Глава 2
Невзрачная кузница у Ильи.
С дырявой крышей, с покосившимися воротами, обнесенная худым плетнем, стоит она здесь, кажется, со времен царя Гороха. Дед кузнечил в ней, потом отец, бородатый добрый старик, и вот перешла она по наследству к Илье.
Характером Илья удался в отца. Так же добродушен, так же смел, горячая натура, решительный, он был любимцем села.
Илья довольно начитан, он любил светские книги, а отец его — церковные. Особенно много читал Илья Льва Толстого, Горького, Некрасова и Крылова. Он мог пересказать прочитанное почти наизусть.
Я с ним дружил давно, хотя он был старше меня. Из уездного города я пересылал ему книги, плакаты, разные брошюры. С ним вместе весною этого года мы организовали ячейку партии из двадцати человек. Теперь в ней около тридцати. Илья — председатель ячейки. Она одна из самых лучших организаций в нашем уезде.
Еще издали, от высокой насыпной плотины, увидел я группу мужиков возле кузницы. Одни сидели на бревнах, а другие стояли в тени возле плетня.
Впрочем, кузница никогда не пустовала. С делом и без дела приходили к ней мужики. Обсуждали что-то, спорили, рассказывали разные были, небылицы, ругались, смеялись. Так повелось уж всюду, что кузница у мужиков — самое любимое место.
В нашем селе три кузницы, но самая известная — Ильи.
Это оттого, что Илья был лучшим кузнецом не только в нашем селе, но и по всей округе, а потом, он общителен. Брал за работу дешевле других, а делал лучше. Работал он вдвоем с братом Васькой, а мехи качали ребятишки или мужики. Не в пример деду и отцу, Илья брил бороду и усы на своем продолговатом лице, темно-бордовом от огня и копоти. Серые глаза выглядывали из-под густых бровей лукаво.
Илья не был болтлив, но не любил и молчать. Если работа серьезная, он ковал сосредоточенно, поджав губы. И только когда молотобоец ударял неверно, молча посмотрит на него, крякнет и опять бьет. После, сунув изделие в горн или в кадку с водой, обругает походя молотобойца, но без злобы.
Загляденье — смотреть на работу Ильи. Особенно когда он пускает кувалду на раскаленное добела железо. Искры так и летят в разные стороны, а Илья бьет, ахает и кричит: «Держи, Вася, держи!» Окончив, добавляет: «Вот мы как! Куй железо, пока горячо».
Садится на чурбак, закуривает и начинает что-нибудь рассказывать. Этих рассказов у него уйма. Удивительно, откуда он их берет. И как смотреть на его работу хорошо, так интересно и слушать.
Инструмент у него не покупной. Он сам сделал сверлильный станок, приводимый в движение ногой, огромные тиски, укрепленные в станине, и еще смастерил столярный станок, который помещался в приделе, возле кузницы. Кроме железных осей, он мастерил и деревянные. Делал и колеса, гнул ободья.
«Илья — золотые руки», — говорили про него. Ухмыляясь, он хвалился: «В городах люди на зубы золото расходуют, а я из чугуна целиком могу челюсть изготовить. Хоть долото грызи. Вот какие зубы! Вынимать их для промывки не надо. Потер наждаком — вот тебе и блеск».
Он и чертежи мелом на доске рисовал, и болванки отливал.
Мастер он был и на тонкие работы. Замки разные — к амбарам ли, к сундуку ли, — ножницы, часы стенные чинил. Он даже кольца девчатам обтачивал из алюминия, из меди, поломанные сережки для ушей склепывал. Во время такой тонкой работы он надевал очки, а волосы завязывал тесемкой.
Однажды я прочитал ему рассказ Лескова о тульском мастере Левше, который подковал блоху английского короля.
«А ты бы мог ее подковать?» — спросил я. Он усмехнулся. «Не взялся бы, убей бог. Но я понимаю, в чем загвоздка. Англичане ловкие, а мы ловчее. Тут намек… А впрочем, если такое бы сверло… главное, дырки в подковах очень малы должны быть… Но хоть и сказка, а хорошо».
Поздоровавшись с мужиками на улице, я вошел в кузницу, стал в сторонке. Илья не заметил меня. Он что-то рассказывал. А когда рассказывает, он всегда крепко жмурится, будто силясь что-то вспомнить.
— Важный у нас был волостной писарь, — продолжал Илья. — Черт! При жерелке с кисточкой на шее ходил, будь в правленье, будь на улице. А в церковь пойдет, нарядится, как индюк. Форсун. На все свадьбы его зовут. Не позвать нельзя. Обиду учинит. Да ведь водку хотя бы лакал, а то дай ему «спотыкач» или «запеканку». Мало того, папирос ему достань, и обязательно «дюшест», а нет их — подавай какую-то «Ю-Ю». И курит он из серебряного муштука. Маленький такой, с наперсток. Ну вот. На одной свадьбе у богатого мужика напоили его, значит, этой «запеканкой», а когда охмелел, в нее хозяйский сын, озорник, возьми и подлей водки. И совсем стал писарь во хмелю. Начал: «Я» да «я»… «А вы? Вы вроде навоз… У меня вы все вот где… Старшина? У него что? Борода и бляха. Расписаться не может. Все дела вершу я». И захвалился, заважничал, вроде как у писателя Гоголя прощелыга Хлестаков… А во рту муштук торчит. Держит его как-то в углу, на зубах. Тут один из гостей и спроси: «А можете вы, господин писарь, с урядником совладать?» Это он нарочно поддел. Писарь с урядником за учительшей, как кочета, гонялись, кто прежде окружит. А ни тот, ни другой. Скружилась она с сыном трактирщика. «Я? С урядником? — вскочил он. — Я его задавлю!» Вскочил, покраснел и вдохнул воздух. И тут увидали, как муштук нырь ему в рот! Писарь поперхнулся и еще больше распалился. Стало быть, урядник здорово ему поперек горла встал. Народ ужаснулся, с иных и хмель долой, но писарю ни слова. Молчат, ждут, что дальше. Эдакий страх напал. Ведь был муштук во рте, а теперь невесть где. И выйдет ли в обратну сторону — кто знает. Может писарь в страшных муках и умереть. А народ отвечай.
Илья замолк. Он любил останавливаться на интересных местах. Да и железо раскалилось. Васька тащил его клещами к наковальне.
Молча бьет Илья, бьет Васька. Вот уже загнули один конец, второй загнули, получился крюк для валька. Бросил Илья в шайку с водой крюк, зашипела вода. А в горне уже чей-то лемех от плуга.
— Дальше-то, дальше!
— Что дальше? О чем это я? Да, успокоился писарь, выпил еще «запеканки», закусывает арбузом. А люди молчат. Ждут — сразу умрет писарь или на него корча нападет. Нет, ничего. Охмелел, лыка не вяжет. А муштук там, в брюхе, как в портмонете. Ему что, он в «запеканке», а сверху арбуз. Кругом гладко и сладко. Да-а… Хватился он не скоро. Вынул «дюшесту», ищет муштук. Нету. В карманы — нету. По столу шарит — пусто. «Где муштук», — спрашивает. Молчат люди. Видом не видали. А гляди-ка, дорогая была штука. Серебряный. И давай все искать. Под столом, на столах. Нет. И начал он кричать: «Украли! Подать муштук! Как я без него в управу поеду. Вся управа дарственный муштук знает!» Чуть не плачет. Так и не нашел. Свалился. Отвели его на квартиру, спать уложили.
Опять умолк Илья, глянув на горн. Снова полетели искры. Наваривал лемех — дело серьезное. Закончил работу, закурил.
— Сме-еху было. У окна квартиры народу пропасть. Все село вмиг узнало. Ждут то ли его смерти, то ли чего хуже. Так и не дождались. И пропал муштук во цвете лет.
— Ужель переварился? — гнусаво спросил Митенька.
— Переплавился, — так же гнусаво ответил ему Илья. — Это ты не переплавишься, есер левый. Тебя бы тигру в пасть. Пожевал бы он твои сухие бока, авось и нам легче бы стало.
Митенька, который сидел на корточках в углу кузницы, был яростный враг наш. При Временном правительстве он был заведующим земельным комитетом и вместе с Николаем Гагариным выступал против изъятия помещичьей земли. После Октябрьской его выгнали из комитета, отобрали два участка земли, но он не успокоился и принялся тайком арендовать землю.
Вредный человек Митенька. Умный, начитанный. Он куда опаснее, чем Гагарин Николай, мельник Дерин, лавочник Лобачев. Он вожак богатеев. Многие и теперь слушаются его.
— А зачем это мне плавиться? Зачем? — быстро спросил он.
Илья хотел что-то ответить ему, но, увидев меня, пошел навстречу, вытирая руки о фартук.
— Здорово, здорово! — Он протянул мне жесткую, как ремень, ладонь. — Слышал я, что ты приехал, да не пошел к тебе. Думаю — э-э, нет, сам придет, коль не зазнался.
— Что ты, Илья? Зачем мне зазнаваться?
— Ну, как же? Ты секретарь укома, и ты редактор газеты, и еще что-то на тебя навешали.
— Добавь еще: член упродкома, заведующий внешкольным подотделом.
— Что это еще за внешкольный? Чем ведает?
— Ликвидацией неграмотности среди населения, организацией библиотек, изб-читален, народных клубов.
— Нахватал. А справишься?
— Надо справиться. Я не один. Есть помощники. Ты не знаком с моим товарищем? — кивнул я на Никиту.
— Пока нет. Кто он такой?
— Рабочий из Питера.
Митенька, на которого я нет-нет да поглядывал, как и он на меня, не вытерпел:
— Продотрядчик, что ль?
— Здравствуй, дядя Митя! — Я подошел к нему, протянул руку. — А ты все такой? Все борешься против большевиков?
— Он твердит, как попугай: «В борьбе обретешь ты право свое», — усмехнулся Сатаров, секретарь ячейки, рослый мужик с крупным носом и большими глазами.
Митенька огрызнулся на Сатарова:
— Пора тебе, долгоносому, знать, что это не наш лозунг, а правых эсеров.
— Один черт — правые, левые. Что я, не знаю? — вдруг заорал на него Сатаров.
— А ты перебежчик! — намекнул Митенька на то, что Сатаров некоторое время был левым эсером, а потом перешел к большевикам.
— Ты бы рад перебежать, да тебя не примут. Ты кто? — еще громче закричал Сатаров. — Ты без подделки чистопробный империалист. О Керенском плачешь. Чехословакам радуешься. Гришка-матрос верно говорит: «В нем, слышь, в сухом черте, гидра сидит о тринадцати головах. И все головы ядовиты».
— А ты, а ты? — Митенька вскочил.
Прозвище «гидра», да еще о тринадцати головах, данное ему Гришкой, он решительно не выносил.
— А ты — барбос! Как есть барбос. И бреши не тут, где честной народ, а на плотине.
Они сцепились, и не впервые, к великой потехе мужиков. Кузнец Илья поджал живот, хохотал, забыв, что пора наваривать лемех, который уже раскалился.
Васька выхватил лемех, кузнецы начали ковать его под горячий спор и смех мужиков. Ко мне подошел Никита.
— Кто такой? — кивнул на Митеньку.
— Это, друг Никита, штучка, — шепнул я, — деревенский кулак. Он еще даст себя знать. Приглядывайся к людям.
Отковав лемех, Илья окунул его в воду, затем бросил почти под ноги Митеньке.
— Получай, Архипыч, да не лайся. Гони десять фунтов муки.
Лемех был Митенькин.
— Ну, что же, — обратился Илья к нам, — искупаться, что ли?
— А кузница? — спросил я.
— Брательник управится. Да вот сколько помощников! — указал Илья на мужиков.
Мы направились к плотине, перешли на ту сторону, где пруд граничил с ржаными и яровыми полями.
Вдоль отлогого берега стояли густые ивы, низко склонившиеся над водой. Ивы были старые, толстые, с гнилой сердцевиной. В дуплах, видимо, ребята разводили огонь — стенки обуглены. Корявые сучья с густыми листьями касались воды, словно пили ее. Толстые, облезлые корни лежали поверх земли.
Здесь, в тени, защищенные от палящих лучей солнца, мы и уселись.
— Вот какие дела-то… — начал Илья, снимая рубаху. — Стало быть, чехи Самару заняли?
— Заняли.
— Да-а. Их, слышь, много?
— По всей дороге от Пензы до Байкала растянулись. Корпус тысяч в шестьдесят.
— А с Царицыном как?
— В Царицыне бои идут с Красновым. Атаман, царский генерал, пытается перерезать железную дорогу от Царицына, чтобы не допустить провоз хлеба в Москву. Ленин послал приказ — разбить белогвардейцев, собрать хлеб на Дону у казаков и отправить в Москву. Царицын — это хлеб с юга. Как у вас тут кулаки поживают?
— Поживают да чехов поджидают. Да, дело трудное, — вздохнул Илья.
Никита рассказал о Питере и о том, как живут рабочие, о письме Ленина к рабочим, о посылке их в деревню за хлебом. Об организации комитетов бедноты.
— Хлеб, Илья, хлеб нужен. Для этого и создаются комитеты, чтобы как следует потрясти кулаков. Взять у них все излишки. Найти припрятанный хлеб. Пресечь спекуляцию хлебом! Строго проводить хлебную монополию. Словом, к вечеру созови собрание ячейки. Коммунисты честные?
— Они почти все из бедняков.
— Ну, бедняки тоже разные бывают. Как Володька Туманкин?
— Володьку не надо звать, — сказал подошедший Сатаров. — Болтлив, как черт. Не надо и Олю Козуриху, хотя она и пастуха жена. Пустая балаболка.
— Осип Пешеходов не лучше ее. Тот попу в рот глядит. Как же, певчий бас, апостола в церкви читает, глотку дерет.
— По-моему, надо всех созвать, — сказал я. — Дело в том, что из отобранного хлеба половину разрешается оставить для бедноты. Так что им не выгодно будет болтать, хлеба не получат.
Первым бросился в воду Сатаров. Ухнув, он нырнул и долго скрывался под водой. Вынырнул черт знает где. Густые волосы закрыли ему лицо. Фыркнув, он огласил воздух зычным голосом и замахал саженками.
— Вот идол! — промолвил Илья. — Через ров плывет, а там крутит. Погибнет, как жеребец Лобачева! Затянет на дно, утащит в омут.
Но Сатарова не затянуло в омут. Он уже доплыл до островочка, который всегда был для ребятишек загадочным. На островке, остатке старой плотины, росли две громадные ивы. Старая плотина, когда была насыпана новая, ушла под воду. Настоящий ров, вернее обрывистый овраг страшнейшей глубины, находился между старой плотиной, построенной еще при крепостном праве, и новой, саженей на двадцать ниже ее. Здесь, в этом промежутке, никто не решался купаться. Тут верная смерть. Крутит.
— Ого-го-го! — раздалось с островка. — Давай!
— Я тебе, черту, дам! — пробормотал Илья, тоже бултыхнулся и с криком поплыл к Сатарову.
Теперь наша очередь.
— Никита, ты хорошо плаваешь? — спросил я. — Если плохо, иди во-он туда. Там с берега мельче, а тут, смотри, сразу обрыв.
И верно, прямо перед нами лежала темная бездна. Вылезть из пруда можно, лишь уцепившись за сучья или за корни ивы.
— Что ты меня пугаешь! В Неве купался.
— У вас в Неве берег отлогий. Иди подальше. Здесь никто не купается, только смельчаки, вроде вон тех отчаянных.
Скоро и Илья достиг островка. И оба кричали и махали нам.
— Эх, была не была! — И я бросился в пучину. Как ни жарко было, вода показалась мне холодной, а когда плыл надо рвом, прямо ледяной. Да так и было. Подо мной несколько сажен пропасти, а на дне бьют холодные родники. При воспоминании о том, что подо мною бездна, все время круговорот — от теплой сверху и холодной снизу воды, — я невольно почувствовал головокружение. И даже дыхание захватило. Некстати вспомнил, что у некоторых пловцов над этим местом будто ноги судорогой сводит. И только подумал, как мне будто нож в икру врезался. «Нет, не поддамся, — решил я. — Чтобы в своем пруду утопиться? Такая смерть на смех курам». Я перевернулся вверх животом. Это лучший способ плавания, хотя и медленный. Плывя так, я смотрел в небо. Там, в выси, тоже как в бездне, но уже совершенно бездонной, плавали перистые облака, курчавые барашки. Они были в несколько слоев и двигались тихо, еле-еле, а может быть, и совсем не двигались. «Вот и жди, когда они соберутся в кучу, в дождевую тучу», — сложилось у меня.
Затем, повернув голову, чтобы посмотреть, далеко ли до островка, заметил, что на западе, на краю горизонта, будто кем-то выпираемые, поднимаются густые с белой проседью облака. Лицо палит солнце, светит прямо в глаза. Я зажмурился и сильнее, как веслами, заработал руками. Вдруг стукнулся о что-то головой, и одновременно надо мной раздался дружный хохот. Словом, я прибыл на необитаемый остров, где уже обосновались председатель и секретарь ячейки. Они подали мне руки и выволокли из воды.
— Ну и ну! — удивился Илья. — Ты просто герой. Посмотри-ка туда.
Оказывается, я не заметил, что повернул от старой плотины к новой и проплыл над самой страшной глубиной, над которой даже на лодке никто не решается плавать.
— Ничего особенного, — ответил я, невольно содрогаясь. — А потом — когда не знаешь опасности, ничего.
— Ноги судорогой не сводило? — спросил Сатаров.
— Было чуток.
— Там же самые огромные ключи. Один из них так и называется «Гремучий». Хотя он и под водой.
Отсюда, с острова, можно обозревать полсела. Вот широкая улица. Это третье общество. Здесь живут самые богатые. Почти все избы крыты жестью, даже амбары. Недалеко от реки семистенка лавочника Покая, по прозвищу Милый. Этот обдирала похлеще Лобачева. Притом ласковый, с елейным голоском, с мягкой бородой, всегда аккуратно расчесанной. Милый — церковный староста. Он даже попа обманывает, крадет деньги из церковной кружки, а уж на что наш отец Федор хитер и жаден.
Невдалеке от дома Милого высится громадная, тоже семистенная, изба, выстроенная глаголем. Это изба Дериных, к которым мы в прошлом году ходили с хромым Ильей сватать ему невесту и получили от ворот поворот.
А улица второго общества спускается к середине пруда. С краю живет бедняк Максим Слободин с кучей голопузых и оборванных детей. Рядом с ним — маслобойщик Уколов с тремя сыновьями. Маслобойня у них новой системы, — винтовой, металлическая, а не деревянная, как у Павлова. К Уколовым ездят давить масло даже из соседних сел.
Я знаю всех обитателей, знаю, кто как живет, каков у кого характер, голос, навыки.
В этих обществах я был писарем до Февральской революции, а затем заместителем председателя сельского комитета. Сначала мы отобрали землю у помещика Сабуренкова, а потом у столыпинских отрубников и владельцев участков.
Но они не падали духом. Землю арендовали тайком у той же бедноты, да еще заставляли ее работать на себя. Хлеб же ловко прятали. И не в ямы, не в двойном полу амбара, а хранили его в чужих сусеках, у верных им бедняков. Поди придерись! И беднота не была на них в обиде. Богатеи платили им хлебом.
— Тяжелая будет работа! — невольно произнес я.
— Какая работа? — спросил Илья.
— Да вот хлеб отбирать. Раздор среди мужиков по-настоящему в самой деревне только начинается. Мы вон с Никитой… Кстати, где он?
— Плавает, — увидал Илья.
— Тут ему плавать много придется, — подсказал Сатаров.
— А вы на что?
— Да не бойся, у нас не утонет.
— Вот и говорю: нам с ним не в первый раз приходится организовывать комбеды. Все наши работники разъехались по селам. Иные комбеды уже собрали хлеб и двинули его на станцию. И нам надо торопиться. Сам товарищ Ленин занялся этим делом. Не сбудутся слова Рябушинского, что «костлявая рука голода задушит революцию». Нет, не дадим голоду задушить нашу революцию. Только самим работать день и ночь! Людей в комитет надо избрать энергичных. Кого ты, Илья, думаешь в председатели? Хорошо бы тебя самого запрячь!
— Я и так никуда не уйду. Надо другого, посвежее. А я уже всем глаза намозолил. Вот с этой мобилизацией бедняков и середняков в армию. Мы отправили пятнадцать человек. Теперь обучаются в Пензе. Насилу обувь и шинели достали. Не все шли охотно. А жены их и сейчас меня ругают.
— Им помочь хлебом надо в первую очередь. А вам к вечеру список бедноты составить. Созовем на собранье только бедноту, — сказал я.
— А если другие придут, прогонять их?
— Смотря кто придет. Если подходящие середняки — пусть. Мы хорошего середняка должны привлечь на нашу сторону. На это есть указание Ленина.
Я рассказал, почему мы избегаем созывать общее собрание крестьян села.
— Нас чуть не растерзали в Шереметьеве. Набрались кулаки с подкулачниками и говорить бедноте не дали, потом к столу двинулись. Рожи убийственные. В нашем селе мы всех знаем, а там — разберись, кто что. Все в лапти обулись, в зипуны нарядились, кричат, орут: «Мы все бедняки! Всех пишите. А хлеб не дадим грабить». Это мы халатность допустили.
— Туча-то, гляньте, туча-а! — вдруг заорал Сатаров и бросился в воду.
Следом за ним и мы с Ильей. Скоро достигли берега, где сидел уже одетый Никита.
— Ну, Илья, вы идите с Сатаровым составлять список, а мы зайдем пообедать с Никитой.
— И я с ними пойду, — сказал Никита.
— А обедать? Что же ты, голодным останешься? А что скажет моя мамка?
— Но зато я познакомлюсь при составлении списка с населением.
— Никита верно говорит, — поддержал Илья. — А обед и у нас найдется. Что же, у кузнеца и жрать нечего?
— Где собранье созвать?
— В школе. С учительницей я сговорюсь.
Проходя мимо подмостков, я невольно оглянулся, но Насти уже не было. Полоскали белье другие женщины. И стало почему-то очень грустно.