Глава 13
Встречу эту мы не планировали, все получилось как— то спонтанно. Из Ачандары неожиданно подъехал Батал Ахба, с которым я не виделся больше трех лет, у Феликса Цикутании, как всегда, в кармане завалялась лишняя тысяча рублей, а у запасливых братьев Читанава сохранилось прошлогоднее вино. Недолго думая, с подачи Феликса решили организовать хлеб— соль по дежурному варианту в «Абхазском дворе» у безотказного Бено.
Не прошло и часа, как все было готово и мы с моими друзьями заняли ближайший к морю столик. За ним не хватало только Дениса — младшего из пятерых братьев Читанава, он задержался в избирательном «штабе» Сергея Багапша. Мы бросали нетерпеливые взгляды на дорожку и с трудом сдерживали аппетит от вида того изобилия, от которого ломился «скромный» абхазский стол. Хлебосольный хозяин «Двора» Бено, видимо, решил как следует проверить финансовые возможности Феликса и не поскупился.
Пузатый, запотевший, словно негр в русской бане, пятилитровый графин с вином возвышался посередине стола. Его окружала целая гора из нарезанных крупными кусками очамчырских помидоров, щедро усыпанных петрушкой, луком и кинзой. Флотилии из разнокалиберных соусниц с арашихом и асизбалом — острыми приправами из грецкого ореха, алычи, обильно сдобренных острым перцем, окружали нас со всех сторон. Легкий парок поднимался над кусками только что снятой с огня отварной козлятины. Ароматный запах исходил от рассыпчатой мамалыги и сыра сулугуни, янтарными дольками лоснившегося в ней. Все это будило волчий аппетит.
Первым терпение иссякло у Феликса, он потянулся к графину с вином, и тут во «Дворе» появился запыхавшийся Денис.
— Молодец, знаешь, когда явиться! — приветствовал его Бено.
Старший брат — Савелий не удержался от шутливого упрека:
— Денис, на работу можешь не приходить, но опаздывать на хлеб-соль — это уже преступление.
Тот устало плюхнулся на лавку и, бросив на стол измятую листовку, в сердцах произнес:
— «Хаджимбисты» совсем совесть потеряли! Вы посмотрите, что они на наших льют!
Мы пропустили эти слова мимо ушей и потянулись к стаканам, а Батал даже не пошелохнулся. На его лицо набежала тень, голубые глаза потемнели, как море перед началом шторма, и он желчно заметил:
— А о твоих, Денис, партократах и комсомольцах говорить нечего! Просрали Союз, и если им опять дать власть, то просрут Абхазию.
— Ребята, вы что?! — в один голос воскликнули Бено с Феликсом.
Но ссору уже невозможно было остановить. Денис вспыхнул как спичка:
— Ты что несешь?! Это Багапш с Лакобой просрут Абхазию?!
— Я одно знаю точно, что с Раулем будет, как при Владиславе, — гнул свое Батал.
— Легко сказать. Лучше вспомни, как Василич в Очамчыре останавливал отморозков из «Мхедриони». Он, а не Рауль первым пошел против них! А тогда был не девяносто второй, когда нам деваться было некуда, а восемьдесят девятый.
— Ты это еще через сто лет расскажи. Как оно на самом деле было, кто теперь знает? — отмахнулся Батал.
Я знаю! — неожиданно поддержал Дениса обычно дипломатичный и осторожный Феликс. — Все на моих глазах происходило. Я в то время в очамчырском курортторге работал, и, если память не изменяет, было это в июле. Василич проводил с нами планерку, тут позвонили из Гала и передали, что четыре «Икаруса», битком набитых мхедрионовцами, едут на Сухум. Сидим как в воду опущенные, представить такое в восемьдесят девятом, когда еще стоял Союз, никто не мог. Василич начал срочно звонить в Сухум, там тоже не знают, что делать. С поста ГАИ пришла новая информация — мхедрионовцы разоружили милиционеров. Мы смотрим на Василича, а он на телефон. Сухум не отвечает!..
Феликс смолк — спустя столько лет те далекие драматические события с новой силой ожили в нем — и, справившись с волнением, продолжил:
— Короче, Василич распорядился раздать охотничьи ружья добровольцам, а милиционерам, тем, кто был из наших, приказал идти к мосту через Галидзгу и заблокировать его двумя бензовозами. Дальше что рассказывать, сами слышали, какой кипиш поднялся. Они, сволочи, поперли вперед и начали стрелять. Нам ничего другого не оставалось, как только подорвать бензовозы! Палили, как на войне, были раненые. Василича тоже зацепило — в шею, но это пустяк по сравнению с тем, как его потом на парткомах прессовали. В прокуратуре дело хотели возбудить, в конце концов задвинули на хозяйственную работу. Так что он…
— Я против Багапша лично ничего не имею, — перебил Батал. — Он отличный хозяйственник, а вот какой вояка — не знаю. Зато Рауль с первого и до последнего дня на Восточном фронте воевал и такие разведоперации закручивал, что некоторым вашим бывшим министрам, которые сейчас в президенты рвутся, а тогда сидели в Гудауте, и не снились!
— Что?!.. Вояка, говоришь? Сегодня весь Восточный фронт вместе с Мерабом ищут тот самый окоп, где сидел тот самый Рауль! — снова вспыхнул Денис.
— Он сидел там, где надо! А вот твой Анкваб в Тбилиси в любимчиках у Шевы ходил! — огрызнулся Батал.
— Во-первых, он не мой. В любимчиках, говоришь?! Да если хочешь знать, он отца родного оштрафовал. Что ему какой-то Шева. Нет, Анкваб — голова! Это тебе не «трофейный» генерал! В тридцать два в советские времена лампасы, а тем более у ментов, за одни красивые глаза не давали.
— Денис, я что-то тебя не пойму, то ты за Багапша, то за Анкваба.
— Я за нормальных людей, хоть они и в разных командах.
— Командах?! Все они одним миром мазаны! Вокруг твоего Багапша куча бывших партократов и комсомольцев! В девяносто первом такие, как они, просрали Союз…
— Что?! Ты хочешь сказать, что я и Феликс сидим в той куче, а завтра тебя с твоим Раулем в Грузию поведем?! — взорвался Денис и в запале воскликнул: — Мне здесь делать нечего!
Мы опешили. Савелий растерянно хлопал глазами, а когда пришел в себя, извинился и бросился догонять брата. Бено, помявшись, вспомнил о шашлыках и незаметно исчез на кухне. Феликс тоже чувствовал себя не в своей тарелке и, сославшись на забытую в фитоцентре «Мушни» спортивную сумку, отправился за ней.
Мы с Баталом остались одни. Он, пряча глаза, потянулся к сигаретам, нервно закурил и ушел в себя. Я зашелестел журналом и исподволь поглядывал на него, не зная, с какого бока подступиться. За эти несколько месяцев с ним, да и не только с ним — со многими моими знакомыми и друзьями произошли странные и труднообъяснимые метаморфозы. До сегодняшнего дня я знал совершенно другого Батала, и мне вспомнился совершенно другой разговор, произошедший на этом же самом месте…
Как и сейчас, шел август, но только 1999 года. Встреча произошла случайно у братьев Читанава, в фитоцентре «Мушни». Мы искренне были рады ей. До этого последний раз я видел Батала на спортивном празднике в Ачандаре в 1996-м, а потом через общих знакомых обменивались приветами. С тех пор он сильно изменился: виски припорошила ранняя седина и уже не так часто, как прежде, на лице появлялась открытая улыбка. Потемнели бездонные, как горные озера, голубые глаза, а в их глубине затаилась невысказанная боль и тоска. На моем лице отразилось недоумение. Он тяжело вздохнул и с грустью, не по годам мудро сказал:
— Возраст измеряется не годами, а пережитым.
Возникла неловкая пауза. Батал ушел в себя и затем, стыдясь своей слабости, тихо произнес:
— Ты знаешь, так трудно, как сейчас, мне не было даже на войне.
Я молчал и не знал, что сказать, опасаясь неосторожным словом еще больнее ранить его.
— За что?! Почему после стольких лет она продолжает мучить и мстить? — продолжил он этот, скорее с самим собой, разговор: — Чего ей еще надо?! Недавно ты забрала мать. Слег и не встает отец. А когда приходит ночь, она оживает во мне и начинает истязать. Под сердцем возникает что-то омерзительное и мучительными кошмарами преследует до утра. Спасаясь от этого наваждения, я иду сюда: к солнцу, морю и людям, которые не поражены отвратительной проказой войны. Но проходит день, наступает вечер — и она снова забирает к себе.
Батал терзался в поисках ответа:
— Когда это произошло?! Наверное, той промозглой осенью девяносто второго года. В ту ночь мы, трое одноклассников, перешли тот роковой рубеж, что подвластен одному Господу. Проклятые политики! Ну почему они не захотели договориться и бросили нас друг на друга! Вчерашние друзья и родственники превратились в смертельных врагов, сосед пошел на соседа, а когда прогремели выстрелы, то уже невозможно было найти ни правого, ни виноватого.
И тогда мы решились выйти на страшную охоту — охоту на людей. Инал и Юра были совсем пацаны, им бы в школе Пифагора с Ломоносовым зубрить, но у войны свой отсчет и свой выбор. В кромешной темноте мы спустились в ущелье, перешли ручей и начали взбираться по склону. Под ногами предательски потрескивали сучья и с грохотом осыпались камни. По узкой, местами размытой дождями и оползнями горной тропе вышли на передний край обороны.
Впереди лежало минное поле, за ним, в сотне метров, начинались вражеские позиции. Проход, проделанный в заграждении минерами и ребятами из разведки, в темноте ночи утратил знакомые очертания, и наши дневные наблюдения, похоже, оказались напрасными. Как назло, луна ушла за тучи, но возвращаться назад гордость и заевшее самолюбие не дали, и мы, скрипя зубами от злости, ползли вдоль колючки, пытаясь найти тот чертов проход. За поисками не заметили, как снова очутились на поляне, где недавно встречались со своим дозором, пришлось тащиться обратно.
К тому времени показалась луна и осветила окрестности своим неверным светом. На этот раз мы быстро нашли проход и остановились в начале еле заметной тропки. Долго не решались ступить на землю, из которой в любое мгновение могла отозваться затаившаяся смерть. Первый шаг дался с трудом, сердце замирало, когда нога опускалась на песчаный бугорок, и он разъезжался в стороны. Так, метр за метром, отсиживаясь в воронках и вслушиваясь в затаившуюся тишину, мы продвигались вперед. Я не выпускал из руки пистолета, а ребята ножи. На «нейтралке» тот хозяин, кто действует первым.
Пока нам везло: с той стороны «в гости», похоже, не собирались. До поры до времени молчали их пулеметы. После недавних тяжелейших боев грузины тоже сели на «голодный паек» и лишь время от времени попугивали осветительными ракетами. Со змеиным шипением они взлетали в ночное небо, и мы плашмя шлепались на землю, а когда все снова погружалось во тьму, короткими перебежками продвигались к окопам. За время боев артиллерия сравняла все живое и неживое с землей. Дома превратились в груды развалин и, ощетинившись обломками кирпича и арматуры, безжалостно терзали наши ноги и руки.
Пока пробирались по «нейтралке», взмокли, как мыши, а ей все не было конца, и тут над моей головой громыхнуло. Я обмер — напоролся на колючку с «колокольчиками» и подумал, что это «звиздец». Казалось, эти чертовы консервные банки никогда не перестанут дребезжать. На грузинском посту то ли не услышали, то ли не обратили внимания. Мы выждали пару минут, потом проделали дырку в колючке и по одному перебрались ближе к окопу.
Метрах в десяти слабо угадывался его бруствер. Грузины, напуганные огнем наших снайперов, вели себя тихо как мыши и строго соблюдали светомаскировку. Только по тлеющим огонькам сигарет и приглушенным разговорам часовых можно было догадаться о расположении постов. Не сговариваясь, решили взять вправо и под прикрытием мелкого кустарника выйти на них. С оружием — имеется в виду пистолет — я был один, и потому ребята, вооруженные ножами, пустили меня вперед. Никто не имел понятия о какой-то там военной тактике, но интуиция подсказывала нам, что в случае неудачи наше спасение — в неглубокой лощине.
До цели оставалось рукой подать, когда передо мной затрещали кусты. Белая кожа на грузинской заднице светилась, как фонарь над борделем. Засранец! Он подтянул штаны и стал застегивать. Всего один короткий бросок — и с ним было бы покончено, но я не мог оторваться от земли, тело словно приросло к ней. То же самое творилось с ребятами.
Нет, это не было страхом! Он остался там, на минном поле. Здесь было нечто иное! Перед нами стоял не злобный и кровожадный враг, а обыкновенный человек. Все, что он делал, было до того буднично, что ощущение войны и его враждебности утрачивало всякий смысл. Накинуться на него и убить оказалось выше моих сил. Не смогли сделать этого и ребята. Мы сползли в воронку и подавленно молчали. Никто не решался первым заговорить. Слабость, стыд и горечь владели нами.
Порывы ветра шелестели листьями кустарника и слабым посвистом отзывались в разрушенных отопительных трубах. Где-то в глубине позиции гвардейцев монотонно гудела дизельная станция и рокотал мотор бэтээра. Со стороны окопа долетали обрывки разговора, затем послышалась неясная возня, и через мгновение кто-то заржал. Хриплый бас прервал заливистый, переходящий в визг смех, и он взорвал нас. Вспышка необузданной ярости сорвала нас с земли. Выхватив ножи, мы выбрались из воронки и, обдирая локти о камни, поползли к окопу.
Они возникли неожиданно, их было двое. Старые АКМ небрежно болтались за спинами. Слабый свет зажигалки выхватил из темноты заросшие лица. На месте глаз зияли темные провалы. Крепкие белые зубы обнажились в улыбке. Они беззаботно смеялись и не подозревали, что всего в нескольких шагах затаилась их смерть.
Мы застыли перед последним броском. Броском, после которого ни я, ни мои друзья уже не смогли возвратиться к самим себе. Там, на кромке бруствера вражеского окопа, я стал другим. Сердце бешено молотило и готово было вот-вот выскочить из груди. Тошнотворный ком подкатил к горлу. Рукоять штык-ножа раскаленным куском металла нестерпимо жгла руку, и потом, когда с ними было покончено, еще неделю багровые рубцы не сходили с ладоней.
Наши глаза встретились! Он был моим ровесником. Я до сих пор помню и, как тебя, вижу его дрожащие губы, слабый пушок над ними и нелепо повисший окурок. От страха он оцепенел. Не знаю, сколько длилось это бесконечное мгновение. В моем сердце была абсолютная пустота, руки стали чужими, сработал инстинкт, и я бросился вперед. За мной ринулись ребята. Ножи и руки рвали, кололи и терзали обмякшие тела. Чужая и своя кровь хлестала по нашим лицам, ломались ногти, а мы не могли остановиться в своем остервенении и продолжали их терзать.
Вспышка осветительной ракеты и пулеметная очередь отрезвили нас. Содрогнувшись от содеянного, мы неслись назад, не замечая ни разрывов мин, ни свиста пуль. Не помню, как проскочил минное поле, как оказался в своем окопе. Нас рвало и выворачивало наизнанку. Впервые выпитая кружка спирта и новая одежда не могли унять дрожи, сотрясавшей наши тела. Незримые пятна пролитой чужой крови жгли кожу и терзали душу. Мы не могли смотреть друг на друга, слишком велико было потрясение.
Убить человека, пусть даже врага… это что-то убить в самом себе. Не верь тому, кто говорит, что война все спишет. Вранье и ложь! От самого себя не убежишь. После той вылазки были еще бои, много боев, я снова убивал и меня больше не мучили кошмары, а нож не жег руку. Говорят, человек ко всему привыкает, в том числе и к такой омерзительной работе, как война. Но разве от этого легче? Я отнимал чужие жизни и каждый раз что-то терял в себе. Терял…
Не закончив мысль, он повернулся к столовой и прислушался к голосу диктора, доносившемуся из динамика.
Передавали последние новости. Они больше напоминали фронтовые сводки: «Отряды исламских боевиков вторглись в Новолакский район Дагестана. На карамахинском направлении федеральные силы и местное ополчение после ожесточенных боев вышли на окраины села и полностью блокировали боевиков. В Буйнакске после террористического акта под развалинами дома оказались погребенными свыше ста человек. В городе Черкесске между митингующими произошли столкновения, есть раненые».
— Сумасшедшие! Безумцы! Ради чего?! — воскликнул Батал. — Неужели им мало наших трагических уроков? Мерзавцы! Подлецы! В ненасытной жажде власти они швыряют к подножию ее трона целые народы и государства! А наивные слепцы, поддавшись дурману их речей, с остервенением набрасываются на соседа, видя в нем источник всех своих бед.
Как?! Почему такое могло случиться?! Кто и когда бросил то проклятое слово в народы?! Откуда в нем взялась та дьявольская сила, что смогла разрушить то, перед чем оказались бессильны фашисты? Неужели история ничему не учит? Десять лет назад, так же как сейчас в Черкесске, оно замутило наши души и обезумевшими толпами выплеснулось на площади перед Совмином и театром. Каждый кричал о своей беде и боли, но был глух к чужой. А когда первая кровь обагрила камни, то началось это всеобщее безумие. Зерна национализма и фашизма дали свои страшные всходы.
Затем пришли Китовани и Иоселиани «восстанавливать конституционный порядок и охранять железную дорогу» — так это тогда называлось.
Батал с презрением хмыкнул и, поиграв желваками на скулах, продолжил: Сволочи! Ничего хорошего от вора в законе с отморозками из зоны ждать не приходилось. Они, как волчья стая, набросились на город, принялись грабить и насиловать. Эти мерзавцы знали только один закон — закон уголовной зоны. Потом, когда драпали из Сухума, все дороги в Грузию были забиты автобусами, троллейбусы даже ухитрились утащить. Чего в них только не было! Оборудование с винзавода и чайной фабрики, детские коляски и нижнее женское белье. Вот так наводился «конституционный порядок».
Но это было в сентябре девяносто третьего, а тогда — в девяносто втором, когда у них были танки и вертолеты, а у нас дедовские ружья и сотня автоматов, в Тбилиси думали, что их ждет легкая прогулка. По себе мерили, вояки хреновы! Думали, мы сразу лапки кверху поднимем и место в их грузинском рае станем вымаливать. Не дождутся! Но и говорить, что наши все как один бросились танки останавливать, тоже не честно. По-всякому было, одни — таких оказалось немного — трусливо бежали за Псоу. Другие, растерявшись, искали защиты у Господа, и лишь сотня молодых ребят пыталась остановить эту банду.
Первыми, как всегда, гибли самые беззащитные. Истерзанные тела женщин, детей и стариков сутками лежали на улицах. Невыносимый смрад и едкий запах гари висел в воздухе. И, чтобы остановить бойню, Владислав Григорьевич пошел на перемирие. По его указанию Сергей Багапш, Александр Анкваб и Заур Лобахия отправились в захваченный гвардейцами и бандитами из «Мхедриони» Сухум. Три дня шли переговоры с Китовани. Чего это им стоило, в окружении отморозков, знают только они сами. Вроде как договорились вывести все войска из Сухума.
Наивные! Кому поверили? Бывшим каталам и кидалам! Пока шли переговоры, эти мерзавцы втихаря укрепили позиции и подтянули свежие силы. Наши за это время не сделали ни одного выстрела. Шева, похоже, посчитал, что нам каюк, и не стал церемониться.
Под дудку американцев запел и пообещал, что за двадцать четыре часа наведет в «Западной Грузии конституционный порядок». Козел безмозглый! Грозил всех в кандалы заковать. Лучше бы их для себя приберег! Таких, как он, надо сажать в клетки, возить и показывать по миру, чтобы другим неповадно было.
Мерзавцы, они все одним миром мазаны! Для них грузины — такое же пушечное мясо, что и русские. Грозились сто тысяч своих положить, но только чтобы ни одного абхаза в живых не осталось.
Вспомнив про угрозы министра обороны Грузии Каркарашвили, Батал осекся, но через секунду снова вернулся к рассказу:
— Три дня, пока шли переговоры, их пушки молчали, а потом, как только наши отошли за Гумисту, эти кидалы тут же похерили договоренности и обрушились на нас всей мощью артиллерии и авиации. Морской десант с Каркарашвили высадился у Гагры и захватил город, чтобы отсечь помощь братьев из Адыгеи, Кабарды и Кубани. Их бронированные клещи вгрызались и рвали на куски нашу оборону. Десять танков по нижней дороге у Эшер прорвали фронт и двинулись к Новому Афону. Ребята — ополченцы из университета затаскивали на скалы копны сена, поджигали и сбрасывали на них. В ход шло все: «зажигалки» — бутылки с зажигательной смесью, канистры и автомобильные камеры с бензином, но враг не останавливался и продолжал упорно лезть вперед.
Обращения за помощью к родине, которая была матерью для наших отцов, не нашли ответа. Москва Ельцина оставалась глуха к нашей мольбе. Алчные властолюбцы, им было наплевать на то, что происходило здесь, в Абхазии, в Карабахе или Приднестровье. Людские жизни, Союз — все для них стало пустым звуком в безумной жажде власти, они торопились поделить великую страну. Говорят, прежде чем Шеварднадзе решился бросить банды Китовани и Иоселиани на нас, он разговаривал с Ельциным, и тот дал два дня, чтобы усмирить «бунтовщиков», а потом они договорились встретиться в Красной Поляне, чтобы отметить победу. Может, тех слов не было сказано, но за них говорят мерзкие дела.
А 14 августа, когда на улицах Сухума вовсю грохотала артиллерийская канонада, бушевали пожары, появились убитые и раненые, произошло знаковое событие. Можно как угодно к этому относиться, но факт остается фактом — первыми жертвами стали не наши ребята, а русские офицеры.
Три грузинских вертолета зашли на город с моря и нанесли удар не по ополченцам, остановившим колонну Китовани на походах к Красному мосту, или расположению абхазского батальона милиции, а по санаторию ПВО России. Уж его-то перепутать с любой другой целью просто невозможно. Двух таких высоток в Сухуме просто нет! Погибли майор с женой из Питера и еще один офицер с ребенком. В Тбилиси знали, что делали. Я думаю, уже тогда Шева и американцы, метя в Абхазию, на самом деле били по России. Сильная Россия им не нужна, не для того они столько лет разваливали Союз. Им нужны только слабые и послушные.
Скажешь, я не прав? Так за меня говорят факты. Американцы и турки уже вовсю хозяйничают в Тбилиси и Баку, а теперь в Москве пытаются рулить, как у себя дома! Правда, тогда, в девяносто втором, мы, я имею в виду нормальных людей, у которых не доллар в глазах и совесть чиста, наивно полагали, что для этих ельциных, кравчуков и шеварднадзе русские, украинцы, грузины и абхазы были их народом.
Слепцы! Как мы жестоко ошибались! Они — эти «ум, честь и совесть эпохи» давно смотрели на нас как на быдло! Для меня все стало ясно во время боя за Красный мост.
Батал нервно затянулся и продолжил рассказ:
— Это было что-то запредельное! В Новом Афоне, Пицунде и Гаграх люди еще наслаждались жизнью: купались, загорали, пили и ели, а у Красного моста уже лилась кровь и гибли невинные. Чтобы остановить эту бойню, Владислав Григорьевич попытался связаться с Ельциным. Тот брюхо грел тут под боком, в Бочаровом Ручье. Трубку взял Коржаков — был такой цепной пес при кремлевском хозяине. Знаешь, что он ответил? «Не беспокойте, Борис Николаевич в море»…
Даже спустя годы Батал не находил слов от душившего его гнева:
— Нет! Ты только представь!.. Они, сволочи, купались, жарили животы на солнце и преспокойно жрали водку, а всего в сотне километров танки гусеницами утюжили народ, его народ!
Наши от такого ответа потеряли дар речи, а когда пришли в себя, попытались еще раз выйти на Ельцина, но опять напоролись на Коржакова. Тот как ножом отрезал: «Чего вы лезете, вам русским языком сказано: Борис Николаевич ловит…» и бросил трубку.
Теперь видишь, чего «наловили» эти негодяи! Ну да бес им друг, а свинья товарищ.
К счастью, не все они решали, Провидение хранило нас. Кубанские и донские казаки, крепкие парни из Приднестровья и Донбасса, братья по крови адыги и черкесы, чеченские добровольцы с Шамилем Басаевым кто вплавь, а кто по заснеженным перевалам пробивались к нам на помощь. Их не могли остановить ни запреты, ни пограничные кордоны! Они шли сюда по зову совести, чтобы сражаться за ту нашу общую Родину, которую предали и продали такие сволочи, как ельцины, кравчуки и шеварднадзе.
Журналист Саша Горшков, поэт Саша Бардодым, положившие здесь свои жизни, и сотни других парней со всего Союза в тот трудный час для нашей маленькой родины встали рядом. Многие не служили в армии и не держали в руках оружия. Они пришли сражаться за правду и за ту Великую Родину, от которой никогда не отделяли Абхазию.
Батал презрительно усмехнулся:
— Деньги! Богатство! Это наглая и бессовестная ложь, которой хотели прикрыться те, кто развязал войну. Идиоты! Им не дано понять, что кроме презренного злата есть неизмеримо большие ценности — совесть и честь! Пусть на помощь пришли не тысячи, но уже одно то, что мы не одни, подняло наш дух и дало сил выстоять и не сломаться. А положение было критическое. В первую неделю грузины захватили Сухум, с моря взяли Гагру и вышли на границу с Россией, но мы, зажатые между горами и морем, не теряли надежды.
Помнишь, как в той песне Высоцкого: «Вперед и вверх, а там… Ведь это наши горы. Они помогут нам!»
И они помогли, другой земли у нас не было и нет. Победа пришла позже, а тогда, в августе, эти мерзкие шакалы, опьяненные нашей кровью, упивались победой. Каждый день с высот над Гумистой и Бзыбью, сжав зубы, мы наблюдали, как эти нелюди разрушали наши города и села, мучили и истязали наших матерей и сестер. За завесой наглой клеветы и дезинформации они пытались скрыть правду. Но ни минные поля, ни заградительные отряды, ни свирепствовавшая полиция сатрапа Ахалаи, опутавшая каждый квартал, каждый дом паутиной страха и доносительства, не могли заглушить голос правды.
Разведчики, узники, чудом вырвавшиеся из застенков Ахалаи, рассказывали о зверствах и истязаниях, творимых гвардейцами и полицейскими. Об этом трудно и невозможно говорить, но это надо знать.
Батал смолк, достал из пачки новую сигарету нервно помял в пальцах, но так и не закурил. Его слова, тяжелые, как камни, обрушились на меня:
— Миро Цецхладзе убили лишь за то, что его сыновья— грузины ушли в наше ополчение, чтобы защитить свой дом и свою землю. Нелюди — искололи ему грудь штыками, а затем отрубили руки.
В этот же день до смерти был замучен Адлейба Сирбия, ветеран еще той — Великой Отечественной войны. Вся его вина состояла в том, что он, абхаз, осмелился сказать своим мучителям правду. Бедного старика забили до смерти прикладами и в приступе звериной злобы не пощадили жену— грузинку. Пули изрешетили хрупкое тело женщины, а она на глазах остолбеневших палачей шла к тому, с кем делила радости и горе. Великая любовь дала ей силы, чтобы и после смерти они остались вместе. Еще долго над осиротевшим двором гремели выстрелы, терзая бездыханные тела, слившиеся навеки в последнем объятии.
Эти чудовища не останавливались ни перед чем! В них не сохранилось ничего человеческого. Варвары! Зверье! Они вымещали злобу на безвинных стариках, женщинах и детях. Под Келасуром загнали людей в трубы на газораспределительной станции и замуровали. Средь бела дня застрелили в квартире сухумскую художницу Равилю Мухаметгалиеву и таких…
Батал осекся, от нервного спазма у него перехватило дыхание. Я подлил в стакан сока, но он не притронулся, провел ладонью по лицу, словно пытался избавиться от прошлых жутких воспоминаний. Ветер трепал его тронутые ранней сединой густые волосы, смахнул с пепельницы давно потухшую сигарету. Батал, казалось, ничего не видел и не слышал и находился в прошлом. Я, не меньше его потрясенный услышанным, не знал, как дальше продолжить разговор. Батал сделал это за меня, очнувшись, он с ожесточением произнес:
— Терпеть такое было выше человеческих сил. Наши сердца переполняла лютая ненависть к палачам, и командиры уже не могли удержать нас. Мы, не думая о смерти, 16 марта без колебаний пошли в бой, чтобы расквитаться с этой мразью. В предрассветном полумраке цепи разведчиков, взвода абхазской, армянской рот, кубанские и донские казаки поднялись в отчаянную атаку. Это был первый и самый трагический штурм Сухума.
Как назло, выпал снег, такого на моей памяти еще не было. Ноги тонули в сугробах. Ледяная мартовская вода обжигала тело, острые камни рвали одежду и до крови рассекали руки, но никто не проронил ни слова, не издал ни единого стона. В стремительном броске мы форсировали Гумисту и залегли в прибрежных скалах. Разведчики ушли вперед проделывать проходы в минных полях и снимать неприятельские дозоры. Пулеметчики и минометчики занимали позиции, чтобы поддержать наступающих и первым залпом накрыть огневые точки противника. Родная ночь хранила нас, но предательский свет ракеты выдал разведчиков.
Тишину вспороли пулеметные и автоматные очереди, заухали тяжелые минометы, и надрывный вой смерти обрушился с небес. Земля содрогнулась, и стена артиллерийского огня отрезала нас от основных сил. Пулеметные очереди прижимали к земле и не давали поднять головы, оставался единственный выход — вперед, на врага. В стремительном броске мы ворвались в передовые окопы.
Батал прервал рассказ. Груз тяжелых воспоминаний мрачной тенью лег на его открытое лицо, а когда он вернулся к нему, то каждое слово давалось с трудом:
— Рукопашная!.. Это самое суровое испытание войны! В ней нет выбора — или ты, или он. В такие мгновения, когда смерть смотрит в лицо, в тебе умирает человек. Изнутри, нет, не из сердца, а откуда-то из неведомых глубин души вырываются самые темные силы, и ты превращаешься в дьявола. Ты живешь только одним — растерзать, разорвать и уничтожить подобное тебе существо.
Сначала грянули разрывы гранат, а через мгновение, заглушая их и шум боя, над цепью окопов зазвучал яростный рев и мат. Первые лучи восходящего солнца багровыми всполохами засверкали на кончиках штыков и булатной стали ножей и кинжалов. Мы сошлись в рукопашной! Клубки окровавленных тел извивались на земле, кусали, терзали и кромсали друг друга в слепой ярости. Стоны раненых и мольба умирающих неслись из-под ног, но на них никто не обращал внимания. По телам своих и чужих мы рвались наверх, к злобно тявкающему пулемету. Смерть вырывала одного бойца за другим. Атака захлебнулась, и пришедший в себя враг обрушил на нас шквал огня. В воздухе зависли вертушки, и свинцовый дождь пролился новыми смертями по нашим обескровленным цепям.
Эта мясорубка продолжалась до глубокой ночи, и только под ее покровом немногие сумели возвратиться назад. Потом небо над Сухумом еще долго полыхало от трассеров и сигнальных ракет — это торжествующие гвардейцы праздновали победу. Мы же переживали настоящий шок, потери, казалось, невосполнимы, души были опустошены, а сердца переполняли горе и отчаяние. С провалом наступления, в которое было вложено все, таяла надежда на победу. Последнее, что у нас еще оставалось, так это вера. Ее символом стал наш президент.
Батал с вызовом посмотрел на меня:
— Да-да! Президент! А сегодняшние кривые ухмылки и злословие пусть останутся на совести тех, кто во время войны отсиживался за Псоу. Сейчас, когда он болен, легко вешать на него всех собак, а тогда, в те невыносимо тяжкие дни, именно Владислав Григорьевич сумел нас объединить, и мы смогли выстоять и победить!
Мне нечего лебезить и заискивать. Я был простым бойцом и остаюсь рядовым гражданином! Я единственный в семье и по указу президента не подлежал призыву. Можно было остаться в Харькове, спокойно окончить институт и сесть на «теплое местечко». Декан, когда отдавал документы, так и сказал: «Батал, это не твое дело. Те, кто эту кашу заварил, пусть сами и расхлебывают».
Отец тоже писал, звонил и просил не приезжать. Его можно понять, он долго ждал ребенка — целых пятьдесят три года. А когда я увидел свет, он был на седьмом небе от счастья и гордился тем, что род Ахба будет продолжен.
Губы Батала дрогнули и, нервно теребя сигарету, он тихо произнес:
— А мне что было делать?! Что? Оставаться в стороне и смотреть, как враг терзает мою землю, убивает родных и друзей?! Но кому тогда нужен род Ахба, если у него не будет родины?! Кому?!
С этими словами голос Батала окреп, в нем звучала гордость за свой народ и президента Ардзинбу:
— Слава богу, так думало большинство. Нам было невыносимо тяжело, и президент сумел найти те самые слова, которые возродили надежду в наших сердцах. Он смог выразить то, что было в душе каждого из нас, и слить любовь к Родине и ненависть к врагу в такой невиданный сплав, который оказался не под силу ни танкам, ни самолетам, ни бешеным деньгам, которые в нашей крови отмывали мерзавцы в Тбилиси и Москве.
Я и сейчас помню каждый жест и каждую фразу той Великой речи президента. Они и сегодня, спустя шесть лет, живут во мне и дают надежду на то, что когда-нибудь все будет нормально. Они заслуживают того, чтобы повторять их снова и снова:
«У народа, потерявшего землю отцов, нет будущего. И, пока жив ее последний гражданин, никто и ничто не сможет покорить ее. Я останусь со своим народом и разделю его судьбу, какой бы трудной и трагической она ни была. Но я верю, что победа будет за нами! На нашей стороне правда и справедливость! С нами наши братья с Кавказа! С нами русский народ! С нами дух наших великих предков, сумевших во все века отстоять от врагов и сохранить нашу любимую Абхазию!»
Эти слова президента вмиг облетели всю республику. Люди воспрянули духом и повторяли как молитву: «Владислав с нами до конца! Он верит в победу!»
Батал перевел дыхание и продолжил:
— Он был с нами не только словом, но и всем сердцем, душой и делом! Его вера и стойкость, несмотря на тяжелейшее положение на фронтах, оставались непоколебимы. У меня и других бойцов не возникало и тени сомнения в том, что Владислав Григорьевич может дрогнуть, отступить, а тем более сдаться. Поверь, это не просто красивые слова. Он доказал это на деле.
Шли тяжелейшие бои за Цугуровку, Шрому и Ахбюк, ставшие кульминацией войны. Ахбюк по нескольку раз переходил из рук в руки, как мы, так и гвардейцы хорошо понимали, что эта высота — ключ к Сухуму. В очередной раз нам удалось овладеть ею, и не успели мы закрепиться, как они подтянули резервы и пошли в контратаку. Грузины — вояки так себе, но тут озверели и, не считаясь с потерями, перли на нас. С воздуха их постоянно прикрывала авиация, а артиллерия без перерыва била по нашим позициям и не давала поднять головы.
Мы упорно цеплялись за каждый бугорок, за каждую ложбинку, но их тяжелые батальонные минометы выкашивали наши ряды. Все, кто еще мог держать оружие в руках, даже тяжелораненые, ушли на передовую, это ненадолго остановило врага, но не спасло положение. Из города к ним подошли свежие силы, и они возобновили атаки. Мы отступали, сдавая одну позицию за другой, к полудню положение сложилось критическое. Казалось, еще одно их усилие — и фронт будет прорван.
В те роковые часы вся Абхазия замерла в напряжении. Вести из-под Ахбюка приходили одна горестнее другой. Люди готовились к самому худшему, и тогда президент объявил всеобщую мобилизацию. В Гудауте собрались старики и мальчишки из восьмых и девятых классов, остальные уже воевали. Матери прощались с сыновьями, старики сурово молчали и примерялись к оружию. Владислав Григорьевич отказался принять такие жертвы, собрал всех, кто еще оставался в штабе, их оказалось совсем немного, и отправился на фронт.
Его появление на передовой для бойцов и командиров явилось полной неожиданностью. Он не кричал и не командовал, он просто занял место в строю и делал то, что делает рядовой на любой войне. Одно только это вернуло нам уверенность и заставило забыть о смерти. Можно привести самые возвышенные слова, но и они не передадут то состояние духа, что овладело каждым из нас.
Наступил момент истины! Цепи ополченцев поднялись из окопов и ринулись в атаку. Рядом с нами шел Владислав Григорьевич. В те минуты мы стали одним целым, и казалось, ничто не могло остановить наш порыв. Но гвардейцы вцепились намертво в позиции, а когда узнали, что он среди нас, принялись яростно контратаковать. В какой-то момент мы дрогнули и попятились назад.
Перед нами затрещали кусты, и на поляну, прямо на Владислава Григорьевича выскочил растрепанный боец, за его спиной мялись еще двое. Паника на войне — это самое страшное, и ее остановить можно, пожалуй, только пулей. Они узнали президента и обреченно уронили головы. Минуту, может больше, длилась пауза. Владислав Григорьевич смотрел на новенький гранатомет в руках бойца, на потухшее лицо, и в его взгляде не было ни злобы, ни ненависти, а плескалась такая досада и боль, что нам всем стало невыносимо стыдно за свою слабость.
«Ну, какое тебе еще надо оружие, чтобы отстоять свою землю?!» — с горечью сказал он. Эти простые слова были для нас сильнее самого пламенного призыва. Мы снова поднялись в атаку и, несмотря на ожесточенное сопротивление гвардейцев, отбили позиции. Потом были бесконечно долгие и невыносимо трудные дни и ночи на пути к победе. Но именно там, под Ахбюком, мы окончательно поверили, что рано или поздно она придет к нам, потому что ради нее каждый из нас, начиная от президента и заканчивая простым бойцом, готов был стоять до конца.
Батал на мгновение ушел в себя, а затем просто и буднично сказал:
— Этот долгожданный и хрупкий мир наступил 30 сентября 1993 года. Мы были необыкновенно счастливы и в своем стремлении хотели сделать его лучше, добрее, чтобы уберечь от той беды, которая постигла нас. Но он не пожелал понять нас и надменно отвернулся. Нас загнали блокадой в большую «зону» за те преступления, которые мы не совершали, и лишили права на элементарную человеческую жизнь. В России многие на второй день забыли про нашу войну, а где-нибудь в Тикси или Бобровке, я думаю, даже не знают, что есть такая страна, как Абхазия!
На этой грустной ноте Батал закончил свой рассказ и, чтобы меня не обижать, деликатно заметил:
— Пойми меня правильно, я никого не упрекаю. Многие тогда посчитали, что Горбачев с Ельциным не поделили власть и один сожрал другого. Для них Москва как стояла, так и осталась стоять. Местные начальнички как сидели на своих местах, так и остались сидеть, с той лишь разницей, что партийные билеты поменяли на депутатские корочки, а ближе к сердцу вместо значка с «вечно живым Ильичом» положили заветную чековую книжку.
Собственно, чего о них говорить! Бог им судья за то, что они сотворили с нами и страной. Прошлого не вернуть. А что будет с нами и вами завтра? Сейчас американцы учат вас, как жить, но, слава богу, говорите вы пока по-русски. Мерзко и отвратительно от того, что в девяносто шестом в Чечне продажные политики сделали с армией — бросили ее против собственного народа. Презрение вызывает бесстыдство новых нуворишей, ободравших собственный народ как липку. Сегодня вас не пинает разве что ленивый, но я не сомневаюсь, рано или поздно, как уже не раз бывало в истории, Россия пройдет через эти беды и поднимется с колен.
Другое дело — мы, те, кто, как говорят политиканы, жил на национальных окраинах «империи зла». Для нас тот роковой август обернулся таким моральным и нравственным ударом, от которого многие не оправились до сих пор.
Голос Батала задрожал от негодования.
Нет! Как они могли! Подлые твари, посчитав нас безгласной скотиной, поделили страну, народ, а затем катком пещерного национализма прокатились по нашим судьбам и жизням. До сих пор мы напоминаем части разрубленного тела, которые, содрогаясь в конвульсиях, продолжают тянуться к живительным артериям, питавшим некогда единый организм. Но они, эти нелюди, дорвавшись до власти, рвут последние нити, что еще связывают нас, торопятся выжечь и вырвать из сознания даже само упоминание о той нашей общей родине.
Абхазия испытала все это сполна. С первого дня оккупации малоизвестный художник, зато известный вор в законе Джаба Иоселиани со своими ублюдками запретили абхазский и русский языки, сожгли наш национальный архив. Сволочи! Они толпами гнали евреев, греков и армян к кораблям, лишь бы те поскорее освободили для них дома и земли.
«Великая Грузия — для грузин!» Это тебе что-то говорит?! Нет, они принадлежат не сумасшедшему ефрейтору, а «просвещенным эстетам» из Тбилиси. Утверждают, что СПИД — это чума XX века. Глубочайшее заблуждение! Национализм — вот настоящий бич человечества! Он пробуждает в людях такие черные и демонические силы, перед которыми меркнут даже злодеяния Ирода. Посмотри, что творится в сытой и благополучной Англии, просвещенной Франции и Испании. Тысячелетняя культура и незыблемая мораль летят ко всем чертям перед этим неистребимым вирусом. Он поражает больных и здоровых, умных и дураков. Я испытал его на собственной шкуре.
Как-то после войны поехал в Харьков, хотел восстановиться в институте. Чем, думаешь, кончилось? Правильно! Как вспомню, так начинает трясти. Сижу на лавке в парке Шевченко, рядышком парочка негров, болтаем ни о чем. Подходят менты, на них — негров — ноль внимания, а меня за шкирку — и в участок. Я спрашиваю: «За что?!» А они: «За то, что морда черная». Я им: «У них чернее». «Заткнись! Это наши гости!» — рявкнул сержант. «А я кто тогда?! — И тычу в его наглую рожу паспорт. — Вот, смотри! Он такой же, как у тебя, и говорим мы с тобой на одном языке!» Думаешь, слушать стали? Нет! У них кроме резинового дубья других аргументов для меня не нашлось.
Ладно, этих «голубых» можно понять. Им дали команду молотить демократов — молотили, потом коммунистов, а сейчас всех подряд, кто рожей не вышел. Что окончательно убило, так это когда на меня накинулись тетки и пацаны. «Бандит!
Чечен! Морда черножопая!» — надрывалась одна, а другая все норовила лицо поцарапать. В общем, кинули меня в «обезьянник». Там, как водится, отобрали часы, деньги и размазали по стенке. Через пару дней вернули паспорт и сказали, чтобы духу моего ни в Харькове, ни на Украине не было.
Добирался домой, как какой-то шпион, прятался на третьих полках и в тамбурах. Перед глазами мелькали знакомые по прошлым поездкам в институт города и станции, рядом звучала привычная речь. Но это уже была другая жизнь и другая страна, в которой для таких, как я, не нашлось места. Мы стали чужими в этом новом мире, я имею в виду не только себя, но и тех русских, армян, греков, кто после девяносто первого остался в Абхазии.
Тяжело вздохнув, Батал уже без прежней ожесточенности заметил:
— В мире много несправедливости, но я верю, что как бы там ни упирались в Тбилиси, а мирный договор когда-то будет подписан. Рано или поздно все войны заканчиваются миром. Но кто и когда сможет остановить войну, что поселилась в наших сердцах, залечить страшные рубцы в памяти народов, порожденные взаимной ненавистью и горечью утрат?! Говорят, время лечит все, даже самое тяжелое горе. Возможно. Я думаю о другом: сумеем ли мы пронести через годы светлую любовь павших к Родине? Устоит ли наша бескорыстная военная дружба, когда мирная жизнь рассадит нас по разным креслам?.. Не знаю, не знаю…
Спустя пять лет тот наш разговор с поразительной точностью всплыл в моей памяти. Помнил ли о нем Батал, я пытался прочесть ответ на его отрешенном лице. И он словно услышал меня, отшвырнул давно погасшую сигарету, виновато посмотрел на вернувшихся к столу Феликса с Бено и, потупившись, глухо произнес:
— Извините ребята, что хлеб-соль испортил.
— Ладно, забудь! С этими выборами мы все стали ненормальными, — примирительно сказал Феликс и потянулся к графину с вином.
Батал положил руку на стакан, его лицо исказила болезненная гримаса, и с ожесточением произнес:
— Вот ты, Феликс, пожил немало, так скажи, почему на войне мы были вместе, а теперь стали чуть ли не врагами?! Что происходит с нами? Одиннадцать лет назад мы с Денисом сидели в одном окопе, а сейчас из-за Рауля и Багапша готовы друг другу грызть глотки! Сердцем понимаю, что Багапш с Денисом не меньше меня и Рауля любят Абхазию, а вот умом… Нет, не знаю! С Владиславом и Раулем, я уверен, — грузины никогда не войдут в Сухум, а вот с Багапшем и Анквабом…
— Опять ерунду порешь! — перебил Феликс.
Назревала очередная ссора, и Бено поторопился разлить вино по стаканам.
— Не надо! Не буду портить вам настроение, посидим в другой раз, — отказался Батал и поднялся из-за стола.
Мы не стали его уговаривать, вечер оказался окончательно испорчен. Я с грустью смотрел ему в след, и у меня перед глазами возник совершенно другой Батал — из уже ставшего таким далеким прошлого.
Тот вихрастый юноша из послевоенной Ачандары чем-то неуловимо выделялся среди ребят из местной волейбольной команды, с которой мы сошлись в финале. Из-под длиннющих смоляных ресниц бездонными голубыми озерами смотрели не по-юношески серьезные глаза. В них смешались любопытство с неподдельным интересом ко мне, Володе и Юре, приехавшим из России и игравшим за команду Сухума. Мы были первыми в этом высокогорном селе пришельцами из другого мира и из другой жизни — нетронутой и не опаленной пожаром войны. Затем невольно мой взгляд искал его на волейбольной площадке; у реки, где вместе плескались, смывая после игры пот и соль; за праздничным столом и среди танцоров.
Он постоянно был в движении. Азартно и яростно сражался за каждый мяч. Потом во дворе Назима Ахбы вместе с Масиком, Фиридоном и Левиком, подобно челноку, сновал между гостями и столом. А когда грянули первые аккорды, расправив, словно крылья, широченные рукава рубахи, закружил в завораживающем танце вместе с юной Асидой. Каждое их движение было исполнено глубоким чувством.
Ритм барабана нарастал, руки Зурика порхали над ним с невероятной быстротой. Не отставал и Батал. Его ноги едва касались земли, и казалось, что он парит над нею. Зрители восторженными возгласами поддерживали музыканта и танцоров в этом соревновании ритма и движения.
Не усидел на месте невозмутимый Гена Квициния — капитан команды сухумчан. Его статная, могучая фигура величаво выплыла на середину круга. Вслед за ним взлетел и заплясал в искрометной и зажигательной лезгинке Юра Марухба. Хрупкая фигурка девушки то нежной белой лилией припадала к мощному плечу Гены, то грациозным лебедем плыла вокруг Юры, то русалочкой лукаво манила и ускользала от Батала. В круг вступали все новые и новые танцоры. Вихрастая голова юноши вскоре затерялась в толпе.
Поздно ночью закончился этот оставшийся навсегда в нашей памяти вечер в Ачандарах. Здесь, у нетронутых альпийских лугов, на берегу стремительной горной реки, берущей начало у вечных снегов, вопреки времени произошло невозможное. Я возвратился в свое не столь отдаленное прошлое. Прошлое, которое не было замутнено духом стяжательства и алчности, отравлено ядом эгоизма. Где слова «друг» и «Родина» были неизмеримо дороже роскошного шестисотого «мерседеса» или пятизначного счета в «Бэнк оф Америка». Прошлое, когда ты был счастлив в скромной каморке в пик курортного сезона у стен Пантелеймоновского монастыря в Новом Афоне больше, чем в помпезных апартаментах московского «Президент-отеля», и бесконечно рад встрече со старыми друзьями…
С того памятного вечера прошло восемь лет, которые так и не приблизили нас к нашей мечте, а, кажется, только отдалили. И эта сегодняшняя встреча с Баталом, закончившаяся ссорой с Денисом, до глубины души потрясла меня. Спина Батала давно пропала за пальмами, а я все смотрел ему вслед и с грустью думал: «Неужели то прекрасное и полное надежд время, которое нас всех связывало в прошлом, больше никогда не вернется?! Что будет сегодня и что ждет завтра моих друзей? Друзей, каждый из которых по-своему был мне дорог. Кто и что сможет погасить вспыхнувший в их душах безжалостный огонь вражды и смягчить взаимное ожесточение?
Господь?..
Божественная красота этой неповторимой земли?..
Так все-таки — что?!
Великое Слово?! — И слабая надежда согрела меня. — Может, как и тогда — во время ожесточенных боев за Ахбюк, Цугуровку и Шрому, когда решалась судьба Абхазии и ее народа, — кто-то мудрый и справедливый снова найдет то самое заветное слово, которое примирит моих друзей, и на лице Батала опять появится открытая, добрая и обезоруживающая улыбка».