Книга: Без лица
Назад: Пран Натх
Дальше: Белый мальчик

Рухсана

Толпа на платформе вокзала Форт пульсирует, как единое тело. Клерки с засаленными воротничками, разносчики чая и сластей, попрошайки, продавцы газет, карманные воры, сиплые британские томми — сплошь тропическая потница и грязные песни; аккуратно одетые бабу, коротко остриженные низшие чины, которые вскоре выкинут бабу с зарезервированных ими мест; недовольные мэм-сахибы, ведущие за собой вереницы носильщиков с сундуками на головах; крестьянские семьи, спящие по три поколения в ряд, используя багаж вместо подушек; напыщенные черно-белые кондукторы, пробивающиеся вперед, чтобы проверить поездную ведомость или назначить купе; все обитатели различных столовых и залов ожидания — первый, второй, третий, пурда, вегетарианский и невегетарианский; индуисты, мусульмане, англичане — все вращаются вместе вокруг единого центра, в котором, неподвижно и важно сидя в своей конторе, великий магистр этого невидимого колледжа, его высокомерное величество Начальник Станции, снабженный усами и чувством собственной значимости, проверяет время прибытия почтового-в-город или экспресса-из-города и передает эту сакральную информацию подчиненным, которые подхватывают и протоколируют ее — втрое, вчетверо или в головокружительно более высокого порядка число раз грандиознее, чем существа низшего ранга могут в действительности уразуметь. И это только перечень людей. Животные — неприкасаемые собаки, шныряющие между человеческими ногами; перепуганные певчие птицы, клетки с которыми стоят одна на другой в вагоне третьего класса; одинокая царственная корова, жующая мусор; запахи — пищи, жаренной в гхи, угольного дыма, пота, вагонной смазки и мочи; шумы — гомон лоточников, ругань, выкрикиваемые имена, пронзительный рев парового свистка, рассекающий эту гигантскую кучу-малу из плотно упакованного человечества. Здесь столько шума, что иногда впору молиться, чтобы избыток жизни сошел на нет, мир чтобы рухнул, пространство распахнулось и оставило за собой свободное место — совсем немного места, только чтобы было где дышать и думать.
Посреди всего этого, просачиваясь сквозь толпу пустотелым трио, движутся Пран и его новые хозяйки. Закутанные в бурки до пят, они смотрят на мир через плотные хлопковые решетки и благодаря этому — услуга за услугу — уклоняются от любопытства зевак. Пран отвык от ходьбы и часто спотыкается, ноги его не слушаются. Спутницы крепко держат его под локти.
Две высокие женщины шагают осторожно, но при этом свирепо вращают бедрами, стараясь не прикоснуться к окружающей их человеческой гуще. Они идут вдоль поезда, мимо третьего и второго классов, мимо вагона кондукторов и вагона-ресторана к первому классу. Найдя свое купе, которое обозначено машинописной запиской, они поднимаются по металлическим ступеням, отодвигают защелку на двери из темного дерева и входят в застоявшийся, спертый воздух с запахами пота и разогретой обивки. Носильщик ставит два маленьких чемодана на полку, получает деньги, кланяется, отбывает. В тот же миг через окно просовываются руки, предлагающие орехи, требующие пожертвований. Эти руки все еще торчат в окне, когда поезд оживает и медленно катится вдоль платформы; они исчезают, только когда он набирает скорость, превосходящую скорость бега. Затем появляются желто-коричневые поля, вспыхивающие и уносящиеся прочь, сырые и необработанные: ощущение перемен.
— Теперь ты можешь поднять паранджу, — ласково говорит одна из женщин.
Пран не шевелится.
— Ты знаешь, почему ты здесь?
Он смотрит из окна прямо на солнце. Он открывает и закрывает рот, но не может подобрать слов.

 

День переходит в вечер. Окна плотно закрыты во избежание холода. Приходит человек принять заказы на еду, кричит через запертую дверь, затем возвращается с металлическими коробками для завтрака, в коробках — дал и чапати. Он оставляет их снаружи, в коридоре.
Пран пробует еду на вкус, но не может сказать, что это такое. Ни один из окружающих его объектов не имеет имени. Все это лишь вещи, фантомы глаза и уха. Что-то важное в его мозгу утратило связь с миром и отказывается распознавать настоящее. Всем своим смещенным сознанием он обращен куда-то в прошлое, воображая, что лежит на крыше большого дома, слушая шуршание метлы в руках у служанки. Однако тело его продолжает подмечать, что происходит в реальности. Неровность рельсов, зуд заживающего пореза на лбу, боль и опустошение многих недель, проведенных лежа в клетке: все эти вещи просачиваются вглубь, стучатся в дверь, приглашают его сделать шаг наружу, в настоящее, которое неизвестно.
Час за часом Пран сидит, уставясь в темноту за чумазым окном. Постепенно ощущение движения успокаивает его. Постукивание поршней, похожее на метроном, напор вытесняемого воздуха; все это говорит о переменах, прогрессе. Что-то медленно начинает затвердевать в Пране. Возвращается дар речи. Так, значит, он путешествует. Происходит что-то новое. Все еще есть надежда. Женщины тем временем спорят.
— Как мы ее назовем?
— А ты что думаешь?
— Зия?
— Тахина?
— Нур?
— Рухсана.
— Кого назовете? — спрашивает Пран.
Женщины смеются, это искренний скрежещущий смех, обнажающий мшистые зубы и змеиные языки.
— Малышка, — говорят они, — разумеется, мы имеем в виду тебя. Рухсана, новая хиджра наваба Фатехпура.
Украдкой Пран оглядывает себя, свое тело, благонравно укутанное черным. Он смотрит через вагон на пару слишком высоких женщин с их сиплыми голосами, крепкими челюстями и излишне подчеркнутой походкой. Женщины улыбаются ему в ответ. Затем он вспоминает еще кое-что — очень неприятную вещь, которую все знают о хиджрах. Они евнухи.
Непроизвольно он прикрывает ладонью пах. Две хиджры пристально наблюдают за ним. Их улыбки становятся еще чуть шире, как будто они знают, о чем он думает.
Чик-чик.
А поезд безостановочно движется на север, через Дели, через Панипат, через Амбалу в Пенджаб, страну пяти рек и бесчисленных каналов. Он слушает, как поют рельсы, и вскоре начинает мечтать о клетке, которую только что покинул, о муравьях, о трещине на стене, мерцающей странными и прекрасными видениями. В конце концов ночь превращается в утро, и туманное оранжевое солнце оживает, набухая над желтыми фермерскими полями. Он поднимается и смотрит на мальчишек, присевших у кромки поля; на женщин, которые моют волосы у колодцев или, покачивая бедрами, несут на голове медные кувшины с водой; на мужчин, которые подгоняют ворчливых буйволов и бредут за плугами через рисовые поля по щиколотку глубиной; все они останавливаются на миг, чтобы посмотреть на поезд, пока тот сверхъестественно быстро рассекает их неторопливый мирок.
Раджпур… Лудхиана… Джаландхар… и вот появляется еще одна платформа, в поле зрения вплывает указатель, на нем написано: «ЛАХОР». Суматоха с чемоданами, опущенные паранджи. Прана хватают за руку, и он делает шаг вниз, из вагона.

 

За станцией, в окружении глазеющих мальчишек, подле шофера в униформе — стоящего по-солдафонски прямо — ждет автомобиль. И не просто какой-то автомобиль. Поблескивающая тварь, припавшая к земле в пыли лахорского рынка, подобно металлическому пришельцу, — не что иное, как звезда грядущего парижского автосалона. Она импортирована из Франции с астрономическими издержками, движима (мадам и месье) мотором V-12, содержит в себе патентованную четырехколесную тормозную систему, способна развить неземную скорость восемьдесят миль в час, представлена в соблазнительном кремовом цвете с красной внутренней отделкой — «Испано-Сюиза Н6».
— Для нас? — потрясенно спрашивает Пран у хиджр. И это действительно для них.
Шофер укладывает чемоданы в багажник, дает высокомерный гудок и запускает огромный мотор. С ревом, подняв облако пыли и спугнув мальчишек, брызнувших по сторонам, они трогаются и мчатся по оживленным улочкам.
Сердце Прана скачет под душной буркой, чувство движения вперед укрепляет его надежду, что, может быть, ему еще удастся убежать от слепой судьбы, щелкающей ножницами у его промежности.
Когда Лахор уступает место открытому загородному пространству, Пран замечает на обивке автомобиля знак голубя и полумесяца. Этот же знак повторяется на эполетах шофера и изящно инкрустирован на деревянной приборной панели. Плоские поля поднимаются и превращаются в волнистые холмы. Крестьяне останавливаются по обочинам, чтобы посмотреть на них, затем поприветствовать по восточному обычаю, опустившись на колени или перегнувшись в поясе, пока рычащий шлейф пыли пересекает их поля.
Когда они проносятся через маленький городок, эффект тот же — лавочники соединяют ладони, люди отходят в сторону, чтобы дать им дорогу. Затем, спустя еще какое-то расстояние, одна из хиджр трогает Прана за плечо.
— Вон дворец, — говорит она.
Перед ними, в конце длинной прямой дороги, вдоль которой с равными интервалами выстроились необычные белые статуи, виден обширный массив, тревожный мираж, состоящий из зубцов и розового цвета. Плавная подъездная дорожка из гравия ведет к великолепному ряду ступеней, попеременно черных и белых. «Испано-Сюиза» катится мимо них к боковому входу, спрятанному под обрисовавшейся леденцово-полосатой стеной, на которой стоит огромная фигура полуобнаженной женщины с трезубцем. Здесь шофер выпрыгивает из автомобиля и открывает дверцу.
________________
С другой стороны ворот доносится плеск фонтана и звонкий женский смех, но Прану не дозволено продолжить путь в этом направлении. Вместо этого его ведут по новым ступеням, в башню, на открытый воздух; здесь его встречает прохладный ветер и ошеломительный вид на холмы.
Хваджа-сара, главный хиджра Фатехпура, сидит под балдахином, неотрывно глядя через розовые зубцы дворца на сухие зимние поля внизу. Иссохший, завернутый в богатое, вышитое золотом сари, он делает затейливый пан. Перед ним стоит инкрустированный медный поднос с ингредиентами, каждый из которых лежит в отдельной круглой миске. Хиджра выбирает мягкий лист, притрагивается к нему — щепотью этого, крупинкой того; немного сладкой кокосовой халвы, штрих лайма. Затем, разбросав поверх несколько сочных красных кусков бетеля, он тщательно сворачивает все это в узелок и, слегка прищелкнув пальцами, заправляет за щеку. Пран наблюдает за этим, переминаясь возле лестницы.
— Стань ближе, дитя. Дай мне взглянуть на тебя.
Он делает несколько шагов вперед. Хваджа-сара внимательно изучает его.
— Что ты есть, Рухсана? — спрашивает он сюсюкающим голосом. — Мальчик или девочка?
— Мальчик.
— Правда? Ты уверен? Посмотри, какую одежду ты носишь.
Сконфузившись, Пран оглядывает свое тело, завернутое в бурку. При этом ему на глаза попадается неприятная вещь. На подносе, среди мисочек с ингредиентами для пана, лежит длинный, острый изогнутый нож. Следуя направлению его испуганного взгляда, Хваджа-сара поднимает нож и проводит искривленным пальцем по острейшему лезвию.
— Можно мне уйти? — хрипло шепчет Пран. — Я хочу уйти. Меня привели сюда против моей воли.
Похоже, это была ошибка. С шелковым шорохом Хваджа-сара вскакивает на ноги, взмахивает кривым ножом.
— Воля? — шипит он и брызжет на лицо Прана красным соком бетеля. — Воля? Твоя воля ничего не значит.
— Пожалуйста… — Голос Прана прерывается.
— У тебя нет права просить! Ты ничто, понимаешь? Ничто!
Хиджра делает пару пассов ножом на уровне пояса. Для такого древнего создания он удивительно ловок. Пран начинает чувствовать слабость в ногах.
— Ну, — угрожающе шелестит Хваджа-сара, — так кто ты?
— Пран Натх… — начинает Пран, но его останавливает пощечина.
— Нет! — шипит Хваджа-сара. — Еще одна попытка. Кто ты?
— Я…
Снова пощечина.
— Нет! Еще!
Это продолжается до тех пор, пока Пран (после безуспешных «Пожалуйста!», «Перестаньте меня бить!» и даже «Рухсана») не бормочет:
— Я — ничто.
— Хорошо. Теперь — кто я?
— Вы Хваджа-сара.
Еще одна пощечина.
— Я не знаю! Я не знаю!
— Вот так. Теперь хорошо. Умница.
Пран растерян. Это похоже на учебу наоборот. Для Хваджа-сары меньшее означает большее — в смысле познаний.
— Помни: ты ничего не знаешь. Ты сам — ничто. Теперь, Рухсана, сколько на свете полов?
— Два?
— Дурак! Тысячи! Миллионы! — Хваджа-сара на глазах оживляется, кружа по крыше, как престарелая танцовщица.
Перепуганный Пран не может отвести глаз от лезвия, которое неприятно вспыхивает в свете лампы.
— Некоторые, — говорит Хваджа-сара, — умеют так сильно себя жалеть!
Он поет пронзительным фальцетом:
О, это смертное тело не отпустит меня,
Оно никогда не даст мне уйти,
Шелковые нити
Надежно привязывают его к моей душе.

— Какой идиотизм! Ты жалкий трус! Все, что нужно для счастья, — один надрез, простой надрез! — Он взмахивает ножом. — Это лезвие — ключ, Рухсана. Он открывает дверь в бесконечность тел, в волшебную бесконечность полов. Как только ты избавишься от нити, что тянет тебя к земле, ты сможешь подобно богине Кали танцевать и летать!
Как потрепанная летучая мышь, Хваджа-сара мечется по крыше, исполняя собственную вариацию свободы для сумеречных холмов и полей. Он пьян от собственной мудрости.
— Ты можешь думать, что ты единичен. Ты можешь думать, что ты не способен к переменам. Но мы переменчивы, как воздух! Освободи себя, освободи свое тело, и ты сможешь стать мириадом! Армией! Для этого нет имен, Рухсана. Имена — это глупость языка. Зачем пытаться остановить реку? Зачем пытаться заморозить облако? Ты думал об этом? Миг — и ты становишься равным Богу.
Он замирает посреди пируэта и вновь шаркает к Прану, выставив нож:
— Идея очень хорошая, поверь. Ты не должен бояться.
Пран невольно стискивает руками промежность и отодвигается мелкими шажками, пока не ударяется бедром о низкую зубчатую стену. Хваджа-сара ковыляет к нему, буравя Прана пронзительным взглядом обведенных углем глаз на подрумяненном, иссохшем лице. Дрожа от возбуждения, странное существо предпринимает попытку успокоиться, со взмахом длинных волос, с порханием руки становясь ею, затем, кашляя и выпрямляясь, становясь им, затем расслабляясь во что-то другое, более сложное и ускользающее, «я» без указания на род.
— К сожалению, прежде чем избавить тебя от тирании пола, нужно позаботиться о других вещах. Но запомни главное: ты — Рухсана. Иными словами, ты — ничто. Тебя привели сюда, чтобы ты оказал услугу государству Фатехпур, и ты выполнишь свою обязанность без нытья. Сделаешь это — получишь награду. — Он взмахивает ножом. — Не сделаешь — умрешь. Теперь иди за мной, и я покажу тебе лицо нового хозяина.
________________
Через путаницу коридоров Пран следует за Хваджа-сарой в большой зал.
Люди здесь одеты богато, тюрбаны с расточительной россыпью драгоценных камней и тяжелые ожерелья многозначительно поблескивают в желтом свете. Но никто, даже брат правителя, который, позевывая, сидит со своими иностранными приятелями возле дальней стены колонного зала, не может затмить наваба. У того на шее семь жемчужных нитей, а на пальце — рубин величиной с перепелиное яйцо, подаренный одному из предков императором Аурангзебом. Несмотря на то что наваб Мурад — Слуга Господа, Отец и Мать Народа, Защитник Истинной Веры и Щит Княжества — все еще молод, глаза его утоплены в череп, а лоб глубоко изрезан морщинами. Вокруг него — душная атмосфера, которую он, как пыльный ковер, создает в этом зале. Он кажется почти призрачным, и его тоска придает оттенок траурности этому собранию.
Декламируя новейшую газель, официальный придворный поэт Мирза Хуссейн чувствует настроение публики и тут же находит проникновенное отражение в строках, написанных к этому случаю:
Каждый уголок двора сокрыт тенями,
Только сердце мое остается гореть сквозь ночь.

Шепот одобрения проходит по мушайре.
Как долго, думаешь ты, о Мирза, продержаться
 Утратив надежды, отрекшись от всех услад?

Мирза завершает финальную строфу, согласно обычаю называя в ней себя, и публика угадывает последнее слово, проговаривая его вместе с поэтом. Раздаются одобрительные возгласы слушателей. Мирза принимает аплодисменты легким наклоном головы. Это момент близости к совершенству, рождающий мимолетную улыбку на лице наваба. Он созвал эту мушайру, ибо любовь к поэзии, как он чувствует, — одна из немногих хороших вещей, которые остались у него, бесправного правителя со времен утраты настоящих ценностей. Его придворные, похоже, чувствуют то же, что и он. Только англичане в форме, сидящие в последнем ряду, невозмутимы. Англичане, о розовые лица и накрахмаленные мундиры которых иллюзия великого могольского прошлого разбивается вдребезги, как упавшее зеркало. Англичане и Фироз, его младший брат, щелчком пальцев подзывающий слугу и недовольно теребящий целлулоидный воротничок рубашки лондонского покроя.

 

Хор, произносящий «услад», — первое, что слышит Пран, когда Хваджа-сара ведет его через последний дворик на мушайру.
— Через миг ты, ничтожный, увидишь наваба, — шепчет хиджра. — Что бы ни случилось, ты должен быть тих и неподвижен. Ты понял меня?
Пран кивает. Они появляются в зале через одну из арок и останавливаются в тени, около слуги, который стоит очень прямо, удерживая на одной руке поднос с острыми закусками. Какой-то человек изможденного вида начинает читать стихи на безупречном, возвышенном урду:
Почему же должна ты покинуть чертог моего сердца?
Почему же должна ты бежать из этой гавани,
                                           безопаснейшей для тебя?

— Это наваб, которому ты теперь принадлежишь, — шепчет Хваджа-сара.
Пран изучает меланхолические глаза, птичьи жесты, которыми наваб сопровождает свое чтение. Один печальный куплет следует за другим, Хваджа-сара бормочет что-то одобрительное.
— Очень хороший поэт, — выдыхает он.
Пран смотрит на представителей знати. Они представляют собой впечатляющее зрелище — великолепная одежда, ястребиные черты лица, гордая осанка. Он непроизвольно поднимает руку к лицу, чтобы погладить воображаемый героический ус.
Как случилось, что я блуждаю вдали от своего сада
И в эту ловушку как будто уже попал?

— А вон там, — говорит Хваджа-сара, — человек, для которого тебя привезли в Фатехпур.
Пран следует за взглядом хиджры. На них внимательно смотрит пожилой мужчина с бородой, выкрашенной хной, и в одежде, еще гуще усыпанной драгоценными камнями, чем у соседей. Хваджа-сара делает жест в сторону Прана, и мужчина кивает.
— Этот?
— Нет, это диван, к которому ты должен проявить максимум уважения. Я имею в виду человека сзади, толстого англичанина.
Несколько иностранцев клюют носом на тростниковых стульях — единственных стульях в комнате. С ними — элегантный индиец, одетый в европейский костюм. Его глянцевитые черные волосы напомажены и зализаны назад. Большинство мужчин молоды и носят мундиры Гражданской службы. Один из них смотрит на Хваджа-сару и морщится, как от боли. Рядом с ним, уронив голову на грудь, сидит багровый мужчина средних лет. Видно, что он глубоко и беспросветно спит.
— Этот?
— Да, этот. Это, дитя мое, ненавистный майор Прайвит-Клэмп, британский резидент. Он очень могуществен и очень глуп. Несмотря на то что он уже замаринован в джине, судьба нашего возлюбленного княжества — в его руках. К счастью, маленькая Рухсана, у него есть слабость.
— Слабость?
— Да. Он любит красивых мальчиков-девочек. Таких, как ты.
________________
После окончания мушайры Прану дают поесть и облачают в голубое шелковое сари.
— Ну, — говорит Хваджа-сара, — время пришло. Кое-кто хочет на тебя посмотреть. Идем.
С зажженной лампой в руке он ведет Прана вверх по лестнице из кованого железа в ту часть дворца, которая украшена искаженной версией французского барокко.
А затем через высокие двойные двери Пран проходит в комнату, где почти в полной темноте сидят несколько мужчин. Их лица освещены только парой масляных ламп. Пран узнает выступающую бороду и крючковатый нос дивана. Второе лицо принадлежит тощему придворному — очки в проволочной оправе под высоким тюрбаном. Третье — лицо молодого светловолосого англичанина, который выглядел таким беспокойным на мушайре. Его мундир расстегнут до пояса. Он жадно курит сигарету.
— Господи Иисусе! — восклицает он при виде Прана. — Ты серьезно? Это безумие. Ты не можешь заставить меня сделать это.
Речь адресована дивану, который пожимает плечами. Молодой придворный смеется.
— Нижайше прошу вашего прощения, мистер Флауэрс, — говорит он, — но мы все можем.
— Ты свинья, Фотограф, — шипит англичанин. — Ты делай что хочешь, но я должен…
— Ты должен? — вежливо спрашивает придворный.
Англичанин стонет и опускает голову на стол.
— Щелк-щелк, — говорит Фотограф с усмешкой.
— Иди к дьяволу, — отвечает тот невнятно.
Хваджа-сара поворачивается к Прану:
— Познакомься с мистером Джонатаном Флауэрсом, уважаемым членом первоклассной Индийской политической службы. Он — один из лучших младших офицеров майора Прайвит-Клэмпа. Если майор Прайвит-Клэмп спросит тебя, ты должен сказать, что он привел тебя сюда и спрятал в зенане. Ты понимаешь?
Пран кивает.
— Господи Иисусе, — повторяет англичанин; похоже, он вот-вот заплачет.
Диван хмуро смотрит на Прана:
— Это он? Я надеюсь, он стоит этих денег. Где, ты сказал, ты его взял?
— В Агре, — заискивающе говорит Хваджа-сара.
— Отлично, — удовлетворенно говорит Фотограф. — То, что нам нужно.
— Хозяин борделя уверяет, что его как следует обучили.
— И он, конечно, красавчик…
— Я взял лучшее из того, что у них есть.
Губы Прана внезапно пересыхают. Он переводит взгляд с одного лица на другое. Сдвоенные диски очков Фотографа; лощеные щеки Флауэрса; камень в тюрбане дивана — неприязнь отражается от них. Что ждет его?
Флауэрс снова произносит, на этот раз жалобно:
— Но вы не можете заставить меня сделать это.
Фотограф качает головой:
— Мистер Флауэрс… Как долго уже вы состоите в Политической миссии? Восемь месяцев? Девять? У вас здесь комфортабельная жизнь. Разумеется, вы никогда не раздумывали, принимать ли гостеприимные приглашения принца Фироза — поло, охота, теннис, вечеринки с особыми фильмами. Вы человек холостой. Естественно, у вас есть желания. Но ваш способ развлечений был, согласитесь… несколько своеобразным. Вам, похоже, не помешает очередное напоминание.
Он достает большой конверт из манильской бумаги и вытягивает оттуда пачку фотографий. Пран не может различить, что на них изображено, но Флауэрс очевидно впечатлен. Он издает жалобный стон и начинает биться лбом о столешницу. Диван с отвращением смотрит на это и бормочет на урду что-то о мужчинах, не-мужчинах и маленьких девочках.
— Щелк-щелк, — говорит Фотограф, с гордостью глядя на то, что, несомненно, является делом его рук. — Согласен, сэр, это выглядит антисанитарно. Вы уверены, что у правительства Индии нет никаких законодательных актов, направленных против подобного? Хотя вы, ребята, и едите, и подтираетесь одной рукой. Я полагаю, это как-то взаимосвязано.
— Хорошо, хорошо, — стонет Флауэрс. — Только уберите эти чертовы фотографии подальше. Я сделаю это.
— Естественно. Вы скажете майору Прайвит-Клэмпу, что доставили сюда мальчика. Он будет ждать в Китайской комнате. Потрудитесь сказать именно то, что вам велено. Благодарю вас.
Флауэрс поднимается из-за стола. Фотограф идет за ним:
— Я составлю вам компанию, мистер Флауэрс. Мне нужно взять оборудование.
Диван безапелляционно сплевывает на пол.
________________
Пран не знает, что ему думать о разговоре в зеркальной комнате. Непохоже, чтобы его благополучие сколько-нибудь серьезно заботило этих людей. Может быть, они приняли его за кого-то другого. Вероятно, ему следует уйти. Он тихонько высказывает это предположение Хваджа-саре, который дает ему оплеуху и говорит, что, если он попытается сделать нечто подобное, его затравят собаками. Пран, подумав, решает, что рисковать, пожалуй, не стоит.
На обратном пути к зенане в одном из коридоров дворца раздается какой-то шум. Хваджа-сара прячет Прана, затянув его за статую мраморного дискобола, и в ту же минуту мимо проносится абсолютно обнаженная европейская девушка на велосипеде, на руле которого опасно балансирует зеркало. На лице Хваджа-сары написано отвращение.
— Видишь, с чем нам приходится бороться? — бормочет он — больше самому себе, чем Прану. — Почему этот щенок думает, что способен управлять Фатехпуром?
По возвращении в зенану он садится на корточки у низкого стола, уставленного разнообразными горшками и закупоренными склянками. Длинные, как у обезьяны, пальцы орудуют пестиком и ступкой, подсыпая понемногу из одного контейнера, затем из другого и смешивая результат в единый красный порошок. Пран шуршит своим сари, нервно переминаясь с ноги на ногу. Может быть, спрятаться? Или спуститься наружу по внешней стене?
— Что за ребенка они мне привезли? — ворчит Хваджа-сара. — Почему я все должен делать сам?
Он (она?.. оно?..) вытаскивает из складок одежды маленький мешочек. Когда она (оно?) погружается в объемистую черную шаль, ее пол стирается, отступает на задний план, оставляя за собой лишь нейтральное, неопределенное существо. Пран задается вопросом: может ли Хваджа-сара стать невидимым? Сейчас, за исключением рук, перед ним всего лишь неопределенная кучка тряпок. Он? Оно?
А пока что ловкие, как у карточного шулера, пальцы вытаскивают маленькую жемчужину, бросают ее в ступку и размалывают.
— Это готовится аша, напиток принцев. Я смешал, — говорит евнух, — в этой чашке тридцать семь ингредиентов, и это отняло у меня больше времени, чем должно тратить на кого-либо, не принадлежащего к королевской семье, не говоря уже о существе без матери-отца вроде тебя. Теперь пей. Ну же…
Пран колеблется, вспоминая последствия особого ласси Ма-джи. Но при взгляде на изогнутый нож в руках евнуха он решается и пьет. Будь что будет… Аша на вкус острая и горьковато-сладкая. Отнюдь не противная. Отнюдь.

 

Китайская комната, вопреки ожиданиям Прана, вовсе не декорирована фарфором и шелками. И изображений драконов или женщин с зонтиками здесь нет. Нет и окон. Все абсолютно черное. Стены, пол, потолок и те немногие предметы мебели, которые находятся в комнате, либо покрыты лаком, либо окрашены в тот же смолисто-черный цвет. Простой деревянный стул стоит перед столом. На столе разложены письменные принадлежности, несколько старых словарей и стопка маленьких плиток с китайскими иероглифами на одной стороне и английскими буквами на другой; то, что, скорее всего, осталось от какой-то словесной игры. В центре, занимая главное место в декорациях, стоит обширная кровать. Она выглядит зловеще.
Пран тем не менее не испытывает уныния. Аша греет его изнутри, вызывая острое, почти животное ощущение благополучия. Он расхаживает по комнате, чувствуя, как его походку стесняет сари. Его уверенность угасает только в последний момент, когда он слышит возню ключа в двери, запертой на два замка.
Флауэрс входит в комнату в сопровождении майора Прайвит-Клэмпа. На лице майора — выражение блаженной радости. Он смотрит на Прана.
— О, мой мальчик, — хрипло говорит он. — О, мой дорогой-дорогой мальчик. Как я могу тебя отблагодарить? — Он повторяет это, обращаясь к Флауэрсу. Заметно, что оба пьяны в дым.
— Не думайте об этом, майор.
Майор мгновенно приходит в волнение.
— Красавец, — бормочет он. — О, мой бог… Ты никому ведь не скажешь, правда? — и он снова глядит на Прана.
— Разумеется, нет. Послушайте, старина, я оставлю вас. Потом кто-нибудь зайдет и заберет его.
— Очень хорошо, — говорит майор. — Спасибо, Флауэрс.
Флауэрс торопливо выходит и закрывает дверь. Двое остаются наедине.
Майор Прайвит-Клэмп — мужчина средних лет. У него тот тип песочно-рыжеватых волос, который встречается у многих северных европейцев, и часто он сливается с песочно-рыжеватой кожей, так что граница между одним и другим забавным образом смазана. Эту окраску подчеркивают военные усы в палец толщиной. На майоре надет тот же парадный мундир, что и во время мушайры; на груди — медали в память о военных кампаниях; лакированные туфли вульгарно поблескивают в приглушенном свете. Тесная красная куртка и брюки хорошо смотрелись бы на человеке помоложе — и, вероятно, на самом майоре в далеком прошлом. Однако годы не были добры к нему, поскольку состояли из дней, утопленных, как некий герцог, в бочке с портвейном. Алкоголь не украсил его внешность. За время службы майор, подобно многим имперским воинам, дюйм за дюймом передвигал вперед час первой «закатной» рюмки джина и дырки на брючном ремне. С тех пор как он был отчислен из армии на политическую службу, этот час прочно закрепился в районе девяти утра.
— Мой дорогой мальчик, — повторяет он, освобождая мясистый двойной подбородок от удушающей запонки воротника. — Они привезли мне тебя.
Затем радость по поводу счастливого случая окончательно переполняет его. Размахивая руками, словно сошедший с ума дирижер, он бросается через всю комнату.

 

Из соображений деликатности стоит уделить это время краткому обзору истории и географии княжества Фатехпур — предметов увлекательнейших, но по большей части обойденных вниманием со стороны пенджабских ученых. Фатехпур — это узкая полоска, двести миль в длину и около шестидесяти в ширину, состоящая преимущественно из сельскохозяйственных земель, хотя к востоку они уступают место каменистой равнине. К юго-востоку, со стороны, ближайшей к Большой Магистральной дороге, лежит болотистая местность, испятнанная маленькими озерами, ставшими домом для обширного племени диких птиц. Озера Фатехпура, когда-то считавшиеся наименее плодородной частью княжества, сейчас играют жизненно важную роль в социальной и политической жизни государства. Наличие возможности хорошо поохотиться — при том, что добыча может исчисляться тысячами особей, — означает, что влюбленные в спусковой крючок британские чиновники и другие полезные особы всегда мечтают заполучить приглашение пострелять. Естественно, подобные приглашения проще всего достать у тех, кто ведет дела в Фатехпуре, и этот факт хорошо (пусть и негласно) известен в кабинетах губернатора, Государственном агентстве Пенджаба и других подобных местах.
Основной населенный пункт Фатехпура — собственно город Фатехпур. Несмотря на то что он находится на некотором расстоянии от торговой артерии — Большой Магистральной дороги, проходящей на юг княжества по пути в Пешавар из далекой Калькутты, — Фатехпур все равно получает определенную выгоду. Его ткачи некогда производили особый вид клетчатой хлопковой ткани, популярной в Северной Индии. Конкуренция с фабричными тканями из Манчестера разрушила этот бизнес, но город кипит до сих пор. Другие подопечные наваба, смесь мусульман, сикхов и индусов-джатов, рассеяны по множеству крошечных деревень. Их благосостояние вполне удовлетворительно, по крайней мере в сравнении с крестьянами из менее удачливых мест, таких как опустошенный голодом Бихар или пострадавшая от наводнения Восточная Бенгалия. Таким образом, у навабов всегда есть возможность взимать высокие налоги и продолжать пользоваться скупой привязанностью своего народа.
Правящая династия может нарисовать свое фамильное древо до самых корней, но его основание произошло всего каких-то двести лет назад. В стране, где многочисленные монархи-раджпуты способны проследить свою родословную до солнца и оставались на одной и той же территории на протяжении тысячи и более лет, это делает навабов Фатехпура смехотворными выскочками.
История первых лет существования княжества полна неясностей, хотя известно, что спустя 1122 года после перехода пророка Мухаммеда из Мекки в Медину и спустя два года после смерти Завоевателя Мира, императора Аламгира, мелкий могольский генерал по имени Алауддин Хан оказался брошенным на произвол судьбы в пенджабских холмах — в компании своей лошади. После того как он запутался в интригах Делийского суда, его сослали в Пенджаб с миссией умиротворения сикхов, которые, несмотря на целый каталог приманок, включающих пытки и обезглавливание их девятого гуру, необъяснимо отказывались обратиться в ислам и признать власть Моголов.
Путешествуя верхом по холмам, генерал Алауддин обнаружил, что потерял вкус к войне. Будучи дипломатом по натуре, он никогда всерьез не наслаждался боем и всегда пытался минимизировать свое в нем участие. Это стало относительно легко делать благодаря развалу могольского правительства после смерти Старика. Приказы не доходили до мест. Дели, по слухам, был охвачен жестокой борьбой за власть, а армия Пенджаба давным-давно перестала быть единым целым. Оказавшись в изоляции от других командиров, Алауддин ограничивался эпизодическими перестрелками и налетами на караваны. На протяжении нескольких месяцев он и его люди довольствовались тем, что бродили по плодородной сельской местности, освобождая крестьян от запасов зерна и скота.
Это была здоровая жизнь на свежем воздухе, и можно представить, как генерал, подобно многим поколениям британских солдат после него, наслаждался свежестью пенджабского утра и обильными запасами дичи. В тот день, когда он осознал, что война больше не для него, он набрел на хижину отшельника. Святой благословил его и пригласил войти, высказав предположение о том, что, если Алауддин не хочет больше воевать и не хочет возвращаться, чтобы принять участие в оргии предательств и отравлений в Дели, ему стоит основать собственное княжество. План выглядел разумным, и посему (скрестив пальцы от сглаза) Алауддин Хан разрушил хижину отшельника, объявил это место Фатехпуром («городом победы») и сделал себя его навабом.
Первый век Фатехпура был тревожным. Его земля неудачно расположилась на традиционном пути вторжений из Афганистана, и только благодаря выплате изрядной дани персидскому Надир-Шаху, а позднее поколениям мародерствующих афганцев, сикхов, остаткам могольской армии и маратхам навабы ухитрялись сохранить если не гордость, то хотя бы свою территорию в неприкосновенности. Когда королева Виктория была провозглашена императрицей Индии, одиннадцатый наваб присутствовал на торжествах и в конце концов добился того, чтобы его княжество признали в качестве государства, достойного залпа из одиннадцати орудий. Этим он гарантировал себе, что впредь его потомки будут занимать одно из первых мест в великом списке старшинства, который управляет всеми официальными мероприятиями в Британской Индии — от непритязательнейшего чаепития в Ассенизационном департаменте до надменнейшего королевского приема.
И в эти дни, по прибытии на непосредственно управляемую британскую территорию (в нескольких милях пути) или другие королевские земли, наваб Фатехпура высылает вперед слугу, чтобы убедиться, что одиннадцать орудий готовы к салюту. Если не готовы, визита не будет. Как бы велика ни была эта честь, она, о чем никогда не забывает наваб Мурад, намного меньше, чем двадцать одно орудие, обеспеченное сказочно богатому и влиятельному Низаму из Хайдарабада, — хотя и отрадно больше, чем девять, причитающихся ближайшему навабу из Лохара, еще одного пенджабского мусульманского княжества, с которым наш наваб поддерживает вежливое соперничество.
Строительство нового дворца, на некотором расстоянии от того, что сейчас представляет собой город Фатехпур, было наиболее амбициозным проектом, предпринятым династией Хана. Этому же проекту государство обязано усиленным присутствием британцев. Благодаря «огромным и неоправданным» затратам, которые повлекло строительство (эти слова принадлежат сэру Персивалю Монткриффу, первому резиденту), в правительстве Индии радостно пришли к заключению о том, что навабы вскоре продемонстрируют собственную неспособность управлять, таким образом, давая Британии возможность аннексировать Фатехпур «на благо народа». Соответственно тринадцатый наваб был вынужден мириться с постоянным административным вмешательством. Несмотря на то что наваб Мурад все еще правитель, он не может завязать шнурки на ботинках без согласия представителя королевской власти. Отсюда вывод — майор не на шутку влиятельный человек.

 

Даже с учетом того, что аша притупляет чувства Прана, его переживания все еще болезненны. Будто поваленное дерево молотит его по спине. Но все это происходит словно на расстоянии, и сигналы боли, долетающие до его мозга, похожи на праздничные открытки: краткие, запоздалые и милосердно оставляющие в тени реальные чувства отправителя. Его голова втиснута в пыльные черные простыни, так что он не может видеть багрового лица мужчины, который трудится за его спиной. Однако он осознает, что ритм ударов прерывается ритмом шлепков по ягодицам и регулярными охотничьими выкриками в полный голос. По мере того как возбуждение майора нарастает, «Ату!» сменяется «Оп! Оп! Оп!», и кровать стонет от усилий сохранить структурную целостность.
Возможно, у кого-то появится соблазн рассмотреть ситуацию в политическом аспекте. В конце концов, это первый прямой контакт Прана с системой имперского управления. Садисты, матери уязвимых девочек-служанок или люди с явной склонностью к возмездию предпочтут назвать это космической справедливостью. Согласно традиции последствия поступков этой жизни будут ощутимы только в следующей, когда быстрая межинкарнационная сверка перемещает нас по эволюционной счетной доске вниз, к бабочке-большеглазу, собаке и рыбе, или наверх, к брахманности и итоговому выходу из цикла действий и страданий. Учет деяний Прана происходит с необычайной скоростью.
Пьяный, слабый сердцем и хронически одышливый майор не годится на роль сексуального гиганта. Время от времени ему нужна передышка, и именно в одну из таких пауз Пран замечает, что в неприметной черноте дальней стены Китайской комнаты приоткрылась крышка люка. Спустя мгновение объектив складной фотокамеры высовывается из отверстия вместе с рукой, придерживающей маленький металлический лоток с порошком магния. Как по сигналу, майор решает продолжить свои действия, но, вспотев от сексуального усердия, принимает внезапное тактическое решение и освобождается от своего мундира, отбрасывая его прочь с энергичным «Улюлю!». Именно в тот момент, когда встревоженный Фотограф изготовился сделать снимок, обзор ему закрывает мундир; нога Фотографа соскальзывает с табуретки, и смесь для вспышки рассыпается по всему его ачкану.
Ощущение свежего воздуха в подмышках — тот самый стимул, который нужен майору, чтобы закончить его труды, и он достигает кульминации с душераздирающим воплем. По мере того как его мозг наполняется отрезвляющими гормонами, майор начинает оценивать ситуацию критическим взором. Что он тут, черт побери, вообще делает? Неуверенность разрастается в угрызения совести, угрызения совести — в чувство вины, а вина — в панику. Он застегивается так быстро, как только может, и покидает поле битвы. Будучи хорошо воспитанным человеком, на полпути к двери он решает, что должен отблагодарить парнишку каким-нибудь жестом. Рукопожатие выглядит не вполне уместным.
— Ты хорошо поработал, мой мальчик! — хрипло возвещает он. — Продолжай в том же духе!
Когда дверь закрывается, ослепительная вспышка озаряет открытый люк, как траншею под ночным артобстрелом. Мимолетный образ Фотографа, в отчаянии пытающегося стянуть с себя тлеющую одежду, затемнен клубами дыма, который опускается на Прана, окутывая его одеялом едкого сумрака.
________________
Когда действие аша выветривается, Прана охватывает чувство отвращения. Ошеломленный, опечаленный и оскверненный, он лежит на постели, пытаясь нарастить защитную оболочку вокруг того, что только что произошло. Через какое-то время пара хиджр появляется сквозь дымку. Они ведут его назад в зенану, где Фотограф, с дырой во всю грудь на парчовом ачкане, спорит с диваном.
— Ты неумеха! — бушует диван. — Что нам теперь делать?
— Он ничего не видел, — вставляет Фотограф, робко теребя подпаленную бороду. — Я в этом уверен. И мальчиком он доволен. Мы просто договоримся с Флауэрсом еще раз привести его.
Хваджа-сара суетится вокруг них, выталкивая придворных, умоляя спорщиков приглушить голоса. Прану указывают на небольшой альков, где он падает на соломенный тюфяк и уплывает в беспокойный сон. Теряя и обретая сознание, он слабо пытается составить хоть какой-нибудь узор из того, что с ним случилось, понять, как же гордый сын, еще недавно лежавший на крыше отцовского особняка, дошел до такого. Свернувшись клубком, он утешительно закладывает руку между бедер. По крайней мере, это пока в безопасности. Что касается остального, ни в чем нет ни малейшей уверенности.
На следующее утро хиджры отправляют его работать. Он метет полы, и кайма непривычного сари волочится за ним по полу, а чоли высоко задирается над его спиной. Он полирует медную посуду, драит сковородки и выбирает камешки из риса. Пол — первое, что он когда-либо мел. Кастрюли — первое, что он когда-либо скреб. Ступни, которые он гладит (ступни хиджр, с серебряными браслетами на щиколотках и длинными загнутыми ногтями), пошевеливают пальцами, чтобы напомнить ему: все в жизни стало с ног на голову. Он исполнен стыда, но не может найти слова для жалобы. С каждым взмахом метлы Пран Натх Раздан уменьшается в размерах. На его месте, тихая и покорная, возникает Рухсана.
День за днем Пран ждет, когда его снова позовут в Китайскую комнату. Повестка не приходит, и на несколько недель его существование ограничено крошечными, стесненными пространствами комнат для евнухов. У него нет доступа ни в мардану, мужское крыло, ни собственно в зенану. Он — Рухсана, болтающаяся между мирами.
Время идет. По ночам Пран лежит без сна в своем маленьком алькове, лишенном дверей, возле спальни Хваджа-сары. Он хочет составить план побега. Ситуация выглядит безнадежной. В предрассветные часы он слушает пронзительные всхрапывания престарелого евнуха и пытается думать. Куда идти, если сбежать? Ему придется преодолеть немало миль по стране, без денег и друзей. Каковы гарантии, что где-то еще будет лучше, чем здесь? Ночь за ночью он прокручивает этот цикл, как молитвенное колесо, в окружении тяжеловесной неподвижности Фатехпура.
Во дворце незримо пульсирует некая меланхолия. Определяется основной ритм жизни зенаны, сердцебиение, лежащее в основе всех прочих мелких фибрилляций: визиты наваба. Они нерегулярны и внезапны, но ритуал всегда один и тот же. Первый знак — бегущий со всех ног гонец, который тормозит в дворике хиджр. Сразу же кто-то спешит в комнату с гонгом — помещение в верхнем этаже, зарешеченное окно которого смотрит вниз, на дворик у входа в зенану. Ударяют в огромный гонг, и маленькая комната, выступающая в роли резонатора, извергает низкую густую отрыжку звука. Звук вибрирующе распространяется по всему крылу, заставляя его обитателей оживиться и совершить поспешный туалет. К тому времени как появляется сам наваб в сопровождении нескольких чобдаров и телохранителей, воцаряется выжидательная тишина.
Прану, тайно подглядывающему через решетку комнаты, худой мужчина в богатых одеждах вовсе не кажется похожим на правителя. Шелка, джодхпурские туфли, усыпанные каменьями, нити жемчуга и перстни размером с перепелиные яйца кажутся менее достоверными знаками власти, чем элементы какого-нибудь особенно дорогого маскарадного костюма. Телохранители лишь усиливают ощущение несоответствия. Несколько огромных патанов, великанов с бородами, окрашенными хной, возвышаются над навабом, заставляя его выглядеть еще тщедушнее, чем он есть. Пока хозяин пребывает в зенане, патаны стоят на страже у входа, почесываясь и кокетничая с хиджрами, а хиджры строят глазки в ответ.
На обратном пути наваб еще меньше похож на правителя. Он никогда не задерживается в зенане и обычно покидает ее торопливо, почти бегом. На лице его царит безвольное и болезненное выражение. Патаны незаметно пихают друг друга локтями, хиджры смотрят в пол, и уныние, нависшее над дворцом, становится еще немного тяжелее.
Пран начинает отчаиваться. Он пойман в ловушку Фатехпура; он попал не в сердце его, но в его кишки, как желчный камень или нечто, проглоченное по ошибке. Он совершенно одинок и лишен кого-то, кому было бы до него дело. Когда однажды вечером он узнает, что Флауэрс снова собирается привести майора в Китайскую комнату, он разбивает зеркало и глубоко погружает один из осколков в свое запястье.
Кто-то слышит грохот. Вскоре вокруг суетятся хиджры, перебинтовывают Прану руку и поят его горячим чаем. На мгновение он думает, что его уложат в постель или позовут хакима, но вместо этого его бросают на кровать в Китайской комнате, куда, как и прежде, Флауэрс приводит майора Прайвит-Клэмпа и закрывает дверь. Пока Пран одурело смотрит вверх с постели, майор пьяно клонится к нему, бормоча «Мой красавчик», мрачнеет и валится на пол в обмороке. С признательностью Пран утрачивает контроль над собственным сознанием. Его будит Фотограф, который, просунув голову сквозь люк, кричит, чтобы Пран снял брюки с майора. Услышав шум, майор приходит в себя и замечает Фотографа прежде, чем тот успевает закрыть люк. Ошарашенный и временно утративший память, Прайвит-Клэмп нашаривает дверную ручку и, шатаясь, выходит в коридор, который тут же путает с сортиром. Спустя несколько минут, существенно облегчившись, майор отправляется на поиски водителя.

 

На следующий день Флауэрс сообщает, что майор ничего не помнит о подробностях вечера.
Но Пран — он помнит. Из бессвязных речей майора он, слово за словом, вылавливает некие сведения, и они западают ему в душу. Вот уже десять лет, как умер отец наваба, а у Фатехпура как не было, так и нет наследников. Может ли наваб сделать своим наследником другого?
— Он хочет усыновить мальчика, но для этого ему нужно одобрение британцев. Они не любят его, потому что говорят, что он против Раджа и хочет построить мусульманский халифат и убить всех неверующих.
— А он хочет?
— Конечно. Британцы предпочитают принца Фироза, потому что он носит галстук и пообещал им построить заводы. Окончательное решение — в руках страдающего одышкой майора Прайвит-Клэмпа.
Так, значит, именно майор Прайвит-Клэмп обладает полномочиями, чтобы определить порядок наследования. Все становится на свои места.
Щелк-щелк.
Назад: Пран Натх
Дальше: Белый мальчик