Книга: Большая родня
Назад: XІХ
Дальше: КНИГА ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ ПЕРЕЛОГИ

XXVІІІ

Свирид Яковлевич, не скрывая своего удовлетворения, слушал четкие ответы Леонида Сергиенко. А тот, и сам чувствуя свою силу, так «резал», как строевым шагом чеканил говорливую землю. Даже откуда-то в голосе обнаружились солидные басовые струны, и Леонид в особенности нажимал на них, когда громил троцкистов, бухаринцев, зиновьевцев и другую нечисть.
— Хватит, Леня. Если так будешь отвечать на экзаменах по истории ВКП(б), то пятерка тебе обеспечена. Порадовал старого, — одобрительно произнес Мирошниченко, привставая из-за стола. — В добрый путь, Леня. Будь достойным командиром. Следи, чтобы никакая гадина не подползла к нашему сердцу.
— Постараюсь, Свирид Яковлевич!
— Знаешь, как беспокойно теперь в мире…
— Знаю, Свирид Яковлевич…
Помолчали.
— Говоришь, алгебра тебя беспокоит?
— Только она. — Леонид глянул в окно и изумленно воскликнул: — Ой, Свирид Яковлевич! Пропал ваш отдых: светает!
— Неужели? Вот тебе и на! И не заметили, как ночь прошла. Ты чего с Кушниром никак не помиришься?
— Скупой он рыцарь. Поговорите вы с ним, чтобы не прижимал копейку там, где не надо. Мы, комсомольцы, как лучше хотели сделать: выстроили бы пару плотов и сено подвозили бы сразу на заготовительный пункт. Не пришлось бы коней перед жатвой утомлять или горючее тратить. Экономия — экономией, а размах надо более широкий иметь.
— Правильно, комсомольское племя. Только, гляди, не отдаст он за тебя дочку, — засмеялся Мирошниченко.
— Это мы еще посмотрим! — рубанул сгоряча и покраснел.
— Ну, Леня, я в МТС еду, а ты иди домой — отдохни.
— Нет, я в колхоз. Сегодня возка хлебов начинается.
— Сейчас же мне домой! Слышишь?
— Слушаюсь! — вытянулся по-воински и через минуту невинным голосом спросил: — Свирид Яковлевич, вот вы приедете в МТС, и что, будете отдыхать?
— Именно теперь завалюсь спать! Чего выдумал!
— А как же я могу завалиться спать. У вас же школу прохожу!
— Не люблю непослушных учеников. Тебя куда подвезти?
— На поле. К конюшне.
Машина, раздвигая зеленый мир, легко пошла по мокрых от тумана и росы колеях. Рассвет менялся с каждой минутой, широким веянием перемещал краски и тени, потом вдруг брызнул лучом, и над горизонтом на золотых нитях закачались парашюты облачков. Девичьей рукой звала к себе просветлившаяся налитая нива, мерцала сережками и тихо пела земле колыбельную.
И уже просыпалась земля.
За ржами басовито отозвался трактор и разбудил перепелку. Перебрав ногами теплые крапчатые пасхальные яйца, она кому-то пропела: «Спать пойдем» — и изумленно повела серой головкой в сторону дороги.
В красном платочке, как сам рассвет, шла на поле молодая звеньевая, и вслед за нею пушистая дорога покрывалась цветами небольших девичьих следов. Два уже пожилых бригадира, споря и размахивая руками, подошли к зеленому разливу ржи и — как в реку канули — изредка над колосом зачернеет картуз и снова скроется. У Буга недовольным скрипением конаров отозвались сеножатки, а потом застрочили ровно, ритмично, отгоняя от берега табун красноглазых нырков. К лугу, будто цветник, помчалась машина с девчатами, и широкая песня долго растекалась над молниями дорог.
«Припоздал немного», — осмотрев поле, Леонид сел на телегу, раскрыл алгебру.
Добрые лоснящиеся кони побежали упругой луговой дорогой.
— Корень приведенного квадратного уравнения равняется половине второго коэффициента, взятого с противоположным знаком, плюс-минус корень квадратный из квадрата этой половины без свободного члена… Это мы знаем, — косясь, как птица, одним глазом в книгу, проверял себя парень… — Корень полного квадратного уравнения равняется дроби… равняется дроби, дробовые… — И уже забыв обо всем, не видит, как навстречу ему вытекают первые фуры с сеном, как весело перемигивается и фыркает молодежь, наблюдая за своим товарищем.
— Леня! А плюс Б — сколько будет? — переливается здоровым смехом басовитый голос двадцатилетнего великана Прокопчука.
— А-а-а! Это ты, двойной знак! Бедные, бедные лошадки — аж из шкуры лезут, такие центнеры везя, — сразу же отвечает Леонид.
— Товарищ «академик», А плюс Б — сколько будет? — отзывается задиристый тенорок небольшого смуглого Бориса Зарудного, и все ребята вместе с Леонидом взрываются смехом.
— А я уже новую формулу слышал, — не утихает Прокопчук. — Леонид плюс Надя равняется овладению всей алгеброй.
— А ты скажи: чему равняется Леонид плюс Степан Кушнир?
— Ха-ха-ха!
— Ей вы, многочлены, хоть из фур кубом не слетите, а то распадетесь на начальные аргументы, — весело отзывается «академик».
Леонид набирает сено аж возле электростанции. Один вид нового сооружения, которое пароходом остановилась на живой сетке освещенных волн, снова вызывает недоброе чувство к Степану Кушниру. «Проморгал, проморгал», — перекривляет про себя интонацию председателя. — «А послушался бы нас, молодых, и не проморгал бы. Какой ты теперь план покажешь…»
— Дядя Леня, возьмите меня с собой, — подбегает к высокой фуре Андрей Горицвет.
— Ну вот! — не столько удивленный просьбой, как тем, что его впервые назвали дядей, протягивает Леонид. — Почему же ты, одночлен, не возле машины?
— Они еще на рассвете на завод поехали. Возьмете?
— Почему же? Укрепим сено и на фуру вылезем. Помогай, Андрей!
Паренек, хоть и понимает скрытую иронию в голосе Леонида, но обеими руками хватается за веревку, повисает на ней и в ритм движениям парня всем телом тянет веревку вниз.
— А ты мастер в работе, — хвалит Леонид. — По коням!
Андрей проворно взбирается на фуру. Отсюда перед ним открывается, как сказка, все Забужье.
— Дядя Леня, так вы плоты и не построили?
— Не построили, пионерия, — мрачнеет. — Но вот катер быстро закончим. Уже моторчик получили, прочистили…
— Я знаю. От автомашины. А меня научите с катером управляться?
— Конечно! — говорит таким тоном, что не разберешь, смеется или соглашается.
— Спасибо, дядя Леня. — Мальчишка замолкает, а потом, запинаясь, неловко сообщает: — От Нади Кушнир есть телеграмма. Послезавтра приедет. Это Ивась мне похвалился. — Самое трудное было сказано, и малец, не глядя на Леонида, становится во весь рост, осматривая окружающее певучее приволье.
— Андрей, проверь меня по алгебре. Вот по этим правилам проследи, — смеясь, притягивает его к себе Леонид. Они оба плотно устраиваются на передке, и их лица становятся важными, сосредоточенными.
* * *
Степан Кушнир поздно возвратился в сельдом, удовлетворенный и собранием, и самим собою.
— Свети, старая, керосин, — рассыпал копейку! А скоро электрику засветим, — со смехом обратился к жене. — Жаль, что ты сегодня на собрании не была. Понимаешь, понимаешь, план мой приняли единогласно. Даже Ленька Сергиенко выступил «за». Из него мог бы когда-то хозяин выйти, если бы не так со своими проектами, размахами носился… Ну, и здесь я выгоду для своего колхоза вырвал, — упорным огоньком сверкнули глаза Кушнира. — Столбы нам привезет квитчанский колхоз. Вот мы свой лес и сохраним для новых зданий. Коттеджами их называют. Что нам жалко будет квитчанам немного электрики выделить? Ну и в область я недаром смотался: с энергетиками у меня дружба — водой не разольешь. Вот и вырвал оснащение из-под самого носа у багриев.
— Похвалился бы чем хорошим, — неодобрительно покачала головой жена.
— Сам знаю, сам знаю, что этим не похвалишься, — загорячился Кушнир. — Но двадцать пять раз ездить за оснащением, да еще перед жатвой, нет у меня никакой силы. Никакой! Я не виноват, что Багрии медленнее нас поворачиваются.
— Так уж и медленнее, — недоверчиво взглянула на мужа. — Какой сад у людей! На пятьдесят гектаров. А пруды! А фермы!
— Зато у нас кони на весь район. И посмотрим, у кого урожай будет выше… На тебя твой муж ничем не угодит. Прямо не жена, а типичный председатель ревизионной комиссии. Из твоего звена я хочу забрать Людмилу Чебрик.
— Это для чего? — забеспокоилась Ольга Викторовна.
— На птицеферму ее поставим, — взял на испуг жену.
— На птицеферму мы Людмилу не отдадим, — решительно промолвила Ольга Викторовна. — Из нее образцовый буряковод растет. На следующий год такая звеньевая получится — с доски почета не будет сходить.
— Ну, у тебя, послушай, все одна другой лучше.
— Таки все! Плохо, если председатель не заметил этого.
— Нет, кое-что заметил.
Разговор с женой немного подпортил настроение Кушниру, но, пойдя отдыхать в другую комнату, он быстро с удовлетворением погрузился в новые хозяйственные заботы, чувствуя под собой крепкую базу: ведь электрооборудование значилось не в каких-то планах, а, любовно проверенное руками, ждало своего времени у речки. Теперь можно мечтать на всю ширь. Он не такой мальчишка, как Леонид, чтобы на голом месте… «Вишь, начал уступать сегодня, понял, что значит правильно вести хозяйство» — а в глубине души Кушнир понимал, что и он кое в чем уступил Леониду.
— Жди, жди, что это такое?
В саду зашуршали осторожные шаги, потом две тени наклонились к яблоне.
— Леня, уже пора домой.
— Пожди немножко. Я, Надя, еще и насмотреться на тебя не успел. Знаешь, чудно как-то: кажется, что даже за всю жизнь не насмотрюсь на тебя.
— И мне так кажется.
— Ты, Надежда, как с картины сошла…
«Кто бы подумал, что этот головорез на такие нежности способен!» — Кушнир отошел от окна. Слова забубнили глуше, неровным севом дождепада. Но уже они нарушили ровный и радостный бег мыслей, откуда-то нагнали тучами чувства удивления, сожаления и подсознательной тревоги… Неужели это его дитя уже встречает молодость и любовь?
Через какой-то промежуток времени громче зазвенел голос Нади:
— Леня, иди. Скоро отец проснется. Он на рассвете, с солнцем, из дому выходит.
— Ну и что?
— Как это что?
— Чего ты меня отцом пугаешь? Не раз мы уже поссорились с ним. И это на пользу пошло. Чудесный был бы из твоего отца хозяин, если бы только с большим размахом действовал.
И эти слова сразу разрушают лирическое настроение Кушнира. «Еще меня поучать будет. Какой хозяин!»
— И сегодняшний план возведения электростанции очень интересный. Только плохо, что не выдержал-таки — вырвал в квитчан больше леса, чем надо. Хоть в чем-то, а проявит скряжничество. Хитрый, хитрый, — рассмеялся Леонид, не чувствуя, что копирует интонацию Кушнира.
И тотчас из окна прозвучал въедливый голос председателя:
— Леонид Поликарпович, Леонид Поликарпович, не пора ли вам отдыхать? Про размахи всякие и днем мне расскажете…

XXІX

Угрюмым возвращался Крупяк из города. Президиум райисполкома признал его работу неудовлетворительной, и в строгом решении он не только чувствовал показания Романенко, но и начало конца своей деятельности на научно-исследовательской станции. Это сейчас не отвечало его планам. Снова вспомнил про тол и решил срочно избавиться от него.
«Пусть Карп где-то припрячет».
Предвечерние тени уже покрывали луга, когда он увидел в долине высокую фигуру Сафрона. Горбясь, Варчук быстро собирал ароматное сено и сносил в валки.
«Сколько накосил, — с удивлением осмотрел покосы, которые будто кто-то засевал заводными лошадьми. — Лопнет от жадности».
— Добрый день, — радостно поздоровался с ним Сафрон, вытирая со лба капли пота.
— Доброго здоровья. Вы, я вижу, что-то можете нажить от такой поспешности.
— Не наживу, — уверенно ответил Варчук. — Я еще столько выкосил бы — и ничего. Если человек чувствует копейку в руке — тогда сила сама прибывает.
— Правда ваша. Я уж, Сафрон Андреевич, замечаю, что вы даже на старости лет бегать начинаете. Видел, как однажды от прудов сюда шпарили.
— Вынужден был бежать, чтобы и около рыбы, и около сена успеть, — нахмурился Сафрон.
— Скажете Карпу, чтобы ко мне заскочил.
— Когда?
— Завтра или послезавтра. Только вечером пусть забежит.
Но Крупяк не дождался Карпа ни в четверг, ни в пятницу. «Снова паскуда где-то по ночам промышляет. Придется самому вывезти опасный багаж на островок».
С этой твердой мыслью, не разуваясь, лег на кровать и быстро заснул опасливым сном: все казалось, что кто-то ходит вокруг дома…
И вдруг, как птица клювом, что-то ударило в окно. Крупяк сразу же, подсознательно, скатился на пол.
На синем оконном стекле, гася лунную порошу, лапой коршуна заколебалась чья-то черная рука.
«Выскочить в лабораторию — и через окно к Бугу», — появилась первая мысль. До боли в пальцах зажал плетеную ручку пистолета, легко скользнул к двери и тотчас услышал пересохший голос:
— Емельян! Отвори.
«Крамовой, — аж сплюнул в сердцах и от радости. — Носят его черти по ночам».
Напряженный гул начал отходить от головы, тело стало мягче. Гремя засовами, открыл дверь, и ночной гость тяжело ввалился в сени.
— Пугливый ты, ой, пугливый, — невесело пошутил Крамовой, повторяя давние слова Крупяка. — Видел, как ты с кровати галушкой ляпнулся.
Неудовольствие сразу же насупило подвижное лицо Емельяна: не любил, если кто-нибудь, хоть краешком, задевал его самолюбие.
«Тоже храбрый нашелся», — презрительно оттянул назад нижнюю губу.
— Чего же смелый по ночам блуждает?
— Лихая година заставила, — Крамовой мешком упал на стул, схватил голову руками. Почувствовав на себе прикосновенье месячного луча, отодвинулся от стола в темный уголок.
— Что случилось? — тревожно спросил, не спуская глаз с пожелтевшего, как старое сало, лицо Крамового.
— Кошевой нарезался. Докопался до многих дел… Сегодня меня из партии турнули. Боюсь, чтобы еще дальше дело не пошло…
— Вот тебе и твоя хваленая осторожность. На Горицвете споткнулся?
— И без него пеньки обнаружились. Ты еще не знаешь Кошевого.
— Да немного знаю, — призадумался Крупяк. — Тебе уже здесь в районе не усидеть.
— Сам знаю. К тебе на совет пришел.
— В леса на некоторое время пойдешь? Это пока что-то лучше придумаю.
— Хоть черту в зубы.
— Только там работать придется. Топором махать.
— Топором махать? — помрачнел Крамовой. — Такая работа не по моей комплекции — жир растечется… Мне что ни делать, лишь бы не работать.
Крупяк засмеялся:
— Зато и денег гребанешь! Есть там одна хитрая артель.
— Это в лесничестве? У Шкаварлиги?
— У него. Ты откуда знаешь?
— Приходилось слышать.
— Это плохо, — забеспокоился Крупяк.
— Не бойся: от верных людей слышал. К Шкаварлиге мне идти не с руки.
— Ну, придется найти место в торговой сети… Недалеко отсюда есть уютный уголок. Вот я бы хоть завтра перескочил туда, но все средства растранжирил на непредвиденные расходы.
— У меня найдется малость. Только оборудуй дело скорее, — глухо промолвил Крамовой и бросил на стол несколько позеленелых червонцев.
— В земле лежали. Аж разят сыростью… Это часом не из министерских фондов? — прищурился Крупяк. Но Крамовой только засопел недовольно, не в силах простить себе, что все бумажные деньги вкатал в покупку новой усадьбы.
С рассветом Крамовой вышел на дорогу, чтобы машиной добраться до нового уютного уголка. Только дошел до перекрестка, как ему на плечо легла тяжелая рука.
— Господин Крамовой, не туда идете!
Подошла легковая машина. Мешком гнилого мяса упал на сидение бывший служака петлюровского министерства. Он не слышал, как бежала машина вперед, так как вся его жизнь и разболтанная муть мыслей потянулись назад и безнадежно обрывались в вяжущем прошлом…

XXX

Возле ивчанского берега Карп кусачками разгрыз цепь, оттолкнулся веслом, и дубок тревожно заклекотал на густой смолистой волне. Василенко неудачно гребнул тяжелой опачиной — и обшивка отозвалась глухим взрывом, который надолго повис над водой.
— Тише, ты… недотепа, — зашипел Карп, осторожно шевеля веслом полусонный плес.
Впереди переливались пурпуром огни электростанции. Огибая световые столбы, притерлись к самому берегу. Василенко, съежившись, обеспокоенно прислушивался к каждому звуку.
— Ли-ли-ли, хли-лов, — пела вода перед дубком и с шипением рассыпалась на узкой кайме дымчато-сизого песка.
Замедленный величественный берег так крепко отдавал благоуханием, как бывает только перед дождем. Из тьмы торжественно выплывали большие стога, веселая рассыпь копен и, кружа, отплывали назад, будто луг был не лугом, а молчаливой подвижной рекой.
С усилием протиснулись через косу и осторожно причалили к травянистому выгнутому тупику; на нем, как на тарелке, высился стожок. Карп сразу же лихо подскочил к нему и вилами сорвал горделивую островерхую шапку. Как живой, зашевелился, вздохнул стожок, плеснул распаренной волной.
— Сено же какое. Чай!
Легко метнул вилами; пронзенный верх копны рассыпался на дне дубка.
Коршуном с разгона налетал Карп на стожок, немилосердно рвал в клочья и растягивал его, не забывая остро косить по сторонам настороженными глазами. Разгорячился. К вспотевшему телу прилипала труха, мурашками покалывало семя трав — как живое, шевелилось и стекало к пояснице. Но не было времени отряхнуться.
Над самым горизонтом заколебалась тревожная вспышка: далекая молния не прорвалась сквозь тучи, только выхватила их из тьмы, просветила искореженные линии горбушек. Спросонок что-то пробормотал гром, скатился на землю и снова задремал. Какой-то нетерпеливый обрывок тучи, как пригоршней зерна, небрежно рассеял тяжелые капли, и обманутая рыба начала чаще раскалывать черный плес.
— Хоть бы дождь не сыпанул! — обеспокоенно промолвил Карп, когда в туче, как в крепкой овчине, увязла большая часть молнии.
— Не пойдет, — уверенно ответил Василенко. — Безопасно продадим. На середину брось немного, — затанцевал, утрамбовывая сено.
Чем выше поднимался дубок, тем меньше Василенко беспокоил страх, и он так уж распоряжался, будто кража не была кражей. Характерное воровское чувство, что страшнее всего, — это начало преступления, подсознательно жило в каждой его клетке.
Еще один удар — и вилы крепко вошли в подопревшую землю. Карп с силой рванул на себя часть стожка, но он развалился. Яркий отсвет закачал синим холстом неба, затрепетал на трезубце вил. Растопленный металл молнии, вырывая из дали массивы леса, пролился в реку. Ослепленный Карп отвернулся в сторону и сразу же изумленно, со страхом оступился назад, замигал глазами: перед ним, тяжело дыша, стоял Поликарп Сергиенко. Его лицо дрожало от негодования и ненависти.
— Поликарп Явдокимович… Это вы?.. Драстуйте, — низко кланялся, до боли сжимая вилы в руках. А за плечи когтями уцепился страх. И уже потное тело, хладея, совсем не чувствовало пощипывания перетертых стеблей и колючего семени. Из тьмы строго глянули неумолимые глаза нового прокурора.
— Что? Весь в отца пошел! И на высылке хочешь заменить старика? Его место там еще не остыло, — так промолвил, будто каждое слово было камнем.
Василенко, как щур, зарылся в сено, а Карп подступил ближе к Сергиенко, покорно наклонил голову, усеянную сухими стеблями сена.
— Все воровские курсы прошел? — сердито сказал Поликарп.
— Правильно, Поликарп Явдокимович, — вздохнул. — Научил меня отец воровать, будь он неладен со своей наукой. С детства научил. А сейчас ничего не могу с собой поделать. Что уже ни пытался…
— Ну, это мы тебе сделаем, — пообещал Сергиенко.
— Теперь моя жизнь в ваших руках, — тяжело промолвил Карп, надеясь на одно: разжалобить Поликарпа. В поисках спасения, вертуном забурлили мысли; просеиваясь, они переливались в покорную расслабленную речь, дрожали безвольным пугливым листом.
Поликарп насторожился. С удивлением слушал Варчука, а потом резко оборвал:
— Не прикидывайся дурачком и овечкой. Твои клыки аж воняют дохлятиной. Как лисье логово воняют.
— Поликарп Явдокимович… Что хотите сделаю. Всю душу отдам…
— А она, эта душа, у тебя есть? — повеселел Сергиенко. — Интересно было бы хоть издали посмотреть. Она у тебя, несомненно, похожа на клубок заразы.
— Какая уж ни есть… Заплачу вам…
— Много?
— Много, много! — обрадовался Карп, и речь его стала более оживленной. — Столько вы в колхозе не скоро заработаете…
— Ох, и сукин же ты сын! — охладил его Сергиенко. — Ты человеческую совесть хочешь воровским рублем вырвать! Как печенки у нас когда-то вырывал?
— Поликарп Явдокимович…
— Замолчи, стервец поганый. В милиции поговоришь…
Карп аж затрясся: понял — Поликарпа ничем не обломишь. До дрожи напряглось крепкое тело. Зло отклонился назад, скошенным глазом измерил расстояние до речки и бросился с вилами на Сергиенко. Тот ловко отскочил в сторону, метнулся ко второму стожку. Карп круто обернулся назад, чтобы встретить Поликарпа с противоположной стороны: хотелось убить мужика с одного удара — тогда не будет следов крови. Но Сергиенко, очевидно, поняв намерение Карпа, что-то крикнул и побежал к Бугу.
«Это хорошо. Сам к реке побежал», — злорадное рванулся вперед.
— Ну, зараза, пусть тебя раки едят! — исказился в злобе, настигая Поликарпа.
И тотчас кто-то, как обухом, ударил его по голове. Карп, выпустив вилы, широко закружил по лугу, но удержался на ногах.
Дмитрий Горицвет, с ужасом резанула догадка.
Но когда мигнула молния, он увидел, что возле Поликарпа стоял его сын Леонид.
Теперь конец, — похолодело внутри, и он мягкими кошачьими прыжками бросился искать спасения у Крупяка.
Скошенный луг шершнями обжигал ему ноги; в потное тело клещами въедалось семя, жуткими человеческими голосами обзывалась река, а впереди грозно скрещивались молнии.
И все, все ему казалось чужим и враждебным на этой грозной земле.
* * *
Глухие лесные дороги и бездорожье надолго запутали следы Карпа. У хмурого лесника Шкаварлиги, высокого мужичонки с разбойничьим выражением лица, молодой Варчук нашел гостеприимный приют и новую работу. Когда он впервые увидел настороженную высокую фигуру лесника, то сразу же с опаской покосился на него: «С таким не приведи господи встретиться в тесном закоулке… Это — фрукт!»
На следующий день Карп проснулся в небольшой небеленой комнате, забрызганной каплями устаревшей живицы. В окно осторожно постукивали ветки черноклена, отряхивая на землю и оконные стекла еще неблестящую матовую росу. На широких скамьях поленницами поднимались пачки осиновой стружки.
«Сколько ее!» — изумился, шурша рукой по тоненьким сухим пластинкам.
За стеной кто-то вскочил босыми ногами на пол, вкусно зевнул и позвал трепетным тенорком:
— Эгей! Брашка Шкаварлиги, поднимайся!
Карп также схватился с постели, с улыбкой подумал: «Брашка Шкаварлиги. Лучше не придумаешь!» И сразу же его лицо стало почтительным, подчеркнуто радостным: на порог, сгибаясь, вошел сам хозяин с каким-то обтесанным обрубком. Его мясистые порезанные щеки сейчас, после бритья, были влажными и темно-синимы; на подбородке ярче выделялся запущенный шрам.
— Хорошо выспался? — забурчал, оборачиваясь назад всем туловищем, по-волчьи. Плотно закрыл дверь, широко стал посреди дома, хмурый и сосредоточенный.
— Очень хорошо. Как у родной мамы, — с преувеличенной благодарностью сказал Карп, а Шкаварлига презрительно перекосился.
«К этому нелегко подъехать» — определил, и речи его стали более сдержанными.
— На работу сегодня пойдешь? Или еще… тэе, отдохнешь? — «Тэе» было сказано таким тоном, что исключало всякий отдых.
— Можно и сегодня.
— Ага! Смотри сюда и, тэе, запоминай, — положил на стол обтесанный обрубок. — Работа будет нетрудная, но требующая умения. Ты будешь выстругивать из осины торец. Длина — восемьдесят пять сантиметров, ширина — десять. В работу идет такое дерево, которое имеет не меньше сорока сантиметров в диаметре. Из него берешь только верхние пласты, где нет ни одного сучка и гнильцы. Вот тебе образец. Видишь? Ну, и, тэе, чтобы не нахомутал, пошлю с тобой поначалу Николая… Жалованье получаешь от выработки. Так что, тэе, старайся. В особенности теперь — спасовка на носу! Понятно?
— Разумеется, — мотнул головой, хотя к чему здесь была спасовка — не понял.
— Если тебя кто-то в лесу за работой увидит, говори: заготовляешь, тэе, клепку для лесничества. Слышишь — клепку. Иди — позавтракаешь с ребятами и — айда за дело.
Завтрак удивил Карпа: в глубоких тарелках дымилось мясо, краснела лесная малина, политая сметаной, желтел брусок свежего масла, а посреди стола рядом с молоком стояла бутылка с водкой.
«За такие харчи всю твою получку вычтут, — недоверчиво осмотрел яства скупой Карп. — Заранее надо разнюхать, что оно и как. Может, это только приманка?»
С Николаем, курносым задиристым человечком, который трепетным тенорком подсмеивался над помощниками Шкаварлиги, Карп быстро объяснился, но лишнего расспрашивать — не расспрашивал.
После завтрака оба вышли из лесничества.
Возле озерца на лужайке позванивали колокольчиками породистые коровы лесника. Большая косматая овчарка не пускала их в гущу и к высокому стогу сена.
«Живет лесник будто помещик», — завистливо подумал Карп, когда через дорогу с хрюканьем и визжанием промчало стадо полуодичавших свиней.
Чем глубже входили в неисхоженное чернолесье, тем больше бросались в глаза запущенность и бесхозяйственность. Везде валялись разлапистые верхи, почерневшие поленницы однометровок, клетки хвороста, сердцевины осин. Неочищенное и очищенное от коры дерево, начиненное паразитами, гнило, трухлявело и заражало здоровый лес.
Николай, постукивая обухом по окоренкам, облюбовал несколько осин, и острая пила зашипела по их живому телу. Разделали стволы. Николай умело раздвоил один кряж, показал Карпу, как надо выкалывать торец.
— Что вы из него делаете?
— А ты не знаешь? Тебе «тэе» не объяснил? — сказал со смешком про Шкаварлигу. — Стружку добываем.
— Какую стружку? — спросил, будто и не видел ее в глаза.
— Церковную, — снова засмеялся. — Ту, из какой бабы цветы к праздникам делают.
— И какой-то заработок перепадает, или где там? — спросил осторожно и будто небрежно.
— Теперь наши дела вверх пошли. Своих конкурентов подавили и цену на товар повысили. Трудно было сначала барахтаться. Но Шкаварлига не выдумает тебе абы-что!
— Он такой человек, — невнятно похвалил, чтобы выпытать какое-то слово.
— Коммерсант заядлый, — оживился Николай. — Копейку из-под самой земли выцарапает. Не видел, какую мы стружку выводим? Куда там заграничным фуганкам! На них прогорели наши конкуренты. У них фуганки не берут ленты шире шести-семи сантиметров, мы же — на десять захватываем. Сколько я наканителился, пока такой инструмент выдумал, — нажал на «я».
— Неужели сами придумали? — с увлечением и удивлением промолвил Карп. Его тон подкупил говорливого мастера.
— Ну, не до всего сам дошел, но ведь ухитрился…
— И неужели фуганок лучше заграничного сделали?
— Конечно! Выучил я эту иностранщину за работой. По дереву как ступа ходит — неповоротливая, при изменении температуры коробится, а когда к ножу клин подгоняешь — начинается вибрация. Словом, гиблое дело… Ну, ты вытесывай торец, а я пойду ножи закаливать. Тоже тонкая работа. Закаливал и в автоле, и в масла, и в солярке, и в воде, аж пока на вискозине не остановился. Да! Теперь работай на совесть. За трех, так как «тэе» быстро выгонит. Самые горячие дни поступают, когда стружку из рук вырывают.
Николай, мурлыча песенку, пошел в лесничество, а Карп, как на врагов, набросился на кругляки осины, которые крепко веяли запахами свежей болотистой рыбы.
Равно через полмесяца в Карпову комнатушку зашел Шкаварлига. Узкими глазами строго осмотрел ободранного, небритого Варчука, покачал головой:
— Ты, тэе, меньше всего живешь в лесах, а уже ходишь как настоящий леший. Гляди, моих коров не перепугай. Завтра с Николаем на базар поедешь — стружку завезешь. Постарайтесь оптом спустить ту, которая немного заплесневевшая. Ну, себе что-то купишь.
— Денег у меня нет, — прибеднился Карп, желая в конце концов узнать, заработал ли что-то: все беспокоился, что хорошие хозяйские харчи с неизменной водкой не оставят ему ни копейки.
— Нет? — Шкаварлига недоверчиво поморщился и сел возле стола. Сухие доски заскрипели под его тяжелыми руками. Медленно заговорил: — В этом месяце, сам знаешь, фининспектор у нас попасся. Это настоящий живодер… Из тебя я высчитал, тэе, двести рублей.
Карп аж искривился и пригнул голову, будто его по затылку ударили.
— Ну, и за продовольствие двести, — продолжал Шкаварлига.
— Так это четыреста за месяц!? — аж подскочил. — «Еще ему, волчаре, придется доплачивать».
— Четыреста. И не за месяц, а за половинку.
Карп позеленел. Ненавидящими глазами смерил массивную фигуру Шкаварлиги. «Вот это попал в лавочку. Последнюю шкуру сдерут».
И впервые за полмесяца он увидел на оттопыренных губах лесника какое-то подобное улыбки. Друг за дружкой он красиво выбросил на стол три пачки денег.
— Это еще тебе за труды осталось.
«Триста рублей! За месяц — шестьсот чистоганом», — сразу переменился Карп, с глубокой благодарностью взглянул на Шкаварлигу.
— Только запрячь подальше свое добро, так как здесь ребята, тэе, освежуют тебя, что и не заметишь.
Карп подошел к столу и с радостным удивлением, как наседка над цыплятами, наклонился над ним: в каждой пачке было по тысяче рублей.
— Хозяин! Дорогой мой! — еще сам себе не веря, перехватил твердую руку Шкаварлиги, прижал ее к устам.
— Га-га-га, — жутко забухкал тот, оскаливая длинные крепкие зубы, которые так теснились, будто выталкивали друг друга. — Прорвало? Знаю, кому плачу. Теперь мы, тэе, выжав конкурентов, живем, как князья. Да и работал ты совестливо. Сколько леса, тэе, перевел. Горы!..
Взбудораженный Карп побежал к Николаю.
— Ставь четверть водки, — встретил его тот пьяными глазами.
— Поставлю, — расщедрился Карп. — Денег у меня ого-го-го!.. Неужели так дорого ценится стружка?
Николай обсмотрелся вокруг и тихо промолвил:
— Цена подходящая. Машина торца дает… тридцать тысяч рублей.
— Тридцать тысяч? — пораженно воскликнул, а Николай покосился:
— Гляди, помалкивай мне! А то как узнают о нашей лавочке… вишь, обрадовался, как теленок на привязи. Деньги в голову ударили?
— Ударили, — радостно согласился Карп.

XXXІ

Поседело поле. Тяжелый колос нагнулся вниз, и рожь живой сеткой клонилось на юг, изредка просвечиваясь красным цветком мака. А дальше, за ржами, трепетали крылышками синеватые при корне овсы и покачивалась золотыми литыми волнами красная пшеница.
Млело, густо пахло чабрецом и урожаем полное лето. Метелки проса девичьей рукой звали к себе в гости колхозника. И все поле красовалось перед ним, как успокоенная счастливая молодая женщина.
Урожайное лето всегда наливает земледельца добрым покоем и уверенностью; так наливает оно колос дородным зерном.
Но Григорий теперь утратил и покой, и равновесие. Похудел и стал таким скрягой, что Василина только с удивлением и скрытой насмешкой смотрела на него. Однажды она сорвала несколько колосков на исследовательском участке и радостно сообщила Григорию:
— В каждом колоске по шестьдесят-семьдесят зерен. С нескольких колосков горсть зерна натеребила.
— Целую горсть? — перепугался Григорий.
— Ну да, — не расслышав интонации, с гордостью промолвила молодая женщина. — Урожай — просто как в песне поется.
— Это если каждый начнет переводить по горсти зерна, то быстро на нашей ниве всем колоскам головы поскручивают, — сердито начал вычитывать Григорий. — Здесь каждый стебель вес имеет. Гляди, Василина, больше и рукой не прикоснись ко ржи. Я уж как-то сам посчитаю, что даст поле.
Григорий и теперь схитрил. Он давно уже в одиночестве посчитал, что на каждом квадратном метре растет от 650 до 680 колосков. Приблизительно, замирая от радостного сердечного щемления, обсчитал, сколько даст гектар, но никому об этом и слова не сказал.
Когда же однажды увидел, что над дорогой скот вытоптал узкую дорожку ржи, разошелся, как огонь. Василина испуганно отошла подальше от него: впервые услышала с его уст бранное слово. В этот же день Григорий жердинами огородил участок от дороги, а дома сказал Софье:
— Пойду ночевать в поле.
— Зачем?
— Сама должна догадаться, — начал подыскивать убедительные слова, чтобы не подумала жена чего другого. — Сегодня какая-то вражья личина половину нашего участка вытоптала.
— Половину участка? — с ужасом воскликнула Софья.
— Ну, не половину. Немного меньше, — поспешил успокоить. — Но добрый кусок в землю вбила. И до сих пор сердце болит. Перед самой жатвой какой-то враг может всю нашу работу… Возьму дробовик…
— Иди, Григорий, — согласилась Софья. — Только одежонку захвати с собой.
— Не надо. Ночи теперь горячие. Только и добра в широком поле. А как перепела поют! Пошли вместе, Софья, — раздобрился и прижал жену.
— Если бы не дети, — со вздохом промолвила. И так обрадовалась, что аж побледнела, покорно подошла к мужу, как подходят дети к отцу. И Григорий, налитый чувством жалости и радости, приласкал жену, поцеловал, быстро вышел на улицу, зажатую с двух сторон вишняками и яблонями.
Шершавые усатые плети взобрались на плетень, дотянулись до дерева, и на ветви завязалась белая тыква, а на ней умостился пучок ярко-красных, еще недозрелых вишен.
Теперь все село потопало в садах. Издалека оно напоминало густую дубраву. И Григорий не без гордости вспомнил, что и его забота красуется краснобокими яблоками, наклоняется к плодородной земле отяжелевшими ветками, стучит плодами в новые окна колхозных домов.
«Что-то строительство театра затягивается… Надо проверить, как Сафрон работает на прудах», — вышел в поле, и сразу же ржи, обступив узкие гоны, прикрыли его золотыми волнами. Забыв ежедневные заботы, он влажными от счастья глазами осматривал новые нивы, как к своим детям, прикасался к ним руками, радостно улыбался, когда колос пощипывал ему крепкие, затвердевшие от работы руки. Хотелось запеть, но сдержал себя, быстрее пошел к заветному участку…
В день жатвы в село из района приехала комиссия. Василина со своим звеном выжала через все гоны две полосы, и жатка-самоскидка подошла к желтой двухметровой стене. Застучали сочленения, замахали руками зубастые грабли, выгибаясь с натугой, сняли на стерню веер урожая и… поломались.
— Нет, я такую рожь косить не буду — всю машину разнесет в щепки. А себе даже полтрудодня не заработаю, — вскочил из железного сидения Леонид Сергиенко.
— Что? Не пройдет жатка? — чуть сдержал улыбку Григорий.
— Куда ей сквозь такую стену пробиться. Сразу аж застонала и затрещала от натуги. Ну, и уродило же! — с одушевлением подошел Леонид ко ржи. — По ней и комбайн не пройдет — поломается. Только на половине хедера надо пускать.
— Нет, Леня, и на половине не пойдет, — твердо промолвил Василий Прокопчук. — Только на четверть хедера сможет работать.
Оправдались слова Василия.
Под вечер волнительная новость облетела все село: исследовательский участок дал триста восемь пудов зерна…
— Слышал? — спросил Варивон у Дмитрия.
— Слышал, — сдержанно ответил, шагая к своему полю гречки.
— И что скажешь? — пытливо посмотрел на товарища: очень ли переживает, завидует.
— Теперь опыт Григория надо перенести в бригаду, на широкое поле, — спокойно ответил, срывая голубой цветок чабреца, — Григорий крепко поработал. Грудью делал. Как ты думаешь?
— Конечно, — согласился и удивился: в самом ли деле так спокойно на сердце у Дмитрия или притворяется?..
— Ну, чего так смотришь? Выпытываешь, что у меня на сердце делается? Так знай: радуется оно, так радуется, будто такой урожай в моей бригаде уродил, — остро посмотрел Дмитрий на Варивона. — Победа твоей Василины и Григория — большая радость… Чего ржешь? Не люблю, когда у тебя это мелкое крестьянское недоверие начинает шевелиться. Не все, значит, у тебя внутри перебродило.
— Насмеялась верша над саком. Намного ли убежал от меня? — примирительно промолвил Варивон и снова улыбнулся: — Кто Крамового кнутом хотел проучить?.. Продолжай, Дмитрий. По тебе вижу, что имеешь интересную мысль.
— Имею, товарищ инициатор. Ты знаешь, как я всегда кровно возле земли работал. К ней у меня какое-то особое чувство есть. Это, наверно, по-литературному талантом называется. А людей, думаешь, меньше люблю? Только показать это не умею, тяжело схожусь с людьми. Здесь также большое умение и особый характер нужен. Ты не раз меня хмурым называл. Думаешь, легко мне такое слышать? Что-то тяжелое есть в моем характере. Но не об этом хочу сказать… Я и в плохие годы как-то с горем пополам перебивался до нового урожая. Семья небольшая, работящая. В руках ремесло имею — всегда свежую копейку заработаю. А как мне было смотреть на людей, которые за кусок хлеба, и если бы хлеба, а то — кулаческого жмыха — свое здоровье продавали? Смотришь — другой мужчина как золото: красивый, работящий, всякое дело в руках аж смеется, а вот обсядет бедность, согнет плечи — и на глазах засыхает, на глазах в землю входит… Не раз свой кусок поперек горла вставал. Кажется, если бы мог, то солнце приклонил бы для людей. И чем я, ты могли помочь? Ничем. Силы у нас не было. А теперь есть. Мы можем сделать то, о чем лучшие люди испокон века думали. Можем победить бедность, голод, все бедствования. Свое советское государство прославить… Не маленькие с тобой — знаем, сколько еще есть отсталых колхозов, колхозников, сколько есть таких, что больше переведет, чем сделает. А сколько надо учить, чтобы для них коллективная работа стала кровным делом, как для меня, для тебя. Урожай на участке Григория и есть настоящей агитацией за большевистские колхозы. Взять всех председателей отсталых колхозов, таких колхозников, которые с чужого голоса твердят, что «вот когда-то жилось», привезти сюда и начать учить, как надо работать.
— И на твою гречку следовало бы привезти таких работяг. Вишь, как закрасовалась. Налюбоваться не могу, — нагнулся Варивон к потемневшему ядерному колосу.
— Только не рви, — предупредил Дмитрий. — Не могу смотреть, когда кто-то живое растение калечит… И на мою гречку можно было бы… Это не просто урожай какого-то тебе Дмитрия Горицвета. Такого урожая, такой силы мы без колхоза никогда бы и во снах не увидели. Это широкая нива передовиков, советских патриотов, если хочешь знать больше. За ним раскрывается жизнь, мощь народная. Уж в этом году никто у нас не скажет: «Когда-то было». А когда мы отставали, когда всякому палочку в табеле за день записывали, кто тогда старался, как теперь? Порядок всюду нужен и честная работа. Настоящая большевистская работа — это жизнь наша. Эт, не понимаешь ты, что у меня сейчас на душе. Не первый день его ношу, а все высказать не умею. О, снова улыбается Фальстаф ленивый.
— Нет, понимаю, Дмитрий, понимаю, бригадир… Твою мысль я перехвачу и расскажу ее в своей бригаде. Подберу примеры, выводы нужные так сделаю, что ты только глазами будешь хлопать! — и засмеялся. — А то ты на собрании пары слов в кучу не свяжешь. Если бы к твоей грамоте да еще язычок, ну, хоть в половину моего… А я сумею своих ребят крутнуть.
— Э, нет! — схватился Дмитрий. — Если на то пошло, то уже говори на собрании обеих бригад — твоей и моей. Только так надо подготовиться, чтобы наши бригады начали вырываться на первые места. По всей области. Хватит силы?
— Должно хватить. Тогда наши собрания отложим до дня урожая… Ты послезавтра на совещание агитаторов поедешь?
— Думаю.
— А сам быстро агитатором станешь? — прыснул Варивон и, косясь глазом, отступил от Дмитрия. Тот только брови насупил.
— Варивон Иванович! Варивон Иванович!
С бугорка в новом костюме извивисто бежал тропой небольшой бойкий Борис Зарудный. Русый, отбеленный солнцем чуб обвевал его смуглый лоб.
Глянул Варивон на парня и покатился со смеху. Дмитрий непонятно пожал плечами.
— Как товарообмен прошел? — чуть не плача от хохота, спросил Варивон Бориса.
— Лучше всех! — задиристым тенорком ответил Зарудный и тоже засмеялся.
— Значит, возвратили пиджак?
— Возвратили, еще и яблок на дорогу дали. Да каких яблок! Угощайтесь.
Взглянул Борис на Варивона, и снова оба закачались от смеха.
— Борис, расскажи Дмитрию Тимофеевичу о своих мытарствах.
— Да… — замялся парень. — Еще как доложат кому-то, так все село будет насмехаться. Кушнир, гляди, на собрании в краску введет. Тогда и на люди не показывайся.
— Никто не будет знать. Что ты, Дмитрия Тимофеевича не знаешь?
— Уже оба что-то натворили? Ну, говори, Борис. Знаю: ремешок давно плачет по твоей спине.
— Ну да, плачет, — покорно согласился Борис и весело покосился на Варивона. — Вот и скажи им что-нибудь. Никакой поддержки не будет, — по-детски правдивыми глазами глянул на Дмитрия, а самому аж натерпится рассказать свое приключение степенному бригадиру.
— Да рассказывай уже.
— Эге, рассказывай, — снова для вида засомневался Борис, а потом махнул рукой, мол, где мое не пропадало, и, аж меняясь от удовольствия, начал свой рассказ.
— Ну, сами вы знаете: наша бригада за большевистский урожай проса бьется. Уже у нас такие метелки высыпаются, что глаз не оторвешь: одну в пригоршне не поместишь, не метелка, а сразу чуть ли не целый сноп… Когда, как на грех, услышал я, что в Багрине заведующий хаты-лаборатории новый сорт проса выводит. Лепетнул я туда, а этот заведующий, Федор Туча, смерил мой незавидный рост, спросил, не ли школьник я, и даже к просу не подпустил. Еще и насмешку про мой новенький костюм пустил: «Это у вас все такие женишки чистенькие и малюсенькие?..» Такой вредный человек. Ну и что бы мне было после этого прийти домой и рассказать обо всем своему бригадиру? Так нет — какой-то черт соблазнил самому найти данное просо. Выждал я вечерний час, когда Федор Туча куда-то отлучился, и айда на огород. Пробираюсь садом, когда смотрю на одну яблоню, а там плоды ну прямо, как на заготовительном пункте: разных форм, цветов и величины. «Ей-право, человек вегетативной гибридизацией занимается», — подумал и сам не знаю, как оно случилось: снял пиджак — и на яблоню. Не успел я даже налюбоваться тем деревом, вдруг слышу такой приятный певучий девичий голос:
— И не стыдно вам, товарищ? Такой большой, а по садам лазит.
Глянул вниз — стоит там девушка и держит в руке мой новенький пиджак, шелковой подкладкой наружу. Здесь картуз с меня, ну а я за ним вдогонку. Скатился с дерева, хотел разговор нежный завести, но девушка ни одному моему слову не верит и смотрит на меня с полнейшим подозрением. В конце концов надула губки и ошпарила меня: «Товарищ, вы или стыд дома оставили, или сроду его не имели. Вам простых яблок не хватило, что вы на исследовательское дерево полезли? О пиджаке с отцом поговорите» — и брязь дверью перед моим носом. Настроение у меня на переменное пошло. Однако духом не падаю: приземлился возле овина и не спускаю глаз из хаты. Со временем выходит моя девушка с подойником доить коров, чего-то сама себе улыбается и даже песенку напевает. Видно, никак ее совесть не грызет за мою одежку. Только зашипело молоко по донышку, а я — в дом. Зырк туда, зырк сюда — нет пиджака. Будто вор, открываю комод — и девичьи платья ароматной шелковой пеной обвеяли меня. Но моей одежды нет. А здесь уже кто-то возле порога бухает. Я аж скрутился, когда услышал, как звякнула щеколда, — и шурк под кровать. Лежу, дух затаил. Входит какой-то парень, сел на скамью, прикипел к окну и все какие-то печальные мелодии перебирает, одну печаль нагоняет на меня. Скоро и девушка пришла. Ну и начались у них поцелуи вперемежку со вздохами. «Эге, и здесь история чуть не такая, как и у нашего Леонида Сергиенко» — думаю себе, выслушав о всяких спорах парня с Федором Тучей. Что-то они на научной основе, на гибридизации не помирились. Вот и не хочет старик отдавать своей Марии за Льва; Мария советует подождать, пока отец пересердится; отец же долго сердится, а Лев на зло ему хочет сейчас жениться, даже упрекает Марию за медленные темпы в личной жизни. Разговаривают они, но тут снова что-то закричало возле дома.
— Ой, отец идут! — вскрикнула девушка. — Лев, где я денусь с тобой? — и голос дрожит у бедной, как струна.
Лев сюда-туда — и бух под кровать, чуть меня не придавил. Входит Федор Туча и прямо с двери:
— Мария, подай наши записи, приехал один научный работник. Интересуется новым делом.
— Вы и его из хаты-лаборатории выгоните…
— Э, нет, это мичуринец, а не бесплодное бревно.
«Ага, сейчас он уйдет» — подумал и уже размышляю, как бы заручиться поддержкой у Льва, хотя он глазами аж пополам раскалывает меня: видно, думает, что я конкурент ему — втайне к Марии хожу.
Старик уже берет записки, а я более легко перевожу дух. Когда здесь вбегает на порог щенок; потерся возле ноги заведующего, потом насторожился, повел лопушистыми ушами и: дзяв-дзяв! Такой въедливый щенок попался — сроду не видел. Потом прямо к кровати, и лает, аж головой к полу припадает. А потом меня за ногу и: гаррр…
— Мария, что там такое? — заглянул старый под кровать и за онишник. — Ну-ка, герои, вылезайте!
Вылезли мы и пыль с себя не встряхиваем.
— Ааа! Женишки! Вот я вас сейчас оженю! — замахнулся онишником. А это дядя такой: раз врежет — и не пикнешь. Вредный мужчина. Я в этой ситуации даже про пиджак забыл.
— Федор Петрович, я вам все чисто расскажу! — бросился к заведующему.
— Выслушаем, выслушаем докладчика, — а сам дверь на щеколду и у порога на стороже становится.
Говорю я, а у него глаза все злее и злее делаются, а когда упомянул про яблоню, аж закипел. Но сразу же я как-то о просе заговорил, о наших метелках. Вижу: подобрел мужик.
— А ты не врешь? — спрашивает.
Всеми культурами я поклялся.
— Тогда так сделаем, — решил Федор Туча, — ты принесешь мне пару метелок, и если они в самом деле чего-то стоят, то отдам пиджак… Ну и отдал. И вас, Варивон Иванович, приглашает к себе в гости. Хороший человек.
— Непременно надо пойти. Дмитрий, пойдешь со мной?
— Конечно…
— Только выбери несколько лучших стеблей гречки: не с пустыми же руками идти к человеку.
— Да она еще только наливается… — поколебался Дмитрий. — Может лучше, когда созреет?
* * *
Григорий, опьяневший от радости, поздравлений, благодарностей и усталости, идет к Бугу. Его тело сладко пощипывали зерна и ости; щемили руки, натертые узлами мешков. Розовые надежды и доброта ко всему миру, людям охватили его своим искренним теплом. С радостью вспомнил поздравление секретаря обкома ВКП(б), благодарность Кошевого, улыбнулся сам себе. «Все село сделать передовым, на всю область! Чтобы к нам съезжались смотреть, как мы живем, учились у нас». И в воображении видел очертания новых зданий, видел в каждом доме то, о чем столько думалось еще с тех дней, когда только поступил в СОЗ.
Ой заговорило жито під вітрами:
А уже їдут женці з срібними серпами.

Тихо пустил песню узкой дорогой, которая, извиваясь, бежала между нагретыми за день хлебами. И сам ощутил, как песня его переливалась сердечными волнами, которые находят отклик в чьем-то сердце.
Скоро большие звезды засияли над ним и под ним. Сонно зашептали прибрежные травы, где-то возле острова, как ребенок в полусне, отозвалась вода. Григорий навзничь лег на траву; на сплетенные руки положил голову, засмотрелся в безоблачное высокое небо. Поостыв, уже хотел выкупаться, но ниже, у исследовательской станции, услышал чьи-то осторожные шаги. И себе подсознательно осторожно посмотрел вдаль.
С высокого берега осторожно спускался человек с чем-то черным, очевидно мешком, за плечами. «Моторный, — узнал во тьме. — Чего ему?» — и припомнил осторожный намек Романенко, невольно брошенные им слова возле молотилки, неправильный совет Моторного. Проснулась настороженность и начала еще больше расти, когда внизу забряцала цепь, на которой была привязана лодка.
Скоро Крупяк пошел к станции, и Григорий облегченно вздохнул: наверное, человек хочет прокататься. Но через какую-то минуту, когда снова выросла фигура Крупяка с грузом, еще с большей силой проснулось подозрение: что ему теперь, в такую пору, носить?
Крупяк на этот раз дольше возился.
На берегу шелестел песок, что-то глухо стукнуло об лодку. Директор еще раз пошел к станции, а Григорий бросился к лодке. Под тонким холстом небольших мешков он нащупал два одинаковому сундучка. Поколебался, потом осторожно вытряс один на дно лодки, тронул пальцами гибкий длинный пагон, прикрепленный к доске, и страшная догадка ножом полоснула по всему телу. Потея, отодрал одну дощечку и правой рукой выхватил небольшой брусок.
— Тол!.. Ах ты ж змея подколодная! — обругал в мыслях Крупяка.
И тотчас на берегу заскрипели осторожные шаги. Шевчик рванул цепь к себе, ударил веслами.
— Кто там?! — испуганно и тревожно отозвалась тьма.
Григорий еще сильнее замахал веслами, пуская лодку на другой берег.
Прозвучал первый выстрел, и пуля смачно бултыхнула в воду перед носом лодки.
«Умело стреляет. Хоть бы до берега добраться», — с дикой силой греб, приглушая звук второго выстрела.
Снова тьохнула вода возле обшивки, потом сухо треснула перекладина на лодке — попала пуля. И Григорий почувствовал, как холодный пот начал срываться с его лба.
Еще одно сверхчеловеческое усилие, и лодка с разгона врезалась носом в берег, с шумом развела шершавую осоку, пошла ручьем по воде.
Григорий выскочил на берег и облегченно припал к теплой и безмерно любимой земле.

XXXІІ

Дмитрий почернел от тревоги и дождя.
Вокруг него вздрагивали, беспомощно бились и полегали поля; на дороге выгибались посеревшие деревья и хмельным гневом закипали горбатые потоки. Только он не гнулся в потемневшем раздолье.
Как рыба из вечерних озер, выплескивались молнии из туч. В их отсвете он шел от нивы к ниве, переполненный тяжкой болью. На его глазах стонала и пропадала большая работа, пропадали большие ожидания. Знал, что вызревшие поля уже не поднимутся к солнцу, их немедленно надо скосить, ибо колос — не корень, прижатый к земле, он сразу же начнет гнить.
«Навряд, чтобы комбайн захватил полегший стебель. На косы надо налегать», — влачатся хмурые прилипчивые мысли. Страдальчески изогнулись линии бровей, и Дмитрий не чувствует, как по нему текут и текут изгибающиеся струйки. Любящей рукой касается граненого колоса, шершавит пальцы о зерно и отборные слезы. И шепчет неумелые ласковые слова, как шептал их когда-то у колыбели больного сына.
В правлении колхоза никого не застал. Сразу же возле его ног набежала лужа воды, и опрятный сторож с недовольством смотрит на рассеянного бригадира.
— Что-то ты, Дмитрий Тимофеевич, сегодня сам не свой. Душа не на месте, или как оно?
— А она у меня камень надмогильный, что все время на одном месте должна лежать? — сразу же сердится на сторожа. «Отбился от поля и не смыслит человеческой боли».
Вечерними размытыми улицами Дмитрий идет к членам своей бригады. Слово его скупое, устремленное:
— На завтра приготовьте грабки, клеп длинный отпустите. Хлеб надо спасать. Женщинам — перевясла крутить.
И уже когда подходил к хате Бондаря, в шум ливня начал просачиваться звон молотков и кос.
Ивана Тимофеевича не было дома. Марийка бросилась за свежей одеждой для Дмитрия, а потом начала хлопотать возле печи.
На улице шумел и шумел дождь. Дрожали оконные стекла, то и дело наливаясь мертвенно-синеватым сиянием, и тогда в небе, словно расшатанные горы, громоздились тучи. Дмитрий, кривясь, подошел к шкафу с книгами. Развернул красный переплет одной книги без названия. Это был дневник Ивана Тимофеевича. Любопытство взяло верх над нерешительностью.
«Если здесь что-то личное — не стану читать», — успокоил себя. С удивлением прочитал первую страницу. Грубоватая вязь четкого письма заговорила к нему живым голосом. Незаметно начал стихать гул ветра и тупое бормотание тяжелых бусин дождя. Наплывали, пленяли другие картины.

 

«27 января.
Собрание было горячим, задиристым, веселым. Для меня, как члена партии, двойная приятность: вижу густые краснобокие плоды массово-политической работы, ощущаю любовь и стремление овладеть передовой социалистической агрокультурой. Собрание немного пощипало Кушнира. Он еще вечером был очень доволен своим планом: в три дня закрыть весеннюю влагу на всей площади зяби.
— Здорово? — радуясь, спрашивал у меня и Шевчика. — Все сам подсчитал. Как Нестор-летописец, всю ночь с карандашом просидел.
— А может новоявленный Нестор-летописец чего-то не учел? Может еще раз проверим? — спрашиваю его.
— Не надо, не надо! Боюсь только, чтобы на собрании не провалили… Где это видано — в три дня закрыть четыреста пятьдесят гектаров!
Опасение Кушнира оправдалось: его план таки провалили. Бригадиры, звеньевые и рядовые колхозники доказали, что зябь можно закрыть в… два дня.
— Здорово? — спрашиваю Кушнира после собрания.
— Здорово! Наверное, ты мне свинью подложил? — и смеется. — Намылили мне шею. И за дело намылили! Дабы не был таким хитрым. Пошли, Иван Тимофеевич, в баню.
— Мило с шеи смывать?
— Нет, старые представления. Пар и вода помогают. Всегда у меня голова после бани свежая, как яблоко. Пошли?
— Пошли. Только уж не обижайся: до утра буду двумя вениками выколачивать твою самоуверенность.

 

1 февраля.
Сегодня с совещания передовиков садоводства возвратилась Марта Сафроновна. Она объездила весь Киев, побывала в лучших колхозах пригородной полосы.
— Что, Марта Сафроновна, скажете о нашей столице?
— Прекрасная, радушная она, как белый сад.
— Земля плодородная возле Киева?
— Нет. Князь Владимир не был земледельцем — на песчаном грунте осел, — смеется молодая женщина. — Но теперь и песок родит.
— Совещание на пользу пошло?
— О, да! Очень меня взволновало, что киевляне на горючем песке виноград выводят.
— Прибугские пески хуже приднепровских?
— Будет расти и на них виноград.
— Пусть растет. И виноград и виноградари!

 

6 февраля.
Дмитрий таки молодец. Вернулся из больницы и уже, как журавль, вышагивает по полям. На его массивах больше всего снега.
— Он обкрадывает нас! Прямо начисто сметает снега со всего приволья, — негодует бригадир пятой бригады.
— Не сметаю, а приглашаю в гости.
— Энергичный человек. Зерно еще раз проверил и довел до высочайшей посевной кондиции. А говорить его я заставлю-таки, пока сам не узнает вкус и силу веского слова. Начну с простого: попрошу на агрокружке рассказать, как лучше всего задерживать снег. В этом деле он разбирается. Даже направление метели, ветра учитывает.
В бригадах и звеньях надо серьезно поговорить об учете всех возможностей повышения урожая. А то часто случается, что мы беремся за одно-два кольца, а про другие забываем. Из-за этого не все свои золотые жилы и прожилки раскрывает нам земля.

 

8 февраля.
Возле радиоприемника слушали со Свиридом Яковлевичем пьесу Шекспира. А в ней такие строки:
Ведь с песнею кончается
Все лучше на свете.

— Крепкие слова, но устаревшие, — промолвил Свирид Яковлевич. — У нас с настоящей песни начинается все лучше в жизни.
Припомнил гражданскую войну, когда мы с „Интернационалом“ шли в бой. Да, с песней начинается все лучше на свете…
С новым волнением мы слушали сегодня Красную площадь и „Интернационал“».

 

Во дворе послышался топот шагов. Скоро Иван Тимофеевич, мокрый, как хлющ, размашисто вошел в дом. На полу сразу запестрели гнезда следов. Дмитрий неохотно оторвался от дневника.
— Марийка, у тебя найдется какая-то перемена? Вымок, как черт.
— Еще бы не вымокнуть. Шатается где-то до полуночи. Нет того, чтобы вовремя прийти. Снова на совещании сидел? — по привычке заговорила будто с осуждением.
— Не на совещании, а в тележной мастерской.
— До сих пор в тележной мастерской? Что-то новое придумывали?
— Грабки делали. Ливень прибавил косарям работы.
— Ты бы и мне серп наточил, а то уж порыжел от ржавчины.
— Может вязать пойдешь?
— Эге, так и пойду. Я еще копу на такой озими играючи нажну, а молодежь разве так умеет серпом орудовать? Ей за машинами и учиться не было на чем. Ну, переодевайся уже.
Иван Тимофеевич просветлел, увидев Дмитрия.
— Вот о ком Иван Васильевич вспоминал! Ну-ка, показывайся на свет. Слышал, слышал, какой твоя бригада перезвон подняла. Правильно делаешь, Дмитрий.
— Что Иван Васильевич говорил обо мне? — подошел ближе к тесту.
— Звонил, чтобы полегший хлеб мы косили грабками с одним железным зубом, а то четырехзубцы помятый стебель не возьмут.
— И здесь уследил, — промолвил с уважением.
— Уследил… Вспомнил, как ты ему когда-то со смаком о косовице рассказывал. Это в Кадибке было — клевер ты косил там. Надеется, что будешь лучшим косарем.
— По всему колхозу?
— Нет.
— По району? — удивился Дмитрий.
— По области.
— Ого!
— Испугался?
— Да нет, — призадумался, проникаясь теплой дрожью. — Но подумать здесь есть над чем.
— Размышляй, я пока переоденусь. Или тебе надо будет думать до конца жатвы?
— Ну вечно ты нападаешь. Чем-нибудь, а ковырнешь! — вступилась за зятя Марийка.
— Хе. Больше не буду, — Иван Тимофеевич шутливо отступил назад, а Дмитрий улыбнулся.
— Отец, мне косы надо изготовить.
— Вот тебе и бригадир! — удивился Бондарь. — С чем ты думал завтра выйти в поле? С начальствующей почтительностью?
— Со старыми грабками… Вкусу еще не разобрал. А теперь надо над новыми подумать — по моей силе. Так — метра на три с половиной. Чтобы покос был, как покос!
— Пошли в мастерскую! — засмеялся Бондарь.
— Ты бы хоть переоделся, старый! — набросилась на него Марийка. — Вечно ему некогда.
— Да чего ты кричишь? Все равно снова промокну насквозь. Еще вслед за нами побеги… Ну, Дмитрий, смастерим вместе такие грабки, чтобы все удивились, — уже в сенях загремел голос Ивана Тимофеевича.
— Иван, Дмитрий, перекусите немного горячего.
— Позже, старая… А ливень стихает. Туч меньше стало. Ну, увидим, что из нашего дела выйдет. Косы сделаем, как скрипку.
Уже каплями росы белели звезды, когда Дмитрий и Иван Тимофеевич вышли из тележной мастерской. В низинах еще мелодично пели струйки, проникая в темень, они размывали ее, и над землей начинали качаться пепельные полосы.
Утро было с солнцем, с обрывками разметанных туч, с высоким пением промытого синего неба. На светлых нивах изредка морщились пятнистые тени, островами отплывали вдаль и сливались с островами лесов.
У комбайнов уже суетились молодые комбайнеры: устанавливали резальный аппарат хедера на самый низкий срез. Около кузницы косари так рихтовали сегменты, чтобы они, прилегая к пальцевым пластинкам, точили запасные ножи. Увидев Дмитрия с новыми грабками, они дружно расхохотались на всю улицу. Из кузни выбежали кузнецы и тоже, взявшись за бока, закачались от смеха.
— Агрегат Дмитрия Горицвета!
— То ли самоскидка, то ли ветреная мельница, — никак не пойму.
— Дмитрий Тимофеевич, сколько думаешь накосить?
— А на своих лобогрейках хорошо нагреете лбы, пока перегоните меня.
— Соревнуемся?
— Можно.
— Дмитрий Тимофеевич, ты же хоть тучу концом косы не задень, а то снова дождь пойдет.
Проверив работу бригады, Дмитрий подошел к облюбованному участку.
Золотистые солнечные долины уже были наполнены подвижными фигурами колхозников, гулом, веселым перезвоном. Вокруг расцветала яркая праздничная одежда молодиц и девчат. Пофыркивая брызгами, промчалась машина с вязками перевясел; где-то совсем недалеко высокое пение косы настигало песню жаворонка и мягко рассевалось в склонившемся поле. У самого небосклона раскинулся белый лагерь туч, на их фоне четко проплывал комбайн.
Ясно и полно запоминались развесистые мазки летнего утра.
С наслаждением отвел руки назад, и грабки с присвистом влетели в полегший стебель; он спросонья брызнул цветными сережками росы, вздохнул и, качнувшись, лег позади косаря. Снова синей молнией широко мелькнула коса и угасла в ржах. Целый живой сноп, как ребенок, склонился на покос с качелей грабок.
Размашисто, весело пошел Дмитрий вперед. Разомлевшие тучи едва не настигали его своими поморщенными тенями. Свежий ветерок обвевал русую выгоревшую шевелюру косаря, солнце играло на его сильных набухлых руках, мышцы бронзовым литьем выделялись на плечах и шее, а на лице горделивая сосредоточенность начала размываться улыбкой.
Искрилась и пела коса. Пело и сердце бригадира.
По всему видно, что его дело порадует и научит не одного колхозника.
Ровными высокими покосами ложилась щедрая работа и нежным пресноватым духом выделяла пар под ливнем солнечного луча.
Высокий полдень стоял над косарем.
В сумерках учетчик обмерял прилюдно скошенный участок и серьезно сообщил косарям:
— Агрегат Дмитрия Тимофеевича выкосил полтора гектара.
— Завтра выкосим два, — произнес Дмитрий, принимая поздравления от косарей. Глаза его, согретые сиянием приязненности, взволнованно смотрели на милые лица родных людей.

XXXІІІ

Поезд подходил к родному городу, и Леонид уже не мог оторваться от окна, от мерцающего бега дымчатых, припорошенных солнцем елок. Загрохотал, отлетая назад, железный мост, и из-под синего неба вырезались строгие контуры суперфосфатного завода. Жерла прокуренных труб подпирали мраморные тучи, глыбами налегающие на реку.
— На-деж-да. На-деж-да. На-деж-да. На-деж-да, — выстукивали колеса. И сердце Леонида вдруг сжималось в комочек: «А что, если уехала из села?.. Нет, не может быть… Приеду и сразу же испугаю: „Пропал я, Надя, — на иксах и игреках погорел“».
На минуту лицо парня бралось скорбным выражением и сразу же омывалось счастливой усмешкой.
— Как же так, Леня? — испуганно спросит.
— Разве я виноват, что у меня такая учительница была. — Он, чуть сдерживая волнение, видел вдали милый образ девушки. И в то же время где-то за синью небосвода ему мерцали развешенные огни большой столицы, улыбались новые юные друзья, пытливо и с надеждой смотрели на молодость глаза седых ученых. Видел себя то в стенах военной школы, то на темной границе, то в зловещих вспышках войны. И всюду ощущал себя частью родной страны, гордым ее сыном. За эти дни Леонид даже внешне стал более красивым, а когда шел — не чуял под собой земли.
На ходу первым выскочил на перрон.
В плетении рихтовальных лесов летел вверх новый вокзал, наполненный изнутри перестуком и нежной девичьей песней. Один голос в особенности взволновал Леонида: так пела Надя. У нее даже наиболее печальные песни не прижимались подбитой птицей к осенней стерне, а подмывались молодой задумчивостью, будто на миг останавливались на пути жизни, как останавливается пловец перед рекой, чтобы еще крепче познать ее глубину, пространство и выплыть на перевитый лучом берег.
— Леня! Леня! — разводя могучими плечами поток людей и размахивая картузом, к нему бежал улыбающийся Василий Прокопчук.
Вот он чуть не налетел на какую-то дородную женщину с двумя чемоданами. Чтобы удержаться, подхватил ее, обкрутил вокруг себя и бережно поставил на землю.
— Извиняюсь, гражданка.
Женщина сначала только испугано повела глазами, но сразу поняла в чем дело и насмешливо промолвила:
— Спасибо за бесплатную карусель.
Но, поглощенный заботами, Василий даже не оглянулся,
— Здоров, Леня. Так и знал, что ты сегодня приедешь. Сердце чуяло! Специально машину задержал. Конференция у нас была. Как здоровье, Леня?
Но не здоровье сейчас интересовало Прокопчука. Он и хотел и боялся спросить: выдержал ли товарищ экзамены. Но на его сосредоточенном лице ничего не разберешь.
— Василий, — тихо спросил Леонид, — Надя дома?
— Уехала, — вздохнув, промолвил Василий. — Два часа назад поезд ушел.
— Уехала? — помрачнел Леонид. «Не выдержал», решил Василий и тоже нахмурился. — А Степанида приехала?
— Приехала. Выдержала конкурс. В университет прошла. Вот какая у тебя сестричка, — радостно начал и осекся: осторожнее надо говорить о науке, чтобы не так больно было Лене. — Ну, и у нас тоже весело. Такие дела здесь пошли. Григория Шевчика, говорят, к ордену представили. А Горицвет какие чудеса с гречкой делает! А сад Марты Сафроновны — прямо как звездное небо… В новом колдоме скоро будем играть.
— Молодцы, — улыбнулся.
«Наверное, выдержал», повеселел Василий.
— Вот и дома у меня радость. Отец, наверное, места себе не находит, — оживает Леонид, представляя, как старик бесконечными разговорами наводит террор на всех знакомых.
«Выдержал, выдержал», твердо решил Василий и засмеялся.
— Леня, и тебя можно поздравить?
— Можно.
— Можно!.. Что же ты до сих пор молчал? Всю душу по жилочке вымотал. Ах ты, академик несчастный, — и Василий так сжал товарища, что у того аж ребра подвинулись вверх.
— Василий, задушишь.
— И задушу. Не мог сразу порадовать товарища? Вот вреднющий. Нет на тебя Степана Кушнира. Леня, — заговорщически взглянул: — А плюс Б — сколько будет?
И они оба взорвались хохотом.
— Алгебру списал у кого-нибудь?
— Представь, что не я, а ко мне заглядывали.
— Теперь все представляю. Вас было, значит, трое, каждый получил по единице, а в сумме вышло три — удовлетворительно. Так оно, Леня?.. А меня на агрономические курсы отправляют.
— На кого Ольгу оставляешь?
— Сам шефствую над ней — оба едем. Это у тебя более тяжелое дело: придется с одной столицы в другую бить телеграммы мелким почерком — «люблю, зпт, люблю, тчк, умираю, sos!»
Тесно приникнув друг к другу, они подходят к новой машине.
— Смирно! — сдерживая громовой голос, полушутя командует Василий. — Товарищ академик, увенчанный победой, возвратились из академических боев в расположение наших войск. Никаких кроме сердечных потерь у товарища академика нет.
Комсомольцы радостно бросаются к Леониду, и он, как мельница, завертелся в сильных объятиях, едва успевая отвечать на искренние поздравления, вопросы. Его хотят посадить в кабинку, но парень одним взмахом сильного тела заскакивает в кузов.
Молодые, работящие, веселые руки крепко переплетаются с руками, и машина, раскачивая песню, везет юношеский круг в широкий мир.
* * *
Свежевспаханные нивы покрывались большими вечерними звездами. В садах нежно звучали увлажненные яблоки и от легкого прикосновения ветра, слетая с деревьев, щебетала роса.
По венцы налитый радостью, надеждами, Леонид тихой походкой описывал прощальный круг вокруг села. Простившись с комсомольцами, он захотел обойти те пространства, где его неутомимая работа и юношеские мечты аж в небо врезались золотым колосом, и братались с широкими полями, звенели реками зерна. Новые ощущения, новые дороги подошли к его сердцу, и как-то по-другому, отчетливее, освещали прошлые года, которые, как добрый посев, упали в теплую, живую землю.
Растроганный, весь в мыслях, он физически слышал, как прорастают нивы, укореняются, с разгона вбегают в синие дождевые тучи и, перемытые, ароматные, как девичьи косы, спешат на солнечные причалы.
— У Очерета и просо как очерет.
— Земля теперь другими законами живет. Большевистскими…
— Как дорога под звездами, просветлела.
Музыкой из долины долетели голоса и пошли к селу.
Волнуясь, Леонид подходит к подворью Кушнира, перелезает через светлый березовый забор и останавливается под яблоней, где не раз встречал свою Надежду.
«Где бы нам ни пришлось быть, мы всегда вместе», — вздыхая, припоминает клятву верности.
Поднявшись на цыпочки, он видит, что в доме, склонившись над столом, сидит Кушнир. Широкий лоб его взялся морщинами, а руки осторожно держат большой лист бумаги. Леонид с нежданной любовью замечает, вернее — угадывает, те дорогие черты, которые подобным отражением обозначились на лице девушки.
«Он же мне отец», — впервые во всей глубине раскрывается перед ним новое чувство.
«Зайти бы к старику. Так разве же поймет, что у меня на сердце? Еще из дому выгонит. Вспомнит все мои слова. Горячий… А его же сегодня в партию приняли! Праздник у человека!» — вспоминает и решительно направляется в хату.
Когда скрипнула дверь, Кушнир даже не оторвался от стола, сосредоточенно рассматривая разложенные бумаги.
На немалом письменном столе стояли две высокие вазы — одна с букетом красных георгин, а другая… с электрической лампочкой.
— Разрешите вас поздравить с великим днем, — натягивается голос у парня.
— А-а, это ты, Леня, — привстает из-за стола ширококостный председатель. На минуту удивление шевельнуло его бровями, дрогнули уста. — Спасибо, Леня. И тебя поздравляю. Садись, садись, гостем будь… А Нади нет, — сказал с тихим сожалением.
— Знаю. Я к вам зашел.
— Машина нужна? Уже дал распоряжение. Знаю твою гордость — сам не подойдешь. Все думаешь, что вредный председатель. А председатель не для себя старается. Поедешь, Леня, грузовой, а на следующий год, смотри, легковой привезем.
— Я не за машиной. Пришел проститься.
— Проститься? Вспомнил-таки и меня, — удивился и искренне обрадовался Кушнир. — Это хорошо. Сейчас позову старуху, чтобы что-то придумала.
Он побежал в другую хату, быстро вернулся, удовлетворенно показал рукой на стол:
— Видишь, какие проекты усадеб? В Киевском горсовете получил, так как наш долго собирается. И уж никак не могу лечь, чтобы перед сном снова не рассмотреть их. Даже старуха гарыкать начала. Но позавчера и ее поймал возле планов. Теперь уж пусть помалкивает… Хорошие есть домики на три-четыре комнаты. Только такие будем строить. Завтра на президиуме крутой запрет вынесем: без проекта не разрешим даже хлев поставить. Хватит подрывать авторитет колхозного села. Оно как куколка должно быть. Для вас, головорезов, стадион выстроим, гоняйте свой футбол. Только глядите, чтобы из своей сетки мячи не таскали… Посмотри на этот план. Не дом — картина. — Отбежал на расстояние и залюбовался. — Только плетней мы не будем городить — обсадим здания сиренью или желтой акацией. Это Марта Сафроновна до такого додумалась.
— Поправка интересная. Поэтическая.
— Мы таким строительством размахнемся. Есть чем размахнуться. Кирпичный завод построим. Глина же у нас как масло, — и сразу осекся, вспомнив, что о кирпичном заводе ему уже давно говорил Леонид. Косясь, взглянул на парня, но у того глаза светились не насмешкой, а удивлением и одобрением.
Степанова жена, стройная черноглазая молодка, внесла ужин и вино.
— Ты бы, может, куда-то свои планы забрал отсюда? — обратилась Ольга Викторовна к Степану. — Никакого им отдыха нет.
— Нет, нет, — согласился муж. — Только я из дому, так жена вокруг них, как возле зеркала, вертится и свои дополнения выдумывает. Ей, Леня, в этом проекте окна не нравятся. «Маленькие, — говорит. — Хочу такие, чтобы половина земли и три четверти неба помещались в них». На меньше никак не соглашается.
— Слушай его. Он еще не такого наговорит обо всем. Видишь, — показала на лампочку, — еще когда электричество будет, а у него этот букет стоит. Говорит — эта лампочка каждый день ему, старику, зарядку дает. — Ольга Викторовна села возле Леонида. Ее выразительные глаза с материнской любовью смотрели на парня.
— За нашу партию, за нашего вождя, — поднял рюмку Кушнир. Выпив, уже не мог усидеть за столом. Хотелось много-много рассказать этому задорному мальчишке, который, как думалось, мало его понимал, мало оценивал хозяйственные заботы. Но строгие взгляды властной жены немного сдерживали его. Поэтому о себе, хоть и на прощание, не пришлось говорить.
— А теперь, Леня, выпьем за сибиряков. Хороших они урожаев добились. Позавидовать можно. Будем соревноваться с ними… Эх, Леня, какая у нас жизнь наступает. Да что ты понимаешь в жизни, если тебе только двадцать лет. Ты ведь, считай, чуть ли не на готовеньком вырос… Слушал вчера лекцию астронома? Удивил он людей: свет звезды, говорит, пятьдесят лет идет к земле. Ну и что же из того? Нам легче от этого? А вот свет из Кремля двадцать лет льется — и наша земля на все века ожила. Вот тебе астрономия. Нам она всю жизнь осветила. Старая, ты все еще вокруг планов крутишься?
— А знаешь, Степан, оно совсем было бы не плохо, если бы крыши новых домов красить только голубой краской или толем крыть.
— Еще что-то выдумала?
— Ничего не выдумала. Надо, чтобы и глазу было радостно смотреть на новые здания. Эти черные, как кресты, стрехи, или ржавчина черепицы только тоску на душу нагоняют.
— Ты видишь, как заговорила, — обратился Кушнир к Леониду. — Я думаю, чего это она так пристально к книжкам по искусству припала?
— Только потому и припала, — насмешливо взглянула на мужа. — А чем плохо, когда тебе в садах, как в зеленых берегах, кровли разольются голубыми озерками?
— Так, будто лен зацветет, — сразу нашел свое определение хозяйственный Степан.
— Нет, Леня, из твоей тещи толк будет, — и сразу же осекся под суровым взглядом Ольги Викторовны…
Леонид поздно возвратился домой и сразу уснул. Он не слышал, как над ним наклонилось материнское лицо, как за окном с тяжелым стуком падали вызревшие яблоки и девичьи голоса пели о любви.
Молодой сон где-то аж над горизонтом развешивал контуры далекого и родного города. И Леонид шел к столице широкими улицами нового села.
Большие окна, половину земли вбирающие, переливались звездой, ровные асфальтированные дороги летели в пространства и пахли свежевспаханной пашней.
Весь вчерашний предосенний вечер на поле промелькнул над парнем. Даже голоса с долины ожили…
А потом, качаясь, над полями вихрился голубой снег, и все побелело, заискрилось, притихло…
Вот он выходит со своими друзьями к реке. А снежок пахнет мартовскими заморозками и пригревом мартовского солнца.
— Ребята, уже пора солнце неводом вытягивать, — промолвил, подходя с друзьями к самой кромке небосклона.
И солнце, услышав молодые голоса, величественно выплыло на крутой изгиб голубой дороги, разлилось золотым паводком. Под снегом вдруг зазвенели ручейки, потом на ранней зелени голубыми молниями затрепетали потоки, и все дороги, все села брызнули густым теплым цветом.
На широкие поля, горделиво и радостно, спешила его большая родня. Метель певучего цвета устилала ее дороги, и девичьи косы играли лучом и яблоневыми лепестками. Потом из-под цвета, как табуны снегирей, закачались краснобокие яблоки, и синими дождями пролились сливы… А самого дождя нет!! Солнце переплавило все тучи, и колос, задыхаясь от жары, протягивал к людям свои теплые детские руки, просил защиты и спасения.
— Хозяева, поворачивайте реку на поля! — откуда-то долетает властный и обеспокоенный голос Степана Кушнира.
Внизу загудели моторы, и вода взволнованным контральто начала подниматься по нагретым трубам, перелилась на нивы и зашумела зелеными участками по всему полю, не обходя ни одного стебля… И счастливый колос на все стороны поклонился человеку…
— Вставай, Леня. Светает!

XXXІV

Осень. Золотая осень.
В ясном, чувствительном небе белоснежными астрами проплывают тучи; на деревьях отчетливее резьба пурпурных узоров, а все дороги удивительно отдают свежим зерном и яблоневым духом. Утра стоят как вино. И Кушниру приятно видеть, как на дороге, из-под самого солнца, черными веселыми каплями отрываются машины и, увеличиваясь, летят живым пунктиром в село.
Давно уже выполнена первая заповедь перед государством; уже горячие трудодни полностью легли в закрома колхозников червленой пшеницей, самоцветами гречки, сыпучим бисером проса. И Кушнир теперь с волнением встречает машины; на них покачиваются усыпанные живицей сосновые доски, сереет сгустками тумана цемент и краснеет клубникой звонкий кирпич.
Молодые белозубые водители, смеясь, молодцевато пролетают мимо своего председателя и поворачивают к просветленному Бугу.
«Орлы» — любовно провожает глазами Кушнир своих комсомолят и долго сомневается: пойти ли на строительство электростанции, или к сеяльщикам. Оно и неудобно снова возвращаться к речке, но ведь при разгрузке еще может что-то случиться. Кушнир явным образом обманывает себя: знает — все без него будет хорошо, но, придав лицу выражение поглощенности заботами, круто поворачивает к Бугу. И пусть теперь попробует какой-нибудь зубоскал фыркнуть, что председатель дневал и ночевал на строительстве! Чертовы непоседы. Найдут какую-нибудь слабость у человека и уже будут перемигиваться и незаметно кривиться при нем, пока что-то новое не отыщут. А о лампочке в вазе уже даже в районе знают. Несомненно, Борис Зарудный раззвонил везде. Вертун несчастный. Но премию придется выдать парню: не работает, а создает.
Издали слышать, как звенят топоры, стучат молоты, щебечет камень. В эти радостные звуки вплетается шум машин, пение течения, плеск весел, мелодичная речь, и с лица Кушнира смывается выражение озабоченности. Он уже не замечает, как строители, посматривая на председателя, доброжелательно улыбаются между собой, говорят о каких-то магнитных волнах, которые влияют на кое-кого из начальства.
— Борис, о каком ты там магнетизме разговорился? — сквозь задумчивость схватывает запутанную нить шутки.
— О каком там магнетизме? — сначала смущается Борис Зарудный и сразу же веселит: — Мы говорили, Степан Михайлович, о том свойстве намагничивания, которое имеет весь земной шар.
— И твой язык, — серьезно прибавляет Кушнир.
Вокруг взрывается невероятный хохот. Однако Борис не теряется — он знает, чем можно поразить Кушнира.
— Степан Михайлович, через шесть дней мы с деривационным каналом покончим.
— Как через шесть дней!? — радуется и делает вид, будто ничего не знает о новых намерениях молодежи.
— Покончим, Степан Михайлович. У нас уже все рассчитано!
— Так недавно же были другие расчеты?
— То недавно. А это сегодня! В соцсоревновании мы растем в геометрической прогрессии.
— Ну, спасибо, молодежь. Порадовали старика. Строители с Багрина здорово обогнали нас?
— Нет, почти ровно идем.
— Почти равно? Это хорошо. А вот если бы нашу ровную линию выше, выше соколом пустить? Стрелой!
— Тяжеловато будет, — засомневался Прокопчук, — там раньше начали работу.
— Знаю, знаю, что тяжеловато. Тем не менее честь какая! — поспешно говорит Кушнир.
— В Багрине большие возможности имеют. В графике стоят выше нас.
— Солнце имеет больше возможностей, чем луна. А осенью, смотри, луна выше солнца поднимается! — сгоряча хватается Степан Михайлович за первый попавшийся образ.
Вокруг запестрели улыбки.
— Подумаем, — решительно говорит Зарудный.
— Следует, следует подумать, — идет к каменщикам.
В этой работе Кушнир знает толк; его крепкие пальцы так бережно и умело ходят возле камня, будто это не куски, а теплые клубочки серых ягнят.
Высокий день стоит над заречьем, и гул строительства катится вплоть до окраин сиреневого небосклона.
Не проходит и нескольких дней, чтобы на строительство не заглянул Иван Васильевич Кошевой, и тогда Кушнир расцветает улыбкой, чудесно похожей на улыбку некоторых колхозников, когда те встречают председателя у реки. Иван Васильевич всегда приезжает в обеденный перерыв или под вечер, перед окончанием работы. Тесным кольцом обступят его колхозники, жадно ловят каждое слово и о великом Сталине, и о международном положении, и об электрификации, и о стахановском движении, и об опыте передовиков, и о новинках в литературе. Бывает, вечер приклонится к крестьянам, похолодеет камень, покрываясь росой, а теплый задушевный разговор раскрывает новые горизонты, наполняет гордостью сердца и наполняет новой силой руки. Эти сердца и руки не просто пашут поле, кладут камень — они вкладывают свой труд, любовь и надежды в основу величественного построения коммунизма.
Сегодня же Иван Васильевич промедлил. Давно Поликарп Сергиенко сообщил Кушниру, что машина секретаря райпарткома промчала дорогой к селу.
«Наверно, обманул, а теперь улыбается себе в короткие усы» — начинает сердиться председатель на Поликарпа, зная характер луговика.
Однако у Сергиенко и в мыслях не было посмеиваться над Кушниром. Иван Васильевич, проехав селом, повернул на колхозную пасеку.
В тенистых лесах просеивался солнечный дождь; по его трепетным, золотистым струйкам тихо опускались на землю крохотные лодочки листьев. С дубов и кустарников свисали гроздья дикого хмеля, нежный аромат наполнял весь воздух.
Марка Григорьевича в хате не было. Над окнами смеялись связки зубатой кукурузы, у завалинки грелись на солнце мешки с черным мелким семенем синяка. Иван Васильевич догадался, что старый пасечник обсевает «ленивую осину» — песчаный участок подлеска, где ничего, кроме убогих кустов осины, не росло. Садом идет к опушке. Скоро в птичье щебетание начал вплетаться просачивающийся отголосок разговора. Из-за деревьев замелькали человеческие фигуры, кони, сеялка.
— Марк Григорьевич, ты снова о пасеке думаешь? — раскатывается густой смех. Возле пасечника стоит коренастый Александр Петрович Пидипригора.
— А чего же? О пасеке.
— И не надоедает об одном и том же думать? — Я каждый раз про новое думаю.
— Это дельно сказано, — одобрительно промолвил Пидипригора. — Так нас Иван Васильевич учит: каждый раз про новое думать, что-то новое искать и находить.
— Конечно. Сам посуди: раньше весь воск церкви потребляли, воздух отравляли его чадом. А теперь наша продукция по сорока течениям растекается в сорок видов народного хозяйства. Интересно? Значит, не огородилась пасекой и лесами моя жизнь, не чадит плаксивой свечечкой. Да вот еще лучше: взглянешь в небо — летят самолеты, а у тебя сердце поет, так как твой воск и авиации служит… Иван Васильевич как-то говорил: у нас в Советском Союзе пчел больше, чем в Соединенных Штатах Америки, Японии и Германии, вместе взятых. Радостно?
— Радостно, — соглашается Пидипригора.
— А простой себе дед Синица хочет, чтобы у нас было пчел больше, чем во всем мире… Эта сказка, которая о медовых реках говорит, вплотную подошла к колхозной пасеке. Отсюда она настоящими реками потечет. И здесь есть над чем подумать.
— Марк Григорьевич, поэтому и синяк сеете?
— Поэтому и сею. Он на этом песчанике десять лет мне будет расти, фацелию же каждый год надо сеять. Вырубки же мы липой засадим. Гектар липы шестнадцать центнеров меда дает.
— Сто пудов? — удивленно воскликнул Александр Петрович.
— Сто пудов! Вот тебе и новая медовая речка. А ты говоришь, что я об одном и том же думаю. Если у человека мысли на одном месте крутятся — это уже не человек, а карусель.
Смех покатился опушкой. Забряцала штельвага, и сеялка ровно пошла над лесом.
Марк Григорьевич первый увидел Ивана Васильевича. Обрадовался, засуетился и сразу же повел секретаря райпарткома к питомнику. Молодые грецкие орехи ровными зелеными рядами отбегали от пожелтевшего сада. Осень не коснулась ни одного листика молодых побегов. Густой ореховый настой поднимался над теплой землей и соединялся с волнами увядающих лесных соков.
— Марк Григорьевич, теперь видно вам ореховые дороги, ровные, широкие, урожайные? — ясно смотрит в сиреневую даль Кошевой, будто там, разводя багрянец и позолоту дубрав, спешат в поле ароматные дороги.
— Видно, Иван Васильевич. И до сих пор благодарю за науку товарища Маркова… Поехал человек от нас, а следы его живыми дорогами поднимаются. Никаким ветрам их не задуть, никаким ливнями не смыть. Вот в чем сила человека.
— Большевика, — коротко промолвил Иван Васильевич.
— Большевика… Ореховые дороги! Не серая осенняя голизна, не плакучие ниточки вербы, а ветвистые урожайные дороги. Какая это роскошь!
— Не роскошь — жизнь наша. Богатая, красивая, советская. Девчата приносят песню в лесной сад, и ласковая задумчивая осень становится моложе. В плетеные с краснотала корзины укладывается золотистый пармен, сочная с крапинками веснушек дубовка.
Марта Сафроновна, смущаясь и краснея, здоровается с секретарем райпарткома. Она и сама сейчас румяная, дородная, как погожая осень.
— Что нового, Марта Сафроновна?
— Урожай собираем. Девчата мои в обеденный перерыв ходили в лес по грибы.
— Насобирали?
— Много. Может, приготовить вам на костре? Чтобы дымом и лесом пылали?
— И чтобы потом губ-губ кричал? — вспомнил подольскую прибаутку о грибах.
— Не будете кричать. Девчата мои начали в листьях печь грибы, а потом, смотрите, такая догадка им пришла…
— Какая? — одновременно спросили Иван Васильевич и Марк Григорьевич.
— Поздней осенью собрать и сжечь листву. Сколько тогда пепла у нас будет, да и вредителей меньше станет.
— Из-под самого носа перехватили идею. Форменные непоседы, — покачал головой Марк Григорьевич.
— Молодцы ваши девчата, Марта Сафроновна, — идет к говорливой бригаде Кошевой. — Эту мысль надо в широкий мир пустить.
— Прямо из-под самого носа выхватили инициативу, — никак не может успокоиться пасечник. — Больше думать начали люди о колхозе.
— И каждый раз про новое думают, — Марк Григорьевич пытливо взглянул на Ивана Васильевича. Но тот ровно заканчивает мысль: — Это потому, что колхозная жизнь уже твердо вошла в наш быт.
Солнце садится в пурпуровые волны дубрав; долины дохнули туманом, засмеялись синие дороги, зовя колхозников в село.
Поздними сумерками возвращается домой Александр Петрович Пидипригора. Все его тело, будто теплым соком, переполнено размывающейся, сладкой усталостью. Он таки засеял досрочно всю «осину», и значимость сделанного дела хорошо улеглась в его душе.
Во дворе стоит бестарка, наполненная яблоками.
— Александр Петрович, привезли вам трудодни! — кричит чубатый ездовой. — Богатая осень пришла в этом году.
— Сами сделали ее богатой, — степенно отвечает Александр Петрович, — постарались и сделали.
Разгрузив бестарку, он тихо входит в дом. Из комнаты слышать звонкий голос его мизинчика Лиды, ученицы седьмого класса. Отец сначала с приятностью прислушивается к бегу слов, а потом начинает все больше хмуриться. «Что она такое страшное читает?» — уже сердится Александр Петрович.
«Маленькое, серое, заплаканное окошко. Сквозь него видно обоим — и Андрею, и Маланке — как грязной раскисшей дорогой идут отходники. Идут и идут, черные, согнувшиеся, мокрые, несчастные, словно калеки-журавли отбились от своего ключа, словно осенний дождь. Идут и исчезают в сером беспамятстве…»
Александр Петрович больше не может выдержать.
— Лида, ты что это читаешь мне?
— Книгу.
— Сам знаю, что книгу. А что это за книга?
— Хрестоматия. Урок по ней задали.
— Как урок!? — негодует отец.
— Просто урок. Наизусть надо выучить.
— И даже наизусть!? О ком же тут пишут? И что это за осень такая… неправильная?
— Дореволюционная, — смеется Лида.
— Дореволюционная. Так бы сразу и сказала. Тогда все правильно, — успокаивается Александр Петрович и немного смущается, что не знал такой книги. — А о нашей колхозной осени вы учили урок?
— Нет.
— Это уже совсем плохо, — качает головой отец. — Ты передай учительнице, чтобы сперва о нашей осени уроки изучали. Дореволюционная и подождать может.
— Учительница нам сказала, чтобы мы сами сочинили произведение об осени.
— Вот и напиши толково.
Александр Петрович выходит из дому. К нему тянутся освещенные луной пышные красные георгины. По дороге спешат в венках ясного света машины, улицами еще поскрипывают наполненные яблоками бестарки, а со всех концов села растекаются свежие, сочные голоса:
До коммунізму ясних літ
Високий гордий наш політ.

К отцу подбегает Лида, он прижимает ее крепкой рукой, и так они стоят оба в прозрачном сиянии, будто вылитые из бронзы. Возле них, рассыпая смех, легкими и радостными шагами проходит молодежь из вечерней школы. В их, таких по-юношески уверенных, голосам широко разлились упорство, порывы, надежды. Какими огнями горят их умные глаза, какой любовью переполнены их бескрайние сердца!
— Комсомольцы идут, — тихо шепчет Лида и поправляет на груди пионерский галстук.
— Комсомольцы, их по походке узнаешь. Как весна идут… Вот о какой осени пиши, дочка.
Луна поднимается выше. Все уменьшается в тени. Красные георгины более сильно мерцают росами. Более четкими становятся дали и песни.
Осень.
Золотая осень.
Назад: XІХ
Дальше: КНИГА ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ ПЕРЕЛОГИ