Часть третья
I
Перед Ильиным днем поп Макар устраивал «помочь». На покос выходило до полуторых сот косцов. Мужики любили попа Макара и не отказывались поработать денек. Да и как было не поработать, когда поп Макар крестил почти всех косцов, венчал, а в будущем должен был похоронить? За глаза говорили про попа то и се, а на деле выходило другое. Теперь в особенности популярность попа Макара выросла благодаря свержению ига исправника Полуянова.
– Никто же не смел ему препятствовать, исправнику, – говорили между собой мужики, – а поп Макар устиг и в тюрьму посадил… Это все одно, что медведю зубы лечить.
Недоволен был только сам поп Макар, которому уже досталось на орехи от некоторых властодержцев. Его корили, зачем погубил такого человека, и пугали судом, когда потребуют свидетелем. Даже такие друзья, как писарь Замараев и мельник Ермилыч, заметно косились на попа и прямо высказывали свое неудовольствие.
– Ты бы то подумал, поп, – пенял писарь, – ну, пришлют нового исправника, а он будет еще хуже. К этому-то уж мы все привесились, вызнали всякую его повадку, а к новому-то не будешь знать, с которой стороны и подойти. Этот нащечился, а новый-то приедет голенький да голодный, пока насосется.
– А ежели он, во-первых, хотел взятку с меня вымогать? – слабо оправдывался поп. – Где это показано, штобы с попов взятки-то брали?
– Ах, ты какой!.. – удивлялся писарь. – Да ведь ежели разобрать правильно, так все мы у батюшки-то царя воры и взяточники. Правду надо говорить… Пчелка, и та взятку берет.
Нашлись доброхоты и заступники, которые припоминали за Полуяновым немало добра. Конечно, все дело по сравнению с другими. Другие-то разве лучше? Дай-ка им такую силу, так и не то бы наделали. Крут был Полуянов, да зато отходчив: расказнит и тут же помилует. А главное то, что был орел орлом. С налету все брал. Складывалась о Полуянове живая легенда, и никто не хотел верить, что его засудят. Судьи-то разве слепые? Судить, так всех суди, а не одного Полуянова. Мало ли греха наберется, а за всех отвечай Полуянов один.
Когда мельник Ермилыч заслышал о поповской помочи, то сейчас же отправился верхом в Суслон. Он в последнее время вообще сильно волновался и начинал не понимать, что делается кругом. Только и радости, что поговорит с писарем. Этот уж все знает и всякое дело может рассудить. Закон-то вот как выучил… У Ермилыча было страстное желание еще раз обругать попа Макара, заварившего такую кашу. Всю округу поп замутил, и никто ничего не знает, что дальше будет.
Писарь Замараев чувствовал тоже себя не совсем хорошо и встретил старого приятеля довольно сумрачно.
– А я к тебе, Флегонт Васильич… – замялся Ермилыч. – Сегодня у попа «помочь».
– Ну?
– Есть у меня словечко ему сказать… Осрамил он нас всех, вот что. Уж я думал, думал и порешил: поеду и обругаю попа.
– Ты дурак, Ермилыч. Вместе с Полуяновым хочешь посидеть?
– Да нет… Я от писания буду попа донимать, чтобы он чувствовал. Невозможно… Поедем на покос.
Писарь сумрачно согласился. Он вообще был не в духе. Они поехали верхами. Поповский покос был сейчас за Шеинскою курьей, где шли заливные луга. Под Суслоном это было одно из самых красивых мест, и суслонские мужики смотрели на поповские луга с завистью. С высокого правого берега, точно браною зеленою скатертью, развертывалась широкая картина. Сейчас она была оживлена сотнями косцов, двигавшихся стройною ратью. Ермилыч невольно залюбовался и со вздохом проговорил:
– Этакое житье этим попам!
– Отберут, – сумрачно заметил писарь. – И у попа… У всех отберут.
– У попа-то отберут? Да кто это посмеет чужое добро трогать?
– И трогать не будут, а сам отдашь… да. Такие нынче мудреные народы проявились.
– А, это ты про запольских немцев да жидов говоришь!.. Гм… Д-да-а, нар-родец!
Прежде Ключевую под курьей нужно было только в лодке переплывать, а теперь переехали в брод, вода едва хватала лошади по брюхо. Писарь опять озлился и, посмотрев вверх по Ключевой к Прорыву, заметил:
– Это проклятый колдун нашу воду копит… Вон как подпер всю реку! Вот навязался тоже чертушка… Настоящий водяной!
Они поехали сначала берегом вверх, а потом свернули на тропу к косцам. Издали уже напахнуло ароматом свежескошенной травы. Косцы шли пробившеюся широкою линией, взмахивая косами враз. Получался замечательный эффект: косы блестели на солнце, и по всей линии точно вспыхивала синеватая молния, врезывавшаяся в зеленую живую стену высокой травы. Работа началась с раннего утра, и несколько десятин уже были покрыты правильными рядами свежей кошенины.
– А вот и поп! – указал Ермилыч на кусты, из-за которых поднималась струйка синего дыма.
Поп Макар скоро показался и сам. Он вышел из-за кустов в одной рубашке и жилете. Черная широкополая поповская шляпа придавала ему вид какого-то гриба или Робинзона из детской книжки. Разница заключалась в тоненькой, как крысиный хвост, косице, вылезавшей из-под шляпы.
– Поздненько на помочь-то выехали, други милые, – попенял старик, здороваясь с приятелями.
– Иже в девятом часу вышли на работу и те получили ту же мзду, – ответил Ермилыч, понахватавшийся от писания.
– То-то вот очень уж много охотников-то до мзды, во-первых, а во-вторых, надо ее умеючи брать, ибо и мзда идет к рукам.
Поповский стан был устроен очень уютно. Стояли три телеги с поднятыми оглоблями, а на них раскинут громадный полог. Получался импровизированный шатер, перед которым курился какой-то сказочный «огонечек малешенек». Под дымом стояла неизменная поповская кобыла, отмахивавшаяся от овода куцым, точно обгрызенным хвостом. В телегах была навезена разная снедь и стояла целая бочка домашнего квасу. Три мужика цедили квас в деревянные ведерки и разносили по косцам. Поп Макар тревожно поглядывал на солнце и думал о том, управится ли дома попадья во-время. Легко ли накормить и напоить такую ораву помочан. Он был совсем не рад приехавшим гостям. Не до них было.
– Не в пору гость – хуже татарина, – заметил Ермилыч, слезая с лошади.
– Что делать, поп, потерпи… Мы от тебя и не это терпим. Мы здесь все попросту. Да… Одною семьей…
– А ты опять про Ахава нечистивого?
– Ахав-то Ахавом, а прежде старинные люди так говорили: доносчику первый кнут… Ты это слыхивал?
– Ну, а потом? – спрашивал поп, снимая свою шляпу.
– Потом-то?.. А потом будем говорить так: у апостола Павла что сказано насчет мзды?
– Разное сказано.
– Нет, не разное, а пряменько говорится: делающему мзда не по благодати, а по долгу, – значит, бери, а только выручи. Так, Флегонт Васильич?
– Ничего я не знаю от писания, – признался писарь. – Вот насчет закона, извини, могу соответствовать кому угодно.
– Друг, тебя научили этому, во-первых, ваши старые бабы-начетчицы, – заговорил поп Макар, – а во-вторых, други, мне некогда.
Поп надел шляпу и пошел к косцам. Это было почетное бегство, и Ермилыч захохотал.
– Это называется – милости просим через забор шляпой щей хлебать, – объяснил писарь, разваливаясь на траве.
– А угощенье, которым ворота запирают, дома осталось. Ха-ха! Ловко я попа донял… Ну, нечего делать, будем угощаться сами, благо я с собой захватил бутылочку.
Ермилыч добыл из-за пазухи бутылку с водкой, серебряный стаканчик, а потом отправился искать на возу закуски. И закуска нашлась – кочан соленой капусты и пшеничный пирог с зеленым луком. Лучшей закуски не могло и быть.
– Выпьем за здоровье Макара, – предлагал Ермилыч, подавая писарю первый стаканчик. – Ловко он стрекача задал.
Писарь отмалчивался и все хмурился. Они прилегли к огоньку и предались кейфу. Ермилыч время от времени дрыгал ногами и ругал надоедавший овод.
– У! Чтобы вам пусто было, окаянным!
– Да… вообще… – думал писарь вслух… – Вот мы лежим с тобою на травке, Ермилыч… там, значит, помочане орудуют… поп Макар уж вперед все свои барыши высчитал… да… Так еще, значит, отцами и дедами заведено, по старинке, и вдруг – ничего!
– Как ничего?
– Да так… Вот ты теперь ешь пирог с луком, а вдруг протянется невидимая лапа и цап твой пирог. Только и видел… Ты пасть-то раскрыл, а пирога уж нет. Не понимаешь? А дело-то к тому идет и даже весьма деликатно и просто.
Ермилыч сел и с каким-то ожесточением выпил два стаканчика зараз. Очень уж изводил его писарь своим разговором.
– Ты это все насчет Заполья, Флегонт Васильич, тень наводишь?
– Да насчет всего… Ты вот думаешь: «далеко Заполье», а оно уж тут, у тебя под носом. Одним словом – все слопают.
– Каким же это манером, Флегонт Васильич?
– А даже очень просто… Хлеб за брюхом не ходит. Мы-то тут дураками печатными сидим да мух ловим, а они орудуют. Взять хоть Михея Зотыча… С него вся музыка-то началась. Помнишь, как он объявился в Суслоне в первый раз? Бродяга не бродяга, юродивый не юродивый, а около того… Промежду прочим, оказал себя поумнее всех. Недаром он тогда всех нас дурачками навеличивал и прибаутки свои наговаривал. Оно и вышло, как по-писаному: прямые дурачки. Разе такой Суслон-то был тогда?
– Тебе же лучше, Флегонт Васильич… И народ умножился и рукомесло всякое. По зиме-то народ у вас, как вода в котле кипит.
– Глуп ты, Ермилыч, свыше всякой меры… У тебя вот Михей-то Зотыч сперва-наперво пшеницу отобрал, а потом Стабровский рожь уведет.
– Всем хватит, Флегонт Васильич.
– Опять ты глуп… Раньше-то ты сам цену ставил на хлеб, а теперь будешь покупать по чужой цене. Понял теперь? Да еще сейчас вам, мелкотравчатым мельникам, повадку дают, а после-то всех в один узел завяжут… да… А ты сидишь да моргаешь… «Хорошо», говоришь. Уж на что лучше… да… Ну, да это пустяки, ежели сурьезно разобрать. Дураков учат и плакать не велят… Похожи есть патреты. Вот как нашего брата выучат!
Для Ермилыча было много непонятного в этих странных речах, хотя он и привык подчиняться авторитету суслонского писаря и верил ему просто из вежливости. Разве можно не поверить этакому-то человеку, который всякий закон может рассудить?
– И это еще ничего, Ермилыч, – ну, отобрали у тебя пшеницу, отобрали рожь… Ничего, говорю. А тут они вредную самую штуку удумали… Слышал про банк-то? Это уж настоящая музыка. Теперь у меня, напримерно, три тыщи капиталу. Государственный банк дает пять процентов. Так? А они сейчас: бери девять. Лестно тебе это или нет? Конечно, лестно… А они этот же самый капитал в оборот пустят по двадцать четыре процента… Это как, по-твоему? Силища неочерпаемая. Мне это милые зятья объяснили, Галактион да Карла. Вот какое дело выходит… Всех заберут в лапы, Ермилыч, как пить дадут.
Вместо ответа Ермилыч упал на траву и удушливо захохотал.
– Да ты что ржешь-то, свинья? – озлился писарь.
– Удивил!.. Ха-ха!.. Флегонт Васильич, отец родной, удивил! А я-то всего беру сто на сто процентов… Меньше ни-ни! Дело полюбовное: хочешь – не хочешь. Кто шубу принесет в заклад, кто телегу, кто снасть какую-нибудь… Деньги деньгами, да еще отработай… И еще благодарят. Понял?
Писарь опешил. Он слыхал, что Ермилыч ссужает под заклады, но не знал, что это уже целое дело. И кому в башку придет: какой-то дурак мельник… В конце концов писарь даже обиделся, потому что, очевидно, в дураках оказался один он.
II
Этот разговор с Ермилычем засел у писаря в голове клином. Вот тебе и банк!.. Ай да Ермилыч, ловко! В Заполье свою линию ведут, а Ермилыч свои узоры рисует. Да, штучка тепленькая, коли на то пошло. Писарю даже сделалось смешно, когда он припомнил родственника Карлу, мечтавшего о своем кусочке хлеба с маслом. Тут уж дело пахло не кусочком и не маслом.
Выпивший почти всю водку Ермилыч тут же и заснул, а писарь дождался попа Макара, который пришел с покоса усталый, потный и казавшийся еще меньше, как цыпленок, нечаянно попавший в воду.
– Ну, слава богу, покончили, – проговорил он, припадая запекшимися губами к ведру с квасом. – И по домам пора.
– Что же ты нас-то с Ермилычем не пригласишь в гости? – обиделся писарь, наблюдая попа Макара.
– Чего вас звать? Сами приедете.
– Все-таки в церковь ходят по звону, а в госта по зову.
– Ну, коли так, так милости просим.
– Значит, ходите почаще мимо, без вас веселее?.. Поп, не гордись… В некоторое время и мы с Ермилычем можем пригодиться.
– Послушай, да что ты ко мне-то привязался, сера горючая? – озлился о. Макар.
– Ну, ладно, ладно… И так приедем.
Солнце еще не село, когда помочане веселою гурьбой тронулись с покоса. Это было целое войско, а закинутые на плечи косы блестели, как штыки. Кто-то затянул песню, кто-то подхватил, и она полилась, как река, выступившая в половодье из своих берегов. Суслонцы всегда возвращались с помочей с песнями, – так уж велось исстари.
Поп Макар уехал раньше, чтобы встретить помочан у себя в доме, а писарь с Ермилычем возвращались прежнею дорогой. Писарь еще раз полюбовался поповскими лугами, от которых поднимался тяжелый аромат свежескошенной травы.
– Эх, хорошо! – вслух думал писарь, приглядывая поемный луг из-под руки. – Неужто же они и это слопают?
Мысль была обидная и расстраивала писаря, хотя благодаря разговору с Ермилычем у него явилась слабая надежда на что-то лучшее, на возможность какого-то выхода. Да, еще не все пропало. Писарский нос чуял какую-то поживу, хотя форма этой поживы еще и не определилась ясно. Потом ему делалось обидно, что другие малыгинские зятья все зажили по-новому, кончая Галактионом, и только он один остался точно за штатом. Конечно, обидно, потому что чем он хуже этих других прочих? Почище еще будет, только дай срок развернуться. Тоже родня называется: хоть бы чем-нибудь поманили для начала. Писарство уже надоело Замараеву, да и времена наступали трудные. Неизвестно, кого еще назначат вместо Полуянова, а новая метла всегда чисто начинает мести. Привыкай-ка к новому начальству да подлаживайся.
– Эх, жисть каторжная! – вздыхал Замараев, вспоминая Полуянова. – И дернуло тогда попа… Лучше бы, кажется, своими деньгами тогда откупиться.
Вообще, как ни поверни, – скверно. Придется еще по волости отсчитываться за десять лет, – греха не оберешься. Прежде-то все сходило, как по маслу, а нынче еще неизвестно, на кого попадешь. Вот то ли дело Ермилычу: сам большой, сам маленький, и никого знать не хочет.
Первый, кто встретил писаря и Ермилыча в поповском доме, был Вахрушка.
– Ты, крупа, по какой-такой причине объявился здесь? – сердито спросил его писарь, все еще имевший на старика «зуб».
– А уж так, Флегонт Васильич, – довольно смело ответил Вахрушка, вытягиваясь по-солдатски. – Куды добрые люди, туды и мы.
– Видно, в Прорыве насчет водки плохо? – подсмеивался Ермилыч.
– Какая там водка! И в заведении этого составу нет. В том роде, как монастырское положенье.
– Колдунами живете, – ругался писарь. – Только добрых людей морочите.
– Плохая наша ворожба, Флегонт Васильич. Михей-то Зотыч того, разнемогся, в лежку лежит. Того гляди, скапутится. А у меня та причина, что ежели он помрет, так жалованье мое все пропадет. Денег-то я еще и не видывал от него, а уж второй год живу.
– Так тебе и надо, старому черту! Зачем службу настоящую бросил? Вот теперь и поглядывай, как лиса в кувшин.
– Уж как господь пошлет, а я только об одном молюсь, как бы я с него лишнего не взял… да. Вот теперь попадье пришел помогать столы ставить.
Вахрушка не сказал главного: Михей Зотыч сам отправил его в Суслон, потому что ждал какого-то раскольничьего старца, а Вахрушка, пожалуй, еще табачище свой запалит. Старику все это казалось обидным, и он с горя отправился к попу Макару, благо помочь подвернулась. В самый раз дело подошло: и попадье подсобить и водочки с помочанами выпить. Конечно, неприятно было встречаться с писарем, но ничего не поделаешь. Все равно от писаря никуда не уйдешь. Уж он на дне морском сыщет.
А в поповском доме с раннего утра шло настоящее столпотворение. Сколько было нужно всего заготовить, чтобы накормить и напоить такую ораву помочан! Рябая и толстая попадья Луковна (сокращенное от Лукинична) сбилась с ног, несмотря на помощь писарихи Анны Харитоновны. Она обливалась потом и бегала на погреб, чтобы перевести дух и хлебнуть холодненького домашнего пивца. Попадья была строга и держала мужа в ежовых рукавицах, а тут распинайся для всех, как каторжная. Кроме писарихи, ей помогала еще одна, совсем новая женщина в Суслоне, не имевшая официального положения: это была Арина Матвеевна, сожительница Емельяна. Она недавно приехала и проживала в Суслоне, не смея показать носу на мельницу. Высокая и красивая, она всем понравилась, и попадья принимала ее, как будущую жену Емельяна.
– Вот помрет старик, тогда Емельян и примет закон, – говорила попадья с уверенностью опытного в таких делах человека. – Что делать, нашей сестре приходится вот как терпеть… И в законе терпеть и без закона.
Арина Матвеевна каждый раз так хорошо смущалась от таких разговоров, и попадья ее жалела. Хорошо уж очень застыдится бабочка. Сейчас Арина Матвеевна старалась услужить попадье, чтобы хоть этим отплатить ей за доброту.
Появление Вахрушки обрадовало попадью больше всего.
– Все-таки мужчинка, хоть и старо место, – откровенно объяснила она. – Бабы-то умаялись без тебя, Вахрушка… Скудельный сосуд.
– Уж постараемся, попадья, – заявил Вахрушка. – Старый конь борозды не портит.
– А ты бы по первоначалу хлебнул пивца холодненького, Вахрушка. Кощей-то заморил тебя.
– Ох, заморил!
Помощь Вахрушки дала сейчас же самые благодетельные результаты. Он кричал на баб, ставивших столы во дворе, чуть не сшиб с ног два раза попадью, придавил лапу поповскому коту, обругал поповскую стряпуху, – одним словом, старался. Писаря и мельника он встречал с внутренним озлоблением, как непрошенных гостей.
– Вот черт принес! – жаловался он попадье. – Не нашли другого время, а еще мы да мы… и всякое обращение понимаем. Лезут не знамо куда.
– Поп и то жалился на них, – по секрету сообщила попадья. – Наехали, говорит, на покос и учали меня ругать за исправника.
Впрочем, незваные гости ушли в огород, где у попа была устроена под черемухами беседка, и там расположились сами по себе. Ермилыч выкрал у зазевавшейся стряпухи самовар и сам поставил его.
– На вольном-то воздухе вот как чайку изопьем, – говорил он, раздувая самовар. – Еще спасибо поп-то скажет. Дамов наших буду отпаивать чаем, а то вон попадья высуня язык бегает.
Писарь улегся на траву и ничего не говорил. Он был поглощен какою-то тайною мыслью и только угнетенно вздыхал.
Поповский дом теперь походил на крепость, занятую неприятелем. Пока ужинали, дело еще шло ничего, а потом началась уже настоящая попойка. Одной водки было выставлено шесть ведер, не считая домашнего пива. Глухой сдержанный говор во время еды быстро сменялся пьяным галденьем, криком и песнями. Скоро уже ничего нельзя было различить, и каждый орудовал в свою голову. Откуда-то явилась балалайка, и под ее треньканье поднялась ожесточенная пляска. Мужики галдели, бабы визжали, и стонала, кажется, сама земля от этого пьяного веселья. Писарь прислушивался к гомонившей помочи и только покачивал головой. Ну, пусть порадуются на последках, а там уж, что бог даст. Конечно, темный народ и ничего не понимает. Мысль о том, что все отберут, засела клином в крепкую писарскую голову. Ермилыч легкомысленно занят был настоящим и постоянно бегал к помочанам, где и успел порядочно выпить. В последний раз он вернулся в сопровождении писарихи я Арины Матвеевны.
– Испейте чайку, мадамы, а то без задних ног останетесь.
Последним пришел в садик поп Макар, не могший от усталости даже говорить, а попадью Луковну привели под руки.
– Ох, моченьки не стало! – жаловалась старушка. – До смертыньки умаялась. И кто это только придумал помочи!
– А вы наливочки, матушка, – предлагал Ермилыч. – Весь устаток как рукой снимет. Эй, Вахрушка, сорудуй насчет наливки!
– Слушаю-с! – ответил голос Вахрушки неизвестно откуда.
Спускалась уже безмолвная летняя ночь. Помочане разбрелись уже по своим домам. Только издали доносились обрывки пьяных песен, да на Ключевой гоготали сторожившиеся гуси. Поп увел Ермилыча в горницы, а писарь заснул на траве под шумок разговоров в беседке. Когда он проснулся, было уже совершенно темно и только из беседки доносился голос попадьи, рассказывавшей что-то бесконечное. Писарь прислушался. Речь шла о Галактионе и разных запольских делах. Изредка вставляли свое словечко Анна и Арина Матвеевна. Оказалось, что суслонские дамы отлично знали решительно все, что делалось в Заполье, всю подноготную: и про Бубниху, с которой запутался Галактион, и про адвоката Мышникова, усадившего Полуянова в острог из-за Харитины, и про бубновский конкурс, и про банк и т. д.
– Вот так бабы! – изумлялся писарь, протирая глаза. – Откуда только они все вызнали?
– Серафима-то Харитоновна все глаза проплакала, – рассказывала попадья тягучим речитативом. – Бьет он ее, Галактион-то. Известно, озверел человек. Слышь, Анфуса-то Гавриловна сколько разов наезжала к Галактиону, уговаривала и тоже плакала. Молчит Галактион, как пень, а как теща уехала – он опять за свое.
– Гордилась Серафима мужем, – объясняла Анна. – Вот и плачется. За гордость господь наказал.
– И это бывает, – согласилась Арина Матвеевна с тяжелым вздохом. – А то, может, Бубниха-то чем ни на есть испортила Галактиона. Сперва своего мужа уходила, а теперь принялась за чужого.
– Убить ее мало, подлячку. Прежде таких-то в воду бросали.
Потом женщины начали говорить шепотом. Слышался сдержанный смех. Часто упоминалось имя Харитины.
«Ах, проклятые бабы! – начал сердиться писарь. – Это им поп Макар навозит новостей из Заполья, да пьяный Карла болтает. Этакое зелье эти самые бабы! До всего-то им дело».
Дальше писарь узнал, как богато живет Стабровский и какие порядки заведены у него в доме. Все женщины от души жалели Устеньку Луковникову, отец которой сошел с ума и отдал дочь полякам.
– Изведут девку вконец, – говорила попадья. – Сама полячкой сделается, а полячки – злые-презлые. Так и шипят, как змеи подколодные.
– У Стабровских англичанка всем делом правит, – объяснила Анна, – тоже, говорят, злющая. Уж такие теперь дела пошли в Заполье, что и ума не приложить. Все умнее да мудренее хотят быть.
Закончилась эта интимная беседа своими домашними делами, причем досталось на орехи суслонским мужьям.
– Ну, наши-то совсем еще ничего не понимают, – говорила попадья. – Да оно и лучше.
– Куда им! – смеялась Анна. – В трех соснах заблудятся!
Это уже окончательно взбесило писаря. Бабы и те понимают, что попрежнему жить нельзя. Было время, да отошло… да… У него опять заходил в голове давешний разговор с Ермилычем. Ведь вот человек удумал штуку. И как еще ловко подвел. Сам же и смеется над городским банком. Вдруг писаря осенила мысль. А что, если самому на манер Ермилыча, да не здесь, а в городе? Писарь даже сел, точно его кто ударил, а потом громко засмеялся.
– Ай, батюшка, кто тут крещеный? – всполошилась попадья. – Никак посторонний мужчина… ай!
А писарь все хохотал и, погрозив кому-то кулаком, проговорил:
– Вот я вам пок-кажу, прохвосты!
Когда писарь вошел в поповскую горницу, там сидел у стола, схватившись за голову, Галактион. Против него сидели о. Макар и Ермилыч и молча смотрели на него. Завидев писаря, Ермилыч молча показал глазами на гостя: дескать, человек не в себе.
III
Галактион попал в Суслон совершенно случайно. Он со Штоффом отправился на новый винокуренный завод Стабровского, совсем уже готовый к открытию, и здесь услыхал, что отец болен. Прямо на мельницу в Прорыв он не поехал, а остановился в Суслоне у писаря. Отца он не видал уже около года и боялся встречи с ним. К отцу у Галактиона еще сохранилось какое-то детское чувство страха, хотя сейчас он совершенно не зависел от него.
Из поповского дома писарь и Галактион скоро ушли домой. Оба были расстроены, каждый по-своему, и молчали. Первым нарушил молчание писарь, заговоривший с каким-то озлоблением:
– Наладили завод Стабровскому? Карла сказывал, что годовой выход на двести тысяч ведер чистого спирта. Вот ахнет такое заведение, так все наскрозь пропьемся. Только кто и вылакает такую прорву винища.
– Прост ты, Флегонт Васильич, и ничего не понимаешь в таких делах.
– Прост, да про себя, Галактион Михеич. Даже весьма понимаем. Ежели Стабровский только по двугривенному получит с каждого ведра чистого барыша, и то составит сумму… да. Сорок тысяч голеньких в год. Завод-то стоит всего тысяч полтораста, – ну, дивиденд настоящий. Мы все, братец, тоже по-своему-то рассчитали и дело вот как понимаем… да. Конечно, у Стабровского капитал, и все для него стараются.
Галактион засмеялся наивности писаря.
– А если, Флегонт Васильич, Стабровский и не будет курить вино на своем заводе, а дивиденд получит такой же?
Писарь только захлопал глазами, пораженный такою неожиданностью, а потом обиделся.
– Ты меня и впрямь за дурака считаешь, Галактион Михеич.
– Нет, верно! Ты слыхал про винокуренные заводы Прохорова и К o? Там дело миллионное, твердое, поставленное. На три губернии работает, и каждый уголок у них обнюхан. Просунься-ка к ним: задавят. Так?
– Уж это что говорить. Силища, известно.
– Маленькие заводишки Прохоров еще терпит: ну, подыши. Да и неловко целую округу сцапать. Для счету и оставляют такие заводишки, как у Бубнова. А Стабровский-то серьезный конкурент, и с ним расчеты другие.
– Резаться будут до зла-горя, пока которого-нибудь не разорвут.
Галактион опять засмеялся и проговорил другим тоном:
– Вот что, Флегонт Васильич, ты мужик умный, не проболтаешься. Этого еще никто не знает, кроме меня. И самому Стабровскому никогда бы не придумать. А есть тут необыкновенного ума жид Ечкин. Его штука. Никто этого не знает, даже Штофф, а я сообразил, когда по делам бубновского конкурса ездил на прохоровские заводы. Ах, умен Ечкин! Ему министром быть. Видишь, какая тут штука: Прохоров забрал силу, а Ечкин и высчитал, что его можно поджать, и даже очень. Расчет в хлебном рынке и в провозной плате. Если поставить завод ближе к хлебу, так у каждого пуда можно натянуть две-три копейки – вот тебе раз, а второе, везти сырой хлеб или спирт – тоже три-четыре копейки барыша… да… Вот уж тебе тысяч пятнадцать – двадцать Стабровский имеет за здорово живешь и может выдержать конкуренцию. Так? Теперь какой расчет у Прохорова затягивать себе петлю на шею? Ечкин и придумал. Я это только один понимаю, и ты молчи до поры. Он устроит так, что Стабровский будет получать с Прохорова отступную побольше сорока-то тысяч. Обоим будет выгодно. А чуть Прохоров на дыбы, Стабровский завод пустит. Понял теперь?
Писарь сел и смотрел на Галактиона восторженными глазами. Господи, какие умные люди бывают на белом свете! Потом писарю сделалось вдруг страшно: господи, как же простецам-то жить? Он чувствовал себя таким маленьким, глупым, несчастным.
– А мы-то! – проговорил он с тяжелым вздохом и только махнул рукой. – Одним словом, родимая мамынька, зачем ты только на свет родила раба божия Флегонта? Как же нам-то жить, Галактион Михеич? Ведь этак и впрямь слопают, со всем потрохом.
– Ничего, поживем. На всякую загадку есть своя отгадка.
Писаря охватила жажда поделиться мучившею его мыслью. Откровенность Галактиона подзадорила его. Он начал разговор издалека, с поповской помочи, когда с Ермилычем пил водку на покосе.
– Как это он мне сказал про свой-то банк, значит, Ермилыч, меня точно осенило. А возьму, напримерно, я, да и открою ссудную кассу в Заполье, как ты полагаешь? Деньжонок у меня скоплено тысяч за десять, вот рухлядишку побоку, – ну, близко к двадцати набежит. Есть другие мелкие народы, которые прячут деньжонки по подпольям… да. Одним словом, оборочусь.
– Грязное дело, Флегонт Васильич. Бедноту да голь обирать.
– Ах, какой ты! Со богатых-то вы все оберете, а нам уж голенькие остались. Только бы на ноги встать, вот главная причина. У тебя вон пароходы в башке плавают, а мы по сухому бережку с молитвой будем ходить. Только бы мало-мало в люди выбраться, чтобы перед другими не стыдно было. Надоело уж под начальством сидеть, а при своем деле сам большой, сам маленький. Так я говорю?
– Нечистое дело, Флегонт Васильич.
– Э, деньги одинаковы! Только бы нажить. Ведь много ли мне нужно, Галактион Михеич? Я да жена – и все тут. А без дела обидно сидеть, потому как чувствую призвание. А деньги будут, можно и на церковь пожертвовать и слепую богадельню устроить, мало ли что!
– Что же, начинай.
– Одобряешь, значит?
У Галактиона вдруг сделалось скучное лицо, и он нахмурился. Писарь понял, откуда нанесло тучу, и рассказал, что давеча болтала попадья с гостями.
– Откуда только вызнают эти бабы! – удивлялся писарь и, хлопнув Галактиона по плечу, прибавил: – А ты не сумлевайся. Без стыда лица не износишь, как сказывали старинные люди, а перемелется – мука будет.
– Нечего сказать, хороша мука. Удивительное это дело, Флегонт Васильич: пока хорошо с женой жил – все в черном теле состоял, а тут, как ошибочку сделал – точно дверь распахнул. Даром деньги получаю. А жену жаль и ребятишек. Несчастный я человек… себе не рад с деньгами.
– Силом женили – с них и взыск.
– Ничего я не знаю, а только сердце горит. Вот к отцу пойду, а сам волк волком. Уж до него тоже пали разные слухи, начнет выговаривать. Эх, пропадай все проподом!
Этот случайный разговор с писарем подействовал на Галактиона успокоивающим образом. Кажется, ничего особенного не было сказано, а как-то легче на душе. Именно в таком настроении он поехал на другой день утром к отцу. По дороге встретился Емельян.
– А, здравствуй, Емельян! Ну, как поживаете?
– Да ничего, – заметил Емельян и замялся. – Ты бы того, Галактион, повременил, а то у родителя этот старец сидит.
– Ну, и пусть сидит… Авось не съедим друг друга.
Галактион как-то чутьем понял, что Емельян едет с мельницы украдом, чтобы повидаться с женой, и ему сделалось жаль брата. Вся у них семья какая-то такая, точно все прячутся друг от друга.
– До свидания, – проговорил Емельян, видимо вырвавшийся на минутку. – Увидимся на мельнице.
– Ладно, приезжай.
Галактион давно собирался к отцу, но все откладывал, а сегодня ехал совершенно спокойно. Чему быть, того не миновать.
Михей Зотыч лежал у себя в горнице на старой деревянной кровати, покрытой войлоком. Он сильно похудел, изменился, а главное – точно весь выцвел. В лице не было ни кровинки. Даже нос заострился, и глаза казались больше.
– А, вспомнил отца! – заговорил он равнодушно, когда Галактион вошел.
– Случайно узнал, папаша, что вы больны. Отчего вы мне ничего не написали? Я сейчас же приехал бы…
– Что писать-то, милый сын? Какой я писатель? Вот смерть приходила… да. Собрался было совсем помирать, да, видно, еще отсрочка вышла. Ох, грехи наши тяжкие!
– Прежде смерти никто не помрет, – ответил из угла старец, которого Галактион сейчас только заметил. – А касаемо грехов, это ты верно, Михей Зотыч. Пора мир-то бросать, а о душе тягчать.
Это был тот самый старец, который был у Галактиона с увещанием. Галактион сделал вид, что не узнал его.
– Ох, пора! – стонал Михей Зотыч, тяжело повертываясь на своем жестком ложе. – Много грехов, старче… Вот как мышь в муку заберется, так и я в грехах.
– Не за себя одного дашь ответ, – отозвался сердито старец. – Говорю: пора… Спохватишься, да как бы не опоздать. Мирское у тебя на уме.
Старец рассердился без всякой причины и вышел, хлопнув дверью. Михей Зотыч закрыл глаза и улыбнулся.
– В скиты меня тащат, – заговорил он, – да… Оно пора бы, ежели бы… Зачем ты сюда-то приехал. Галактион?
– На заводе был у Стабровского, папаша. По пути и сюда завернул.
– Нанялся к Стабровскому в подрушные?
– Нет, я так… У меня свое дело.
– Хорошее дело, сыночек…
– Какое уж есть… Не помирать же с голоду.
– Отцу не хотел служить, а бесу служишь. Ну, да это твое дело… Сам не маленький и правую руку от левой отличишь.
Галактион замер, ожидая, что отец начнет выговаривать ему относительно жены, но Михей Зотыч закрыл глаза и опять улыбнулся.
– Думал: помру, – думал он вслух. – Тяжело душеньке с грешным телом расставаться… Ох, тяжело! Ну, лежу и думаю: только ведь еще жить начал… Раньше-то в египетской работе состоял, а тут на себя… да…
С трудом облокотившись на подушку, старик прибавил другим голосом:
– А я два места под мельницы арендовал, Галактион. Одно-то на Ключевой, пониже Ермилыча, а другое – на притоке.
– Для чего ж тебе еще две мельницы?
– Ну уж это не твое дело.
– Что же, я могу составить тебе планы и сметы, а выстроите и без меня. У меня своего дела по горло.
Старик посмотрел на сына прищуренными глазами, как делал, когда сердился, но сдержал себя и проговорил деловитым тоном:
– Сами управимся, бог даст… а ты только плант наведи. Не следовало бы тебе по-настоящему так с отцом разговаривать, – ну, да уж бог с тобой… Яйца умнее курицы по нынешним временам.
Галактион провел целый день у отца. Все время шел деловой разговор. Михей Зотыч не выдал себя ни одним словом, что знает что-нибудь про сына. Может быть, тут был свой расчет, может быть, нежелание вмешиваться в чужие семейные дела, но Галактиону отец показался немного тронутым человеком. Он помешался на своих мельницах и больше ничего знать не хотел.
Вечером Галактиона поймал Симон.
– Братец, совсем вы забыли нас, – жаловался он. – А мы тут померли от скуки… Емельян-то уезжает по ночам в Суслон, а я все один. Хоть бы вы меня взяли к себе в Заполье, братец… Уж я бы как старался.
– Погоди, вот сам сначала устроюсь… Тебе Харитина кланяется.
– Станет она думать обо мне, братец! На всякий случай скажите поклончик, что, мол, есть такой несчастный молодой человек, который жисть свою готов за вас отдать. Так и скажите, братец.
– Сладко уж очень, а я не умею так говорить, – отшучивался Галактион.
Потом Галактион с неожиданною нежностью обнял брата и проговорил:
– Симон, бойся проклятых баб. Всякое несчастье от них… да. Вот смотри на меня и казнись. У нас уж такая роковая семья… Счастья нет.
С отцом Галактион расстался совсем сухо, как чужой.
Емельян поехал провожать Галактиона и всю дорогу имел вид человека, приготовившегося сообщить какую-то очень важную тайну. Он даже откашливался, кряхтел и поправлял ворот ситцевой рубахи, но так ничего и не сказал. Галактион все думал об отце и приходил к заключению, что старик серьезно повихнулся.
IV
Галактион отъехал уже целых полстанции от Суслона, как у него вдруг явилось страстное желание вернуться в Прорыв. Да, нужно было все сказать отцу.
– Поворачивай! – крикнул он ямщику таким голосом, что тот оглянулся. – Да живее!
Какое-то странное волнение охватило Галактиона, точно он боялся чего-то не довезти и потерять дорогой. А потом эта очищающая жажда высказаться, выложить всю душу… Ему сделалось даже страшно при мысли, что отец мог вдруг умереть, и он остался бы навсегда с тяжестью на душе.
Симон испугался, когда увидел вернувшегося Галактиона, – у него было такое страшное лицо. Он еще не видал брата таким.
– Что случилось, Галактион?
– Ничего… Забыл переговорить с отцом об одном деле.
Михей Зотыч, наоборот, нисколько не удивился возвращению Галактиона. Скитский старец попрежнему сидел в углу, и Галактион обрадовался, что он здесь, как живой посредник между ним и отцом.
– Чего позабыл? – грубо спросил Михей Зотыч улыбаясь.
– Чего забыл? – точно рванул Галактион. – А вот это самое… да. Ведь я домой поехал, а дома-то и нет… жена постылая в дому… родительское благословение, навеки нерушимое… Вот я и вернулся, чтобы сказать… да… сказать… Ведь все знают, – не скроешь. А только никто не знает, что у меня вся душенька выболела.
– А ты всем скажи: отец, мол, родной виноват, – добавил Михей Зотыч с прежнею улыбкой. – Отец насильно женил… Ну, и будешь прав, да еще тебя-то пожалеют, особливо которые бабы ежели с жиру бесятся. Чужие-то люди жалостливее.
– Хорошо тебе наговаривать, родитель, да высмеивать, – как-то застонал Галактион, – да. А я вот и своей-то постылой жизни не рад. Хлопочу, работаю, тороплюсь куда-то, а все это одна видимость… у самого пусто, вот тут пусто.
– Ишь как ты разлакомился там, в Заполье! – засмеялся опять Михей Зотыч. – У вас ведь там все правые, и один лучше другого, потому как ни бога, ни черта не знают. Жиды, да табашники, да потворщики, да жалостливые бабешки.
Галактион вскочил со стула и посмотрел на отца совсем дикими глазами. О, как он сейчас его ненавидел, органически ненавидел вот за эту безжалостность, за смех, за самоуверенность, – ведь это была его собственная несчастная судьба, которая смеялась над ним в глаза. Потом у него все помутилось в голове. Ему так много было нужно сказать отцу, а выходило совсем другое, и язык говорил не то. Галактион вдруг обессилел и беспомощно посмотрел кругом, точно искал поддержки.
– А в Кирилловой книге сказано, – отозвался из угла скитский старец: – «Да не будем к тому младенцы умом, скитающися во всяком ветре учения, во лжи человеческой, в коварстве козней льщения. Блюдем истинствующие в любви».
– Это ежели у кого совесть, – добавил Михей Зотыч смиренным тоном. – А у нас злоба и ярость.
– Смейся, родитель. Да, смейся! – крикнул Галактион. – А над кем смеешься-то?
– Слышишь, старче, как нынче детки с родителями разговоры разговаривают? – обратился Михей Зотыч к своему гостю. – Ну, сынок, скажи еще что-нибудь.
– И скажу! От кого плачется Серафима Харитоновна? От кого дом у меня пустует? Кто засиротил малых детушек при живом отце-матери? От кого мыкается по чужим дворам Емельянова жена, как беспастушная скотина? Вся семья врозь пошла.
– А вот помру, так все поправитесь, – ядовито ответил Михей Зотыч, тряхнув головой. – Умнее отца будете жить. А сейчас-то надо бы тебя, милый сынок, отправить в волость, да всыпать горячих штук полтораста, да прохладить потом в холодной недельки с две. Эй, Вахрушка!
На счастье Галактиона, Вахрушки не случилось дома, и он мог убраться из-под гостеприимной родительской кровли цел и невредим.
– Ужо в город приеду к тебе в гости! – крикнул ему вслед Михей Зотыч, напрасно порываясь подняться. – Там-то не уйдешь от меня… Найдем и на тебя управу!
Когда под окнами проехала дорожная повозка Галактиона, скитский старец проговорил:
– А ты напрасно изводишь сына-то, Михей Зотыч. На каком дереве птицы не сиживали, – так и грехи на человеке. А мужнин-то грех за порогом… Подурит, да домой воротится.
– А ежели я его люблю, вот этого самого Галактиона? Оттого я женил за благо время и денег не дал, когда в отдел он пошел… Ведь умница Галактион-то, а когда в силу войдет, так и никого бояться не будет. Теперь-то вон как в нем совесть ходит… А тут еще отец ему спуску не дает. Так-то, отче!
Всю дорогу до Заполья Галактион ехал точно в каком-то тумане. С отцом вышло какое-то дикое объяснение, и он не мог высказать того, что хотел. Свою душевную тяжесть он вез обратно с собой. Теперь у него не выходила из головы жена. Какая-то жгучая жалость охватывала его сердце, а глаза видели заплаканное, прежде времени старившееся лицо Галактиону делалось совестно за свое поведение. В самом деле, зачем он зорил свой собственный дам? Кстати, и с Прасковьей Ивановной все кончилось так же быстро, как началось… Они не сошлись характерами. Прасковья Ивановна жаждала безусловного повиновения, а Галактион не умел поддаваться, да и не любил ее настолько, чтобы исполнять каждый женский каприз. Положим, Прасковья Ивановна была и красива, и молода, и пикантна, но это было совсем не то. Из-за нее для Галактиона выдвигалось постоянно другое женское лицо, ласковое и строгое, с такими властными глазами, какою-то глубокою внутреннею полнотой. Под этим взглядом он чувствовал себя как-то и хорошо, и жутко, и спокойно, точно в ясное солнечное летнее утро, когда все кругом радуется. Прасковья Ивановна сама догадалась, что из этой связи ничего не выйдет, и объявила Галактиону без слез и жалоб, деловым тоном:
– Идите вы, Галактион Михеич, к жене… Соскучилась она без вас, а мне с вами скучно. Будет… Как-никак, а все-таки я мужняя жена. Вот муж помрет, так, может, и замуж выйду.
– За Мышникова?
– Уж какая судьба выпадет. Вот вы гонялись за Харитиной, а попали на меня. Значит, была одна судьба, а сейчас вам выходит другая: от ворот поворот.
Так и расстались, и ни которому ни тепло, ни холодно не сделалось.
Именно с такими мыслями возвращался в Заполье Галактион и последнюю станцию особенно торопился. Ему хотелось поскорее увидеть жену и детей. Да, он соскучился о них. На детей в последнее время он обращал совсем мало внимания, и ему делалось совестно. И жены совестно. Подъезжая к городу, Галактион решил, что все расскажет жене, все до последней мелочи, вымолит прощение и заживет по-новому.
– Эй, ямщик, живее!
Но в Заполье его ожидал неожиданный сюрприз. Дома была одна кухарка, которая и объявила, что дома никого нет.
– Как никого?
– Да так. Серафима Харитоновна забрала ребяток и увезла их к тятеньке. Сказала, што сюда не вернется.
Это был настоящий удар. В первый момент Галактион не понял хорошенько всей важности случившегося. Именно этого он никак не ожидал от жены. Но опустевшие комнаты говорили красноречивее живых людей. Галактиона охватило озлобленное отчаяние. Да, теперь все порвалось и навсегда. Возврата уже не было.
– Что же, сам виноват, – вслух думал Галактион. – Так и должно было быть… Серафиме ничего не оставалось делать, как уйти.
Долго Галактион ходил по опустевшему гнезду, переживая щемящую тоску. Особенно жутко ему сделалось, когда он вошел в детскую. Вот и забытые игрушки, и пустые кроватки, и детские костюмчики на стене… Чем бедные детки виноваты? Галактион присел к столу с игрушками и заплакал. Ему сделалось страшно жаль детей. У других-то все по-другому, а вот эти будут сиротами расти при отце с матерью… Нет, хуже! Ах, несчастные детки, несчастные!
Много передумал Галактион за эти часы, пока не перешел к самому близкому. Да, теперь уж, вероятно, целый город знает, что жена ушла от него. Худые вести не лежат на месте. Как он теперь в люди глаза покажет? Ведь все будут на него пальцами указывать. Чувство жалости к жене сменилось теперь затаенным озлоблением. Да, она хотела устроить ему скандал и устроила в полной форме. Хуже ничего не могла придумать. И опять от этого скандала хуже будет все тем же несчастным детям. Если бы Серафима по-настоящему любила детей, так никогда бы так не сделала.
«Ну, ушла к отцу, что же из этого? – раздумывал Галактион. – Ну, будут дети расти у дедушки, что же тут хорошего? Пьянство, безобразие, постоянные скандалы. Ах, Серафима, Серафима!»
Галактион дождался сумерок и отправился к Малыгиным. Он ужасно боялся, чтобы не встретить кого-нибудь из знакомых, и нарочно обошел самые людные улицы, как вор, который боится собственной тени.
Его неожиданное появление в малыгинском доме произвело настоящий переполох, точно вошел разбойник. Встретившая его на дворе стряпка Аграфена только ахнула, выронила из рук горшок и убежала в кухню. Сама Анфуса Гавриловна заперлась у себя в спальне. Принял зятя на террасе сам Харитон Артемьич, бывший, по обыкновению, навеселе.
– Ну, милый зятек, как мы будем с тобой разговаривать? – бормотал он, размахивая рукой. – Оно тово… да… Наградил господь меня зятьками, нечего сказать. Один в тюрьме сидит, от другого жена убежала, третий… Настоящий альбом! Истинно благословил господь за родительские молитвы.
– Поговоримте серьезно, Харитон Артемьич.
– Да ты с кем разговариваешь-то, путаная голова? – неожиданно закричал старик. – Вот сперва свою дочь вырасти… да. А у меня с тобой короткий разговор: вон!
Старик даже затопал ногами и выбежал с террасы. Галактион чувствовал, как он весь холодеет, а в глазах стоит какая-то муть. Харитон Артемьич сбегал в столовую, хлопнул рюмку водки сверх абонемента и вернулся уже в другом настроении.
– Вот что, Галактион, неладно… да.
– Я и сам знаю, что хорошего ничего нет. А только вот дети.
– Ах, нехорошо, брат!.. И мы не без греха прожили… всячески бывало. Только оно тово… Вот ты вырасти свою дочь… Да, вырасти!..
Старик опять закричал и затопал ногами, но в этот критический момент явилась на выручку Анфуса Гавриловна. Она вошла с опущенными глазами и старалась не смотреть на зятя.
– Иди-ка ты, отец, к себе лучше, – проговорила старушка с решительным видом, какого Галактион не ожидал. – Я уж сама.
– Что же, я и уйду, – согласился Харитон Артемьич. – Тошно мне глядеть-то на всех вас. Разорвал бы, кажется, всех. Наградил господь. Что я тебе по-настоящему-то должен сказать, Галактион? Какие-такие слова я должон выговаривать? Да я…
– Ну, иди, иди, Харитон Артемьич.
– И уйду. А ты, Фуса, не верь ему, ни единому слову не верь, потому нынешние-то зятья… тьфу!
Когда Харитон Артемьич вышел с террасы, наступила самая томительная пауза, показавшаяся Галактиону вечностью. Анфуса Гавриловна присела к столу и тихо заплакала. Это было самое худшее, что только можно было придумать. У Галактиона даже заныло под ложечкой и вылетели из головы все слова, какие он хотел сказать теще.
– Вся надежда у меня только на тебя была, Галактион, – заговорила Анфуса Гавриловна, не вытирая слез, – да. А ты вот что придумал.
– Меж мужем и женой один бог судья, мамаша, а вторая причина… Эх, да что тут говорить! Все равно не поймете. С добром я ехал домой, хотел жене во всем покаяться и зажить по-новому, а она меня на весь город ославила. Кому хуже-то будет?
– Сам же запустошил дом и сам же похваляешься. Нехорошо, Галактион, а за чужие-то слезы бог найдет. Пришел ты, а того не понимаешь, что я и разговаривать-то с тобой по-настоящему не могу. Я-то скажу правду, а ты со зла все на жену переведешь. Мудрено с зятьями-то разговаривать. Вот выдай свою дочь, тогда и узнаешь.
Галактион заходил по террасе, как раненый зверь. Потом он тряхнул волосами и проговорил:
– Вот что, мамаша, кто старое помянет, тому глаз вон. Ничего больше не будет. У Симы я сам выпрошу прощенье, только вы ее не растравляйте. Не ее, а детей жалею. И вы меня простите. Так уж вышло.
V
Жена вернулась к Галактиону, но этим дело не поправилось. Супруги встретились затаенными врагами, прикованными на одну цепь. Серафима понимала одно, именно, что все это хуже того, если б муж бранил ее и даже бил. Побои и брань проходят и забываются, а у них было хуже. Галактион был чужим человеком в своем доме и говорил только при детях. С женой он не сказал двух слов, и это молчание убивало ее больше всего. Она даже боялась думать о том, что будет дальше, и чувствовала себя живым покойником. И раньше муж не любил ее по-настоящему, но жалел, и она чувствовала себя покойно. Сейчас Галактион сидел почти безвыходно дома и все работал в своей комнате над какими-то бумагами, которые приносил ему Штофф. Изредка он выезжал только по делам, чаще всего к Стабровскому.
Чужие люди не показывались у них в доме, точно избегали зачумленного места. Раз только зашел «сладкий братец» Прасковьи Ивановны и долго о чем-то беседовал с Галактионом. Разговор происходил приблизительно в такой форме:
– Заехал я к вам, Галактион Михеич, по этой самой опеке, – говорил Голяшкин, сладко жмуря глаза. – Хотя вы и отверглись от нее, а между прочим, и мы не желаем тонуть одни-с. Тонуть, так вместе-с.
– Ах, мне все равно! – соглашался Галактион. – Делайте, как знаете!
– На манер Ильи Фирсыча Полуянова?
– Опять-таки дело ваше.
– Так-то оно так, а все-таки будто и неприятно, ежели, например, в острог. Прасковья Ивановна наказали вам сказать, что большие слухи ходят по городу. Конечно, зря народ болтает, а оно все-таки…
– Послушайте, мне решительно все равно. Понимаете?
У Голяшкина была странная манера во время разговора придвигаться к собеседнику все ближе и ближе, что сейчас как-то особенно волновало Галактиона. Ему просто хотелось выгнать этого сладкого братца, и он с большим трудом удерживался. Они стояли друг против друга и смотрели прямо в глаза.
– Как же я скажу Прасковье Ивановне? – неожиданно спросил Голяшкин?
– А так и скажите, что пропадай все.
– Позвольте-с, как же это так-с? Прасковья Ивановна…
Галактион неожиданно вспылил, затопал ногами и крикнул:
– Да что ты из меня жилы тянешь… Уходи, ежели хочешь быть цел! Так и своей Прасковье Ивановне скажи! Одним словом, убирайся ко всем чертям!
– Так-с. Так вы вот как-с, – бормотал Голяшкин, пятясь к двери. – Да-с. Очень вежливо…
Галактион остановил его и, взяв за борт сюртука, проговорил задыхавшимся голосом:
– Ну, чего ты боишься, сахар? Посмотри на себя в зеркало: рожа прямо на подсудимую скамью просится. Все там будем. Ну, теперь доволен?
– Вы-то как знаете, Галактион Михеич, а я не согласен, что касаемо подсудимой скамьи. Уж вы меня извините, а я не согласен. Так и Прасковье Ивановне скажу. Конечно, вы во-время из дела ушли, и вам все равно… да-с. Что касаемо опять подсудимой скамьи, так от сумы да от тюрьмы не отказывайся. Это вы правильно. А Прасковья Ивановна говорит…
– Вон, дурак!
Этот визит все-таки обеспокоил Галактиона. Дыму без огня не бывает. По городу благодаря полуяновскому делу ходили всевозможные слухи о разных других назревавших делах, а в том числе и о бубновской опеке. Как на беду, и всеведущий Штофф куда-то провалился. Впрочем, он скоро вернулся из какой-то таинственной поездки и приехал к Галактиону ночью, на огонек.
– У тебя был Голяшкин? – спрашивал немец без всяких предисловий.
– Был.
– Он сладкий дурак и больше ничего.
– Знаю. Я ему это сам сказал. Все-таки знаешь…
– Э, вздор!.. Так, зря болтают. Я тебе скажу всего одно слово: Мышников. Понял? У нас есть адвокат Мышников. У него, брат, все предусмотрено… да. Я нарочно заехал к тебе, чтобы предупредить, а то ведь как раз горячку будешь пороть.
Уходя, Штофф пришаркнул своею хромою ногой, подмигнул и проговорил:
– А какая есть девчурка в Кунаре… пхе!..
– Ну, брат, я этими делами не занимаюсь. Отваливай.
– Да ты спятил с ума, братец?
– Около того.
– Ты глуп, несчастный!
– Пусть.
Галактион действительно прервал всякие отношения с пьяной запольской компанией, сидел дома и бывал только по делу у Стабровского. Умный поляк долго приглядывался к молодому мельнику и кончил тем, что поверил в него. Стабровскому больше всего нравились в Галактионе его раскольничья сдержанность и простой, но здоровый русский ум.
– Мне почему-то кажется, что мы будем большими друзьями, – проговорил однажды Стабровский, пытливо глядя на Галактиона. – Одним словом, вы будете нашим вполне.
– Благодарю, Болеслав Брониславич, только оно как будто и не подходит: вы – барин, а я – мужик.
Стабровский только улыбнулся, взял Галактиона под руку и проговорил:
– Идемте завтракать.
Это простое приглашение, как Галактион понял только впоследствии, являлось своего рода посвящением в орден наших. В официальные дни у Стабровского бывал целый город, а запросто бывали только самые близкие люди.
Завтрак был простой, но Галактиону показалось жуткой царившая здесь чопорность, и он как-то сразу возненавидел белобрысую англичанку, смотревшую на него, как на дикаря. «Этакая выдра!» – думал Галактион, испытывая неловкое смущение, когда англичанка начинала смотреть на него своими рыбьими глазами. Зато Устенька так застенчиво и ласково улыбалась ему.
– Это тоже ваша дочь? – спросил Галактион.
– Нет, это просто славяночка Устенька, дочь Тараса Семеныча. Она учится вместе с моей Дидей.
Маленькая полечка все время наблюдала гостя и, когда он делал что-нибудь против этикета, сдержанно улыбалась и вопросительно смотрела на гувернантку, точно на каланчу, которая могла каждую минуту выкинуть сигнал тревоги. Англичанка на этот немой вопрос поднимала свои сухие плечи и рыжие брови, а потом кивала головой с грацией фарфоровой куклы, что в переводе значило: мужик. Устенька отлично понимала этот немой язык и волновалась за каждую неловкость Галактиона: он гремел чайною ложечкой, не умел намазать масла на хлеб, решительно не знал, что делать с сандвичами. Когда Галактион начал есть рыбу ножом, англичанка величественно поднялась и павой выплыла из столовой. Дидя бросилась за ней, захватив рот рукой. Но отец приказал ей вернуться и сделал строгое лицо. Устенька сидела вся красная, опустив глаза. Она понимала, что Стабровский делается усиленно вежливым с гостем, чтобы тот не заметил устроенной англичанкой демонстрации. Он дошел до того, что даже сам начал есть рыбу с ножа. Это уже окончательно переломило терпение Диди, – девочка расхохоталась неудержимым детским хохотом и убежала в детскую, где англичанка уже укладывала свои чемоданы.
– Я попала куда-то к самоедам… – объясняла мисс Дудль.
В столовой оставались только хозяин, гость и Устенька.
– Славяночка, ты будешь угощать нас кофе, – говорил Стабровский с какою-то особенною польскою ласковостью.
А Галактион сидел и не понимал, в чем дело, хотя смутно и догадывался, что проклятая англичанка уплыла неспроста. Хохот Диди тоже его смущал.
Вывел всех из неловкого положения доктор Кочетов, который явился с известием, что Бубнов умер сегодня ночью.
– Самое лучшее, что он мог сделать, – заметил Стабровский, делая брезгливое движение, – да. Для чего такие люди живут на свете?
– И все-таки жаль, – думал вслух доктор. – Раньше я говорил то же, а когда посмотрел на него мертвого… В последнее время он перестал совсем пить, хотя уж было поздно.
– Тут была какая-то темная история. А впрочем, не наше дело. Разве может быть иначе, когда все удовольствие у этих дикарей только в том, чтоб напиться до свинства? Культурный человек никогда не дойдет до такого положения и не может дойти.
Известие о смерти несчастного Бубнова обрадовало Галактиона: эта смерть развязывала всем руки, и проклятое дело по опеке разрешалось само собой. У него точно гора свалилась с плеч.
– Девочка, принесите мне коньячку, – просил доктор Устеньку.
Он, по обыкновению, был с похмелья, что являлось для него нормальным состоянием. Устенька достала из буфета бутылку финьшампань и поставила ее на стол. Доктор залпом выпил две больших рюмки и сразу осовел.
– Да, был человек, и нет человека, – бормотал он. – А все-таки жаль разумное божье созданье.
Потом он неожиданно обратился к Галактиону и с пьяною улыбкой проговорил:
– А вы, ваше степенство, небось рады, да? Что же, это в порядке вещей: сегодня Бубнов умер от купеческого запоя, а завтра умрем мы с вами. Homo sum, nihil humanum alienum puto…
Доктор в доме Стабровского был своим человеком и желанным гостем, как врач и образованный человек. Даже мисс Дудль благоволила к нему, и Стабровский любил подшутить над нею по этому поводу, когда не было девочек. Доктору прощалось многое, чего не могли позволить никому другому. Так, выпивши, он впадал в обличительное настроение и начинал громить «плутократов». Особенно доставалось Штоффу. Стабровский хохотал до слез, когда доктор бывал в ударе. Сейчас Штоффа не было, а доктор сосредоточил свое внимание на Галактионе.
– Ну что, начинающий плутократ, как дела?
– Ничего, доктор, понемножку.
– Плутовать понемножку невыгодно. Вот учитесь у Болеслава Брониславича, который ловит только крупную рыбу, а мелкие плуты кончают, как Полуянов.
– Послушайте, доктор, прийти в дом и называть хозяина большим плутом… – заговорил Стабровский, стараясь сохранить шутливый тон. – Это… это…
– Вы хотите сказать, что это свинство? – поправил доктор. – Может быть, вы хотите к этому прибавить, что я пьяница? И в том и в другом случае вы будете правы, хотя… Я еще выпью плутократского коньячку.
– А потом опять будете нас обличать?
– И буду, всегда буду. Ведь человек, который обличает других, уже тем самым как бы выгораживает себя и садится на отдельную полочку. Я вас обличаю и сам же служу вам. Это напоминает собаку, которая гоняется за собственным хвостом.
Галактион только выжидал случая, чтоб уйти. Завтрак был кончен, а слушать пьяного доктора не представляло удовольствия.
– А, испугался! – провожал его доктор. – Не понравилось… Хха! А вы, ваше степенство, заверните к Прасковье Ивановне. Сия особа очень нуждается в утешении… да. У ней такое серьезное горе… хха!..
В передней Галактиона догнала Устенька и шепнула:
– Вы никогда, никогда не ешьте рыбы ножом. Это не принято. И чайною ложкой не стучите… и хлеб отламывайте маленькими кусочками, а не откусывайте прямо от ломтя.
– Хорошо, я не буду.
Галактион поднял девочку и поцеловал.
– Тоже нельзя, – строго заметила она. – Я уж большая.
Этот первый завтрак служил для Галактиона чем-то вроде вступительного экзамена. Скоро он почувствовал себя у Стабровских если не своим, то и не чужим. Сам старик только иногда конфузил его своею изысканною внимательностью. Галактион все-таки относился к магнату с недоверием. Их окончательно сблизил случайный разговор, когда Галактион высказал свою заветную мечту о пароходстве. Стабровский посмотрел на него прищуренными глазами, похлопал по плечу и проговорил:
– Вот это я понимаю… да! Очень хорошо, молодой человек! Я и сам об этом подумывал, да одному не разорваться. Мы еще потолкуем об этом серьезно. А вы далеко пойдете, Галактион Михеич. Именно нам, русским, недостает разумной предприимчивости.