Глава двадцать вторая
Субботин побежал через двор к сараю.
Напрямик всего-то метров семьдесят. Но бежать напрямик глупо, ведь пуля тоже летит по прямой. Субботин, пригнув голову, запетлял по двору. Услышав выстрел за спиной, согнулся в пояснице. В наступившей тишине было слышно, как над головой просвистела пуля.
Еще выстрел. Другая пуля упала в грязь на расстоянии метра от Субботина. Он побежал быстрее, гладкие кожаные подметки лаковых туфель скользили по мокрой глине, как по льду.
Субботин наступил в глубокую лужу, поскользнулся, упал лицом в грязь. Попытался встать и снова упал. Он барахтался в грязи, пытаясь подняться. В это мгновение Субботин успел подумать, что теперь его судьба сдохнуть в грязной луже посередине этого двора.
Теперь ему точно конец. Тарасов вряд ли промахнется. Грянул выстрел, пуля шлепнулась где-то рядом. Субботин поднялся на карачки, встал на ноги и бросился к сараю.
Он снова поскользнулся в нескольких шагах от распахнутой настежь гнилой двери и упал. Проклятые ботинки. И черт его дернул их надеть. Выстрел. Пуля чирикнула над головой, раскрошила трухлявую доску. Субботин юркнул в сарай. Он присел на корточки в дальнем углу, справился с дыханием и огляделся.
Он весь мокрый, белая рубаха и серый пиджак залеплены грязью, похожей на дерьмо. И ощущение такое, будто он только что выбрался из выгребной ямы, в которой безвылазно просидел неделю.
Пустота, запах мышиного помета и гнилой сырости. Сарай весь светится от щелей в неровно подогнанных досках. Тихо, пока тихо.
В этой тишине отчетливо слышны удары сердца. Новый негромкий выстрел показался Субботину орудийным залпом. Он вздрогнул всем телом. Слезы бессилия наворачивались на глаза. Он даже забыл о пистолете, оттягивающим внутренний карман пиджака.
Выстрел. Еще одна пуля оторвала гнилую доску.
Выстрел. Отлетела ещё одна доска. Субботин зажал уши ладонями. Вот она, смерть, совсем рядом, в шаге от него. И убежать, спрятаться от смерти негде. Но сидеть вот так, ожидая собственной гибели, тоже глупо. Тысячу раз глупо. Надо выбираться из сарая, добежать до его угла, повернуть. И попытаться скрыться в отвалах земли. Выстрелов нет. Наверняка Тарасов уже спустился вниз, стоит на крыльце, попыхивает сигареткой и ждет.
Субботин, словно ужаленный этой мыслью, вскочил на ноги. Но к выходу не побежал. Он повернулся лицом к задней стенке сарая, что есть силы, ударил по этой стене ногой. Нижняя доска отлетела легко, потому что держалась на одном ржавом гвозде.
Руками Субботин выломал ещё две доски. Внизу образовался широкий лаз. Субботин не мог поверить в свою удачу. Он встал на карачки, перебирая ногами и руками, как собака лапами, пролез в лаз. Поднявшись на ноги, он сбросил пиджак, забыв, что оставил в нем пистолет и портмоне.
* * * *
Тарасов отложил карабин в сторону, поднялся с пола. Он тщательно стряхнул пыль с колен, взял карабин, пошел к лестнице, ведущей с чердака вниз. Медленно передирая ногами шаткие ступени, он стал спускаться вниз. Ступеньки лестницы ходили ходуном, плясали на ржавых гвоздях. Когда он прошагал добрую половину длинного лестничного пролета, гнилая ступенька, не выдержав тяжести человека, переломилась посередине.
Тарасов, чтобы удержать равновесие, выпустил из рук карабин, взмахнул в воздухе свободными руками. Но было поздно. Вторая ступенька тоже треснула пополам. Тарасов полетел вниз, чтобы не сломать голову, опустил правую руку. Пересчитав бедрами половину лестничного марша, кряхтя, поднялся на ноги. Взял карабин, валявшийся на полу, и ощутил пронзительную боль в правом предплечье.
Чертыхаясь, он вышел во двор, огляделся по сторонам. Он подошел к раскрытому чемодану, оставленному Субботиным на капоте «Вольво». Ровные пачки резаной бумаги, каждую из которых накрывает банкнота достоинством в один доллар. Куклы сделаны кое-как, на скорую руку.
Тарасов поднял голову. Через двор к нему медленно шагал Бузуев. Он часто останавливался, глядел себе под ноги, выбирая дорогу среди глубоких луж. Тарасов помахал Бузуеву рукой. Бузуев остановился перед капотом автомобиля, потрогал пальцами бумажные куклы.
– Что, кидалово? – спросил он.
– Само собой, – кивнул Тарасов. – Этого жлоба на тьфу не возьмешь.
– Я хоть посмеялся.
– Черт, кажется, я руку сломал. Чуть ниже локтя. С лестницы грохнулся.
– Давайте я руку посмотрю.
– Времени нет. Позже.
Тарасов, превозмогая боль в руке, перевернул чемоданчик, вывалил бумажные куклы в грязь.
– Когда это Субботин метался по двору, как безголовая курица. Я так смеялся, что у меня чуть кишки из задницы не вылезли. Чтобы на это посмотреть стоило сюда приехать. Почему вы его не пристрелили?
– Если Субботин умрет, с кого я получу свои деньги?
– Я бы на вашем месте не сдержался.
– Там в бараке пакля валяется. Поджигай машину, ехать пора.
Тарасов чувствовал, как немеют пальцы правой руки, а боль поднимается выше, к плечу. Он обошел «Вольво», остановился, касаясь коленями заднего бампера. Открыл крышку багажника и заглянул внутрь.
Чесноков был ещё жив.
Он ещё шевелился, истекая кровью на дне багажника. Две пули попали ему в грудь и одна пула в бедро. Чесноков поднял на Тарасова налитые кровью глаза. Чесноков заскрипел зубами от боли, но сдержал стон. Простреленная грудь свистела и шипела. Кровь тонкой струйкой сочилась изо рта телохранителя, он захлебывался этой густой кровью.
– Мать твою, – прошептал Чесноков.
Тарасов вскинул карабин и достелил Чеснокова двумя выстрелами в голову.
Между тем, Бузуев открыл крышку бензобака, свернул промасленную паклю в длинный жгут, один конец которого утопил в бензине. Он покопался в кармане, зажег паклю и отбежал в сторону.
Серые дождливые сумерки висели над заброшенным карьером.
* * * *
Субботин бежал, куда глядели глаза.
Он скользил на мокрой глине, вставал и снова бежал, не чувствуя под собой легких ног. Теперь от зловещего барака его отделяли многие и многие сотни метров, склоны и овраги, отвалы земли. Пуля из карабина уже не могла достать его, но Субботин все равно чувствовал опасность холодеющей кожей спины. Он бежал и бежал.
Через полчаса он достиг леса, упал в мокрую высокую траву и отдышался. Прячась за раскидистую ель, он бросил взгляд назад. Никто не гнался за Субботиным. Вдалеке, на пригорке, виднелся тот самый темный барак, рядом сарай, ржавый экскаватор. Во дворе карьероуправления горела автомашина «Вольво». К серому небу поднимались клубы ядовито черного дыма. Бордового «Форда» не видно. Видимо, преступники уже уехали.
Тишина. В лесу поет незнакомым голосом птица. Но эта идиллия обманчива.
Субботин, подгоняемый страхом, углубился в незнакомый лес. Через час он вышел к лестному озеру, увидел мужика в брезентовом плаще, скучавшего с удочкой на берегу. Мужик, сначала испугался человека в белой рубашке и лаковых туфлях, с ног до головы перепачканного грязью. Субботин подошел к мужику, выгреб из кармана брюк чудом завалявшиеся деньги. Субботин заявил, что он дачник, что он попал в беду, но больше не смог произнести ни слова.
Спазм перехватил горло. Субботин неожиданно разрыдался. И мужик понял, что бояться ему нечего.
* * * *
В травматологическом пункте Тарасову пришлось проторчать в очереди добрых два часа. Он, одетый в светлую безрукавку, истекал потом в душном в коридоре, вертелся на жесткой кушетке. И развлекался тем, что пробовал читать газету. Но так и не мог сосредоточиться на тексте.
Свернув газету трубочкой, Тарасов опустил её в урну и стал поглаживать больную руку. За прошедшую ночь правое предплечье сильно отекло, увеличившись в размерах раза в полтора, налилось нездоровой краснотой. Распухшие пальцы потеряли чувствительность, сделались похожими на разваренные говяжьи сосиски. Эти сосиски перестали сгибаться и вообще едва шевелились.
Когда подошла очередь, молодой врач, крепко пропахший французским одеколоном, даже не предложив Тарасову стул, бегло осмотрел руку. Он с силой потыкал в отечное предплечье пальцем и выписал направление на рентген. Пришлось вставать в новую очередь, на этот раз у рентгеновского кабинета. Снимок был готов через час. Все тот же молодой врач долго разглядывал снимок, приложив его к оконному стеклу и, наконец, поставил диагноз.
– Перелома нет, – сказал он. – Трещина лучевой кости.
Он показал на снимке то место, где увидел трещину.
– Когда получили травму? Вчера? Надо было сразу же сюда бежать. Отек был бы меньше.
– Именно сейчас, черт возьми… Мне так нужна здоровая рука. Как никогда в жизни.
– А зачем вам здоровая рука, в банку с огурцами лазить? – пошутил врач.
– Этой рукой я выполняю ювелирную работу.
Тарасов даже не стремился скрыть своего огорчения. Он хмурился, тяжело сопел и шевелил распухшими пальцами.
– В каком смысле ювелирную работу? – неожиданно заинтересовался врач.
– В прямом. Я изготавливаю женскую бижутерию и продаю её на рынке. Из-за этой чертовой трещины в кости я рискую потерять большие деньги. Очень большие деньги. У меня именно сейчас крупный заказ на женские сережки. С этой рукой я потеряю заказ.
– Будет новый заказ.
– Такого заказа больше не будет. Никогда.
– Что, очень большие деньги?
– Просто огромные.
– Не морочьте мне голову, – врач улыбнулся. – Самодельная бижутерия не может стоить огромных денег.
Врач вытер платком влажный от пота лоб и включил вентилятор.
– Без паники. Жертв и разрушений нет. А вы скоро поправитесь. Недельки через две рука будет почти как новая. Сейчас важно, чтобы спал отек. Гипс накладывать нет смысла. Кость не гуляет. Когда отек спадет, нужно снова крепко перевязать руку. Приходите. Но не сюда. По месту жительства.
– Значит, две недели я вне игры?
– Да, две недели. Не меньше. Если ваши кости быстро срастаются.
– Мои кости срастаются быстро. Даже очень.
– Вот и прекрасно. Сестра, сделайте больному перевязку. По локоть.
* * * *
В восемь утра Тарасов занял место на лавочке возле детской песочницы посредине старого московского сквера. Было жарко, но Тарасов надел пиджак, чтобы рукав прикрывал приметную издалека перевязанную руку.
С этого места хорошо просматривались три дома старой постройки, образующие букву П, просторный двор, разросшиеся тополя, закрывающие своими кронами половину неба. Через полчаса, плюс минус пять минут, из углового подъезда выйдет женщина тридцати лет по имени Катерина Уварова. Научный сотрудник, кандидат медицинских наук.
Для чего такой женщине нужна ученая степень? – спрашивал себя Тарасов. Последний муж Уваровой знаменитый врач – вот единственное объяснение её научного взлета. Высокая, длинноногая, стройная, с короткой светлой стрижкой. Уварова выше Субботина сантиметров на пять. Шатенка, перекрашенная под платиновую блондинку.
Привлекательная бабец. Конечно, для тех, кто любит женщин такого типа. Похожих на длинноногих кузнечиков. А таких женщин почему-то любят многие стареющие мужчины, отцы семейств, у которых есть деньги и которым бес ударил в ребро. Зная достоинства своей фигуры, подчеркивая их, Уварова носит брючные костюмы, джинсы или короткие юбки, плотно облагающие выпуклый, но не отвислый зад.
Уварова выведет на прогулку во двор серого пуделя, пяти-годовалого кобеля по кличке Джек. На редкость глупая и дружелюбная собака, как и большинство пуделей. На прогулке женщину и собаку будет сопровождать молодой здоровый хорошо откормленный парень, охранник из частного сыскного агенства. Эта парочка потопчется по двору четверть часа, затем на Джека наденут поводок, уведут обратно в квартиру.
Минут через двадцать Уварова, переодетая в строгий деловой костюм, серый пиджачок и темные брючки, снова спустится вниз. Она откроет свой «Рено Лагуна», сядет на водительское место, потому что по утрам любит сама водить машину. Охранник приземлится рядом с ней на пассажирское сидение. Домой Уварова, как всегда, вернется не раньше восьми вечера.
С окрестных деревьев к ногам Тарасова слетела стая из пяти голубей, птицы ждали подачки, но у раннего гостя не было с собой хлеба. Тарасов шуганул голубей и взглянул на часы.
Восемь пятнадцать. Обычно в это время Субботин пьет утренний кофе, хороший момент для душевного разговора. Тарасов вытащил из кармана трубку мобильного телефона, набрал номер Субботина. После третьего гудка, трубку взяли. Субботин тусклым голосом проблеял «слушаю».
– Это я, – сказал Тарасов.
Долгое молчание. Видимо, в эти мгновения Субботин вскакивает из-за стола, чтобы домашние не услышали разговора, бежит в свой кабинет, плотно закрывает дверь.
– Да, я слушаю, – говорит Субботин.
– До коих пор ты будешь испытывать мое терпение?
– Произошло недоразумение, – Субботин заикается. – Накладка вышла. Я хотел передать деньги. Хотел сделать по честному. Но начальник моей охраны… Это он во всем виноват. Он настоял, чтобы я набил чемодан резаной бумагой.
– Я хочу, чтобы ты уяснил для себя одну вещь, – Тарасов улыбается. – У тебя много родственников. И все они пока живы и неплохо себя чувствуют. Так вот, они живы только по одной причине. Я этого хочу. И ты жив, потому что я этого хочу.
– Я виноват, – голос Субботина стал плаксивым. – Но я верну деньги, когда скажешь. Я согласен на все твои условия.
– Это само собой. Но за свой последний фокус ты будешь наказан.
– Я прошу, – Субботин выразительно зашмыгал носом. – Я прошу, не делай ничего такого…
– Насчет денег жди моего звонка. Я сообщу тебе место и время. Но если ты выкинешь ещё один фокус, все твои близкие умрут. Один за другим. А последним будешь ты. Жди звонка. Кстати, теперь сумма, которую ты мне должен, возрастает. Вдвое. Делай выводы.
– Послушай, только послушай…
Но Тарасов уже не слушал.
Он убрал трубку в карман. Действуя леввой здоровой рукой, достал из спортивной сумки фотоаппарат с видоискателем, укрепленном на верхней панели, включил аккумулятор, установил автоматическую экспозицию. Он положил фотоаппарат на колени так, чтобы подъезд, из которого должна выйти Уварова попадал в фокус объектива и оставался в видоискателе. Вытащив из сумки свежую газету, положил её рядом на лавочку.
* * * *
Субботин познакомился с Уваровой два года назад в Сочи. Уварова приехала на юга снять стресс после затяжного скандального развода со вторым мужем. Да, оба брака Уваровой распались по её собственной инициативе. В первом случае муж был слишком беден, во втором случае слишком стар. Так сказать, не справился с обязанностями. Видимо, Субботин, встретившийся на жарком пляже, та золотая середина между двумя первыми супругами. Еще не стар и вполне справляется, но уже вполне обеспеченный человек. У Субботина семья – но это не главная проблема.
Легковесный курортный романчик, как ни странно, не оборвался во внуковском аэропорту, переродился в долговременную связь. Возможно, Уварова – это последняя любовь Субботина. Трогательная и романтичная. А любовь стареющего мужчины все равно, что скоротечная чахотка. Схватит за горло и не отпускает до конца дней.
Субботин не скупой рыцарь. Квартира в престижном доме, автомобиль – его подарки. И это лишь то малое, что на виду. Субботин очень любит деньги. Это нормально. Так и должно быть.
Но баб он любит больше, чем деньги. Это верный признак душевного нездоровья.
Когда Тарасов задумывался о том, на чьи деньги жируют московские проблядушки, в душе закипала горячая ярость, пальца сами сжимались в кулаки. Если бы они знали, чьей кровью политы эти деньги. Впрочем, их аппетит все равно бы не испортился. А эта холеная лярва Уварова просто жрет деньги, хватает их ртом и задницей. И никогда досыта не нажрется.
Нет ничего проще, чем пристрелить эту дамочку, Катерину Уварову, прямо во дворе. А рядом положить телохранителя.
Или взорвать «Рено Лагуна» вместе с пассажирами, примагнитив к днищу адскую машину с электрическим детонатором. Или остановить лифт между этажами, из карабина насверлить в нем два десятка дырок. Или… Вариантов скорой насильственной смерти множество. Только выбирай. А когда выбираешь, не спеши.
Хлопнула дверь подъезда, Уварова улыбалась телохранителю, стоящему рядом. Тарасов несколько раз нажал кнопку фотоаппарата. Затем он спрятал камеру в сумку, отгородился газетой.
* * * *
У театрального подъезда висело большое объявление. Несколько слов, написанные гуашью на листе ватмана: «Театр на гастролях». Локтев подергал запертую дверь, безрезультатно. Он прижал лоб к стеклу, вгляделся в полумрак фойе. Почти ничего не видно, подпирают потолок два мраморные колоны, наверх ведут ступени из серого гранита. А дальше темнота.
Локтев отошел от дверей, постоял на тротуаре, разглядывая равнодушные лица прохожих, спешивших по своим делам. Он приготовился к худшему: его пьеса не прошла художественного совета, она отклонена. Приговор окончательный, обжалованию в министерстве культуры не подлежит.
Он не приходил в театр уже две недели, даже не удосужился, не нашел времени позвонить главному режиссеру Герману Семеновичу Старостину. И вот теперь, когда театр уехал на гастроли, и никому нет дела до драматурга Локтева, он сам является в театр. Приспичило.
Локтев прошагал по тротуару сотню метров, завернул за угол, в узкий переулок. Он остановился перед служебным входом, подергал ручку массивной дубовой двери, тоже запертой. Затем нажал кнопку, укрепленную на дверном косяке. Звонка он не услышал, снова надавил кнопку, и так несколько раз. Когда Локтев уже собрался уходить, дверь неожиданно приоткрылась.
В проеме показалось острое старушечье личико.
Старушка распахнула дверь. На лацкане её синей униформы Локтев разглядел значок «Работник культуры». Теперь он узнал самую пожилую билетершу театра. Кажется, зовут её Ада Тимофеевна.
– Я драматург, Локтев моя фамилия.
Он не стал называть билетершу по имени отчеству, боясь ошибиться.
– Я вас помню, – кивнула старушка. – А я думала, мальчишки звонком балуются. Проходите.
Она распахнула дверь, пропустив Локтева в помещение. Старуха закрыла замок, спрятала связку ключей в карман форменной синей курточки.
– Все уехали, – сказала билетерша. – А вас что-то давно не видно.
Локтев, придумывая, что бы соврать, погладил ладонью лысую голову.
– Я болел, – сказал он первое, что пришло на ум. – Но не тифом болел. Простудился.
– А, вот оно что, – кивнула билетерша.
– Неделю назад должен был состояться художественный совет, обсуждение моей пьесы. А я и не знаю, чем дело кончилось. Совсем никого нет на месте?
– Директор у себя. Что ему по гастролям ездить? Зайдите к нему. Прямо по коридору.
– Спасибо, я помню.
Локтев дошел до двухстворчатой двери с черной надписью на блестящей латунной табличке: «Директор театра. О. М. Замятин». Опустил ручку двери, просунул голову в приемную. Стулья для посетителей пусты. Секретарши Гали, вульгарной девицы, лицо которой отражало все пороки современного общества, на месте не оказалось. Поговаривали, что с этой темпераментной особой, настоящей нимфоманкой, у Замятина роман. Якобы директор уже готовиться уйти из семьи. Локтев сплетням не верил.
Он вошел в пустую приемную, подошел к двери директорского кабинета, тихо постучал в нее. Послышались какие-то шорохи, скрип пружин старого дивана. Локтев постучал снова. Дверь открылась, из кабинета, на ходу одергивая юбку, вышла Галя. Не поздоровавшись, смерила Локтева надменным взглядом, мол, шляетесь тут в рабочее время.
Он запоздало понял, что застал секретаршу за выполнением служебных обязанностей. Локтев не спешил войти в кабинет Замятина, выждал время, чтобы тот успел застегнуть штаны.
Секретарша села за свой стол и стала пудрить носик. Локтев переступил порог кабинета, и тут же попал в жаркие объятия Замятина. Директор встал на ципочки, потерся о Локтева животом. Затем обнял за плечи, прижал к себе и даже попытался чмокнуть в щеку.
Локтев удивился столь теплому, даже радушному приему. Еще совсем недавно, директор холодно, одним безмолвным кивком головы издали здоровался с драматургом. А теперь…
Мелькнула мысль, что Замятин, славящийся слабой памятью и зрением, вдруг спутал Локтева со своей секретаршей. Наконец, директор ослабил объятия, отступил на шаг. Но тут же завладел рукой Локтева и горячо затряс её.
– Молодец, что пришел, – Замятин с явной неохотой выпустил ладонь. – Молодец. Садись. Куда ты пропал? Я волновался. Мы тебя всем театром искали.
– Заболел, простудился.
Локтев сел в кресло. Замятин встал перед ним, всмотрелся в лицо драматурга.
– Неважно выглядишь. Впрочем, это как посмотреть. Эта стрижка под ноль тебе даже идет. Стильно. Ты похож на штрафника, сбежавшего с гауптвахты. Или на нациста. А что у тебя с лицом? Откуда синяки?
– С лестницы упал. Гостил на даче у друга. Ночью пошел на воздух и упал.
– Понимаю, удобства на воздухе. А ты плохо дорогу знаешь. Представляю, как ты летал. Слушай, надо себя беречь. Ты ценный для театра человек. Ты наш драматург. Наш кадр. Понимаешь, наш. Н-а-а-а-аш.
Чтобы подтвердить свое право собственности на Локтева, Замятин наклонился над драматургом, снова обнял его за плечи. И тут же отступил к письменному столу, надел пиджак. Локтев задумался. Сегодня ранним утро, когда он убивал в чистом поле Кислюка, то не чувствовал себя драматургом. Даже человеком себя не чувствовал.
– Значит, ты отстал от жизни? – почему-то обрадовался Замятин. – Значит, я первый, кто сообщит тебе новость?
– Вопрос, какую новость.
Локтев насторожился. За последние недели до него не доходило ни одной доброй новости, ни единого хорошего известия. И теперь он рассчитывал на худшее.
– Твоя пьеса принята безоговорочно. На ура принята. Худсовет получил удовольствие выше полового.
Замятин выждал минуту, надеясь увидеть реакцию на свое сенсационное сообщение. Но Локтев, не ожидавший столь легкого и благоприятного разрешения проблемы, не сразу пришел в себя. Он лишь приоткрыл рот и часто заморгал глазами. Тогда Замятин рассказал подробно о худсовете.
Оказалось, на нем присутствовали сразу три крупных чиновника из московского правительства. И два почтенных драматурга, чьими именами пестрят афиши всех столичных театров. Тот драматург, что постарше, сказал, что он завидует Локтеву, хотя завидовать не в его правилах. Затем старик пустил слезу.
Тот драматург, что помоложе, был ещё более лаконичен. Сказал одно лишь слово: гениально. Потом присутствующие задали много вопросов: где нашли Локтева, откуда он взялся и так далее. Короче, последние сомнения режиссера Старостина отпали сами собой.
– Да, Старостин сомневался. А я всегда был на твоей стороне. Всегда тебя поддерживал, как только мог. Ты сам это знаешь.
Локтев этого не знал, а поддержки Замятина никогда не чувствовал. Но не стал возражать, а просто тихо удивился. Успех своей пьесы на художественном совете Локтев объяснил для себя не присутствием именитых драматургов или важных сановников. Видимо, изменилось что-то в самих звездах, в расположении небесных светил, – решил он. Черная полоса, наконец, закончилась. Закончилась, потому, что все на свете имеет свой конец. И началась полоса светлая.
В конце разговора Замятин объявил, что театр готов принять от Локтева и другие его произведения.
– Поставим все твои вещи, – сказал Замятин. – Все. Только нос не задирай. И помни, кому ты обязан своим успехом.
Замятин ткнул себя пальцем в грудь. Директор окончательно вжился в роль отца благодетеля и покровителя молодых дарований. А Локтев все ещё не мог поверить в свое счастье, все ещё терзался сомнениями.
– И даже никаких исправлений не требуется?
– Не требуется.
– А может ли случиться так, что мою пьесу в самый последний момент отклонят? Ну, такое возможно?
– Это невозможно, – парировал Замятин.
Он, как человек любивший образные выражения, подумал секунду и добавил.
– Это все равно, что заработать искривление нижних конечностей в результате слишком частых половых сношений с секретаршей. Временное половое бессилие – это пожалуйста. А вот искривление ног – ни в коем случае. Нет, это невозможно.
– Спасибо, вы меня вдохновили.
– Кстати, тут один мужик заходил из милиции, – вспомнил Замятин. – По фамилии Руденко. Тебя искал. У тебя нет неприятностей по милицейской линии?
Локтев за последнее время настолько привык врать, что даже не поморщился.
– Макс Руденко, это мой дружбан, – сказал он. – Старый приятель. У меня в квартире ремонт, я живу у дяди. Макс меня найти не может. Вот в театр и сунулся.
– Ну, слава Богу, – успокоился Замятин. – Ты позвони этому Руденко. А то он снова придет.
– Хорошо.
Локтев выпил сто грамм коньяку из личных запасов директора. За успех пьесы. Через четверть часа он вышел из театра под серое небо, под мелкий дождь. Теперь Локтев уже не знал, радоваться ему или плакать.