за Вязьмой, позади одного оврага, неприятель показался в значительном числе и занял удобную позицию, готовый сразиться. Тотчас же с той и другой стороны кавалерия завязала сражение, и так как оказалась нужной пехота, то Мюрат сам встал во главе одной дивизии Даву и двинул ее на врага. Но прибежал маршал и закричал своим солдатам, чтобы они остановились. Он громко порицал этот маневр, резко упрекая короля Неаполитанского и запрещая своим генералам повиноваться ему. Тогда Мюрат напомнил ему о своем чине и о том, что время не терпит. Всё было напрасно! И вот он посылает сказать императору, что не хочет командовать при таких условиях и что надо выбирать между ним и Даву!
Услышав это, Наполеон вышел из себя и закричал, что Даву забывает всякую субординацию, не признавая его зятя! Он отпустил Бертье с приказом отдать под команду Мюрата дивизию Компана, ту самую, из-за которой вышла ссора. Даву не стал оправдываться, но доказывал только, что, по существу, он был прав и что он мог быть лучшим судьей относительно местности и соответствующих действий.
Между тем битва кончилась. Неприятель перестал отвлекать Мюрата, и он опять вернулся к своей ссоре. Запершись с Бельяром в палатке, он припоминал все выражения маршала, и кровь его кипела от гнева и стыда. Как? Он был оскорблен публично, его не признали, и Даву еще жив? И он его увидит? Что значили для него гнев императора и его решение? Он сам должен отмстить за оскорбление! Какое значение имеет его кровь? Его сабля сделала его королем, и к ней одной он обращается теперь! Он уже схватился за оружие и хотел идти к Даву, когда Бельяр остановил его, указав на обстоятельства, на пример, который надо подавать армии, и на неприятеля, которого надо преследовать. Он сказал ему также, что не следует огорчать своих и радовать неприятеля такой громкой оглаской.
Бельяр рассказывал, что Мюрат проклинал в эту минуту свою корону и старался проглотить обиду, но слезы досады наворачивались у него на глаза. Пока он так терзался, Даву оставался в главной квартире и настаивал на своем, утверждая, что император был обманут.
Наполеон вернулся в Вязьму. Ему надо было пробыть там некоторое время, чтобы разведать, какую пользу он может извлечь из своей новой победы. Известия из центра России говорили, что русское правительство присвоило себе наши успехи, стараясь убедить всех в том, что потеря стольких провинций является результатом заранее установленного генерального плана отступления.
В бумагах, захваченных в Вязьме, сообщалось, что в Петербурге служили молебны по случаю предполагаемых побед под Витебском и Смоленском. Наполеон, изумленный, воскликнул: «Как? Молебны? Они осмеливаются лгать Богу, как и людям?»
В большинстве перехваченных русских писем было выражено то же удивление. «Когда горят наши деревни, — говорилось в них, — мы слышим только звон колоколов, благодарственные гимны и донесения о триумфах. Похоже, они заставляют нас благодарить Бога за победы французов. Ложь во всем — на земле и в небесах, в словах и на бумаге. Власть предержащие относятся к России как к ребенку, но они ничуть не верят, что мы столь доверчивы».
В это время авангард оттеснил неприятеля к Гжатску. После Смоленска русские больше не жгли деревни и особняки. Видимо, они посчитали это мрачное зло бесполезным и удовлетворялись сожжением городов.