Книга: Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
Назад: 7 июня 1982 года. Нью-Йорк
Дальше: 16 июня 1982 года. Нью-Йорк

11 июня 1982 года. Нью-Йорк

Этот большой кусок я переправил через Ричарда Нэша. А ведь он почти что коммунист. Тем не менее занимается нашими вздорными рукописями. Все дико запуталось на этом свете.

 

На КПП сидели трое. Опер Борташевич тасовал измятые, лоснящиеся карты. Караульный Гусев пытался уснуть, не вынимая изо рта зажженной сигареты. Я ждал, когда закипит обложенный сухарями чайник.
Борташевич вяло произнес:
— Ну, хорошо, возьмем, к примеру, баб. Допустим, ты с ней по-хорошему: кино, бисквиты, разговоры… Цитируешь ей Гоголя с Белинским… Какую-нибудь блядскую оперу посещаешь… Потом, естественно, в койку. А мадам тебе в ответ: женись, паскуда! Сначала загс, а потом уж низменные инстинкты… Инстинкты, видишь ли, ее не устраивают. А если для меня это святое, что тогда?!.
— Опять-таки жиды, — добавил караульный.
— Чего — жиды? — не понял Борташевич.
— Жиды, говорю, повсюду. От Райкина до Карла Маркса… Плодятся, как опята… К примеру, вендиспансер на Чебью. Врачи — евреи, пациенты — русские. Это по-коммунистически?
Тут позвонили из канцелярии. Борташевич поднял трубку и говорит:
— Тебя.
Я услышал голос капитана Токаря:
— Зайдите ко мне, да побыстрей.
— Товарищ капитан, — сказал я, — уже, между прочим, девятый час.
— А вы, — перебил меня капитан, — служите Родине только до шести?!
— Для чего же тогда составляются графики? Мне завтра утром на службу выходить.
— Завтра утром вы будете на Ропче. Есть задание начальника штаба — доставить одного клиента с ропчинской пересылки. Короче, жду…
— Куда это тебя? — спросил Борташевич.
— Надо с Ропчи зека отконвоировать.
— На пересуд?
— Не знаю.
— По уставу нужно ездить вдвоем.
— А что в охране делается по уставу? По уставу только на гауптвахту сажают.
Гусев приподнял брови:
— Кто видел, чтобы еврей сидел на гауптвахте?
— Дались тебе евреи, — сказал Борташевич, — надоело. Ты посмотри на русских. Взглянешь и остолбенеешь.
— Не спорю, — откликнулся Гусев…
Неожиданно закипел чайник. Я переставил его на кровельный лист возле сейфа.
— Ладно, пойду…
Борташевич вытащил карту, посмотрел и говорит:
— Ого! Тебя ждет пиковая дама.
Затем добавил:
— Наручники возьми.
Я взял…
Я шел через зону, хотя мог бы обойти ее по тропе нарядов. Вот уже год я специально хожу по зоне ночью. Все надеюсь привыкнуть к ощущению страха. Проблема личной храбрости у нас стоит довольно остро. Рекордсменами в этом деле считаются литовцы и татары.
Возле инструменталки я слегка замедлил шаги. Тут по ночам собирались чифиристы.
Жестяную солдатскую кружку наполняли водой. Высыпали туда пачку чаю. Затем опускали в кружку бритвенное лезвие на длинной стальной проволоке. Конец ее забрасывали на провода высоковольтной линии. Жидкость в кружке закипала через две секунды.
Бурый напиток действовал подобно алкоголю. Люди начинали возбужденно жестикулировать, кричать и смеяться без повода.
Серьезных опасений чифиристы не внушали. Серьезные опасения внушали те, которые могли зарезать и без чифиря…
Во мраке шевелились тени. Я подошел ближе. Заключенные сидели на картофельных ящиках вокруг чифирбака. Завидев меня, стихли.
— Присаживайся, начальник, — донеслось из темноты, — самовар уже готов.
— Сидеть, — говорю, — это ваша забота.
— Грамотный, — ответил тот же голос.
— Далеко пойдет, — сказал второй.
— Не дальше вахты, — усмехнулся третий…
Все нормально, подумал я. Обычная смесь дружелюбия и ненависти. А ведь сколько я перетаскал им чая, маргарина, рыбных консервов…
Закурив, я обогнул шестой барак и вышел к лагерной узкоколейке. Из темноты выплыло розовое окно канцелярии.
Я постучал. Мне отворил дневальный. В руке он держал яблоко.
Из кабинета выглянул Токарь и говорит:
— Опять жуете на посту, Барковец?!
— Ничего подобного, товарищ капитан, — возразил, отвернувшись, дневальный.
— Что я, не вижу?! Уши шевелятся… Позавчера вообще уснули…
— Я не спал, товарищ капитан. Я думал. Больше это не повторится.
— А жаль, — неожиданно произнес Токарь и добавил, обращаясь ко мне: — Входите.
Я вошел, доложил как положено.
— Отлично, — сказал капитан, затягивая ремень, — все документы, можете ехать. Доставите сюда зека по фамилии Гурин. Срок — одиннадцать лет. Пятая судимость. Человек в законе, будьте осторожны.
— Кому, — спрашиваю, — он вдруг понадобился? Что, у нас своих рецидивистов мало?
— Хватает, — согласился Токарь.
— Так в чем же дело?
— Не знаю. Документы поступили из штаба части.
Я развернул путевой лист. В графе «назначение» было указано:
«Доставить на шестую подкомандировку Гурина Федора Емельяновича в качестве исполнителя роли Ленина…»
— Что это значит?
— Понятия не имею. Лучше у замполита спросите. Наверное, постановку готовят к шестидесятилетию советской власти. Вот и пригласили гастролера. Может, талант у него или будка соответствующая… Не знаю. Пока что доставьте его сюда, а там разберемся. Если что, применяйте оружие. С Богом!..
Я взял бумаги, козырнул и удалился.

 

К Ропче мы подъехали в двенадцатом часу. Поселок казался мертвым. Из темноты глухо лаяли собаки.
Водитель лесовоза спросил:
— Куда тебя погнали среди ночи? Ехал бы с утра.
Пришлось ему объяснять:
— Так я назад поеду днем. А так пришлось бы ночью возвращаться. Да еще в компании с опасным рецидивистом.
— Не худший вариант, — сказал шофер.
Затем прибавил:
— У нас в леспромхозе диспетчеры страшнее зеков.
— Бывает, — говорю.
Мы попрощались…
Я разбудил дневального на вахте, показал ему бумаги. Спросил, где можно переночевать?
Дневальный задумался:
— В казарме шумно. Среди ночи конвойные бригады возвращаются. Займешь чужую койку, могут и ремнем перетянуть… А на питомнике собаки лают.
— Собаки — это уже лучше, — говорю.
— Ночуй у меня. Тут полный кайф. Укроешься тулупом. Подменный явится к семи…
Я лег, поставил возле топчана консервную банку и закурил…
Главное — не вспоминать о доме. Думать о каких-то насущных проблемах. Вот, например, папиросы кончаются. А дневальный вроде бы не курит…
Я спросил:
— Ты что, не куришь?
— Угостишь, так закурю.
Еще не легче…
Дневальный пытался заговаривать со мной:
— А правда, что у вас на «шестерке» солдаты коз дерут?
— Не знаю. Вряд ли… Зеки, те балуются. По-моему, уж лучше в кулак. Дело вкуса…
— Ну ладно, — пощадил меня дневальный, — спи. Здесь тихо…
Насчет тишины дневальный ошибся. Вахта примыкала к штрафному изолятору. Там среди ночи проснулся арестованный зек. Он скрежетал наручниками и громко пел:
«А я иду, шагаю по Москве…»

— Повело кота на блядки, — заворчал дневальный.
Он посмотрел в глазок и крикнул:
— Агеев, хезай в дуло и ложись! Иначе финтилей под глаз навешу!
В ответ донеслось:
— Начальник, сдай рога в каптерку!
Дневальный откликнулся витиеватым матерным перебором.
— Сосал бы ты по девятой усиленной, — реагировал зек…
Концерт продолжался часа два. Да еще и папиросы кончились.
Я подошел к глазку и спросил:
— Нет ли у вас папирос или махорки?
— Вы кто? — поразился Агеев.
— Командированный с шестого лагпункта.
— А я думал — студент… На «шестерке» все такие культурные?
— Да, — говорю, — когда остаются без папирос.
— Махорки навалом. Я суну под дверь… Вы случайно не из Ленинграда?
— Из Ленинграда.
— Земляк… Я так и подумал.
Остаток ночи прошел в разговорах…

 

Наутро я разыскал оперуполномоченного Долбенко. Предъявил ему свои бумаги. Он сказал:
— Позавтракайте и ждите на вахте. Оружие при вас? Это хорошо…
В столовой мне дали чаю и булки. Каши не хватило. Зато я получил на дорогу кусок сала и луковицу. А знакомый инструктор отсыпал мне десяток папирос.
Я просидел на вахте до развода конвойных бригад.
Дневального сменили около восьми. В изоляторе было тихо. Зек отсыпался после бессонной ночи.
Наконец я услышал:
— Заключенный Гурин с вещами!
Звякнули штыри в проходном коридоре. На вахту зашел оперативник с моим подопечным.
— Распишись, — говорит. — Оружие при тебе?
Я расстегнул кобуру.
Зек был в наручниках.
Мы вышли на крыльцо. Зимнее солнце ослепило меня. Рассвет наступил внезапно. Как всегда…
На пологом бугре чернели избы. Дым над крышами поднимался вертикально.
Я сказал Гурину:
— Ну, пошли.
Он был небольшого роста, плотный. Под шапкой ощущалась лысина. Засаленная ватная телогрейка блестела на солнце.
Я решил не ждать лесовоза, а сразу идти к переезду. Догонит нас попутный трактор — хорошо. А нет, можно и пешком дойти за три часа…
Я не знал, что дорога перекрыта возле Койна. Позднее выяснилось, что ночью двое зеков угнали трелевочную машину. Теперь на всех переездах сидели оперативники. Так мы и шли пешком до самой зоны. Только раз остановились, чтобы поесть. Я отдал Гурину хлеб и сало. Тем более что сало подмерзло, а хлеб раскрошился.
Молчавший до этого зек повторял:
— Вот так дачка — чистая бацилла! Начальник, гужанемся от души…
Ему мешали наручники. Он попросил:
— Сблочил бы манжеты. Или боишься, что винта нарежу?
Ладно, думаю, при свете не опасно. Куда ему по снегу бежать?..
Я снял наручники, пристегнул их к ремню. Гурин сразу же попросился в уборную.
Я сказал:
— Идите вон туда…
Потом он сидел за кустами, а я держал на мушке черный воркутинский треух.
Прошло минут десять. Даже рука устала.
Вдруг за моей спиной что-то хрустнуло. Одновременно раздался хриплый голос:
— Пошли, начальник…
Я вскочил. Передо мной стоял улыбающийся Гурин. Шапку он, видимо, повесил на куст.
— Не стреляй, земеля…
Ругаться было глупо.
Гурин действовал правильно. Доказал, что не хочет бежать. Мог и не захотел…
Мы вышли на лежневку и без приключений достигли зоны. В дороге я спросил:
— А что это за представление?
Зек не понял. Я объяснил:
— В сопроводиловке говорится — исполнитель роли Ленина.
Гурин расхохотался:
— Это старая история, начальник. Была у меня еще до войны кликуха — артист. В смысле — человек фартовый, может, как говорится, шевелить ушами. Так и записали в дело — артист. Помню, чалился я в МУРе, а следователь шутки ради и записал. В графу — профессия до ареста… Какая уж там профессия! Я с колыбели — упорный вор. В жизни дня не проработал. Однако, как записали, так и поехало — артист. Из ксивы в ксиву… Все замполиты меня на самодеятельность подписывают — ты же артист… Эх, встретить бы такого замполита на колхозном рынке. Показал бы я ему свое искусство.
Я спросил:
— Что же вы будете делать? Там же надо самого Ленина играть…
— По бумажке-то? Запросто… Ваксой плешь отполирую, и хорош!.. Помню, жиганули мы сберкассу в Киеве. Так я ментом переоделся — свои не узнали… Ленина так Ленина… День кантовки — месяц жизни…
Мы подошли к вахте. Я передал Гурина старшине. Зек махнул рукой:
— Увидимся, начальник. Мерси за дачку…
Последние слова он выговорил тихо. Чтобы не расслышал старшина…

 

Выбившись из графика, я бездельничал целые сутки. Пил вино с оружейными мастерами. Проиграл им четыре рубля в буру. Написал письмо родителям и брату. Даже собирался уйти к знакомой барышне в поселок. Но тут подошел дневальный и сказал, что меня разыскивает замполит Хуриев.
Я направился в ленинскую комнату. Хуриев сидел под огромной картой Усть-Вымского лагпункта. Места побегов были отмечены флажками.
— Присаживайтесь, — сказал замполит, — есть важный разговор. Надвигаются Октябрьские праздники. Вчера мы начали репетировать одноактную пьесу «Кремлевские звезды». Автор, — тут Хуриев заглянул в лежащие перед ним бумаги, — Чичельницкий. Яков Чичельницкий. Пьеса идейно зрелая, рекомендована культурным сектором УВД. События происходят в начале двадцатых годов. Действующих лиц — четыре: Ленин, Дзержинский, чекист Тимофей и его невеста Полина. Молодой чекист Тимофей поддается буржуазным настроениям. Купеческая дочь Полина затягивает его в омут мещанства. Дзержинский проводит с ними воспитательную работу. Сам он неизлечимо болен. Ленин настоятельно рекомендует ему позаботиться о своем здоровье. Железный Феликс отказывается, что производит сильное впечатление на Тимофея. В конце он сбрасывает путы ревизионизма. За ним робко следует купеческая дочь Полина… В заключительной сцене Ленин обращается к публике. — Тут Хуриев снова зашуршал бумагами. — «…Кто это? Чьи это счастливые юные лица? Чьи это веселые блестящие глаза? Неужели это молодежь семидесятых?! Завидую вам, посланцы будущего! Это для вас зажигали мы первые огоньки новостроек. Ради вас искореняли буржуазную нечисть… Так пусть же светят вам, дети грядущего, наши кремлевские звезды…» И так далее. А потом все запевают «Интернационал». Как говорится, в едином порыве… Что вы на это скажете?
— Ничего, — говорю. — А что я могу сказать? Серьезная пьеса.
— Вы человек культурный, образованный. Мы решили привлечь вас к этому делу.
— Я же не имею отношения к театру.
— А я, думаете, имею? И ничего, справляюсь. Но без помощника трудно. Артисты наши — сами знаете… Ленина играет вор с ропчинской пересылки. Потомственный щипач в законе. Есть мнение, что он активно готовится к побегу…
Я промолчал. Не рассказывать же было замполиту о происшествии в лесу.
Хуриев продолжал:
— В роли Дзержинского — Цуриков, по кличке Мотыль, из четвертой бригады. По делу у него совращение малолетних. Срок — шесть лет. Есть данные, что он — плановой… В роли Тимофея — Геша, придурок из санчасти. Пассивный гомосек… В роли Полины — Томка Лебедева из АХЧ. Такая бикса, хуже зечки… Короче, публика еще та. Возможно употребление наркотиков. А также недозволенные контакты с Лебедевой. Этой шкуре лишь бы возле зеков повертеться… Вы меня понимаете?
— Чего же тут не понять? Наши люди…
— Ну, так приступайте. Очередная репетиция сегодня в шесть. Будете ассистентом режиссера. Дежурства на лесоповале отменяются. Капитана Токаря я предупрежу.
— Не возражаю, — сказал я.
— Приходите без десяти шесть.

 

До шести я бродил по казарме. Раза два меня хотели куда-то послать в составе оперативных групп. Я отвечал, что нахожусь в распоряжении старшего лейтенанта Хуриева. И меня оставляли в покое. Только старшина поинтересовался:
— Что там у вас за дела? Поганку к юбилею заворачиваете?
— Ставим, — говорю, — революционную пьесу о Ленине. Силами местных артистов.
— Знаю я ваших артистов. Им лишь бы на троих сообразить…
Около шести я сидел в ленинской комнате. Через минуту явился Хуриев с портфелем.
— А где личный состав?
— Придут, — говорю. — Наверное, в столовой задержались.
Тут зашли Геша и Цуриков.
Цурикова я знал по работе на отдельной точке. Это был мрачный, исхудавший зек с отвратительной привычкой чесаться.
Геша работал в санчасти — шнырем. Убирал помещение, ходил за больными. Крал для паханов таблетки, витамины и лекарства на спирту.
Ходил он, чуть заметно приплясывая. Повинуясь какому-то неуловимому ритму. Паханы в жилой зоне гоняли его от костра…
— Ровно шесть, — выговорил Цуриков и, не сгибаясь, почесал колено.
Геша сооружал козью ножку.
Появился Гурин, без робы, в застиранной нижней сорочке.
— Жара, — сказал он, — чистый Ташкент… И вообще не зона, а Дом культуры. Солдаты на «вы» обращаются. И пайка клевая… Неужели здесь бывают побеги?
— Бегут, — ответил Хуриев.
— Сюда или отсюда?
— Отсюда, — без улыбки реагировал замполит.
— А я думал, с воли — на кичу. Или прямо с капиталистических джунглей.
— Пошутили, и хватит, — сказал Хуриев.
Тут появилась Лебедева в облаке дешевой косметики и с шестимесячной завивкой.
Она была вольная, но с лагерными манерами и приблатненной речью. Вообще административно-хозяйственные работники через месяц становились похожими на заключенных. Даже наемные инженеры тянули по фене. Не говоря о солдатах…
— Приступим, — сказал замполит.
Артисты достали из карманов мятые листки.
— Роли должны быть выучены к среде.
Затем Хуриев поднял руку:
— Довожу основную мысль. Центральная линия пьесы — борьба между чувством и долгом. Товарищ Дзержинский, пренебрегая недугом, отдает всего себя революции. Товарищ Ленин настоятельно рекомендует ему поехать в отпуск. Дзержинский категорически отказывается. Параллельно развивается линия Тимофея. Животное чувство к Полине временно заслоняет от него мировую революцию. Полина — типичная выразительница мелкобуржуазных настроений…
— Типа фарцовщицы? — громко спросила Лебедева.
— Не перебивайте… Ее идеал — мещанское благополучие. Тимофей переживает конфликт между чувством и долгом. Личный пример Дзержинского оказывает на юношу сильное моральное воздействие. В результате чувство долга побеждает… Надеюсь, все ясно? Приступим. Итак, Дзержинский за работой… Цуриков, садитесь по левую руку… Заходит Владимир Ильич. В руках у него чемодан… Чемодана пока нет, используем футляр от гармошки. Держите… Итак, заходит Ленин. Начали!
Гурин ухмыльнулся и бодро произнес:
— Здрасьте, Феликс Эдмундович!
(Он выговорил по-ленински — «здгасьте».)
Цуриков почесал шею и хмуро ответил:
— Здравствуйте.
— Больше уважения, — подсказал замполит.
— Здравствуйте, — чуть громче произнес Цуриков.
— Знаете, Феликс Эдмундович, что у меня в руках?
— Чемодан, Владимир Ильич.
— А для чего он, вы знаете?
— Отставить! — крикнул замполит. — Тут говорится: «Ленин с хитринкой». Где же хитринка? Не вижу…
— Будет, — заверил Гурин.
Он вытянул руку с футляром и нагло подмигнул Дзержинскому.
— Отлично, — сказал Хуриев, — продолжайте. «А для чего он, вы знаете?»
— А для чего он, вы знаете?
— Понятия не имею, — сказал Цуриков.
— Без хамства, — снова вмешался замполит, — помягче. Перед вами — сам Ленин. Вождь мирового пролетариата…
— Понятия не имею, — все так же хмуро сказал Цуриков.
— Уже лучше. Продолжайте.
Гурин снова подмигнул, еще развязнее.
— Чемоданчик для вас, Феликс Эдмундович. Чтобы вы, батенька, срочно поехали отдыхать.
Цуриков без усилий почесал лопатку.
— Не могу, Владимир Ильич, контрреволюция повсюду. Меньшевики, эсеры, буржуазные лазунчики…
— Лазутчики, — поправил Хуриев, — дальше.
— Ваше здоровье, Феликс Эдмундович, принадлежит революции. Мы с товарищами посовещались и решили — вы должны отдохнуть. Говорю вам это как предсовнаркома…
Тут неожиданно раздался женский вопль. Лебедева рыдала, уронив голову на скатерть.
— В чем дело? — нервно спросил замполит.
— Феликса жалко, — пояснила Тамара, — худой он, как глист.
— Дистрофики как раз живучие, — неприязненно высказался Геша.
— Перерыв, — объявил Хуриев.
Затем он повернулся ко мне:
— Ну как? По-моему, главное схвачено?
— Ой, — воскликнула Лебедева, — до чего жизненно! Как в сказке…
Цуриков истово почесал живот. При этом взгляд его затуманился.
Геша изучал карту побегов. Это считалось подозрительным, хотя карта висела открыто.
Гурин разглядывал спортивные кубки.
— Продолжим, — сказал Хуриев.
Артисты потушили сигареты.
— На очереди Тимофей и Полина. Сцена в приемной ЧК. Тимофей дежурит у коммутатора. Входит Полина. Начали!
Геша сел на табуретку и задумался. Лебедева шагнула к нему, обмахиваясь розовым платочком:
— Тимоша! А, Тимоша!
Тимофей:
— Зачем пришла? Или дома что неладно?
— Не могу я без тебя, голубь сизокрылый…
Тимофей:
— Иди домой, Поля. Тут ведь не изба-читальня.
Лебедева сжала виски кулаками, издав тяжелый пронзительный рев:
— Чужая я тебе, немилая… Загубил ты мои лучшие годы… Бросил ты меня одну, как во поле рябину…
Лебедева с трудом подавляла рыдания. Глаза ее покраснели. Тушь стекала по мокрым щекам…
Тимофей, наоборот, держался почти глумливо.
— Такая уж работа, — цедил он.
— Уехать бы на край земли! — выла Полина.
— К Врангелю, что ли? — настораживался Геша.
— Отлично, — повторял Хуриев. — Лебедева, не выпячивайте зад. Чмыхалов, не заслоняйте героиню. (Так я узнал Гешину фамилию — Чмыхалов.) Поехали… Входит Дзержинский… А, молодое поколение?!.
Цуриков откашлялся и хмуро произнес:
— А, блядь, молодое поколение?!.
— Что это за слова-паразиты? — вмешался Хуриев.
— А, молодое поколение?!
— Здравия желаю, Феликс Эдмундович, — приподнялся Геша.
— Ты должен смутиться, — подсказал Хуриев.
— Я думаю, ему надо вскочить, — посоветовал Гурин.
Геша вскочил, опрокинув табуретку. Затем отдал честь, прикоснувшись ладонью к бритому лбу.
— Здравия желаю! — крикнул он.
Дзержинский брезгливо пожал ему руку. Педерастов в зоне не любили. Особенно пассивных.
— Динамичнее! — попросил Хуриев.
Геша заговорил быстрее. Потом еще быстрее. Он торопился, проглатывая слова:
— Не знаю, как быть, Феликс Эдмундович… Полинка моя совсем одичала. Ревнует меня к службе, понял? (У Геши выходило — поэл.) …Скучаю, говорит… а ведь люблю я ее, Полинку-то… Невеста она мне, поэл? Сердцем моим завладела, поэл?..
— Опять слова-паразиты, — закричал Хуриев, — будьте внимательнее!
Лебедева, отвернувшись, подкрашивала губы.
— Перерыв! — объявил замполит. — На сегодня достаточно.
— Жаль, — сказал Гурин, — у меня как раз появилось вдохновение.
— Давайте подведем итоги.
Хуриев вынул блокнот и продолжал:
— Ленин более или менее похож на человека. Тимофей — четверка с минусом. Полина лучше, чем я думал, откровенно говоря. А вот Дзержинский — неубедителен, явно неубедителен. Помните, Дзержинский — это совесть революции. Рыцарь без страха и упрека. А у вас получается какой-то рецидивист…
— Я постараюсь, — равнодушно заверил Цуриков.
— Знаете, что говорил Станиславский? — продолжал Хуриев. — Станиславский говорил — не верю! Если артист фальшивил, Станиславский прерывал репетицию и говорил — не верю!..
— То же самое и менты говорят, — заметил Цуриков.
— Что? — не понял замполит.
— Менты, говорю, то же самое повторяют. Не верю…
— Не верю… Повязали меня однажды в Ростове, а следователь был мудак…
— Не забывайтесь! — прикрикнул замполит.
— И еще при даме, — вставил Гурин.
— Я вам не дама, — повысил голос Хуриев, — я офицер регулярной армии!
— Я не про вас, — объяснил Гурин, — я насчет Лебедевой.
— А-а, — сказал Хуриев.
Затем он повернулся ко мне:
— В следующий раз будьте активнее. Подготовьте ваши замечания… Вы человек культурный, образованный… А сейчас — можете расходиться. Увидимся в среду… Что с вами, Лебедева?
Тамара мелко вздрагивала, комкая платочек.
— Что такое? — спросил Хуриев.
— Переживаю…
— Отлично. Это называется — перевоплощение…
Мы попрощались и разошлись. Я проводил Гурина до шестого барака. Нам было по дороге.
К этому времени стемнело. Тропинку освещали желтые лампочки над забором. В простреливаемом коридоре, звякая цепями, бегали овчарки.
Неожиданно Гурин произнес:
— Сколько же они народу передавили?
— Кто? — не понял я.
— Да эти барбосы… Ленин с Дзержинским. Рыцари без страха и укропа…
Я промолчал. Откуда я знал, можно ли ему доверять. И вообще, чего это Гурин так откровенен со мной?..
Зек не успокаивался:
— Вот я, например, сел за кражу, Мотыль, допустим, палку кинул не туда. У Геши что-либо на уровне фарцовки… Ни одного, как видите, мокрого дела… А эти — Россию в крови потопили, и ничего…
— Ну, — говорю, — вы уж слишком…
— А чего там слишком? Они-то и есть самая кровавая беспредельщина…
— Послушайте, закончим этот разговор.
— Годится, — сказал он.

 

После этого было три или четыре репетиции. Хуриев горячился, вытирал лоб туалетной бумагой и кричал:
— Не верю! Ленин переигрывает! Тимофей психованный. Полина вертит задом. А Дзержинский вообще похож на бандита.
— На кого же я должен быть похож? — хмуро спрашивал Цуриков. — Что есть, то и есть.
— Вы что-нибудь слышали о перевоплощении? — допытывался Хуриев.
— Слышал, — неуверенно отвечал зек.
— Что же вы слышали? Ну просто интересно, что?
— Перевоплощение, — объяснял за Дзержинского Гурин, — это когда ссученные воры идут на кумовьев работать. Или, допустим, заигранный фрайер, а гоношится как урка…
— Разговорчики, — сердился Хуриев. — Лебедева, не выпячивайте форму. Больше думайте о содержании.
— Бюсты трясутся, — жаловалась Лебедева, — и ноги отекают. Я, когда нервничаю, всегда поправляюсь. А кушаю мало, творог да яички…
— Про бациллу — ни слова, — одергивал ее Гурин.
— Давайте, — суетился Геша, — еще раз попробуем. Чувствую, в этот раз железно перевоплощусь…
Я старался проявлять какую-то активность. Не зря же меня вычеркнули из конвойного графика. Лучше уж репетировать, чем мерзнуть в тайге.
Я что-то говорил, употребляя выражения — мизансцена, сверхзадача, публичное одиночество…
Цуриков почти не участвовал в разговорах. А если и высказывался, то совершенно неожиданно. Помню, говорили о Ленине, и Цуриков вдруг сказал:
— Бывает, вид у человека похабный, а елда — здоровая. Типа отдельной колбасы.
Гурин усмехнулся:
— Думаешь, мы еще помним, как она выглядит? В смысле — колбаса…
— Разговорчики, — сердился замполит…

 

Слухи о нашем драмкружке распространились по лагерю. Отношение к пьесе и вождям революции было двояким. Ленина, в общем-то, почитали, Дзержинского — не очень. В столовой один нарядчик бросил Цурикову:
— Нашел ты себе работенку, Мотыль! Чекистом заделался.
В ответ Цуриков молча ударил его черпаком по голове…
Нарядчик упал. Стало тихо. Потом угрюмые возчики с лесоповала заявили Цурикову:
— Помой черпак. Не в баланду же его теперь окунать…
Гешу то и дело спрашивали:
— Ну, а ты, шнырь, кого представляешь? Крупскую?
На что Геша реагировал уклончиво:
— Да так… Рабочего паренька… в законе…
И только Гурин с важностью разгуливал по лагерю.
Он научился выговаривать по-ленински:
— Вегной догогой идете, товагищи гецидивисты!..
— Похож, — говорили зеки, — чистое кино…
Хуриев с каждым днем все больше нервничал. Геша ходил вразвалку, разговаривал отрывисто, то и дело поправляя несуществующий маузер. Лебедева почти беспрерывно всхлипывала даже на основной работе. Она поправилась так, что уже не застегивала молнии на импортных коричневых сапожках. Даже Цуриков и тот слегка преобразился. Им овладело хриплое чахоточное покашливание. Зато он перестал чесаться.
Наступил день генеральной репетиции. Ленину приклеили бородку и усы. Для этой цели был временно освобожден из карцера фальшивомонетчик Журавский. У него была твердая рука и профессиональный художественный вкус.
Гурин сначала хотел отпустить натуральную бороду. Но опер сказал, что это запрещено режимом.
За месяц до спектакля артистам разрешили не стричься. Гурин остался при своей достоверной исторической лысине. Геша оказался рыжим. У Цурикова образовался вполне уместный пегий ежик.
Одели Ленина в тесный гражданский костюмчик, соответствовало жизненной правде. Для Геши раздобыли у лейтенанта Родичева кожаный пиджак, Лебедева чуть укоротила выходное бархатное платье. Цурикову выделили диагоналевую гимнастерку.
В день генеральной репетиции Хуриев страшно нервничал. Хотя всем было заметно, что результатами он доволен. Он говорил:
— Ленин — крепкая четверка. Тимофей — четыре с плюсом. Дзержинский — тройка с минусом. Полина — три с большой натяжкой…
— Линия есть, — уверял присутствовавший на репетициях фальшивомонетчик Журавский, — линия есть…
— А вы что скажете? — поворачивался ко мне замполит.
Я что-то говорил о сверхзадаче и подтексте.
Хуриев довольно кивал…
Так подошло Седьмое ноября. С утра на заборе повис ли четыре красных флага. Пятый был укреплен на здании штрафного изолятора. Из металлических репродукторов доносились звуки «Варшавянки».
Работали в этот день только шныри из хозобслуживания. Лесоповал был закрыт. Производственные бригады остались в зоне.
Заключенные бесцельно шатались вдоль следовой полосы. К часу дня среди них обнаружились пьяные.
Нечто подобное творилось и в казарме. Еще с утра многие пошли за вином. Остальные бродили по территории в расстегнутых гимнастерках.
Ружейный парк охраняло шестеро надежных сверхсрочников. Возле продовольственной кладовой дежурил старшина.
На доске объявлений вывесили приказ:
«Об усилении воинской бдительности по случаю юбилея».
К трем часам заключенных собрали на площадке возле шестого барака. Начальник лагеря майор Амосов произнес короткую речь. Он сказал:
— Революционные праздники касаются всех советских граждан… Даже людей, которые временно оступились… Кого-то убили, ограбили, изнасиловали, в общем, наделали шороху… Партия дает этим людям возможность исправиться… Ведет их через упорный физический труд к социализму… Короче, да здравствует юбилей нашего Советского государства!.. А с пьяных и накуренных, как говорится, будем взыскивать… Не говоря о скотоложестве… А то половину соседских коз огуляли, мать вашу за ногу!..
— Ничего себе! — раздался голос из шеренги. — Что же это получается? Я дочку второго секретаря Запорожского обкома тягал, а козу что, не имею права?..
— Помолчите, Гурин, — сказал начальник лагеря. — Опять вы фигурируете! Мы ему доверили товарища Ленина играть, а он все про козу мечтает… Что вы за народ?..
— Народ как народ, — ответили из шеренги, — сучье да беспредельщина…
— Отпетые вы люди, как я погляжу, — сказал майор.
Из-за плеча его вынырнул замполит Хуриев:
— Минуточку, не расходитесь. В шесть тридцать — общее собрание. После торжественной части — концерт. Явка обязательна. Отказчики пойдут в изолятор. Есть вопросы?
— Вопросов навалом, — подали голос из шеренги, — сказать? Куда девалось все хозяйственное мыло? Где обещанные теплые портянки? Почему кино не возят третий месяц? Дадут или нет рукавицы сучкорубам?.. Еще?.. Когда построят будку на лесоповале?..
— Тихо! Тихо! — закричал Хуриев. — Жалобы в установленном порядке, через бригадиров! А теперь расходитесь.
Все немного поворчали и разошлись…

 

К шести заключенные начали группами собираться около библиотеки. Здесь, в бывшей тарной мастерской, происходили общие собрания. В дощатом сарае без окон могло разместиться человек пятьсот.
Заключенные побрились и начистили ботинки. Парикмахером в зоне работал убийца Мамедов. Всякий раз, оборачивая кому-нибудь шею полотенцем, Мамедов говорил:
— Чирик, и душа с тебя вон!..
Это была его любимая профессиональная шутка.
Лагерная администрация натянула свои парадные мундиры. В сапогах замполита Хуриева отражались тусклые лампочки, мигавшие над простреливаемым коридором. Вольнонаемные женщины из хозобслуги распространяли запах тройного одеколона. Гражданские служащие надели импортные пиджаки.
Сарай был закрыт. У входа толпились сверхсрочники. Внутри шли приготовления к торжественной части.
Бугор Агешин укреплял над дверью транспарант. На алом фоне было выведено желтой гуашью:
«Партия — наш рулевой!»
Хуриев отдавал последние распоряжения. Его окружали — Цуриков, Геша, Тамара. Затем появился Гурин. Я тоже подошел ближе.
Хуриев сказал:
— Если все кончится благополучно, даю неделю отгула. Кроме того, планируется выездной спектакль на Ропче.
— Где это? — заинтересовалась Лебедева.
— В Швейцарии, — ответил Гурин…
В шесть тридцать распахнулись двери сарая. Заключенные шумно расположились на деревянных скамьях. Трое надзирателей внесли стулья для членов президиума.
Цепочкой между рядами проследовало к сцене высшее начальство.

 

Наступила тишина. Кто-то неуверенно захлопал. Его поддержали.
Перед микрофоном вырос Хуриев. Замполит улыбнулся, показав надежные серебряные коронки. Потом заглянул в бумажку и начал:
— Вот уже шестьдесят лет…
Как всегда, микрофон не работал.
Хуриев возвысил голос:
— Вот уже шестьдесят лет… Слышно?
Вместо ответа из зала донеслось:
— Шестьдесят лет свободы не видать…
Капитан Токарь приподнялся, чтобы запомнить нарушителя.
Хуриев заговорил еще громче. Он перечислил главные достижения советской власти. Вспомнил о победе над Германией. Осветил текущий политический момент. Бегло остановился на проблеме развернутого строительства коммунизма.
Потом выступил майор из Сыктывкара. Речь шла о побегах и лагерной дисциплине. Майор говорил тихо, его не слушали…
Затем на сцену вышел лейтенант Родичев. Свое выступление он начал так:
— В народе родился документ…
За этим последовало что-то вроде социалистических обязательств. Я запомнил фразу: «…Сократить число лагерных убийств на двадцать шесть процентов…»
Прошло около часа. Заключенные тихо беседовали, курили. Задние ряды уже играли в карты. Вдоль стен бесшумно передвигались надзиратели.
Затем Хуриев объявил:
— Концерт!
Сначала незнакомый зек прочитал две басни Крылова. Изображая стрекозу, он разворачивал бумажный веер. Переключаясь на муравья, размахивал воображаемой лопатой.
Потом завбаней Тарасюк жонглировал электрическими лампочками. Их становилось все больше. В конце Тарасюк подбросил их одновременно. Затем оттянул на животе резинку, и лампочки попадали в сатиновые шаровары.
Затем лейтенант Родичев прочитал стихотворение Маяковского. Он расставил ноги и пытался говорить басом.
Его сменил рецидивист Шушаня, который без аккомпанемента исполнил «Цыганочку». Когда ему хлопали, он воскликнул:
— Жаль, сапоги лакшовые, не тот эффект!..
Потом объявили нарядчика Логинова «в сопровождении гитары».
Он вышел, поклонился, тронул струны и запел:
Цыганка с картами, глаза упрямые,
Монисто древнее и нитка бус.
Хотел судьбу пытать бубновой дамою,
Да снова выпал мне пиковый туз.

Зачем же ты, судьба моя несчастная,
Опять ведешь меня дорогой слез?
Колючка ржавая, решетка частая,
Вагон столыпинский и шум колес…

Логинову долго хлопали и просили спеть на «бис». Однако замполит был против. Он вышел и сказал:
— Как говорится, хорошего понемножку…
Затем поправил ремень, дождался тишины и выкрикнул:
— Революционная пьеса «Кремлевские звезды». Роли исполняют заключенные Усть-Вымского лагпункта. Владимир Ильич Ленин — заключенный Гурин. Феликс Эдмундович Дзержинский — заключенный Цуриков. Красноармеец Тимофей — заключенный Чмыхалов. Купеческая дочь Полина — работница АХЧ Лебедева Тамара Евгеньевна… Итак, Москва, тысяча девятьсот восемнадцатый год…
Хуриев, пятясь, удалился. На просцениум вынесли стул и голубую фанерную тумбу. Затем на сцену поднялся Цуриков в диагоналевой гимнастерке. Он почесал ногу, сел и глубоко задумался. Потом вспомнил, что болен, и начал усиленно кашлять. Он кашлял так, что гимнастерка вылезла из-под ремня.
А Ленин все не появлялся. Из-за кулис с опозданием вынесли телефонный аппарат без провода. Цуриков перестал кашлять, снял трубку и задумался еще глубже.
Из зала ободряюще крикнули:
— Давай, Мотыль, не тяни резину.
Тут появился Ленин с огромным желтым чемоданом в руке.
— Здравствуйте, Феликс Эдмундович.
— Здрасьте, — не вставая, ответил Дзержинский.
Гурин опустил чемодан и, хитро прищурившись, спросил:
— Знаете, Феликс Эдмундович, что это такое?
— Чемодан, Владимир Ильич.
— А для чего он, вы знаете?
— Понятия не имею.
Цуриков даже слегка отвернулся, демонстрируя полное равнодушие.
Из зала крикнули еще раз:
— Встань, Мотылина! Как ты с паханом базаришь?
— Ша! — ответил Цуриков. — Разберемся… Много вас тут шибко грамотных.
Он неохотно приподнялся.
Гурин дождался тишины и продолжал:
— Чемоданчик для вас, Феликс Эдмундович. Чтобы вы, батенька, срочно поехали отдыхать.
— Не могу, Владимир Ильич, контрреволюция повсюду. Меньшевики, эсеры, — Цуриков сердито оглядел притихший зал, — буржуазные… как их?
— Лазутчики? — переспросил Гурин.
— Во-во…
— Ваше здоровье, Феликс Эдмундович, принадлежит революции. Мы с товарищами посовещались и решили — вы должны отдохнуть. Говорю вам это как предсовнаркома…
Цуриков молчал.
— Вы меня поняли, Феликс Эдмундович?
— Понял, — ответил Цуриков, глупо ухмыляясь.
Он явно забыл текст.
Хуриев подошел к сцене и громко зашептал:
— Делайте что хотите…
— А чего мне хотеть? — таким же громким шепотом выговорил Цуриков. — Если память дырявая стала…
— Делайте что хотите, — громче повторил замполит, — а службу я не брошу.
— Ясно, — сказал Цуриков, — не брошу…
Ленин перебил его:
— Главное достояние революции — люди. Беречь их дело архиважное… Так что собирайтесь, и в Крым, батенька, в Крым!
— Рано, Владимир Ильич, рано… Вот покончим с меньшевиками, обезглавим буржуазную кобру…
— Не кобру, а гидру, — подсказал Хуриев.
— Один черт, — махнул рукой Дзержинский.
Дальше все шло более или менее гладко. Ленин уговаривал, Дзержинский не соглашался. Несколько раз Цуриков сильно повысил голос.
Затем на сцену вышел Тимофей. Кожаный пиджак лейтенанта Рогачева напоминал чекистскую тужурку. Полина звала Тимофея бежать на край света.
— К Врангелю, что ли? — спрашивал жених и хватался за несуществующий маузер.
Из зала кричали:
— Шнырь, заходи с червей! Тащи ее в койку! Докажи, что у тебя в штанах еще кудахчет!..
Лебедева гневно топала ногой, одергивала бархатное платье. И вновь подступала к Тимофею:
— Загубил ты мои лучшие годы! Бросил ты меня одну, как во поле рябину!..
Но публика сочувствовала Тимофею. Из зала доносилось:
— Ишь как шерудит, профура! Видит, что ее свеча догорает…
Другие возражали:
— Не пугайте артистку, козлы! Дайте сеансу набраться!
Затем распахнулась дверь сарая и опер Борташевич крикнул:
— Судебный конвой, на выход! Любченко, Гусев, Корались, получите оружие! Сержант Лахно — бегом за документами!..
Четверо конвойных потянулись к выходу.
— Извиняюсь, — сказал Борташевич.
— Продолжайте, — махнул рукой Хуриев.
Представление шло к финальной сцене. Чемоданчик был спрятан до лучших времен. Феликс Дзержинский остался на боевом посту. Купеческая дочь забыла о своих притязаниях…
Хуриев отыскал меня глазами и с удовлетворением кивнул. В первом ряду довольно щурился майор Амосов.
Наконец Владимир Ильич шагнул к микрофону. Несколько секунд он молчал. Затем его лицо озарилось светом исторического предвидения.
— Кто это?! — воскликнул Гурин. — Кто это?!
Из темноты глядели на вождя худые, бледные физиономии.
— Кто это? Чьи это счастливые юные лица? Чьи это веселые блестящие глаза? Неужели это молодежь семидесятых?..
В голосе артиста зазвенели романтические нотки. Речь его была окрашена неподдельным волнением. Он жестикулировал. Его сильная, покрытая татуировкой кисть указывала в небо.
— Неужели это те, ради кого мы возводили баррикады? Неужели это славные внуки революции?..
Сначала неуверенно засмеялись в первом ряду. Через секунду хохотали все. В общем хоре слышался бас майора Амосова. Тонко вскрикивала Лебедева. Хлопал себя руками по бедрам Геша Чмыхалов. Цуриков на сцене отклеил бородку и застенчиво положил ее возле телефона.
Владимир Ильич пытался говорить:
— Завидую вам, посланцы будущего! Это для вас зажигали мы первые огоньки новостроек! Это ради вас… Дослушайте же, псы! Осталось с гулькин хер!..
Зал ответил Гурину страшным неутихающим воем:
— Замри, картавый, перед беспредельщиной!..
— Эй, кто там ближе, пощекотите этого Мопассана!..
— Линяй отсюда, дядя, подгорели кренделя!..
Хуриев протиснулся к сцене и дернул вождя за брюки:
— Пойте!
— Уже? — спросил Гурин. — Там осталось буквально два предложения. Насчет буржуазии и про звезды.
— Буржуазию — отставить. Переходите к звездам. И сразу запевайте «Интернационал».
— Договорились…
Гурин, надсаживаясь, выкрикнул:
— Кончайте базарить!
И мстительным тоном добавил:
— Так пусть же светят вам, дети грядущего, наши кремлевские звезды!..
— Поехали! — скомандовал Хуриев.
Взмахнув ружейным шомполом, он начал дирижировать.
Зал чуть притих. Гурин неожиданно красивым, чистый и звонким тенором вывел:
…Вставай, проклятьем заклейменный…

И дальше, в наступившей тишине:
…Весь мир голодных и рабов…

Он вдруг странно преобразился. Сейчас это был деревенский мужик, таинственный и хитрый, как его недавние предки. Лицо его казалось отрешенным и грубым. Глаза были полузакрыты.
Внезапно его поддержали. Сначала один неуверенный голос, потом второй и третий. И вот я уже слышу нестройный распадающийся хор:
…Кипит наш разум возмущенный,
На смертный бой идти готов..

Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли. Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя революции застыла странная мечтательная улыбка…
…Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем…

Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной, небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы… От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-то это заметил…
А потом все стихло. Последний куплет дотянули одинокие, смущенные голоса.
— Представление окончено, — сказал Хуриев.
Опрокидывая скамейки, заключенные направились к выходу.
Назад: 7 июня 1982 года. Нью-Йорк
Дальше: 16 июня 1982 года. Нью-Йорк