Глава XIV. «Внимание!.. Начали!.. Мотор!» Часы находят своего хозяина. Рождение Явы Станиславского и Павлуши Немировича-Данченко.
Снилась мне какая-то страшная чертовщина. Какое-то мокрое могильное подземелье… Я ползу по нему. Совсем один в полной темноте. Но всё вижу: на сводах висят летучие мыши, по стенам сбегает вода, а внизу, под ногами, текут какие-то грязные помои. Внизу вдоль стен сидят отвратительные пучеглазые жабы. И в голове у меня мысль:
«Да я, оказывается, умею видеть в темноте. Вот не знал! Оказывается, мне никакого фонарика не нужно… Видеть в темноте — это мне, как дураку с горы сбежать!..» И я ползу, и мне не страшно, а всё потому, что я умею видеть в темноте… Вдруг я вижу — ниша в стене… И в этой нише сидит на здоровенном кресле-троне, на каких когда-то цари сидели, наша стосемилетняя бабушка Триндичка. И говорит она мне голосом учительницы Галины Сидоровны:
«Ты чего это часы наши царские до сих пор не отдаёшь, поганец?» Я удивлённо смотрю на неё и отвечаю:
«Часы я отдам, не волнуйтесь. Но почему вы ругаетесь на меня? Нам в школе всегда замечания делали за грубость, а сами ругаетесь. Нехорошо».
«Да ты ещё и огрызаться, шмаровоз?! Вот сейчас как дам!» — уже голосом моего друга Явы говорит бабушка Триндичка, хватает меня за шиворот и кидает в колодец. И вот я лечу, лечу, лечу… И вдруг чувствую, что кто-то меня держит за плечи. Стойте, да это же я сам. Лежу ничком над краем колодца и держу себя за плечи, себя, который висит в колодце… И то я… И это я… И мне не странно, что нас — двое. «Закон парности!» — думаю я спокойно.
И тут я слышу голос своего дяди:
— А что это за тела лежат? Чьи тела?
Я открываю глаза. И мне кажется, что сон ещё продолжается. У тахты стоит дядя. В одной руке он держит стартовый пистолет, в другой… наше письмо, которое мы оставляли вместо пистолета (ой-ой-ой, мы же забыли про письмо!).
— Хватит спать, трупы! Уже одиннадцатый час… Так где были ваши тела сегодня ночью? Признавайтесь, — сурово говорит дядя и читает: — «Ищите наши тела в подземельях Лавры…» Приятное вы мне занятие готовили, что и говорить. Между прочим, это на ваши тела опрокинули кастрюлю с компотом?
А? А то я этой женщине, — он кивнул на тётю, — не верю!
Тётя стояла рядом и расстроено смотрела на нас. «Я не виновата, голубчики!
— говорил её взгляд. — Но зачем же вы меня, старую, обманули?» Мы с Явой переглянулись и глубоко-глубоко вздохнули. А потом я откинул одеяло, сел и сказал Яве, подставляя лоб:
— Бей! Не меньше шести! Ява тоже сел и говорит:
— И ты мне… Вместе заработали… Поровну… И мы одновременно влепили друг другу по шести щелчков. Пока мы это делали, дядя молча переводил взгляд с Явы на меня и с меня на Яву, а потом сказал:
— Я не знаю, что это означает. Меня это мало интересует. Но делаете вы правильно. И я хочу поддержать вас и добавляю каждому от себя. Прошу!
И дядя так залепил по лбу сперва мне, а потом Яве, что мне показалось, будто голова моя треснула, как кавун, на две половины и из обеих посыпались искры. Вы бы видели дядины пальцы — каждый, как сарделька.
— А теперь рассказывайте, — приказал дядя.
— Да подождите… Всё из головы вылетело! Так бьют, да ещё и рассказывай… — простонал я, хватаясь руками за голову и будто скрепляя две её половинки.
Под моей рукой росла на лбу здоровенная гуля. Я глянул на Яву. На его лбу фиолетово наливалась точно такая же. Я смотрел на Яву, как в зеркало: одновременно и чувствовал и видел, как растёт моя шишка, хотя то, что я видел, было не моё, а Явино. Позднее я узнал, что у кинематографистов это называется — синхронно.
— Ой, что же ты наделал?! — застонала тётка. — Так ведь детей и поубивать можно!
— Ничего, ничего, — спокойно сказал дядя. — Они хлопцы крепкие, выдержат.
— Да, вам ничего! А как мы теперь в кино сниматься будем? — трагическим голосом сказал я.
— Что? Какое кино? А ну рассказывайте!
— Да вы хоть холодное приложите. Нате вам ложки! — кинулась к буфету тётка.
Мы приложили ко лбам ложки. И вот так, держа их, начали рассказывать. Всё. Честно. Исповедь наша, как пишут в газетах, неоднократно прерывалась рукоплесканиями и разными возгласами, так как тётка только и делала, что всплёскивала руками и восклицала: «Ох господи!», «Ну ты смотри…», «Ай-яй-яй!» Рассказали мы самое главное — про часы и показали их («О господи!»). Рассказали про Вальку и про Будку, про наши бои и ночные приключения («Ай-яй-яй!»). Рассказали про Максима Валерьяновича, про киностудию («Ну ты смотри…»).
Кончили тем, что вот-вот приедет за нами ассистент… Что теперь будет?
— Ну, ребята, я же не знал… — сказал дядя. — Я же не знал, что вы — артисты… Ведь ваших фотографий на улицах ещё не продают… Нескладно получилось. Неудобно высвечивать синяками на весь Советский Союз… Вам нужно было не обманывать, а сразу честно признаться… Что ж мы теперь ассистенту скажем?
И тут — буквально как в пьесе, — только дядя сказал эту реплику, в дверь постучали. Тётка побежала открывать, а мы с Явой в бешеном темпе (вот, знаете, как в кино ускоренная съёмка) начали одеваться. Ассистент вошёл как раз в тот момент, когда мы, надев уже штаны, одновременно сунули головы в рубашки (таким образом ни ассистент наших лиц, ни мы ассистента не видели).
— Здрасте, здрасте, а я за вашими героями, — весело сказал ассистент. — Ребята вам, наверно, уже говорили.
— А как же, — как-то виновато сказал дядя. — Только они сегодня, к сожалению, немного… так сказать… не фотогеничны.
В этот момент мы просунули головы в рубашки, и ассистент увидел наши гули.
— Гм, — сказал он. — Привет, молодцы… Что ж это вы… А впрочем… — Он отошёл, прищурился, посмотрел на нас как-то сбоку. — По-моему, ничего. Может, даже ещё лучше будет… для типажа… для образа. Едем!
— Да пусть хоть позавтракают, — засуетилась тётя и побежала на кухню.
— А вы ещё не завтракали? — удивился ассистент. — Уже ведь обед скоро.
— Мы не хотим! Не хотим! — отчаянно закричали мы с Явой, как будто нас резали. Чего доброго, ассистент передумает, пока мы будем завтракать!..
— Ой, тётя, не нужно ничего! — кинулся я в кухню и зашептал ей на ухо: — Я вам никогда не прощу! Никогда не прощу, если из-за вашего завтрака…
— Ну хоть возьмите с собой по бутербродику, — плаксиво сказала тётя.
— Давайте, только быстрей, а то он уйдёт, — прошипел я. Тётка забегала, закрутилась по маленькой кухне, как наседка. Разлила постное масло, разбила тарелку, но всё же упаковала нам, наконец, два «бутербродика», которые весили, должно быть, килограмма полтора. Мы не стали спорить, чтоб не терять времени.
— Сейчас заедем к Максиму Валерьяновичу — и на студию, — сказал ассистент, подводя нас к «газику», который стоял у дома.
…Когда мы подъезжали к Лавре, я подумал про Вальку. Нужно было бы взять её на студию… Она столько для нас сделала! Почему ей нельзя?.. Пусть стоит где-нибудь там, сзади. Раз есть в фильме мальчишки нашего возраста, может быть и девчонка… Тем более такая девчонка! Которая могла одна пойти против целой оравы… Которая не побоялась ночью спуститься в подземелье… Которая вообще ни черта не боится!
— Слушайте, — сказал я ассистенту, — а можно, чтоб с нами одна тут девчонка поехала?
— Девчонка? — усмехнулся ассистент. — А хорошая?
— Во какая! — поднял вверх большой палец Ява. — Просто хлопец, а не девчонка… Вы её, должно быть, видели. Она вчера была с нами на студии.
— Правда, велено мальчишек, а впрочем…
— А её можно загримировать под мальчишку. Никто и не заметит, честное слово! — с жаром сказал Ява.
— Ну что ж… Катайте за своей девчонкой. А я пока заберу Максима Валерьяновича. Ждите меня тут, возле таксомоторного парка.
Мы вылезли из «газика», и ассистент поехал. У Валькиного подъезда Ява остановился, потоптался на месте, потом потрогал свою шишку и сказал:
— Может, кто-то один её крикнет… Чего обоим бить ноги? Вот крокодил! Он стыдится своего вида! Всё равно же она заметит — рано или поздно! И я сказал:
— Как хочешь, можешь идти один ты. Я не против. Она же больше твоя подруга, чем моя.
— Да нет уж, идём вместе… Просто я думал… Что бы он там ни думал, а пошли мы всё-таки вдвоём. Пошли, прикрывая ладонями свои лбы. Далеко идти нам не пришлось. Мы сразу встретили Вальку. Прямо у подъезда.
— О, здрасте! — радостно воскликнула она. — Ну, как у вас? Всё хорошо?
Дома не влетело? Чего это вы за головы держитесь?
— Здорово, здорово! — увернулись мы от ответа. — Мы за тобой… Едем на студию… Ассистент сказал…
— Неужели? Едем! А, да это у вас шишки па лбу! Углядела-таки! Больше скрывать не было смысла. Мы опустили руки.
— А я знаю, а я знаю, отчего это! — простодушно сказала Валька. — Это вы, наверное, опять щелчки друг дружке давали… Точно?
Мы молча кивнули. И тут увидели Будку. Он шёл по двору хмурый и насупленный и не замечал нас.
— Ой, а вы знаете, — зашептала Валька, — Будке так попало, так попало… Мать вернулась с работы раньше, чем обычно. Он пришёл, а она дома. А вы же видели, какой у него был костюм… Такое было!.. Мне его жалко… И вообще он не такой уж плохой. Во всяком случае, не слабак, как некоторые… Хотя бы этот самый Юрка Скрипниченко…
Мы с Явой переглянулись. И, по-моему, одновременно подумали об одном и том же. Нужно взять его на киностудию!..
Ведь нам режиссёр прямо сказал, чтоб мы прихватили одного-двух хороших хлопцев. И мы возьмём Будку. А что? Пусть сыграет в кино. Пусть прославится наш вчерашний враг, который завёл нас в подземелье и думал напугать до смерти… Пусть! Нам хотелось быть сегодня добрыми и великодушными.
Будка не сразу понял, чего мы от него хотим.
— Га? Что? — повторял он, хлопая глазами.
— Да на киностудию… В кино сниматься… Не хочешь? — втолковывали мы ему. — Ты что, спятил? От такого отказываться…
Словом, когда ассистент, как договорились, подъехал к таксомоторному парку, нас было четверо.
Ассистент был человек наблюдательный. Заметив, кроме Вальки, ещё и Будку, он сказал:
— Ясно… Значит, в пропуске нужно поставить цифру четыре? Я не ошибся?
— Ага, — улыбнулся Ява.
Максим Валерьянович, который сидел в машине, встретил нас, как всегда, шутливо:
— Привет, господа хорошие! Ничего не спрашиваю. Вижу: всё в порядке… Были серьёзные бои, но победа на нашей стороне… Так?
Я молча кивнул и отвернул рукав левой руки, на которой были часы.
— Вот и хорошо… Вот и хорошо. — Максим Валерьянович как-то загадочно усмехнулся.
— А что, не нашли ещё того… царя? — спросил я.
— Посмотрим, посмотрим… — И он снова усмехнулся. Мне показалось, что он что-то знает, но почему-то не хочет сказать. И одновременно я чувствовал: то, что он знает, добрая весть.
— Ну скажите, ну пожалуйста… — нетерпеливо попросил я.
— Терпение, господа, терпение! Всё выяснится на студии… Кино, дорогие товарищи, самое удивительное чудо двадцатого века…
Все эти загадочные слова ещё больше распаляли. Меня взяло такое нетерпение, что я не мог усидеть на месте: всё время крутился и заглядывал в окно — когда ж эта студия…
И вот снова низкие ворота. Снова щиты с крылатыми словами. Снова: «В человеке всё должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли…» «Вот ты ещё, ей-богу! Никогда, наверно, не быть мне человеком», — подумал я, трогая свою гулю.
Мы подъехали к тем самым дверям, что крутятся, и вылезли из машины.
— Придётся нам сейчас разлучиться, господа, — сказал Максим Валерьянович. — Мне в павильон, а вам на озеро… Мы в разных картинах… Запомните этот день, воробьи. Может, для кого-то из вас он будет историческим и знаменательным на всю жизнь. Как знать, может, кто-то из вас станет в будущем настоящим артистом. И будет вспоминать этот день, как творческое крещение. Ну, ни пуха ни пера. У меня эпизод маленький, как освобожусь, приду на вас посмотреть.
И Максим Валерьянович пошёл к дверям, а мы направились по асфальтовой дороге. Мы чувствовали какую-то торжественность, как будто он только что посвятил нас в артисты. Пройдя немного, мы увидели слева белый бюст крутолобого мужественного человека. Нам показалось, что этот человек с крыльями и похож на какую-то гордую белую птицу. То был Александр Довженко, писатель и режиссёр, чьё имя носит Киевская киностудия. Мы смотрели его фильмы «Земля», «Сумка дипкурьера», «Щорс» (их показывали позапрошлый год в нашем клубе). Вот это фильмы! Особенно «Щорс». Люблю такие фильмы — про героев. И «Поэму о море» мы видели, и «Повесть пламенных лет»… А «Зачарованную Десну» — и книжку читали, и кино видели. Очень интересная там прабабушка, которая ругается. Так даже наш Бурмила не умеет. Словом, Довженко мы знали очень хорошо.
И то, что сразу после «благословения» Максима Валерьяновича мы прошли мимо Довженко, придало словам старого артиста какой-то особенный вес и значительность и настроило нас ещё более торжественно.
Асфальтовая дорога сворачивала влево, к большому серому зданию, а мы пошли прямо по тропке мимо каких-то длинных сараев. Возле них в беспорядке стояли возы, тачанки, сани, как на колхозном дворе. Причём некоторые старые-престарые — будто из музея взятые, а другие новенькие — только что сделаны. И совсем крепкие были, и поломанные. Стали попадаться остатки каких-то декораций: там часть стены с двумя колоннами и окном (наверно, от помещичьего дома); там поломанная лесенка с перилами — всё, что осталось от какого-то капитанского мостика; а вон пушка стоит, низенькая, на колёсах, со спицами, как у телеги, — прапрабабушка современной артиллерии. А в одном месте прямо кучей навалены какие-то обломки размалёванной фанеры, куски картона, черепки.
Неожиданно из-за кустов блеснула вода. Озеро. Мы подошли к нему. Обычное небольшое озеро. Настоящая мокрая вода, настоящие живые лилии, настоящая осока, настоящие ивы склонились над водой; и шаткий мостик-кладка, перекинутый с берега на берег, — тоже настоящий. И всё-таки нет, не обычное озеро! Кинематографическое. Посередине плавал небольшой дощатый плот на железных бочках-понтонах, и на том плоту растопырилась трёхногая киносъёмочная камера, около которой возятся двое в спецовках. Тут же, рядом с кинокамерой, торчит на железной подставке головастый прожектор. А на том берегу стоят люди в таких же спецовках и держат большие деревянные щиты, обклеенные серебряной бумагой, той самой, в которую дорогие конфеты заворачивают. И этими щитами пускают здоровенных солнечных зайцев на мостик, где стоит дореволюционный царский жандарм в мундире, с саблей. Рядом с ним — мужчина в косоворотке. Оба курят и о чём-то мирно разговаривают.
На этом берегу — грузовик-фургон, похожий на те, что хлеб развозят, приглушённо ворчит, как собака, которая собирается гавкнуть. И не в моторе ворчит, а в самом фургоне. Как мы потом узнали, это был так называемый «тонваген», который записывает звук. А в траве извивались, переплетаясь друг с другом, как змеи, толстые резиновые кабели. Ух сколько этих кабелей! Одни к тонвагену тянутся, другие ныряют в озеро, прямо в воду, и у самого плота выныриваю г, чтоб в кинокамеру и в прожектор вползти… А ещё по земле раскиданы обитые железом ящики, стоят лавки, стол какой-то. И посреди всего этого люди суетятся, кричат, ругаются. Среди них заметил я женщину в белом больничном халате. «Ну вот… Значит, и вправду небезопасное дело — киносъёмка. Недаром у них в вестибюле аптекой пахнет… а тут врач…» — где-то в глубине сознания шевельнулась у меня мысль. Но дальше подумать я не успел… Уже знакомый нам лысый Женя (Евгений Михайлович), в охотничьих высоких сапогах, таких высоких, что выше некуда, топтавшийся возле кладки, вдруг увидел нас и закричал:
— Что ж вы запаздываете? Срываете мне съёмку!.. И, взбаламутя воду, заспешил на берег.
— Привет, старики!
Шлёпая сапогами, он подошёл к нам. Подошёл, склонился, пристально вглядываясь в паши лица, потом выпрямился и сурово глянул на ассистента:
— Что это за инвалиды? Я их не знаю… У меня замерло сердце.
— Что это такое, я спрашиваю! — уже на нас строго смотрел он. — Что вы все — с ума посходили?! Как сговорились! Тот заболел, а эти… Что это за гули? Разве я просил вас подготовить на сегодня шишки на лбу? Я шишки не заказывал!.. Такой был типаж… Я-то радовался! Испортили всё дело!..
И вдруг — как будто только что и не он кричал, — тихо и дружелюбно проговорил, подморгнув нам:
— Ша, хлопцы, всё в порядке… Гули, конечно, не нужны, но у нас есть для этого Людмила Васильевна… Людмила Васильевна! — позвал он женщину в белом халате. (Та тут же подбежала.) — Людмила Васильевна, зашпаклюйте им, пожалуйста, эти… штуки. И вообще сделайте им лица.
Людмила Васильевна открыла свой чемоданчик. В нём были какие-то щёточки, кисточки, тюбики, баночки, краски, какая-то замазка, похожая на пластилин… Словом, разные причиндалы для гримирования.
«Тю, — мелькнуло у меня в голове, — я-то думал, что это врач на всякий несчастный случай, а это гримёр, вроде парикмахера…» Людмила Васильевна сперва взялась за Яву, он был ближе к ней. Раз, раз, раз!.. Чем-то подмазала, подкрасила, припудрила — и шишку как корова языком слизала. Потом Людмила Васильевна взялась за меня. Было как-то непривычно и щекотно чувствовать нежные прикосновения гримёра, который что-то тебе на лице мазал, растирал, да ещё и пудрил (а я-то думал, что только женщины пудрятся!). Никогда ведь в жизни нас не гримировали. Это вот впервые… А когда Людмила Васильевна начала нам брови и глаза подводить, а потом ещё и губы помадой губной мазнула, я не выдержал и захохотал. Вот если б мы так по селу прошли… «Тю! Тю!» — закричали бы со всех сторон, а может, и чем-нибудь нехорошим начали бы кидаться.
Будка с Валькой стояли в стороне унылые, как собаки под дождём. Они уже решили, что их не берут, что про них забыли, что они тут никому не нужны…
Скверное чувство!
Режиссёр, прищурившись, наблюдал за работой Людмилы Васильевны, заходил то с той, то с другой стороны, разглядывая нас, как цыган коней на ярмарке.
Наконец сказал:
— Ну, порядок! А теперь вот этих… — и повернулся к Вальке с Будкой.
Те сразу засияли… Если б у них были хвосты, они б, наверно, завиляли хвостами.
Будка стоял во время гримировки подчёркнуто серьёзно, насупив брови и поджав губы. Валька кокетничала, поглядывая украдкой в зеркало, вправленное в крышку чемоданчика. Но красивую кинозвезду из Вальки не сделали. Наоборот: по указанию режиссёра Валькину современную причёску «конский хвост» ликвидировали, а волосы беспорядочно взъерошили, и она сразу стала похожа на беспризорницу. Потом всех нас измазали сажей…
«Должно быть, босяков каких-нибудь будем играть», — подумал я.
— Где Клава? Где костюмы для детей? Что такое? — закричал вдруг режиссёр.
— В костюмерную побежала… за платьем для девочки, — сказал кто-то.
— Не могли раньше?
— Так не знала же, что девочка будет…
— Нужно было знать… Как же так — мальчики, да чтоб не было девочек… Всё вам объяснять нужно!
Валька даже засмущалась — столько шуму из-за неё.
— Я тут! Я тут! — подбегая, закричала стройная, ярко накрашенная девушка (вот это настоящая кинозвезда!). В руках она держала какую-то рвань.
— Идёмте, ребята! — весело позвала она. За тонвагеном на лавке висела наша киноодежда. Не одежда, а какое-то отрепье — в руках разлазилось, латка на латке. Я б такого сроду не надел. Но для искусства… Валька с Клавой отошли за угол тонвагена, и мы начали переодев… то есть перевоплощаться… А когда оделись, уже не могли удержаться и, хватаясь за животы и тыча друг на друга пальцами, стали помирать со смеху:
— Ты смотри, ты смотри на него — вот пугало-то!
— А ты, а ты! На себя посмотри! Как из тюрьмы сбежал!
— Ой, не могу! Ой, не могу! В таком дранье, и губы накрашены…
Из-за угла тонвагена вышла Валька. Она была в грязном, изорванном платье, которое едва держалось у неё на плечах. Мы разом вытянулись и склонились в поклоне:
— Здрасте, ваше благородие…
Валька взялась пальчиками за край своей «одежды» и присела, как балерины на сцене приседают. Мы захохотали все четверо.
— Хватит, хватит вам! За работу! — послышался крик режиссёра.
Когда мы вышли из-за тонвагена, он повёл нас по берегу озера к деревянному столу с двумя лавками, который, как это бывает в селе, стоял вкопанный в землю под развесистым деревом. Посадил на лавки, сел сам и начал:
— Значит так, старики! Картина, которую мы снимаем, рассказывает о революционных событиях на Украине в 1905 году… Вы приглашены принять участие в одном из эпизодов… Содержание эпизода такое. На мостике, над речкой, рабочего-революционера Артёма догоняет жандарм, чтобы задержать. Артём бьёт жандарма, жандарм летит в воду… Артём бежит… Вы — в лодке, недалеко от мостика. Рыбачите. Вы видите эту сцену, ужасно радуетесь, аж подпрыгиваете. И всё… Только радость должна быть на полную катушку. Для этого вы себе представьте, например, что вы не только вообще не любите жандармов (вы ведь дети рабочих), а что именно этот жандарм — ваш главный враг, что он вас всегда гоняет, и так далее. А ну, прорепетируем! Значит, я жандарм. Бегу за Артёмом, хватаю его за руки. Артём вырывается, бьёт меня в грудь. Я падаю — плюх! Ну!..
— Га-га! Га-ля-ля! И-и-и! Го-о-о! — вскидываемся мы, размахивая руками, прыгая и горланя во всё горло.
— Стоп! — поднимает руки режиссёр. — Не то. Это уж слишком. Базар. Так никто из нормальных людей не радуется. Это из репертуара сумасшедших. Так вы только сами попадаете в воду, вот и всё. Нужно, чтоб было естественно, убедительно.
Вот тебе и раз! Сам же велел «на полную катушку», и вдруг… слишком!
Посмотрел бы он, что творится у нас в классе, когда вбегает Стёпа Карафолька с криком, что математичка захворала и урока не будет. Вот это катушка! Вот это радость!.. А это…
— А ну ещё раз попробуем. Только серьёзно, по-настоящему. Жандарм падает… Плюх! Ну!
— А!.. О!.. И!.. — слабо выкрикиваем мы, едва улыбаясь.
— Стоп! — снова поднимает руки режиссёр. — Вы меня, старики, не так поняли. Это уже крайность. Так радуются только на похоронах. Неужели вы не можете нормально, по-настоящему, убедительно радоваться? Это же ваш враг!
Самый заклятый! И его кидают в воду. Ведь как радостно видеть такое! Он же так измывался над вами! Стойте! Это же он вам вчера гули понабивал… Ну да, он! Что, вы забыли разве?.. Вчера вы читали прокламацию, наклеенную на заборе, а он стал разгонять вас, двинул раз-другой — вот вам и гули… Гад проклятый! Погань! Как я его ненавижу! — Режиссёр говорил так, как будто это было на самом деле.
Слушая его, я на какое-то время поверил, что это не дядя, а и вправду жандарм набил мне шишку.
— И вот этот катюга бежит по мостику, нагоняя Артёма. А это же ваш хороший друг — Артём! — возбуждённо продолжал режиссёр. — Схватил Артёма за руки… Артём разворачивается. Р-раз — жандарма. Тот — плюх в воду! Ну!
— Го!.. Ха! Ха!.. Иги! Ой!.. — вскинулись мы все разом в искреннем порыве.
— Во-во! Годится! Молодцы! Спасибо. Чтобы так было во время съёмки. Договорились?.. Людмила Васильевна!
Людмила Васильевна! (И снова подбежала женщина в халате с чемоданчиком.)
Подновите им, пожалуйста, их гули. Да подрисуйте хорошенько, чтоб было видно. Придётся в эпизоде на явочной квартире дать реплику про эти гули…
Пока Людмила Васильевна возилась с нами, Валька шепнула мне на ухо:
— Гордитесь! Ваши гули войдут в историю кино. Они помогают создать художественный образ.
— Кончай! — сказал я небрежно, но только для виду, чтобы скрыть гордую радость: а что ж, из-за нас даже реплику какую-то новую в фильме дают!
— Идёмте, идёмте! Будем начинать съёмку! — сказал режиссёр.
Он подвёл нас к лодке.
— Грести умеете?
— А как же! — воскликнул Ява. — Мы ведь в плавнях выросли!
— Прекрасно! Значит, так. Девочка садится на носу. Ты, — показал он па Будку, — вот здесь… Ты, — взял меня за плечо, — с веслом вот тут… А ты, — обернулся к Яве, — с рулём на корме… На корме и на носу, как видите, верёвки с камнями. Бросите их вместо якорей там, где скажут. И следите, чтобы лодку не снесло. И ещё одно: ни в коем случае не смотрите в аппарат! Только на жандарма. А то испортите кадр.
Мы сели в лодку, Ява оттолкнулся веслом. Я гребнул раз, ещё раз, стараясь это делать как можно красивее и ловчее, — пусть видят, как я умею!.. Но третий раз уже гребнуть не успел.
— Стоп! — скомандовал оператор, который по ту сторону мостка нацелился на нас с плота кинокамерой. От неожиданности я дёрнулся, чиркнул веслом по воде, задерживая его, и обрызгал Будку и Яву. Вот тебе и показал, как умею!
— Назад! — закричал оператор. — И немножко левее… А теперь правее… Вперёд чуть-чуть… Нет-нет, это много… Назад… Влево теперь… Ещё немного… Хватит, хватит. Немного правее…
Минут пять, не меньше, мы вот так маневрировали под командой придирчивого оператора, пока он не крикнул:
— Сто-оп! Бросайте якоря! И сидите тихо, чтобы не сдвинуть лодку…
Ява на корме, а Валька на носу сбросили в воду камни, и лодка стала. Мы замерли, дожидаясь съёмки.
— Внимание, внимание! Приготовиться! Начинаем… — послышался неожиданно зычный голос режиссёра. Он уже, оказывается, стоял рядом с оператором на плоту, приставив ко рту блестящий металлический рупор. Как он очутился на плоту, мы так и не заметили — будто пришёл прямо по воде, как Христос.
Жандарм и Артём побросали папироски. С берега по мостику подбежал к ним молодой человек в берете. В руках у него дощечка, сверху выкрашена полосато, как шлагбаум, а внизу чёрная, как классная доска, и на ней мелом написано:
«А Р Т Е М» 297-1
— Внимание!… Начали!.. Мотор! — крикнул режиссёр. Парень растопырил свой «шлагбаум» из дощечек, поднёс к самому носу жандарма — щёлк!
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль первый… — крикнул молодой человек, дощечки под мышку и, пригнувшись, скорее на берег.
А жандарм с Артёмом уже сцепились. Возятся на мостике. Вот Артём резко вырвал руки, размахнулся… Бац жандарма в грудь. Жандарм — шлёп! Бултых!
Ого-го! Брызги взлетели аж до неба, не то что от моего весла! Мгновение — и уже из воды торчат только сапоги жандарма. А Артёма и след простыл. Забурлила вода… Глядь — вынырнула голова жандарма. Без фуражки, волосами глаза залепило, из носу течёт, отовсюду течёт, усы как у моржа, изо рта вода фонтаном, на полтора метра. Ух ты! Здорово играет!
— Да радуйтесь же, радуйтесь! — послышался сразу с плота отчаянный крик режиссёра.
Мы вздрогнули, переглянулись растерянно, привстали… У меня не было зеркала, и я не видел своего лица, но у Вальки, у Явы и у Будки лица были, прямо говоря, глуповатые. Глаза вытаращены, рты разинуты, искривлены. Это была, конечно, не радость. Это было бог знает что.
— Стоп! — закричал режиссёр. Где-то что-то щёлкнуло. Ворчание тонвагена стихло. — Вы что, заснули? Кто за вас играть будет? Я? Вы ж в одном кадре с жандармом. Жандарм падает… Наплыв трансфокатора — вы радуетесь… Я же предупреждал. Испортили мне первый дубль. И жандарму нужно переодеваться. Видите, что натворили.
Мы сидели как побитые. Мы так увлеклись игрой жандарма, что пропустили момент, когда нам нужно было радоваться. Ну что вы хотите! Это же всё-таки наша первая в жизни съёмка! Что ж мы вам сразу станем как Аркадий Райкин?!
Жандарм вылез из воды, погрозил нам кулаком, но без злости, усмехаясь. Ещё и подморгнул. И пошёл за тонваген Переодеваться.
— Подвели мы их! Давайте хоть сейчас хорошо обрадуемся, — зашептал с кормы Ява.
— Ага!
— Ну да!
— Конечно, — поддакнули мы все трое.
Пока жандарм переодевался, я накапливал в себе радость. Сидел и вспоминал всё самое лучшее, что было в моей жизни: и как мне новые футбольные бутсы купили, и как я на баштане самый большой кавун стащил, и как мой враг отличник Карафолька двойку по физкультуре схватил… Я поймал на себе Явин взгляд. Он смотрел на меня с ехидной улыбкой. Я догадываюсь, что он вспоминает! Он вспоминает, наверно, как я нырял при всех с дерева, зацепился трусами за сучок, разодрал их и летел в воду голый… Ну ладно, пускай вспоминает, мне для искусства не жалко! Лишь бы только съёмку не срывал!
— У, гад, жандарм Европы, так тебе и нужно!.. Хи-хи-хи! — это шепчет про себя рядом со мной Будка — настраивает себя, готовится.
Мне не видно и не слышно, как готовится Валька, но я уверен, что она тоже готовится. Ух мы сейчас дадим! Ух мы сейчас обрадуемся!
Из-за тонвагена вышел жандарм в новом сухеньком мундире — будто и не падал в воду.
И вот снова они стоят с Артёмом на мостике.
— Внимание!.. Начинаем… Мотор! — кричит режиссёр. И снова подбегает парень в берете, щёлкает своим «шлагбаумом» и выкрикивает:
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль второй… Ворчит тонваген. Борются жандарм с Артёмом. Бац!.. Шлёп!.. Бултых!.. Жандарм в воде… Мы вскакиваем.
— Стоп! — кричит режиссёр.
Тю-у-у… Пропал такой заряд.
Оказывается, Артём, убегая, поскользнулся и упал. Он был ещё в кадре. А Артём — герой и не должен падать. Герои не падают. В кино падают только отрицательные персонажи.
Виноватый Артём бормотал:
— Конечно… Накидали тут каких-то арбузных корок… И канатоходец поскользнётся…
Режиссёр хмурится и молчит. Главных героев фильма режиссёры не ругают. Режиссёры ругают только статистов.
Жандарм вылезает из воды, грозит кулаком Артёму, но уже не усмехается и не подмаргивает. Идёт за тонваген переодеваться.
И вот снова:
— Внимание!.. Начинаем… Мотор! Щёлк! — «шлагбаум».
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль третий… …Бац! Шлёп!
Бултых!
— Ура! Га-га-га! Го-го-го! — как скаженные, по-настоящему радуемся мы, радуемся не столько «по роли», сколько потому, что наконец-то нас снимают. Видим, режиссёр улыбается, кивает нам, довольный. Ну, всё!
— Стоп! — кричит вдруг оператор. — Не годится! Ветка закрывает девочку…
Вот ещё!.. Мы враждебно смотрим на Вальку, как будто она виновата, что её закрывает какая-то ветка.
— Срубить ветку!.. Немедленно. Что за свинство! Не могут подготовить съёмку! Срываете мне работу! Чёрт те что делается на этой студии! — кричит режиссёр неизвестно на кого.
Мы сидим, гордо поглядывая вокруг. Мы не виноваты. Мы хорошо сыграли. Режиссёр нам кивал и улыбался. И правда свинство, что этот дубль испорчен. Выходит, даром мы радовались.
Жандарм вылезает из воды, ни на кого кулаком не грозится, но про себя что-то бормочет — видно, ругается… Что ж, мы его понимаем. Падать в воду не легче, чем радоваться.
— Внимание!.. Начали… Мотор!..
«Шлагбаум».
Щёлк!
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль четвёртый…
Бац! Шлёп! Бултых!
— Га-га-га! Урра! Го-го-го!.. И-и-и!..
— Стоп! Ещё раз! Жандарм недостаточно выразительный. Будешь тут выразительным — четвёртый раз в воду шлёпаться!..
— Внимание!.. Начали… Мотор!..
«Шлагбаум».
Щёлк!
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль пятый… Бац! Шлёп! Бултых!
— Стоп!
У жандарма отклеился один ус… А что же вы хотите! Таких испытаний настоящие усы не выдержат, не то что приклеенные.
Идёт за тонваген мокрый жандарм. Выходит из-за тонвагена сухой жандарм.
— Внимание!.. Начали… Мотор!..
«Шлагбаум».
Щёлк!
— «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль шестой… Бац! Шлёп! Бултых!
— Га-га!.. Го-го! Ох-ох-о!.. Хи-хи!.. — стараемся мы.
— Стоп! Молодцы! Наконец-то. Кажется, теперь всё! Порядок! — довольно говорит режиссёр. (Мы расплываемся в радостной улыбке.) И вдруг он застывает, вытаращив глаза: — Что это?! На руке?!
Я не понимаю, что это ко мне относится, и какое-то время ещё радостно улыбаюсь. Будка толкает меня в бок. Я смотрю на свою руку и всё понимаю…
— Ча-сы… — бормочу я.
— Что-о?! Убийца! Где ты видел, чтоб дети бедняков до революции носили часы! Ну! Зарубил мне все дубли. Ну! — каким-то плаксивым голосом кричал режиссёр, потом поднёс к губам рупор и уже обычным своим голосом закричал: — Все остаются на местах! Пересъёмка! Пересъёмка! — А потом плаксиво мне:
— Снимай немедленно часы и отдай на берег! Немедленно!
У меня сразу онемело внутри, я опустил голову и сказал:
— Не отдам!
— А?! Что?! — не поверил своим ушам режиссёр.
— Не отдам… Это не мои часы… Они уже раз пропадали. А я их сегодня хозяину отдать должен.
— Так что же, ты мне всю съёмку испортить хочешь?!
— Если так, я лучше сниматься не буду. Я на берег пойду.
Мокрый жандарм, что стоял по пояс в воде недалеко от нас и слышал весь разговор, сказал:
— Ну давай уж мне эти несчастные часы…
— Ого… Какие быстрые! — говорю я и прячу руку с часами за спину, как будто жандарм хочет их силой отнять.
— Не доверяешь? — усмехается жандарм.
Я молчу. — И вдруг жандарм тихо так, тихо говорит:
— А я тебе на пляже доверил… Не побоялся…
Будто меня палкой по спине трахнули — рванулся я и рот разинул.
— Что-о?
— Не узнаёшь? — улыбается жандарм.
Я вглядываюсь, вглядываюсь, вглядываюсь… Нет, не может быть. Не похож ведь совсем. Обернулся я к Яве — он только плечами пожимает; тоже не узнаёт.
Смотрит жандарм вокруг, кого-то глазами разыскивая, остановился взглядом на Людмиле Васильевне в белом халате, кулаком ей погрозил — его излюбленный жест — и крикнул:
— У-у… Размалевала меня так, что хлопцы собственных часов возвратить не хотят.
Вижу — все кругом смеются: и Людмила Васильевна, и режиссёр, и оператор, и все-все, кто на озере. И Валька, вижу, смеётся, и Будка, и Ява уже рот растягивает. Значит, это он!.. Он, наш незнакомец из тринадцатой квартиры!
Ну, я и сам начал улыбаться, а потом и говорю:
— А почему же вы такой… Сказали: «царь, царь…» — а на самом деле обыкновенный жандарм. А мы, дураки, по всему Киеву царя искали.
Ещё пуще засмеялись все.
— Всё правильно, — сказал жандарм-незнакомец. — Что касается царя — никакой с вашей стороны ошибки нет. Царя я таки играю. В этом же самом фильме. И царя, и жандарма — две роли. Это вот Евгений Михайлович так задумал. А вообще извините, дорогие, что я вам столько хлопот задал своими часами. Поверьте, совсем не хотел… Очень я тогда спешил… На репетицию. Мне Максим Валерьянович рассказал про ваши переживания… Что же вы не догадались зайти в милицию пляжа? Я же туда специально забежал — предупредил и адрес свой оставил… — Ну хватит, хватит… — улыбаясь, перебил его режиссёр. — Потом побеседуете. У вас то хорошо кончилось, а вот у меня… Бегите переодевайтесь. Пересъёмка! И всё из-за ваших часов.
— Боюсь, что ничего с переодеванием не выйдет, — вздохнув, сказал царь-жандарм. — Это был последний сухой мундир. — И он двумя пальцами взял себя за край галифе, с которых стекала вода.
— Как?! Клава! (Клава! Где сухие мундиры для жандармов? Чтоб сейчас же мне были сухие мундиры! Жду! Немедленно! Вы срываете мне съёмку!
— Евгений Михайлович! В костюмерной было шесть мундиров. Все шесть подмочены — Клава засмеялась. — Больше взять негде. Нужно ждать, пока высохнут.
— Что ждать? Что ждать? Солнце не будет ждать. Солнце вон уже садится! — кричал режиссёр, хотя солнце ещё и не думало садиться.
— Евгений Михайлович, — спокойно сказал оператор, — я думаю, переснимать нет необходимости… Я уверен, что часов в кадре не было. Я бы их заметил… Вот проявим плёнку, и вы убедитесь…
— А если были?
— Тогда переснимем. Оператору всё-таки посчастливилось уговорить режиссёра, и тот объявил перерыв на обед
— После перерыва снимаем эпизод «Встреча Артёма с Марией».
— Вы, друзья, не убегайте, — сказал нам царь-жандарм. — Я сейчас переоденусь и выйду. Я сегодня больше не снимаюсь. Марию играю не я… Так что не убегайте… Сегодняшний день нам нужно отметить. Максим Валерьянович, вы подождите меня у проходной. Хорошо?
Максим Валерьянович, который уже давно, с третьего дубля, сидел на стуле около тонвагена, закивал, улыбаясь.
Мы пошли переодеваться. А потом подошёл ассистент, тот самый, который приезжал за нами, и вручил нам всем по три рубля. Оказывается, артистам, которые принимают участие в съёмке, платят в день по трёшке. Вот это здорово! Мало того, что ты в кино снимаешься, славу добываешь, тебе ещё и платят за это!
Прощаясь с нами, Евгений Михайлович сказал:
— Спасибо вам, дорогие друзья! За помощь. Молодцы! Создали очень убедительные образы революционно настроенных детей бедняков периода 1905 года. Если придётся переснимать, мы вас вызовем. До свидания!
И он каждому из нас пожал руку. Эти рукопожатия плюс трёшки произвели на нас очень хорошее впечатление. Настроение у нас было блестящее. По-моему, с такого настроения начинается счастье.
У памятника Пушкину Олег Иванович — так звали нашего незнакомца из тринадцатой квартиры — взял такси, и мы поехали. Поехали туда, куда не только «до шестнадцати не…», а, наверное, и «до восемнадцати не…» — мы поехали в ресторан. В тот самый, что стоит на горе над Крещатиком, в наивысшей, как говорят, точке Киева, в ресторан «Москва». И через все шестнадцать этажей поднялись скоростным лифтом на самую крышу.
Весь Киев лежал у нас под ногами. Игрушечные машины и троллейбусы сновали по Крещатику, а на тротуарах суетились какие-то муравьи, а не люди. И видно было так далеко, что, кажется, ещё немного — и увидишь родную Васюковку Мы сели за столик, и к нам сразу подбежала молоденькая официантка, ещё издалека улыбаясь и здороваясь с нами, а вернее, с Олегом Ивановичем и с Максимом Валерьяновичем. Так здороваются только с теми, кого хорошо знают, уважают и любят.
Олег Иванович начал заказывать всевозможные кушанья. Долго заказывал — официантка две страницы в блокноте исписала.
Мимо нас пробежал какой-то дяденька-официант и тоже приветливо поздоровался, кивая Максиму Валерьяновичу и Олегу Ивановичу. Официант держал на руке большой поднос с тарелками, от которых шёл пар и очень вкусно пахло.
— Что это так пахнет? — тихо спросил меня Ява (Мы же с утра ничего не ели — даже про бутерброды свои забыли.) Официантка услышала и повернула к Яве свою улыбку:
— Это шницель. Хотите?
Ява покраснел, как мак. Вышло, что он напросился на этот шницель.
— А как же… Всем шницели непременно. Мы же голодные, как волки! Целый день снимались… — громко, на весь ресторан, сказал Олег Иванович.
Тут уж мы все четверо покраснели — от удовольствия и гордости.
Официантка куда-то побежала и начала носить на наш стол разные бутылки и тарелки.
Мы «кутили» в ресторане, как настоящие взрослые артисты. Мы ели многочисленные закуски: шпроты, сардины, ветчину, галантин (это такая куриная колбаса), салаты, икру, крабы… Ели шницель… Ели пирожные, конфеты и мороженое… Максим Валерьянович и Олег Иванович пили коньяк. А нам дали понемножечку шампанского, от которого на нас только икотка напала. Мы прикрывали салфетками свою икотку и внимательно слушали, что говорил Олег Иванович:
— Позвольте выпить за ваши успехи, юные друзья! За ваши первые шаги по тернистому пути искусства! Того, кто ступает на этот путь, ожидают и великие муки, и великие страдания… и великое счастье. Позвольте выпить за ваше счастье!
Мы позволили.
Мы сидели и украдкой озирались во все стороны. Какие-то усатенькие пареньки и накрашенные девчата, что сидели за соседними столиками, перешёптывались, поглядывая на нас Это была слава. Та слава, о которой мы так давно мечтали. Так вот она какая — слава! Ресторан, столики с бумажными салфетками в вазочках, весь Киев под ногами, галантин, шницель, шампанское и икотка… Хорошо!
Выпив за наши успехи и за наше счастье, Олег Иванович и Максим Валерьянович оставили нас в покое и завели речь о каком то Степане Степановиче, который «ни биса не понимает, извините, в искусстве и только мешает создавать истинно художественные фильмы».
Хоть и был тот Степан Степанович нехорошим человеком, но мы чувствовали к нему благодарность, так как благодаря ему мы могли наконец очнуться от своего счастья и уделить должное внимание пирожным, конфетам и всем тем лакомствам, которые стояли на столе. И всё это было такое вкусное, такое вкусное, что у нас три дня потом болели животы.
* * *
А через три дня, когда выздоровели, мы начали аккуратненько растранжиривать свои впервые заработанные трёшки. Мы их тратили и коллективно — вместе с Будкой и Валькой, и индивидуально — вдвоём с Явой.
Мы с Явой будто переродились после того «съёмочного дня» — ходили погружённые в мечты, задумчивые и как будто сонные.
Нас не интересовали захватывающие игры в густых зарослях возле Лавры (Будка ввёл нас в свою компанию, которая оказалась совсем не зловредной и каждый день играла во что-нибудь интересное). Нас не манили тихие прогулки с Валькой и её подругами.
Нас не радовали все многочисленные радости «Городка развлечений», куда широкую дорогу открывали нам наши трёшки.
Другого, совсем другого жаждали сердца наши.
Кулисы, декорации, грим, приклеенные усы и бороды, огни рампы, прожектора, киносъёмочные аппараты и… аплодисменты, аплодисменты (ох как жаль, что на киносъёмках не аплодируют!) — вот чего хотелось нам нестерпимо, безумно, до боли…
Мы выходили на дорогу и смотрели, не едет ли за нами ассистент из киностудии. Но ассистент не ехал. На студию нас больше не приглашали. Ни съёмки, ни пересъёмки для нас не было.
Тогда мы отправлялись и долго ходили по городу, останавливаясь у театров, разглядывая сверкающие афиши и вздыхая.
А потом шли и с горя пропивали свои трёшки на газированной воде с сиропом.
И вот однажды, сидя в павильоне «Соки — воды» на бульваре «Дружба народов» за стаканом доброго лимонада, мы… Ну конечно, это была Явина идея. Как всё гениальное, она была очень проста, и удивительно, что она не родилась у нас раньше. Организовать театр!.. Свой собственный театр в Васюковке! Не какой-нибудь драмкружок, который готовит одну захудалую постановку к празднику, а потом распадается. Нет! Театр! Настоящий, постоянный театр с богатым репертуаром… С эмблемой (во МХАТе чайка, а у нас может быть селезень, дикий гусь или хотя бы аист), со швейцаром в гардеробе (дед Саливон — во кандидатура для этого!), с билетами от рубля — первый ряд, до двадцати копеек — галёрка. Обязательно! Бесплатно только паршивые драмкружки выступают… Словом, настоящий художественный театр. А что?
Сельская «Третьяковка» может быть, а сельский МХАТ нет?
Больше в Киеве делать нам было нечего. И хоть мы ещё должны были гостить не меньше недели, мы в тот же день застонали, что страшно соскучились по дому, уговорили тётку взять билеты и начали собираться.
Великие дела ждали нас в родной Васюковке.