Книга: Комедия убийств. Книга 1
Назад: XXIX
Дальше: XXXI

XXX

Губерта заперли в смрадном подвале, где Арлетт впервые подарила ему себя, и отобрали факел. Никого долго не было, и он сидел, трясясь от холода и страха. По ногам, становясь все смелее, ползали крысы. А когда он забывался недолгим тревожным сном или просто терял сознание от голода, жажды и страха, твари пытались грызть одежду, примеривались к пальцам, ушам или носу, щекоча усами кожу, грозя вот-вот впиться в тело острыми зубками.
Во сне, а может быть, в дымке забытья видел он какие-то фигуры. Искаженные злобой, безумные бородатые лица вооруженных чем попало людей в лохмотьях. Как ни странно, Губерт не боялся ужасных разбойников, он повелевал ими, и они слушались его. Потому что рыжебородый красавец в зеленой рубашке из шелка, подвязанной толстым поясом из коричневой кожи, дал ему знак, взял с него клятву и сказал, что он, Губерт, — избранный. Надлежало лишь взять то, что принадлежало ему по праву. Однако Губерт так и не узнал, о чем шла речь, потому что был наконец освобожден из-под ареста и еще дня три отлеживался в каморке, которую делил с монахом.
Прудентиус поил воспитанника отварами трав, которые передавала через Гунигильду Адельгайда. Больше никто не решался прямо или косвенно общаться с Губертом. Монах бормотал себе под нос что-то насчет того, что он так и знал, что все это не кончится добром.
Причиной бед Найденыша были, конечно, происки Гвиберта. Арлетт ненавидела шута, который домогался ее, но не мог ничего сделать, пока женщина находилась под охраной барона, который иногда приглашал ее к себе. Но теперь все изменилось. Рыжеволосую красотку Рикхард подарил молочному брату. Ни Арлетт, ни ее мать не решились воспротивиться.
Трудно сказать, почему барон велел извлечь из подвала Губерта, которого, казалось, решил уморить голодом и жаждой. Вероятно, Рикхард чувствовал, что Два Языка забрал слишком много власти.
Молодой организм Губерта быстро пошел на поправку, однако тучи над головой Найденыша и не думали рассеиваться. Целыми днями он сидел в каморке, не осмеливаясь высунуть нос на улицу. Тем временем наступила настоящая зима, задули пронизывающие до костей северные ветры, стало холодно, часто шли дожди.
На душе было и того пакостнее. Губерт выл, представляя, как проклятый горбун овладевает Арлетт. Страшное возбуждение и тоска охватывали его, когда он вспоминал, как чудесно хороша она была. А как шло ей тяжелое ожерелье из больших серебряных и маленьких золотых монеток, скрепленных между собой бронзовыми колечками?!
Губерт мечтал убить проклятого шута. Мечта эта казалась столь же несбыточной, как если бы Губерт возомнил, что сможет в один день стать вдруг хозяином замка, соратником герцога Гвискарда. Ничего подобного случиться не могло, оставалось ждать, что барон решит помиловать Найденыша и что Гвиберт, натешившись с Арлетт, оставит ее в покое.
После Крещения пришла весть о том, что наконец-то пал Салерно и что герцог Роберт — теперь безраздельный хозяин всего юга Италии и большой части Сицилии — перенес столицу в завоеванный город шурина. Барон велел сыну готовиться к отъезду.
Тут слег Прудентиус, и Найденышу пришлось ухаживать за слепцом. Можно было бы предположить, что хлопоты отвлекут Губерта от собственных переживаний, притупят страдания, однако этого не произошло. Немощность старика только раздражала юношу. Кроме того, Прудентиус начинал вдруг ни с того ни с сего нести невероятную чушь, временами монах бредил, но случалось, потом повторял то же самое, находясь в здравом уме.
Вечером, накануне отъезда Роберта, Прудентиусу после визита ведуньи и травницы гречанки Сабины неожиданно сделалось легче. Он попросил вина и с удовольствием осушил одним духом большую оловянную чашу.
Губерт почувствовал, что наступил необычайно важный момент, который, возможно, изменит его жизнь. Воспоминания о видениях, посещавших Найденыша в крысином подвале, продолжали будоражить душу.
Они тревожили и радовали все, кроме одного, наполнявшего Губерта страшной тоской. Перед ним вставал огромный город в горах, окруженный добрым десятком миль высоких каменных, с неприступными башнями стен, таких широких, что по ним запросто могла бы проехать квадрига. Город был наполнен гниющими на жарком солнце трупами, всюду царила смерть, все живое обращалось в бегство. Даже степь вокруг пылала огнем, рвались в небо дымные тучи, скрывая собой солнце. Огромный стервятник кружил над полем, где лежал… Губерт Найденыш. Он был жив, но никто не знал об этом, кроме птицы, которая кругами спускалась к беспомощному человеку, чтобы выклевать ему глаза. Ее крылья заслоняли последние лучики солнца, те, что не успел пожрать дым…

 

— Барон еще жив, — проговорил монах. — Я так ждал дня, когда мне удастся сомкнуть пальцы на его глотке… — Он усмехнулся, почувствовав изумление, охватившее юношу, который мог ненавидеть шута, сердиться на Роберта, но и в мыслях не смел пожелать зла хозяину. — Да, я пятнадцать лет мечтал об этом славном мгновении. Но напрасно, я умру раньше того, кто отобрал у меня все, кто растоптал мою жизнь. Кто убил ее…
«Ну вот, — подумал Найденыш. — Он опять бредит, а что, если дать ему палкой по голове, а потом сказать, что он споткнулся или оступился и упал, ударившись головой о выступ в стене?»
Мысль казалась такой соблазнительной, что Губерту стоило немалых сил, чтобы заставить себя устоять перед искушением. Прудентиус между тем продолжал:
— Он и у тебя отнял все… я говорю не про Арлетт, я имею в виду другое. Мне недолго осталось, но перед смертью я хочу открыть тебе одну тайну. Тебе придется сделать кое-что…
Старик понес какую-то чушь о Боге и дьяволе, потом надолго замолчал и, наконец, отхлебнув винца из чаши, которую юноша наполнил до половины, так чтобы Прудентиус не расплескал жидкость, поднося ее ко рту трясущимися руками, заговорил опять.
— Тебе, наверное, кажется, что я всегда был таким, старым, слабым и слепым? Так, конечно, так. В молодости мир представляется другим, но я на самом деле не стар, мне сорок пять, не намного больше, чем барону, хотя и его ты считаешь стариком… Я не жил в монастыре и не поклонялся кресту, я проклинал Бога, сделавшего человека столь мерзкой тварью. Настоящий Христос никогда не приходил в наш мир. Тот фокусник из Галилеи, которого повесили за то, что смущал народ и спорил с местными церковниками, не был сыном Божьим. Подлинный Христос не собирается приходить, чтобы сделать мир лучше. Наверное, он прав, творения его Огца, всемогущего Злодея, не стоят внимания… — Прудентиус перевел дух и, прежде чем продолжить, сделал глоток вина: — Я стал Прудентиусом пятнадцать лет назад. До того я, как и мой отец, служил германскому королю и императору Рима Генриху, жил в маленьком замке далеко на севере в горах. Место это называлось Фальконкралль. Когда император умер и престол Германии достался его шестилетнему сыну, Генриху, я стал служить ему. Тогда меня называли Конрадом. У меня была жена, мы были счастливы, имели много хороших воинов и слуг… — Голос Прудентиуса задрожал, однако он, сделав глоток, вновь овладел собой. — Но есть немало людей, которые не могут спокойно смотреть, если кто-нибудь счастлив. Главным моим злодеем стал архидьякон Гильдебрандт. Теперь он добился своего, сделался папой. Наисвятейшим стал тот, в ком нет и унции святости.
Гильдебрандт, апостолик Григорий, — повторял монах, — он всегда пекся о благе церкви Христовой… тот бедолага, умиравший в страшных мучениях, привязанный к кресту на костре, и думать не думал, гадать не гадал, как ловкие людишки погреют руки на его страданиях… — Монах закряхтел, слова вязли в пересохшем от напряжения и волнения горле. — Налей мне вина, рассказ будет долгим. Я ждал момента, когда смогу поведать тебе все, что переполняло мою душу на протяжении долгих лет.
Губерт почувствовал, что воспитатель в первый и последний раз собирается рассказать ему нечто очень важное. Найденыш разбавил вино водой, чтобы старик не напился раньше времени.
— Ему везде мерещились еретики, — продолжал калека. — Никогда не давали покоя те, кто думал иначе, просто думал, задумывался над тем, что творится вокруг, те, кто задавался вопросом «почему?», а не просто повторял слова молитвы, худо заученной безграмотным попом. Проклятый Гильдебрандт сделал так, что папа Николай объявил меня еретиком, послал войска. Мой сюзерен не подал мне помощи, да и чего было ждать от десятилетнего мальчишки, чья мать направо и налево раздавала земли придворным щеголям? Тайно моя жена и многие слуги ее с чадами и домочадцами сумели ускользнуть из замка раньше, чем псы папы сомкнули кольцо осады. Мы же, мужчины — я и верная дружина моя, прикрывая отход тех, кто был дорог нашему сердцу, остались и сражались до последнего, пока крыша объятого пламенем донжона не рухнула и не погребла нас под обломками.
Если бы Бог был добр, он убил бы меня, но он доказал мне, что я не ошибался в нем, и предпочел продлить мои страдания. Впрочем, тогда я еще надеялся, что ангел мой сумел избежать страшной участи. Она должна была достичь земель болгар, где в лесах жило и живет не мало людей, разделявших наши убеждения. Так бы оно и случилась, если бы супруга моя не страдала от качки на море. Ей бы отправиться в Венецию. Жители этой страны природные мореходы и более всего на свете уважают золото, за него они доставят кого угодно за тридевять земель в самые Запредельные царства. Однако принцесса моя избрала более длинный путь — через владения ломбардцев и норманнов в Бари, откуда морем рукой подать до греческого Дирра-хиума. Я предостерегал ее в том, что дорога эта куда опаснее, чем даже та, которая ведет через земли диких унгров, кишащие свирепыми торкоманами и куманами из далеких азиатских степей. Ибо нет страшнее зверя, чем норманнский барон, жаждущий добычи и молящийся мечу, как делали прадеды его, вознося хвалу богу-воину Одину… Тот хотя бы не заставлял их лгать самим себе…
Как сумел я спастись? Молодой баварец Людвиг, недавно поступивший ко мне на службу, нашел меня среди обгоревших развалин башни. Сам он, сражаясь у ворот, был ранен и погребен под трупом коня, оттого-то победители и сочли Людвига мертвым. Солдаты, посланные папой, передрались из-за добычи, убили командира, так что не было никого, способного обуздать их гнев, обращенный против друг друга. Меня они посчитали погибшим, как и Людвига. Он же нашел меня и помог скрыться. Позже он стал моим поводырем.
Мы двигались на юг, стремясь достигнуть Бари, где, могло статься, разыскали бы мою жену и ее спутников. Мне лишь хотелось узнать, что она жива и вне опасности, что сохранила шанс покинуть эту проклятую землю. Людвиг же хотел воссоединиться с Аделой, служанкой моей драгоценной супруги… — Голос монаха задрожал, по щекам покатились слезы, и Губерт сам налил ему неразбавленного вина. Старик выпил и продолжал: — Обрядившись монахами, питаясь подаяниями и случайной охотой (Людвиг нес с собою маленький лук, дававший нам возможность иногда подстрелить мелкое животное или птицу), миновали мы земли ломбардцев и норманнов и заночевали в монастыре во владениях императора ромеев. Бедные монахи оказались добры к нам, среди них был один, именем Прудентиус, он рассказал мне о страшной резне, учиненной бароном Рикхардом над паломниками.
Надо ли говорить, что, когда он упомянул о том, что безбожный норманн — так добрый старик называл нашего нынешнего господина — поднял руку на служителей Божьих, на детей и женщин, среди которых оказалась и дама благородного происхождения, я насторожился и принялся расспрашивать его, не знакомы ли ему подробности и не знает ли он, смог ли кто-нибудь уцелеть в тот страшный день.
Какова же была моя радость, когда я узнал, что госпоже моей Изабелле удалось спастись. Казалось, повезло не только мне, но и Людвигу, — выяснилось, что и Адела жива. Однако радости нашей не суждено было продлиться. Изабеллу приютили крестьяне, но, горе мне, ее нашел я полубезумной, с грудным ребенком, которого она то порывалась убить, то, плача, жалела. Адела умерла, и одна из крестьянок, ходивших за несчастными жертвами ярости и похоти барона Рикхарда и псов его, поведала нам, что последним, что сказала несчастная, было слетевшее с холодеющих губ имя: «Людвиг». Поводырь мой, не выдержав этого известия, закололся. Вскоре скончалась и Изабелла, а я… я радовался, что она не осталась жить, ибо со смертью приходит пустота, в которой ничего нет: ни радости, ни боли, стало быть, мучения бедняжки прекратились.
Я взял ее ребенка, который, как я мог надеяться, был моим сыном, о рождении которого мы с Изабеллой так мечтали. Перед ее отъездом был нам верный знак, что жена моя, моя несчастная супруга, наконец забеременела. Она приняла волшебный эликсир, который помогает девятнадцати парам из двадцати. Если женщина, выпившая его в полнолуние, ощутит приятное покалывание в лоне и до рассвета ляжет с мужчиной, которого любит, она родит ребенка, которого загадает; и она родила его, несмотря на весь ужас, позор и бесчестье, через которые пришлось ей пройти…
Монах плакал, и горькие слезы капали с его щек в чашу со сладким вином, но он, ничего не замечая, продолжал:
— Я взял ребенка и отправился в монастырь, надеясь, что добрые обитатели его не выгонят меня. Однако и тут не смог обрести я покоя. На монастырь напали дикие ватранги, норманны из владений герцога русов и из других еще более северных земель. Ватранги перебили всех монахов, разграбили имущество, сожгли постройки. Прудентиус скончался от ран. Я принял его имя и, сопровождаемый молодым крестьянином, вызвавшимся проводить меня, отправился на север в место, которое называлось Fallacia Blanda, что означает «Сладкий Обман», норманны прозвали его la Falaesa Blanxa, или Бланшфалез — Белый Утес… Но ведь это всего лишь невысокий скалистый пригорок, правда, говорят, на ярком солнце он кажется белым.
— И ты пришел сюда? В этот замок? — проговорил Губерт и спросил: — А где же тот ребенок?
Слезы в глазах Прудентиуса высохли, лишь только на желтых морщинистых щеках остались следы их пересохших русел. Он повернул голову в сторону мальчика, который уставился на старика, сердито хмуря брови: «Что еще за загадки? Говори толком». Казалось, монах утратил способность воспринимать окружающую действительность. Юноша потряс его за плечи.
— Так куда же девался ребенок? — спросил он требовательно. — Где он?
Прошло еще какое-то время, прежде чем калека отвечал.
— Могу только сказать, — проговорил он, сделав последний глоток из чаши. — Могу только сказать тебе, что Изабелла не крестила его, я же нарек Гутбертусом, в здешних краях имя это звучит как Хьиуберт или Губерт. Ты привык к его звучанию, не правда ли?
— Да… — еле слышно проговорил юноша, стараясь проглотить заполнивший все горло липкий ком. — Да…
Назад: XXIX
Дальше: XXXI