Рязанский “американец”
Возможно, я не стал бы писать о Лаврентии Загоскине, если бы в Америке его не ценили более, нежели у нас.
Наверное, не стал бы писать о нем, если бы улицу в Рязани, на которой он жил и умер, назвали бы “Загоскинской”, а не улицей немецкого еврея Карла Либкнехта, который к древней Рязани абсолютно никакого отношения не имел и не имеет.
Может быть, и не стал бы писать о нем, если бы его пронское имение Абакумово, где он рассадил величавые сады, ничуть не хуже мичуринских, не превратили бы в колхоз “Пионер”, в котором эти сады исчезли, – и всюду, чего ни коснись, имя этого человека постыдно затоптано, предано забвению. Впрочем, так у нас поступают почти всегда, дабы лишить русский народ русской же истории, чтобы вытравить память о прошлом России.
Сразу же сообщаю: Лаврентий Алексеевич Загоскин приходился троюродным братом известному романисту Михаилу Николаевичу Загоскину, служившему директором Оружейной палаты. Отец его из пензенских дворян, был секунд-майором в отставке, а прадед (тоже Лаврентий Алексеевич) был женат на Марфе Андреевне Эссен, дочери шведского генерала, плененного при штурме Нарвы. Обещаю читателю больше не утомлять его генеалогией.
“Морской Его Величества Корпус”! – Прежде я вновь перелистал мемуары бывших гардемаринов и того же Лаврентия Загоскина – о том, как они учились и что с ними там делали. Общая картина такова: с утра и до позднего вечера все дрались. Это было время, когда Морской Корпус выковывал в своих исторических стенах будущих адмиралов – героев обороны Севастополя и Камчатки. В кадеты брали малолетних дворян и до расцвета гардемаринской юности, пока не осияют их мичманские эполеты, кадеты не вылезали из потасовок, а начальство даже не вмешивалось, мудро рассуждая:
– Помилуй Бог! Ведь для того их и готовят, чтобы драк не чурались... без “задорства” на флоте не обойтись.
Начальство со своей стороны тоже посильно “взбадривало” неуспевающих в учебе розгами. Это ерунда, будто розги для экзекуций заранее отмачивались в соленой воде, – в Морском Корпусе их готовили с вечера в общественных писсуарах (и дешево, и сердито!). Если говорить о традиционном мордобое на флоте, когда офицер свободно отпускал “леща” матросу, то это, наверное, наследие воспитания, ибо офицер старого русского флота не признавал иного права, кроме кулачного... Николай I в учебный процесс не вмешивался, ибо бом-брам-шкоты или фор-марс-реи давались ему с трудом, но однажды, посетив Корпус, он спросил – где кадетские дортуары? Адмирал Рожнов понял это слово в ином русском значении:
– Вокруг всего Корпуса, ваше величество.
– Это плохо, – огорчился император...
Николай I, покидая Корпус, подозрительно принюхивался, не пахнет ли где “дортуарами”, а затем приказал: “Кадет выстричь, выбрить, дать им бодрую осанку, а взгляд должны иметь молодецкий”. С бритьем и стрижкой управились быстро, осанка тоже не подвела, зато вот с “молодецким взглядом” намучились:
– Смотри веселее, но взирай на меня со смыслом, а не как баран на новые ворота... Или не слыхал царского приказа?
Среди кадетов и гардемаринов процветала поэзия:
Проснись, Великий Петр! Дай правнуку дубину,
Чтоб отдубасил он Рожнова в спину...
Лаврентий Загоскин прошел все стадии воспитания, достигнув разрешения вшить в брюки “клинья”, чтобы штаны были с клешами (эта мода сохранилась на флоте до наших дней). Наконец, по праву “старика”, Загоскин обрел право гардемарина – съедать за ужином сразу пять порций крутой гречневой каши (считалось, что гардемарин обязан быть обжорой вроде Гаргантюа!). Проделав четыре летних кампании в море, Загоскин был готов стать офицером. Напротив Корпуса заранее поставили фрегат, самый верхний рангоут его обвешали трактирными шкаликами, словно новогоднюю елку игрушками, и, чтобы раздобыть шкалик, надо было лезть на высоту – аж до самого клотика. Храбрецы! Через полчаса ни одного шкалика под облаками не осталось. Потом гардемаринам присвоили мичманские чины, стали распределять их по флотам и флотилиям. Загоскина спросили:
– Небось желаете на Балтике остаться?
– Мне бы чего попроще! Хочу сразу на “каторгу”...
“Каторгой” среди морских офицеров называлась служба на Каспийской флотилии. В желании Загоскина была и личная подоплека: проездом до Астрахани можно завернуть в пензенскую деревню, чтобы обнять сестриц и братца, чтобы по-сыновьи всплакнуть на груди родителей. Осенью 1826 года Загоскин отъехал... Матушка плохо разбиралась в географии, но отец, бывалый офицер, жалел сына: в ханствах прикаспийских шла война непрестанная, там в кустах шипят змеи гремучие, лихорадки живут в колодцах, а в болотах скачут “кикиморы” малярийные...
– Пропадешь, сыночек родненький, – горевал папенька. – Нешто в Балтике близ дворца царского было тебе не остаться?
– Я, батюшка, по своей воле выбрал каспийскую “каторгу”. Если уж страдать, так лучше отстрадать смолоду...
Летом 1827 года, будучи в Астрахани, он стал командиром шкоута по имени “Мария”: первый корабль в жизни юного офицера – что может быть прекраснее! Но Загоскин, увидев свою “Марию”, чуть не свалился в воду от смеха, ибо шкоут напомнил ему деревенскую... и з б у. Не иллюминаторы, а окошки в бортах напоминали о сельском трактире, корму же украшали странные фигуры с головами людей, но с хвостами дельфинов. На клотике грот-мачты поселился резной из дерева петя-петушок, который, исполняя роль флюгера, крутился по ветру. Ходовая же рубка шкоута была похожа на деревенскую баню, внутри нее была сложена деревенская печь, топившаяся дровами, дым вылетал из рубки через кирпичную трубу. Переборки в каюте командира сплошь расписаны фантастическими деревьями, среди которых блуждало какое-то странное создание в халате.
– Что же тут такое? – спрашивал Загоскин.
– Это шах персидский, – пояснил боцман.
– А чего он тут делает... в каюте моей?
– Изволит наслаждаться гуляньем.
– Ну, ладно. Моцион шаху необходим. Аллах с ним...
Начиналась каспийская “каторга”, затянувшаяся на долгие восемь лет. Загоскин не раз водил “Марию” под парусом в Баку, плавал даже по реке Куре, доставляя – под пулями! – припасы для кавказского воинства. В 1832 году он выслужил чин лейтенанта, стал командиром военного парохода “Араке”. Угораздило же его повздорить с астраханским адмиралтейством, но все бы, наверное, обошлось, если бы не пожар на “Араксе”, в результате которого он сгорел, как сухое березовое полено. С плеч Загоскина сорвали эполеты, велели отцепить от пояса офицерский кортик:
– Бывший лейтенант флота его императорского величества за сгорение своего парохода разжалуется в матросы... Стоять смирно! Грудь держать колесом! Смотреть веселее!
Тут уж не до веселья. Переведенный в Балтийский экипаж, матрос Лаврушка Загоскин весною 1835 года был восстановлен в прежнем звании, теперь Лаврентий Алексеевич ходил в крейсерские плавания на фрегатах “Кастор” и “Александра”. Кронштадт, в окружении льда, каждую зиму застывал в изоляции, словно отрезанный от света, хотя, казалось бы, до Петербурга и рукою подать. Офицеры, лишенные общества, мучились в гарнизоне острова безысходной тоской, сходили с ума без женщин и удовольствий большого света. Загоскин глушил тоску неустанным чтением, сам начал писать, скоро столичный журнал “Сын Отечества” напечатал его “Воспоминания о Каспии”.
– Господа, – говорили зевающие офицеры, печально озирая массивные льды, окружавшие Кронштадт, – да ведь так и с ума можно сойти... Что делать? Какой фокус выкинуть?
“Выкинули”! Во время осеннего ледостава, когда связи Кронштадта прервались до будущей весны, молодые офицеры “слушали и постановили”: выпить все вино в Кронштадте, какое бы ни было, будь то гремучая сивуха или шампанское марки “Мадам Клико”. Дабы придать своим деяниям особое мистическое значение, офицеры прежде образовали в Кронштадте тайную масонскую ложу “святого Афония” (был в Кронштадте такой кабатчик Афонька). И что ж вы думаете? Слов моряки на ветер никогда не бросали: поклялись, что выпьют все вино в городе – и они, черт побери, его выпили! Члены этой масонской ложи “святого Афония” – в ознаменование этого беспримерного подвига! – стали носить в петлице мундира бутылочную пробку на Владимирской ленте, а паролем для них стал вопрос и ответ:
– Жив Афонька?
– Жив, стервец. Не помирает...
Об этом обществе “кавалеров пробки” писал сам Лаврентий Загоскин, и я подозреваю, что в этом винном ритуале он принимал самое горячее участие. Дабы бежать от одуряющей тоски Кронштадтского гарнизона, он подал рапорт в Главный Морской штаб, чтобы из списков флота его временно исключили.
– Желаю, – объявил он начальству, – в том же чине перейти в услужение Российско-Американской торговой компании.
– Карьерой рискуете, – предупредили его.
– Не о ней пекусь, – отвечал Загоскин...
30 декабря 1838 года он простился с Петербургом, ночевал же в Крестцах, в доме станционного смотрителя, наспех записывая: “Соловей поздравил меня с Новым годом. Любой римлянин счел бы это добрым предзнаменованием, но меня соловей усыпил и только на рассвете самовар своим змеиным шипением пробудил меня к дальнейшей дороге”, – по этим строчкам читатель может судить о литературном слоге, каким в совершенстве владел Загоскин. По дороге в Русскую Америку он, конечно, завернул в пензенские края, чтобы повидать престарелых родителей. Село Краснополье, где они проживали, поразило Загоскина запустением, старики жаловались сыну на бедность. Мать плакала: родители не понимали устремлений своего сына, ехавшего на край света.
– Неспокойный ты у меня! – говорил секунд-майор. – То тебе Каспия возжаждалось, то в Америку зашвырнуло...
Простился и, приняв родительское благословение, Загоскин уселся в коляску. За околицей дурное предчувствие охватило душу. “Стой!” – крикнул ямщику. Припал к одинокой березе в поле и рыдал, рыдал, рыдал... Успокоясь, вернулся в коляску.
– Да что с вами, барин? – спросил ямщик.
– Чует мое сердце, что в последний раз видел я папеньку с маменькой... Ну, гони!
Мы, читатель, знаем “Боже, царя храни”, но забыли о том, что у жителей Русской Америки издавна существовал собственный гимн, созданный А. А. Барановым в 1799 году, намного раньше официального, сложенного композитором Львовым:
Ум российский промыслы затеял,
Вольных россиян в морях рассеял,
Места познавати, выгоды искати.
Аргонавты блеском обольстились,
Позлащенных шкур искать пустились,
Бог всесильный нам здесь помогает,
Русскую отвагу всюду укрепляет...
Нам не важны здесь чины, богатства,
Только нам согласное бы братство...
Потомки наших предков, поморов и сибиряков, еще проживают там, не забывая об истоках своих. Кстати уж, труды Загоскина переводила на русский язык в 1935 году аляскинская жительница Антуанетта (Тонечка) Готовицкая. Конечно, нам сейчас странно, что русские американцы доныне отбивают в церкви поклоны перед иконою Богоматери, образ которой создал наш знаменитый живописец Боровиковский – именно для них, для наших американцев. Корреспондентам, недавно посетившим Аляску, странно было видеть женщин, идущих к реке за водою с коромыслами на плечах, совсем как в русской деревне. Уцелели там и древние погосты, надмогильные кресты с русскими именами: Иван да Марья. Местные индейцы когда-то диких племен и креолы, в жилах которых течет частица русской крови, доселе употребляют русские слова, переиначенные на свой лад: маслак – масло, блютса – блюдце, сайникак – чайник, нузик – ножик, сасы – часы... Невольно мне вспоминается юность, проведенная в Беломорье, где говорят, что сдал “цасы в поцинку”. И течет, как встарь, величавый Юкон, еще нерушимы дебри золотого Клондайка, при этом память сразу подсказывает Брег Гарта и Джека Лондона, а допрежь них возникает тень лейтенанта Лаврентия Загоскина...
Лаврентий Алексеевич прибыл в Русскую Америку на бриге “Охотск”, который от Охотска же плыл до Аляски долгих два месяца, выстояв под проливным ливнем, а по ночам на северных румбах сказочный павлин распускал свой феерический хвост – это сверкало северное сияние. Ново-Архангельск был тамошней столицей, внешне очень похожий на губернский город русской провинции: был дворец управителя Компании (скажем, что местного губернатора), были театры, общественная библиотека, школа юных мореходов, больница с аптекой, магазины, арсенал и даже своя обсерватория. Наконец, было полно всяких девиц, желавших стать женой лейтенанта, и были дамы, приятные во всех отношениях, всегда согласные пококетничать. Не хватало лишь соли, за которой русские плавали в Гонолулу, добывая соль в кратерах погасших вулканов.
Управителем был тогда Адольф Карлович Этолин, капитан 1-го ранга (потом адмирал), старожил американских владений.
– Поплаваете, а там видно будет, – сказал он при встрече.
Гавайские острова и Калифорния (будущий штат Америки) тогда скупали аляскинский лес; но в самой Калифорнии, особенно в Сан-Франциско, оставалось множество русских, и они, эти русские, были в числе тех бездомных бродяг, что поднимали над крышами Сакраменто вольное знамя “Республики Звезды и Медведя”. Загоскину довелось не раз плавать к берегам Калифорнии, он там всяких чудес насмотрелся. Повидал даже Пизарвиль (Город Повешенных), где линчевали людей, развешивая их на деревьях, словно в России шкалики на том фрегате. Клондайк еще не имел будущей славы, а Сакраменто уже трясло от “золотой лихорадки”. Главным там был некий Слитер, бывший конокрад, державший в городе салун (кабак). Хочешь выпить стаканчик виски – прежде отсыпь ему горсть золота, а чашка дрянного кофе шла за четыре щепотки золотого песка, который и сыпали на прилавок хозяина, словно табак. Здесь же сидел трезвый ковбой, держа на взводе два пистолета, он открывал огонь из двух стволов сразу без предупреждения, если замечал, что за игрой в карты обнаружился шулер. Примерно такой была обстановка в Калифорнии – по словам знавшего ее Эгона Киша...
Уже тогда Загоскин живо описывал свои впечатления для петербургских журналов, и Этолин, распознав в нем грамотного любознательного человека, поручил ему экспедицию в почти незнаемые районы Аляски, дабы установить пути вывоза мехов, нащупать коммерческие связи индейцев, эскимосов и чукчей, а заодно проследить за отловом бобров в притоках Квихпака... Женщины в Ново-Архангельске жалели молодого лейтенанта:
– Куда же вы? Там же дикие колоши и краснокожие Великого Ворона, которые просто съедят вас.
– А я невкусный, – отшучивался Загоскин. – В лучшем случае пожуют и выплюнут. Стоит ли волноваться?..
Странный был этот край! “Русский человек, – по словам самого Загоскина, – всюду одинаков. Где ни изберет место, на Полярном ли круге, в прериях Калифорнии, везде ставит национальную избу, стряпню, баню... сюда же (в Русскую Америку) идут люди, видевшие свет не с полатей, потому и место, отгороженное забором, называют редутом, избу – казармой, а простое окошко для них уже бойница...” Начинался подвиг жизни Загоскина – именно подвиг, иначе не скажешь! Тысячи верст прошел лейтенант по Юкону и Кускоквиму, сделал подробное описание виденного, и, наверное, по этой причине в Америке помнят о нем лучше, нежели в нашей стране. Думаю, если бы Загоскин описал тогда Колыму или Индигирку, так о нем у нас вспоминали бы почаще, но советская власть уже не нуждалась в описании Русской Америки, а потому и подвиг Загоскина не попал в наши исторические хрестоматии...
Всякое бывало! Юкон и Кускоквим, текущие в океан через непроходимые дебри, населенные полудикими или дикими племенами; залив Нортон, где Загоскин произвел опись берега, плавая на утлых байдарках, когда волны на берегах переворачивали камни; наконец, зимние походы на Коюкук, северный приток Юкона, на собачьих упряжках при таких морозах, когда в термометрах замерзала ртуть, полозья нарт резало жестким снегом, а собаки, отказываясь идти далее, ложились в сугробы, свертываясь калачиком, закрывая носы лапами. Всего не перескажешь! Страшное безлюдье окружало его – то самое безлюдье, которое кое-где сохранилось и в нынешней Аляске.
Вестимо, Загоскин не только встречался с индейскими племенами, но и подолгу жил в их вигвамах на берегах стремительных рек, которые буквально кипели при нерестах лосося. Вожди отдаленных племен встречали Загоскина выстрелами из ружей, приветствуя его, в косы вождей были вплетены перья ястребов, а черные пряди волос осыпаны пухом гордых орлов.
– Дай-ка ружьецо, – сказал Загоскин одному из вождей.
Ружье оказалось с тульских заводов. В тех же местах Аляски, где индейские племена ближе соприкасались с русскими, вожди племен носили черные сюртуки чиновников и фуражки офицеров с красным околышем, а водку почему-то упрямо именовали “квасом”, от которого не отказывались. Чтобы сделать гостю приятное, индейцы садились в кружок и пели для него русскую песню:
Сама садик я садила —
Сама буду поливать...
Русские поморы со времен Мангазеи двигались вдоль Полярного побережья, осыпав эти ледяные края – на радость будущих археологов! – шахматными фигурами; эта игра была принесена и на Аляску, где почти все индейцы казались гениальными шахматистами, с которыми в наше время вряд ли справились бы Карпов с Каспаровым... Но вот что удивительно: какие бы дикие племена ни встречал Загоскин в своих путешествиях, какая бы дурная слава ни ходила об этих племенах, нигде и никогда Загоскина даже пальцем не тронули, всюду оказывая ему такое же радушие, которое можно было сравнить только с радушием простых русских людей.
Осенью 1844 года Лаврентий Алексеевич вернулся в Ново-Архангельск, отягощенный не только материалами экспедиции, но ему понадобился целый обоз, чтобы вывезти из глубин Аляски собранные коллекции. Лицо лейтенанта задубенело от жгучих морозов и палящих лучей солнца, бакенбарды превратились в густую бородищу, походка обрела легкость каюра, готового нагнать собачью упряжку. Вокруг него щебетали девицы и дамы:
– А мы, видит Бог, и не чаяли танцевать с вами.
– Как видите, я был прав – меня есть не стали...
Зиму, проведенную в Ново-Архангельске, он посвятил писанию научных статей, составил “Пешеходную опись русских владений в Америке”, которая сделает его лауреатом Демидовской премии, а через год покинул Аляску, вернувшись в Петербург. Поверьте, я мог бы пространнее изложить все походы Загоскина, но я не стану этого делать, ибо он сам подробно описал свои путешествия, а лучше Загоскина мне их не описать. Расскажу о другом. Обычно русские, отслужив срок в Российско-Американской компании, вывозили с Аляски горы всякой тамошней всячины, а вот Загоскин доставил в столицу драгоценные коллекции, в которых отразилась вся жизнь индейцев, алеутов и эскимосов. Барон Фердинанд Врангель, известный мореплаватель, даже расцеловал лейтенанта:
– Голубчик! Помяните слово мое, пройдут годы, и благодарное потомство соорудит вам нетленный памятник...
Памятника он, конечно, не дождался, а в тех краях, где он жил, ныне высится на постаменте ржавый трактор – памятник женщинам-трактористкам, ударницам колхозных полей. Но коллекции Загоскина, слава Богу, уцелели: ныне они занимают почетное место в Музее этнографии при Академии наук и в Музее антропологии при Московском университете... Все остальное пошло прахом! После революции бумаги Загоскина хранились в сундуке Нади Гласко, его внучки. Дети повадились лазать в этот сундук, где нашли множество писем. Не сами письма, а лишь красивые иностранные марки привлекли их внимание, ради марок они не пожалели и писем. До конца своих дней Лаврентий Алексеевич переписывался с друзьями, которых немало осталось на Аляске, ставшей для него “заграницей”. А ведь он очень много писал, до старости вел дневник... Где ныне все это? Конечно, пропало, как пропадало у нас и многое такое, чего нам уже никогда не вернуть.
Отступим во времени назад, а потом забежим вперед – так мне удобнее. Когда же русские появились на Аляске? Американские археологи в устье реки Кассиловой нашли остатки древнерусского поселения. Избы наших предков хорошо сохранились, широкие и высокие, даже с резьбой на крышах. Таких домов не строили ни эскимосы, ни индейцы. Это была деревня, созданная еще спутниками Семена Дежнева, которых штормом прибило к неизведанным берегам Нового Света, в котором они нашли себе жен-индианок и обросли потомством. Прошло с тех пор много-много лет, и вот настал памятный 1867 год...
Долгая история русских владений в Америке заканчивалась. Аляску продали. Немало есть версий о причинах этой сделки, но из множества версий изберу для читателя главную: Россия тогда противилась натиску англичан в Среднюю Азию; англичане зарились и на Аляску, чтобы присоединить ее к своей Канаде, благо Аляска была беззащитна, и вот царь продал Аляску американцам, желая оттянуть экспансию Англии от Средней Азии, заодно создав военное противостояние Англии и США на рубежах с Канадою, – кажется, это была скорее не коммерческая, а чисто политическая акция русского кабинета...
Русские на Аляске долго не знали, что Аляска продана, а проданные вместе с Аляскою, они становились “американцами”. 18 октября 1867 года на Ситху пришла американская эскадра адмирала Руссо, адмирал Пещуров, командир русской эскадры, объявил Руссо, что готов спустить флаг и увести свои корабли.
– Сразу, как будет спущен российский флаг.
Губернатором Аляски был тогда князь Максутов.
– Флаг спустить! – рыдающим тоном провозгласил он.
Но фалы заело в блоках флагштока, флаг застрял на середине спуска, в строю матросов раздались выкрики:
– Русский флаг не желает уходить отселе...
Пещуров послал матроса на вершину флагштока, чтобы распутал фалы, но матрос попросту сорвал флаг, а ветер вырвал из его рук полотнище, и оно, шелестящее, широким саваном накрыло частокол солдатских штыков. Тут все стали рыдать, а княгиня Максутова рухнула в обморок. С кораблей двух эскадр, русской и американской, грянули государственные гимны, и музыка почти кощунственно смешалась с негодующими криками мужчин и рыданиями женщин. Итак, все было кончено. Максутов увел с площади свою жену, он же унес в кулаке русский флаг Аляски, которым вытирал свои слезы. Слышались голоса:
– Господи, праведный, а что с нами-то нонеча станется?..
Загоскин, когда все это случилось, уже пребывал в отставке, но до последних дней своей долгой жизни не смирился с продажей Аляски и много лет спустя, подвыпив, осуждал Александра II:
– Пятнадцать-то миллионов выручил... тьфу, псам под хвост.
Странный народ эти американцы, почти все государство составили из покупок, у французов купили Луизиану, у испанцев Флориду, у мексиканцев Техас и Калифорнию, тут и до нашей Аляски добрались, а там, глядишь, и Панаму по дешевке сторгуют...
Но я, читатель, вернусь теперь в те годы, когда Загоскин еще только вернулся на родину. Навестив отчие пензенские края, он на кладбище Красноселья поплакал над могилами родителей, а с ними умерли сестры и брат, осталась несчастная сестрица Варвара, которая и сказала ему – даже с упреком:
– Ты вот там плавал да шиковал где-то, а горькой правды не ведаешь. Разорены мы вконец, а Красноселье заложено за грехи наши в Пензенском приказе призрения дворянского... Деньги-то, братец, привез ли из американских краев?
– Ах, Варюта! Не за деньгами мотался я там, не ради прибылей головой не раз рисковал...
С пензенскими чинодралами Загоскин перессорился, никаких отсрочек в платеже долга ему не давали, и тут лейтенант флота не выдержал – даже расплакался в канцелярии.
– Звери! – сказал он. – Я живал в вигвамах краснокожих племени Великого Ворона, бывал в Городе Повешенных, головой за пятки цепляясь, с какими только бандитами в Сакраменто не пьянствовал – и никто меня не скальпировал, никто в мою сторону даже не плюнул. А здесь, у себя на родине, все вы... звери!
В уплату долга Загоскин продал родимое Красноселье, а всех крепостных разом отпустил на волю – живите и меня помните! Продав имение, стал писаться “беспоместным дворянином”. Тут судьба и улыбнулась ему – устами девицы, что приехала из Рязани навестить пензенских родичей. Загоскин женился, а жена одарила его приданым – селом Абакумовом в Пронском уезде Рязанской губернии, где ныне расположен колхоз “Пионер”. Таким-то вот образом из пензенских дворян стал Загоскин дворянином рязанским. Мне осталось сказать о нем последнее – и не очень-то веселое, а скорее даже печальное...
В отставку он вышел в чине капитан-лейтенанта. Рязань встретила его приветливо, дворяне говорили:
– Надо бы его предводителем в Пронском уезде избрать, ибо у нас таких дворян негусто... Сами судите, господа: на Каспии воевал, на Аляске хвостами бобров питался, много печатается, член Географического Общества и, наконец, неужто не слышали? За свою “Пешеходную опись” удостоился Демидовской премии от Академии наук и был поставлен в один ряд с таким корифеем, каковым, господа, почитается наш знаменитый математик Чебышев.
– Куда уж выше! – говорили дворяне, усы покручивая...
Загоскин предводителем дворянства не стал, предпочитая служить мировым посредником, чтобы разбирать тяжбы и кляузы своих же соседей. Правда, война в Крыму снова призвала его под боевые знамена: он выступил в поход командиром 103-й сводной дружины ополченцев Пронского уезда. Зато после войны Загоскин нажил немало врагов, ратуя за принципы свободного труда раскрепощенных крестьян, приветствуя Освободительные реформы, о чем он открыто, не таясь, и заявлял в местной рязанской печати.
Летом 1864 года Лаврентий Алексеевич сказал жене:
– Маруся, а ну их всех к бесам! Все эти газеты, все эти клубы, вся эта болтовня... давай поживем в Абакумове. Нам спокойнее да и деточкам нашим куда полезнее...
Абакумово лежало в 14 верстах от Пронска подле старинного Скопинского шляха. Сидеть без дела и глядеть в окошко, как собаки дремотно мух на зубах щелкают, к этому Загоскин не был способен. Скорее его стараниями в Абакумове раскинулись громадные фруктовые сады, а слава “загоскинских” яблок вышла за пределы Рязанщины, на всероссийских и губернских выставках фрукты его награждались медалями, похвальными грамотами от ярмарок. Я даже не удивляюсь этому, ибо научное садоводство было у рязанцев в особой чести. Среди них даже конкуренция существовала, по улицам Рязани иногда скакали кавалькады юных прекрасных амазонок, во весь голос они расхваливали вишни или груши, яблоки Ренет или Рамбур из того или иного поместья. Стоит напомнить, что близ Абакумова – в селе Долгое – жили обнищавшие дворяне Мичурины, и был у них сынок Ваня по батюшке Владимирович, в честь которого даже город Козлов нарекли Мичуринском. Как хотите, но будущий “сталинский орденоносец” начинал-то свои опыты не с бухты-барахты, а присматриваясь к тому, что делал его сосед Загоскин, от владельца Абакумова он получил первые навыки садоводства. А у нас об этом историки помалкивали: словно воды в рот набрали. Но это уж так, читатель, – просто к слову пришлось!
А годы не шли, а летели, дети Загоскиных подросли. Была у них дочь Катя и трое сыновей, из которых только младшенький Петя дожил до наших времен, скончавшись в 1927 году. С остальными же сыновьями Лаврентий Алексеевич настрадался: Николаша, выпущенный из кадетов в офицеры, в 1888 году застрелился, а любимый сынок Алеша, тоже офицер, быстро спивался – не пришей кобыле хвост, – как высказался о нем отец.
Старику все прискучило, и он из Абакумова переехал на жительство в Рязань, где на Введенской улице, что носит ныне имя Карла Либкнехта, был у него домик-игрушечка. Не подумайте, что какие-то барские хоромы – совсем нет, вот передо мною лежит фотография этого дома, похожего на избу в три окошка. Неказисты в нем были палаты, зато снаружи он был украшен затейливой резьбой высокого мастерства, отчего, наверное, во времена оные начальство и не науськало на него отважные сталинские бульдозеры.
В этом-то домике в январе 1890 года и скончался герой Нового Света, имея от роду 82 года жизни. “Рязанские Губернские Ведомости” почтили его некрологом: “Покойный до преклонных лет сохранил ясность ума и юношескую пылкость... От природы очень добрый и всех любящий, он возмущался всякой несправедливостью, жестоко и резко порицая все нечестное и все дурное”.
Где найти мне последние слова? Пожалуй, что суть официального некролога весомее всех моих слов.