XXXIV
Пел вечерний час, пели и грустили сырые землянки. За одним столом в них сходились великое счастье и большая печаль, одна и та же песня из одних глаз метала искры радости, а из других — выбивала слезы, и они росой скорби падали в праздничные рюмки.
Не одна мать, не одна вдова в этот великий день заламывала руки и подбитой птицей поднималась из землянки прямо в круговерть радостных восклицаний, гула, песен, надежных разговоров и смеха и застывала, как камень, и вглядывалась в потемневшие дороги: а может, вернется, а может, придет убитый муж или сожженный сын.
Улицами, как сама молодость, проходили девушки, их вымытые волосы пахли цветом, лугом и сладкой росой, а над тихим миром дрожали весенние нерасстрелянные звезды. И хотя много еще было грусти и горя на земле, но она уже плыла и создавала под звездами новую летопись, качала в пеленках новые колосья для мира и начиналась, возможно, не для войн новая жизнь.
Сегодня, как никогда за эти годы страданий, размягчались сердца победителей. Люди сходились с людьми, вместе делили последний кусок хлеба, вместе переживали большую радость и вместе утешали тех, у кого эта радость была омрачена смертью. И ныне в уединении остался только отец Хрисантий. Даже мешковатый церковный староста и шустрая просвирня не захотели трапезничать с ним, а пошли к родне, невзирая на то, что в этот день отец Хрисантий получил телеграмму от сына и на радости хвалился пропить ведро водки и даже ризы.
Когда за старостой и просвирней закрылись двери землянки, батюшка сразу ощутил себя никому не нужным, и глубокая грусть начал заползать в его немолодое тело.
Вот и размышляй, человече, на старости лет, что оно и к чему. Еще в час грусти и смерти ты нужен верующим, а в часы большой радости им не до тебя и не до твоих молитв… Увеличится у людей добра, счастья, и ты останешься, как одинокое чучело, на зеленом житейском поле.
Отец Хрисантий взглянул на мраморное распятие озябшего Христа и, шаркая кованными немецкими ботинками, тихонько запел предначинательный псалом: «Благослови душа моя господа», потом с укором покивал головой на толстобокую, иностранного происхождения бутылку, словно она была виновата, что возле нее не роскошествует беседа. В такой день он радостно поужинал бы даже с келейником епископа, от которого имеет только горькие треволнения: это младоумное чадо нашептывает и нашептывает владыке, что отец Хрисантий безбожно одурачивает епархиальное управление. А разве он давал обет ничего не зарабатывать на свечном ящике? И какой дурак не наживается на свечах?
— Ну, что же, «повечеряю сама, коли милого нем», — размышляя, говорит отец Хрисантий словами песни. Он здоровенной волосатой рукой охватывает горло бутылки и поднимает ее вверх. Вино сказало «ковть» и ароматным бархатом полилось в серебряную рюмку, с которой батюшка всегда ходил и на крестины, и на отпевания. Отец Хрисантий поставил бутылку на стол, понюхал вино и уже вознамерился выпить, но со двора донеслись чьи-то вкрадчивые шаги. Они сначала отозвались под окнами, а потом зашуршали на ступеньках.
— Вот и гостя послал мне бог, — с удовлетворением поставил рюмку возле бутылки, придал лицу выражение поглощенности заботами и взялся перечитывать телеграмму от сына.
Таки выжило в этой смертоносной пурге его чадо, еще и майором стало, даже в газетах несколько раз писали о нем. Думал ли отец дожить до такого праздника? И отец Хрисантий гордо поднимает глаза на большое фото, с которого чуть ли не выходит молодой майор с веселыми глазами, увешанный правительственными наградами. Правда, отцовское звание сначала не давало ему ходу, а это, смотри, как пошел вверх. Талант, ей-богу, талант, и за него надо сейчас поднять добрую рюмку. Грусть окончательно исчезает из груди батюшки, и туда затекает только родительская гордость.
Со скрипом отскочили двери землянки, и кто-то долговязый, согнувшись в три погибели, переступил порог. Когда неизвестный выпрямился, у отца Хрисантия от удивления на пожирневший лоб полезли мохнатые пауки бровей: перед ним стоял и воровато рыскал глазами по землянке Игнат Поцилуйко. Чего ему надо в его жилище, да еще в такой день? Вот послал спаситель гостя, пропал бы он в преисподней.
— Добрый вечер, батюшка, добрый вечер вам, — облегчено, с усмешкой поздоровался Поцилуйко, убедившись, что здесь больше никого нет.
— Добрый вечер и вам, — глухо, отчуждено говорит отец Хрисантий, он никак не может понять, каким это ветром занесло к нему богомерзкого Поцилуйко, и сразу опережает его: — Вы пришли поздравить меня с днем победы?
— Нет… но и да, — сначала теряется Поцилуйко и начинает сердиться: «Вишь, попище, опиум для народа, а на языке держит не молитвы, а насмешки». У Поцилуйко стают более злыми глаза и привядшие веки.
Отец Хрисантий замечает это, берет в руки рюмку и обращается не к гостю, а к окошку, возле которого голубями бьются лоскуты какой-то песни.
— Так за день победы! За воинство христолюбивое! — он, едва сдерживая улыбку, выпил, поставил рюмку на стол, а гостю и не думает наливать. И у того по серому лицу расползается мстительность, выдавливает на нем печати нехорошего румянца. Он рукой хочет их стереть и через силу начинает улыбаться.
— Может, и моего винца отведаете? — вынимает из кармана бутылку с такой этикеткой, что к ней сразу прикипают глаза богослужителя.
— Что оно такое?
— Французское диво.
— Французское? — причмокнул батюшка.
— Налить вам? — засуетился Поцилуйко возле бутылки.
— Нет, такого не пью, — ответил отец Хрисантий, преодолевая соблазн.
— Это почему? — ошеломленно спросил Поцилуйко.
— И сам не знаю почему, — насмешливо смотрит поверх гостя.
— Что-то слишком веселые вы, батюшка, сегодня, — заклекотала в голосе угроза. — Глядите, чтобы после такой радости не загрустили, как в судный день.
— И не подумаю, можете не стращать. И в сущности говоря, чего вам надо в моей келье? — вперяет презрительный взгляд в непрошеного гостя.
— Мне надо от вас только одну фактическую справочку, — Поцилуйко понижает голос до зловещего шепота, а потом, как ножом, бьет под сердце батюшку: — Скажите, в анкете вашего чада было ли черным по белому написано, что он сын попа?
От этого вопроса покачнулась дородная фигура отца Хрисантия. Он побелел, отшатнулся от Поцилуйко. Страх хищной птицей вцепился в его душу: над его ребенком в первый день победы уже собирались тучи.
— Зачем это вам… и в такой день? — не сказал, а прохрипел богослужитель.
— Зачем? Только для порядка! — сладостью оскалилось лицо Поцилуйко. — Я не думаю, чтобы Василий Хрисантиевич, майор Советской Армии, хвалился своим соцпроисхождением и писал в разных анкетах чистую правду. А как вы думаете?
— Об этом я не спрашивал у сына… Он рядовым пошел на фронт.
— Рядовым, думаю, и вернулся бы, если бы не подчистил свою анкету, — Поцилуйко подошел к фото и с притворным удивлением воскликну: — Да и орденов нахватал! Долго ли придется носить их?.. Не будете настолько любезны сказать адрес вашего чада? Или, может, придется у кого-то другого узнавать?
Корявая фигура отца Хрисантия вздрогнула и обмякла.
— Что вам от меня надо? — спросил, вздыхая, и сел на скамейку.
— Что мне надо? — обернулся к нему Поцилуйко. — Во-первых, чтобы вы пригласили меня сесть в вашей келье.
— Садитесь, — вздыхая, утомлено махнул отяжелевшей рукой отец Хрисантий.
— Вот и хорошо, у нас так всегда приглашают гостей, — Поцилуйко опустился на стул, локтями уперся в стол, заставленный разными закусками, и подпер ладонями свою богомерзкую морду. — Вы-таки ничегонько подготовились к празднику.
— Может, выпьете вина? — униженно спросил отец Хрисантий.
— Вашего или своего? — невинно спросил Поцилуйко.
— Какого хотите.
— Когда угощают добрые люди, то и выпить следует за их здоровье, — великодушно согласился Поцилуйко. — Можно и вашего попробовать.
Отец Хрисантий встал, достал с полки вторую рюмку, налил в нее вина и дрожащей рукой подал Поцилуйко.
— Прошу, не побрезговать.
— А вы же, отче?
— И я тоже, — он выпил напиток, как яд, и уже затуманенным взором посмотрел на страшного гостя, ожидая от него нового удара.
Поцилуйко долго и тщательно закусывал, приговаривал какие-то шутовские прибаутки о блюдах, а сам с приятностью ощущал, как перед ним выходит из себя хозяин обиталища. «Теперь из него можно и свечи катать, а то, вишь, как сначала драл нос. Поп, и тот свой гонор имеет. Ну, кажется, укоротил его тебе». После второй рюмки он уже даже с сочувствием спросил отца Хрисантия:
— Чего так погрустнели, батюшка? Я не думаю обижать вас…
— Что же вы хотите от меня?
— Совсем немного, мелочь, и тогда пусть ваше чадо даже в генералы выскакивает — не буду мешать. Мне надо, чтобы вы документально удостоверили, что учитель Григорий Заднепровский водит с вами дружбу… Ну, выпивает по рюмке, ведет разговоры о спасении души, сетует на трудности или власть или что-то такое подобное…
— Однако же это чистая неправда! — поразился и вскрикнул отец Хрисантий.
— А ваш сын правдой добился орденов и чина?
— Он кровью их зарабатывал.
— Но он в анкетах не писал, что имеет поповскую кровь!
— Я не знаю, что он писал в анкетах.
— Не изображайте, отче, из себя святую наивность. Все вы хорошо знаете, не я, а вы учили свое дитя, как ему жить в классовом обществе. Вот и живет оно теперь, как люди, и пусть здравствует кому-то и вам на радость. А чтобы не подмывался корень вашего ребенка, за это вы дадите мне свое авторитетное свидетельство о Григории Заднепровском, потому что он меня режет под корень. Разве же это дорогая цена?
Отец Хрисантий аж руки приложил к сердцу, чтобы отодрать от него хищную птицу страха, но она глубже и глубже впивалась во внутренности и аж переворачивала их.
— Как же я могу такую несправедливость валить на человека?
— Потом отмолите ее. Вам только надо черкнуть несколько слов на белой бумаге, — почти весело сказал Поцилуйко. — По рукам, батюшка?
— Бойтесь бога, в такой большой день требовать доноса.
— Как вы сказали? — нахмурился Поцилуйко. — Вы не хотите счастья своему ребенку?
Но лицо отца Хрисантия стало тверже:
— Идите от меня… Сегодня ничего не скажу вам…
— А завтра? — не отступал Поцилуйко.
— Я не знаю, доживу ли до завтра.
— Доживете! — пообещал Поцилуйко и многозначительно взглянул на попа. — Тогда, если вы такие деликатные, прощаюсь с вами до завтрашнего дня. Доброй ночи, — он снова согнулся в три погибели и вышел из жилья.
Когда за ним закрылись двери, отец Хрисантий с невыразимой печалью прошептал то, что пелось только в страстной четверг: «Нечестивый же Иуда не восхоти понимать», — и снова начал руками отдирать от сердца хищную птицу страха.