Глава 4. Дмитрий. Путь в Орду
Зима в том лукавом году набиралась сил на мороз не торопко. Лишь на исходе ноября воцарилась та уверенная зимняя благодать, которую всегда ждешь с особенным нетерпением после затяжной, мурыжной и слякотной осени. Еще на Дмитрия Солунского, Князева тезоименинника, стояла вялая, удручающая теплынь; утренний холод не стягивал в лед и воробьиной лужицы; изо дня в день сеяло небо унылым дождем, и казалось, не будет тому конца. Давно уж земля напиталась влагой — пять раз взбухла, как тесто в квашне, пять раз осела, готовая укрыться на зиму ласковым снежным покровом. Но снега не было. Грязной жижей растекшиеся дороги в злорадном покое отдыхали от путников.
Да есть ли что на свете для деятельного человека более мучительное, нежели чем ожидание? Дмитрий дивился сам на себя: откуда и силы черпал терпеть? Иной-то боязливый человек, поди, призадумался бы, стоит ли и копье-то ломать? Да ведь и впрямь задумаешься: не есть ли то Божие предостережение, как говорит о том матушка, удерживая его от поездки в Сарай. Мол, погоди еще, мол, преждевременно. Да разве можно годить-то, когда всяк день душу гложет, как хвороба недужного. Сначала-то поездку пришлось отложить, потому что Иван Данилович, опередив Дмитрия, побежал в Орду за тамгой. Однако прытко оборотился Иван в Сарае. Да вернулся, вишь, не один, но с грозной Ахмыловой силой. Куда здесь тронешься? Ждали на Тверь Ахмыла с Иваном. Теперь вот слякотное беспутье никак не давало тронуться со двора. Не раз уж челядинцы наново меняли заготовленную снедь на дорогу, а матушка с невестками придирчиво перебирала, докладывая все новые, увязанные в сундуки подарки для Узбека, и ханши, и прочей ненасытной и завидущей ордынской своры.
Наконец, как раз в день батюшкиных помин — на Собор Архангела Михаила, точно в утешение матушки — на добрый знак, пал первый снег. Запаровала Волга, отдавая жадно скопленное за лето тепло; пробуя силы, хрупкий ледок начал прозрачно ковать водицу у прибрежных закраин. Еще с неделю помарьяжилась осень да сдалась на Покров, точно зрелая девка, которая хоть и тянет волынку, ан и сама ждет того Покрова до визгу. Так вдруг бешено замело-завьюжило, что в два дня укуталась земля снегом, как пуховой периной, грянула стужа, и мигом встали мостами льды и крепко легли звонкие, прогонистые дороги. Поезжай по ним ныне хоть до дальней Марьи Египетской, что по весне зажигает снега.
Под колокольные звоны, под бабьи причитания и плач тронулся со двора княжий поезд в ненавистный и вожделенный Сарай. Никто не мог знать: на славу ли, на позор ли, на жизнь или смерть едет туда Дмитрий. Потому и прощались заранее будто навек.
Да и сам Дмитрий не ведал: вернется ли? Однако радостно рвался навстречу неизбежной судьбе.
Выйдя из отчины, миновали Мологу, Углич, Ярославль. В Ярославле свернули от Волги, прямым путем пошли на Стародубское княжество, от Стародуба — на Нижний, а уж от Нижнего вновь побежали вдоль Волги на Булгары, Укек, Бельджамен, Сувар и прочие ордынские городищи и городки. Скорее было идти через Москву и Рязань, но Дмитрий, несмотря на то что спешил, предпочел такой кружной путь. Во-первых, прежде времени он не хотел обнаружить свои намерения перед московским Иваном, а во-вторых, до встречи с Узбеком он решил самолично заручиться поддержкой тех князей и земель, что были обижены либо Юрием, либо Москвой. Впрочем, таких-то теперь была целая Русь. После Юрьевых притеснений да Ахмыловых бесчинств (а Ахмыл-то пробежал по Руси под руку с Иваном) не было угла, где б не поминали худым словом окаянных братьев Даниловичей.
Вот уж, ей-богу, не в добрый час да не на добро сронил злое семя их батюшка Данила Александрович Московский, ей-богу, не пожалел Руси, наплодив сыновей. Один — безумен да злобен, второй, знать, умен да корыстен, и оба, ненавидя друг друга, на ненависть один одному дают силы. Вот уж, ей-богу, взросли-проросли злые семечки, укрепились раскидистыми, ухватистыми корневищами, поди-ка их сковырни! Так на чахлой и неухоженной хлебной обже, забирая округ все живое, вырастает репей, ради мертвой колючки. Им, репьям, и засуха, и мокрядь, и глад, и мор, и война, и иной Божий гнев точно в радость. Все худое им одним на прокорм и на пользу!
Дорого вышла Руси Юрьева власть. Дорого обошлась Низовской земле и алая ханская тамга на московское княжение, жалованная Узбековой милостью братцу его Ивану. Так ведь неправдой против брата ту тамгу Иван Данилович себе выхлопотал, а за неправду-то платить надобно. Благо, на Руси крови немерено! Вместе с той тамгой дал Узбек Ивану в попутчики посла своего Ахмыла, известного жестокостью и коварством.
То был тот самый Ахмыл, что когда-то пришел во Владимир встретить Михаила Ярославича, дабы предупредить его о ханском гневе. Сказал, что если в месяц не предстанет он пред Узбековы очи, то сам Узбек за ним с войной явится. И он же, Ахмыл, вроде бы как из дружества склонял Михаила не подчиниться Узбеку и убежать в неметчину. Мол, не ходи к хану, мол, убьет тебя хан. Пожалел волк овцу! Эх, разгулялась бы татарва, кабы смалодушничал Михаил и послушал его советов. На то и склонял Михаила татарин, чтобы за его ослушание Узбек всю Русь под огонь и железо поставил. На все-то у них своя выгода…
На сей раз пришел Ахмыл, дабы по цареву Узбекову слову «учредить благоустройство и порядок» в некоторых низовских городах, неведомо по чьей странной прихоти избранных для сего «благоустройства». Видимо, надо было понимать то «благоустройство» как упрек великому князю Юрию Даниловичу, сбежавшему в Новгород и оставившему Низовскую Русь на безвластный произвол течения самостоятельной и беззащитной жизни. Изрядно лукаво! А то не знал Узбек, убивая Тверского, у кого и на что он власть отбирает, и кому и на что он ту власть отдает?
Люди сказывали, и в Новгороде-то одном Юрий не мог управиться по-хорошему. В иных землях люди уж злорадно подсмеивались над кичливыми «плотниками» — ишь как сами себя взнуздали! Да ведь и новгородцы, что вроде совсем недавно души не чаяли в Юрии, и те теперь с презрением кривили губы, произнося его имя. Не того, знать, ждали они от него! Да не то, знать, и он им сулил!
Придя в Новгород, Юрий не задержался на Ярославовом Дворище, но, стремясь поскорей выслужиться перед новгородцами, повел их войной против шведов, к тому времени как раз овладевших Выборгом. Однако, имея под рукой и сильное войско, и шесть больших стенобитных орудий, так и не смог овладеть исконной новгородской крепостью, хоть и держал ее в осаде более месяца. И так и эдак подступался, ан ни дара, ни ума недостало исхитриться на нужную выдумку. Тем, говорят, лишь и тешился, что редких пленников вешал. А какая в том выгода? Как ни привычны к крови новгородцы, но без выгоды, ради одного только зверства, и они в походы ходить не любят — им барыш подавай! Но без успеха — нет барыша, а без барыша — нет успеха. На сей раз ни с чем вернулись «плотники», не осилив и шведов из корел выставить. Так что не получилось у Юрия с ходу ратной доблестью их любовь заслужить. Да ведь, ежели трезво взглянуть, может ли такой человек, как Юрий-то, по уму и на пользу Отечеству иными людьми предводительствовать, коли ум-то у него лишь на зависть да на злобу горазд?
«Ничего, ничего, авось скоро и вовсе отрезвятся новгородцы-то, — холодно и усмешливо думал Дмитрий. — Попомнят батюшку. Али не предупреждал он их о ласке московской?..»
Впрочем, Юрий, кажется, действительно впал в цареву немилость, и в Великом Новгороде явно были им недовольны (о том имел Дмитрий верные сведения из разных источников, в том числе и от самого новгородского тысяцкого по имени Авраам), однако то, что учинил на Руси Ахмыл — «благоустраивая-то!» — не могло и не печалить его. Вновь, как когда-то при Баты и многажды после него, истинно «агарянским огненным батогом» пронеслись над Русью татары. Казалось бы, давно уж пора было привыкнуть к неизбежным и постоянным потравам и наказаниям, свыкается же холоп со своим унизительным положением и даже порой находит выгоды и в том положении. Да не холоп же русский народ! И разве можно свыкнуться с болью? Да боль-то такая жгучая, что до самого сердца пронзает. С такой-то болью, знать, лишь со смертью и примиришься.
Не ведая за собой вины перед Ордой да и не мысля сопротивляться, Русь встречала Узбекова посла со смиренной покорностью. Тем паче что вел его брат великого князя, ханской милостью отныне единоправный московский правитель Иван Данилович, вроде бы славный тихостью поведения. Князья и бояре выходили навстречу, духовенство струило ладаном, моля о милосердии. Но куда там! Тщетны мольбы и бесплодно смирение пред безжалостной силой. Хоть и без приступов, потому как глупо да и невозможно в приступ брать крепости, в коих ворота настежь распахнуты, но точно как неприятельские брал на копье Ахмыл русские города, вставшие на его пути. И тогда никому не было в них пощады.
При этом Ахмылов гнев был совершенно непредсказуем. Иные земли он отчего-то миловал, иные пролетал на рысях, не то что не оставляя разрухи, но и следа, в иные богатые и важные города, к примеру такие, как Кострома или Нижний, до которых было ему рукой подать, он вовсе не заходил, однако немыслимо тяжко пришлось тем, чьи земли подпали под милость Узбекова «благоустройства». Но отчего-то тяжельше всех на сей раз пришлось ярославцам. И то было странно — ведь исстари Ярославль был подручен Орде, да к тому же считался верным московским союзником.
Никогда еще доселе не доводилось Дмитрию видеть город в столь бедственном состоянии. Ярославль был выжжен дотла. Как средь лета под внезапным ударом молнии вмиг обгорает пышное дерево, так обгорел и он. На пустых пепелищах улиц страшны были в одиноком сиротстве закопченные гарью каменные остовы разграбленных храмов, что, царапая небеса крестами, будто тянулись к Господу, моля унести их с этой страшной и неблагодарной земли. И то, резня, говорят, стояла ужасная. Кого кололи и резали, кого жгли, кого топили в реке. Охочие до женского естества, басурмане вскрыли на забаву и баловство монастырь. Опороченные монашки скорбными тенями мыкались средь пожарищ, искали смерти, но им-то татары, экие милостники, в смерти отказывали…
Покуда слушал Дмитрий юного ярославского князя Василия, так скулами затвердел, что после не сразу и зубы смог разомкнуть. Главное, чего, сколь ни думал, не мог понять Дмитрий: чем же Ярославль-то более других городов перед Ордой провинился? Не знал того и Василий — лишь недоуменно жал плечами да мотал головой.
Татары точно мстили за что-то всей Руси, выместив злобу на одном Ярославле. Хотя и не поминали за что: догадайтесь, мол, сами! Или же по лукавому, извечному своему обычаю, наказывая одного, тем самым грозили всем остальным. Подумайте, мол, иные крамольники, что с вами-то станется, коли смиренный и нам сподручный Ярославль грозный и милостивый шахиншах так-то жалует.
Тоже ведь от татар сильна на Руси гнусная, рабская истина: бей своих — чужие бояться будут.
С Василием Давыдовичем, что всего лишь год назад принял княжество по смерти отца, Дмитрий встретился коротко. Для того и зашел в Ярославль.
Василия Дмитрий нашел во дворе церкви Успения Богородицы. На том дворе допрежь, знать, стояли и княжеские хоромы, связанные каменными сенями с храмом. Сени-то остались, да хоромы, рубленные из бревен, напрочь выгорели. Василий, занятый, видно, тем, что толковал градникам, какими хочет он видеть новые каменные палаты, не сразу приметил Дмитрия, не сразу вышел ему навстречу. И хотя одет был Василий не отлично от прочих, именно в нем еще от ворот признал Дмитрий князя. Наконец, завидев гостя, как ножом взрезав окружавшую его толпу, Василий Давыдович не скоро, но и не медленно, а как бы с оттяжкой пошел навстречу приезжему.
Причудлив был облик князя. Лисья татарская шапка надвинута по самые брови, на саженных плечах разлатая, подбитая белкой простецкая кацавейка, на ногах разбитые чеботы, с вывернутым наружу волчьим мехом. Правда, рубаху под расстегнутой кацавейкой стягивает пущенный кольцами серебряный поясок, в пряжке которого, искусно кованные, сцепились ощеренными зубьями рыбьи морды. Волос у Василия черен, взгляд нарочно угрюм, да к тому (между прочим, ровно как и у самого Дмитрия) укрыт под выпуклыми, тяжелыми надбровными дугами, широкие крылья прямого носа и в покойном-то дыхании трепещут и дуются точно в гневе, тонкие, властные губы строго замкнуты — и во всем его облике, как вглядишься, есть и некая притягательность, и царская стать. Да ведь не зря дедом-то ему приходится Федор Черный, а бабкой — ногайская царевна, чуть с ума не свихнувшаяся от любви к тому Федору, и из одной-то любви к нему крестившаяся в православную веру под именем Анны. Между прочим, крестилась-то от любви к Федору, а жизнь прожила в любви к Христу и почила, заслужив память истинно как благонравная и усердная к добру христианка.
Отношения Твери и Ярославля никогда не были просты. Тот же Федор Ростиславич Черный в свое время был верным соратником великому князю Андрею Александровичу Городецкому в борьбе против юного Михаила Тверского. В памятном, принесшем многие страдания Руси дюденевском походе и он со своими ярославцами сопровождал ордынского царевича себе на позор. Та борьба с Михаилом Ярославичем не принесла Федору ни чести, ни славы, лишь на века закрепила за ним прозвище Черного, данное ему не столь по внешности, говорят, необычайно мужественной и привлекательной, сколь по душе. А древний Ярославль от той поры вынужден был уступить первенство на Верхней Волге молодой, вступавшей в самую силу Твери. Тогда же, кстати, и сложился союз между Москвой и Ярославлем, имевший своей целью прежде всего сопротивление самодержавным устремлениям Тверского. От Ярославля-то, сказывают, чуть не более, чем от самой Москвы или от Новгорода, было клеветников и облыжников против Михаила Ярославича на том преступном ордынском судилище.
Со смешанным чувством мстительного удовлетворения, от которого он не мог враз избавиться, и искренней жалости ступил Дмитрий на княжий двор. Как ни странно покажется совмещение, но именно эти, противоположные по сути, чувства владели им; вот уж истинно — вместительна у человека душа!
— Здрав будь, княже! — приложив к груди руку, поприветствовал Дмитрий Василия Давыдовича, когда тот, буравя гостя темным, недоверчивым взглядом, остановился вблизи.
Неведомо по какой примете, но и Василий Давыдович сразу признал в незнакомце Дмитрия. Впрочем, и его признать было не сложно и по стати, и по глазищам, да и по тверскому княжьему знаку, зримо выбитому на тяжелой серебряной запоне, что стягивала концы ниспадавшего до пят легкого пурпурного корзна, наброшенного на плечи поверх дорожного бобрового опашня.
— Здрав будь и ты, Дмитрий Михалыч! — воскликнул ярославич глуховатым, не набравшим еще зрелой густоты отроческим баском.
— Вот пришел к тебе гостем. — Дмитрий усмехнулся: — Хоть не зван был, да не татарин. Чай, примешь?
— Как не принять, — радостно вскинулся лицом Василий Давыдович. — Да, вишь, князь, беда-то у нас какая! — повел он рукой округ, указывая на пожарище, и молодо, беспомощно улыбнулся.
И та ли улыбка беспомощная, великое ли горе людское, перед коим равны и правые и виноватые, вдруг вытеснили из Дмитриевой души то мстительное злорадство.
— Вижу. Вижу, брат, — хмуро кивнул он Василию…
По молодости ли лет, по схожести ли характеров, по тому ли, что несправедливая обида, видать, огнем жгла сердце Василия, князья промеж собой сладились скоро. В нужное время прибыл Дмитрий.
О главном говорили вдвоем, затворившись от бояр.
— …Пошто меня-то он опалил?
— Знать, гневен.
— Так чем я его прогневил-то? Он меня и знать-то, поди, не знает, и ведать не ведает?
— Али ты слугу когда без надобы не наказывал?
— Так ведь не до смерти ж, Дмитрий Михалыч, когда без надобы-то!
— Так ведь и ты пока жив, — усмехнулся Дмитрий и с усмешкой же добавил: — Знать, у хана свой обычай слуг-то пороть: кто боле терпит, того и дерут в лоскуты.
— Али, кто нетерпит-то, жив остается? — заспорил было Василий, но Дмитрий остановил его — не затем и пришел, чтобы спорить. Сказал примирительно:
— Все мы слуги у хана, под его волей ходим. Сам в толк не возьму: пошто ныне на тебя выпало? — Он помолчал и спросил: — А ты у Ивана-то не спрашивал, зачем он к тебе Ахмылу путь выстелил?
Василия аж перекосило от упоминания Ивана Даниловича.
— Жаба он! Пес!.. — пристукнув кулаком по липовой, звонкой столешнице так, что из ближней к нему братины плеснуло медом на стол, вмиг распалясь, и другими нелестными словами обнес он московского князя.
— Дак что лаять попусту, — поморщился Дмитрий. — Чего он сказал-то тебе? Чай, ведь как-никак — складник!
— Скла-а-адник! — презрительно процедил Василий. — Может, и был он когда Ярославлю-то складник, да боле не будет! Век ему того не прощу!
— Да неужто и впрямь он Ахмыла навел? — будто бы удивился Дмитрий.
— Да ведь не в том суть: он — не он! — махнул рукой Василий. — Да куда ему! Сам хвостом перед татарами машет, как голодная сука. А в том суть, что истинно холодная жаба он. Видал, как жаба-то комарьев, что мимо летят, схватывает?
Дмитрий кивнул.
— Так так же — и он. Люди-то для него мельче, чем комары.
— Да что сказал-то он?
— Утешал… Терпи, говорит, Василий. То н а м наказание за грехи. А сам-то ручки трет меленько, будто мушка на говно села — радуется. Тьфу… — Василий брезгливо передернул плечами и, помолчав, добавил: — На брата кивал.
— На Юрия? — быстро переспросил Дмитрий.
— Так, — подтвердил Василий. — На Юрия, говорит, мол, прогневался хан.
— А за что?
— Да кто ж его ведает? — всплеснул Василий руками и вновь зашелся в бессильной ярости: — На Юрия гневен, так пошто ж не его вотчины грабит, а меня силует?!
— Так ведь ныне-то Юрий сидит на столе на владимирском! Вся-то Русь его ныне вотчина!
— Вот его вотчина где! — Василий сложил из длинных, будто точеных перстов увесистый кукиш.
«Смел!..» — усмехнулся про себя Дмитрий. Да, знать, и молчаливая усмешка не ускользнула от Васильева взгляда.
— А хочешь, Дмитрий Михалыч, — словно нарочно подчеркивая его старшинство, Василий упорно величал его уважительно с «вичем», хотя, как выяснилось, и млаже-то был всего на три года, — хочешь с тобой в Сарай побегу? За тебя перед ханом ратовать буду! — воскликнул он с той внезапной горячностью, что свойственна искренним и страстным натурам.
— Погоди, Василий Давыдович, приязнь-то выказывать. Может, не на славу иду, — покачал головой Дмитрий. — А на добром-то слове — спасибо…
Словом, поладили. Во всем обещал ярославец быть порукой Тверскому. Особенно же мечтал о том, чтобы вместе, коли понадобится, выступить против коварной Москвы. О старых же распрях не поминали. Лишь когда уж прощались, прилюдно обменявшись честным целованием, обнеся двуперстием лоб, сказал Василий Давыдович:
— Вот тебе Святый крест, Дмитрий Михалыч: отцу твоему супротивником не был! Да, ить, по годам-то и быть не мог. За иных не ответчик. Да они, вишь, свое уже, знать, получили, — улыбнулся он криворото, оглянувшись на своих бояр, жавшихся, и впрямь точно битые, позади. — А на меня, слышь, Дмитрий Михалыч, зла не держи. Другом хочу тебе быть. И первенство меж нами, — возвысил он голос, — во всем тебе ради Руси уступаю…
С той же охотой привечали его и другие. Все понимали, зачем он идет в Орду, и все, кто прямодушно, как ярославец, кто с осторожной опаской, желали ему удачи. Впрочем, подобным единодушием Дмитрий не обольщался. Во-первых, действительно за малый срок много обид успел скопить Юрий, да ведь искренних-то сторонников, кто бы шел за ним по душе, у него и сроду-то не было, а во-вторых, несмотря на обиды да и все вышесказанное, понимал Дмитрий, кабы тем же путем-то шел в Орду Юрий, поди, и ему в глаза-то не хулу несли, но похваления. И то, покуда он на Руси князь великий, у многих ли достанет мужества правду в лицо ему бросить? Всегда-то молчим, до самого крайнего края терпим, язык закусив, — абы хуже не стало! Вполне понимал Дмитрий то, что в нынешних условиях это русское единодушие не многого стоило, а главное, совершенно ничего не решало да и не значило перед самоуправным судом Узбека. В тех же мыслях укрепил его и стародубский князь Федор Иванович.
Князю Федору было уже за пятьдесят. Седые, поредевшие ото лба волосы на бабий ли, на монаший обычай забраны были на затылке в пучок, отчего его светлое, улыбчивое лицо всегда казалось несколько вытянутым или, точнее, устремленным вперед, навстречу тому, с кем он беседовал, не важно — были ли то домашние, слуги иль гости. А может быть, так казалось от приветливого, какого-то покойного выражения лица да от синих, как клязьминская вода, глаз, глядевших на мир и людей с неутерянным удивлением. А глаз в разговоре Федор Иванович не прятал, не водил ими в стороны, по полу да потолку, мух считая, как иные то делают, но глядел в лицо собеседнику прямо, почитая это даже своим долгом перед тем собеседником, кто б он ни был. Да и скрывать ему, знать, было нечего. Жизнь он умудрился прожить на удивление тихую и степенную. Растил сыновей, коих у него было трое, охотился, рыболовствовал, бортничал да варил мед на себя и гостей, что в медушах было его в избытке. Словом, жил! Вот за ту правильную жизнь христианина, незлобивость и усердие к Богу и нарекли его звучным прозвищем — Благоверный. Да вот что еще важно: на чужую-то землю Федор Иванович не зарился, но пределы своего не больно обширного, богатого лишь лесными угодьями княжества, лежавшего по берегам Клязьмы в нижнем ее течении и речки Мстеры, соблюдал от охотников свято. Впрочем, по Божией милости, по лесной недоступности, по бедности да по добронравию хозяина охотников на Стародуб находилось не много. Случалось, суздолянин Александр Васильевич наедет вдруг ни с того ни с сего, а скорее от скуки, по-соседски полается вволю да и отъедет прочь, ничего не урвамши, а то и запирует с соседом-то до следующей скуки. На сей же раз Ахмыл, хоть и краем копыта, мимоходно, а наступил и на Стародуб. И тем обстоятельством, видать, до сих пор был подавлен Федор Иванович. Так, чай, подавишься, когда на твоих глазах чадь твою бьют и девок-то, многим из коих крестным отцом приходишься, бессовестно силуют, а ты ничем не в силах помочь. Только молишься. Оттого-то и на Дмитрия Федор Иванович глядел ровно на сумасшедшего или скорее как на нового добровольного жертвенника. Что, впрочем, на Руси-то не шибко и разнится. Потому и дивился глазами Федор Иванович: зачем, мол, тебе на плечи такая непомерная тягота? Потому и пытался предостеречь.
— А все же подумай еще, Дмитрий Михалыч: по зубам ли ты кость берешь?
— Дак я — не пес, да и Русь — не мосляк, — сказал Дмитрий строго, хотя сердиться на старика было никак невозможно: уж больно глядел он особенно. Так-то участливо и пытливо — а сдюжишь ли? — смотрят на сыновей при прощании на рать.
— А я ведь не про Русь баю. Я про власть говорю. Про великую власть! — Облокотясь на стол, плавной, неторопливой рукой, смяв мягкую бороду, князь Федор неожиданно, как-то по-бабьи подпер щеку. — Чай, ведь и сам, поди, знаешь: во власть-то идти — что без гати ступить в болотину. Побарахтаешься-побарахтаешься, да и сгинешь. Али мало тебе иного достатка? Али мало иного прелестного дал Господь человеку?..
Думал о том Дмитрий. Как не думать? Жизнь-то — своя, не чужая. Но давно уж, раз и навсегда избрав путь и решив идти по тому пути до конца, и в самые скверные дни — a y кого не бывает тех тягостных дней, и в самых дальних, худо мудрых мыслишках — а кто же им не подвержен? — не допускал он малодушных сомнений. Да ведь отцом же и был предопределен ему этот путь! Все так…
Все так. Но здесь в светлой, недавно наново срубленной тесовой горнице стародубского княжьего терема, под пристальным и ласковым взглядом старого князя вдруг усомнился Дмитрий. Нет, не в себе, но в том, нужен ли кому еще, кроме него, этот путь? Да и сам-то нужен ли он Руси?..
Да кто ей и нужен? Долга ли память ее на добро, когда и зла-то не помнит? Обманут — утешится, побьют — отлежится, в рожу плюнут — утрется, ссильничают — обмоется да дале пойдет раскорякою! И живет не тужит. Из сна да в дрему да снова на боковую. Во сне, знать, и давит лучших-то своих сыновей, что пытаются растолкать ее ото сна, давит, словно квелая да пьяная мамка.
Духмяно в горнице от копченых лопаток лесных кабанов, что прожилистыми ломтями слоятся на блюдах, от коричневой, разварной волокнистой говядины, застывшей горкой в горшках, от рыбьих боков, лосных от желтого жира, от белого сыра в глыбках, от перё-печи, от хмельного меда да медвяного пива…
— Так что велишь, Федор Иванович, рукой махнуть? — сузив глаза, Дмитрий темно и долго поглядел в глаза князю Федору.
Но князь Федор глаз не отвел. Так сказал:
— Вольному велеть не дано. За тебя страшусь.
— Да что ж страшиться! — крикнул Дмитрий. — Али не видишь, немочен он! На пакости лишь и горазд! Ишь, татары-то как опять зачастили — он им дорогу-то ровно скатертью выстелил!
— Кабы один-то Юрий был враг, я бы и речь не вел, — улыбнулся Федор Иванович. — Сам бы слабою силою рядом с тобою встал…
— Так что ж?
— Другого-то не осилишь.
Дмитрий помолчал. Усмехнулся:
— Так ведь и я, Федор Иваныч, на другого-то не войной иду ныне — милости его жду… — Дмитрий сжал кулаки, так что побелели костяшки. Глухо сказал: — Кабы дал!.. — И вдруг, загоревшись глазами, не от меда разгорячась, вскинулся над столом мощным телом, выдавая заветное: — По отцову Русь хочу повернуть! В заединстве силу хочу крепить, истинно под одним мечом и щитом! Пора бы нам образумиться глотки друг другу рвать, чать, мы есть одни — русские! Авось покуда о н еще далеко…
— Ан ближе-то некуда! — неожиданно перебил его Федор Иванович.
Не привыкший, чтобы перебивали его, Дмитрий осекся. Недовольно взглянул на князя.
Не замечая его недовольства, Федор Иванович произнес так же покойно и тихо, как все, что он говорил:
— Сядь-ко, князь Дмитрий Михалыч. Вона что у тебя спрошу… — Он дождался, покуда Дмитрий примостился на лавке, спросил: — Думаешь, хану-то будет лестно, что ты против Ахмылова войска оборону собирался держать?
— Ты почем знаешь? — удивился Дмитрий…
А и действительно — лишь грянул на Русь Ахмыл, Дмитрий все силы сопряг в ожидании. От первого дня, как услышал он о царевом после, ни на миг не сомневался, что именно на Тверь и только ради Твери идет тот посол на Русь, тем паче что вел его московский же ненавистник Иван Данилович, Юрьев брат. Куда бы и было вести ему Ахмылово войско, кроме Твери?
А потому от первого дня, как огорошил его известьем тот несчастный москович, которого удавили той же ночью в порубе (а ведь не Федька Ботрин его удавил, как о том баяли после и как сам Дмитрий вначале подумал — другой! — и то удивительно: как сразу-то очевидное в голову не взошло?), — так вот, от того дня решил Дмитрий, что будет биться с Ахмылом. Между прочим, не только лишь от одной той радости, что вернулся живым Константин, был весел Дмитрий в тот летний день, но и оттого, что разом кончилось томительное и бездеятельное ожидание неминуемой ханской «ласки», коей он втайне ждал. А еще оттого ему было радостно, что принял решение. Хоть и скорое, даже внезапное, но то было вовсе не простое решение. Какими бы жуткими для него самого ни представлялись ему последствия сопротивления, ан и кровавые последы унизительной рабской покорности виделись ему вполне зримо. Нет, не мог он добровольно отдать город на поругание.
Кроме того — откуда и взялась? — застряла в голове Дмитрия на первый взгляд совсем сумасшедшая мысль: хан, мол, нарочно послал Ахмыла, чтобы отличить его, Дмитрия. Да так прочно засела, что он уж не опасаться, но мечтать начал столкнуться в бою с царевым послом. По той сумасшедшей мысли выходило, как ни странно, что именно сопротивление оставляло надежду на спасение. Да не только на спасение, но и на ханскую милость. Узбек явно был недоволен вовсе уж безвольным перед татарами, отошедшим от дел на новгородскую сторону великим князем Юрием Даниловичем. От повсеместных, слишком частых и нерасчетливо опустошительных ордынских набегов, от Юрьевых грабежей, от межземельных раздоров, от княжеских неурядиц, от воровства, разбойной татьбы на дорогах и прочего лихоимства Русь чахла и не давала Орде прибытка. Знать, хан захотел иного. Али он не татарин, али он не ведал, что в тощем-то теле и кобыла бежит в полноги? Так вот, на то, чтобы проверить его, тверского князя, на твердость, и послал на него хан Ахмыла. В конце концов, и батюшка не покорился же Дюденю, но тем и заставил уважать себя хана Тохту. Так думал Дмитрий.
Пусть сумасшедшая мысль, но и в ней черпал мужество князь. А в общем, не такая и сумасшедшая мысль — сила уважает лишь силу. Иное дело, что у малой Твери, да и всей-то Руси, не было тогда силы против Орды. Хотя одного-то Ахмыла Дмитрий вполне мог стреножить…
Так ли, не так ли думали другие, однако, чем ближе продвигался Ахмыл, чем страшнее летели слухи о нем и ханском «благоустройстве», которое творил он по низовским городам, тем обильнее (как когда-то при Михаиле) потек народ в Тверь. Да народ-то стекался все сильный, какого на Руси сколь ни истребляй, однако всегда хватает в разных званиях от бояр до смиренных монахов. Мало-помалу, кроме тверских-то ратников, из тех охочих людей сбилось хоть небольшое — в триста с небольшим копий, но грозное ополчение. Можайцы, юрьевцы, звенигородцы, волокушники с Ламы, угличане, переяславцы, ростовцы шли не защиты искать, но достойной и честной смерти. И той решимостью и единством, столь редким средь русских, крепили Князеву веру. Да ведь как и прознали-то о том, что Тверь станет биться? Дмитрий-то о том, разумеется, не кричал.
Словом, сопряглись в ожидании. Однако напрасно на дальних подступах караулили сторожа безжалостную татарскую конницу. В Тверь Ахмыл не пришел. Даже и не присунулся. Воистину странен был его путь. Дойдя до Ярославля и наказав его с бессмысленной, вопиющей жестокостью, он вроде бы повернул на запад, и даже точно на Тверь, но вдруг, еще задолго до того как раскисли на осень дороги, разворотился и полетел на Орду, лишь краем огненного, губительного крыла накрыв соседние с Тверью земли ростовцев. Впрочем, и тень от того крыла была жутка и кровава. Из тех, кого повстречали татары на обратном пути, иных убили, иных полонили. Снова запустовала земля…
«Вот уж воистину Русь заединая: в Твери чихнешь, ан в Устюге аукнется. Одной, ить, бедой живет. Так что ж она рвется-то на сторону, как полоумная заполошная пристяжная? И хочет вместях бежать, и не чует бега, сбивает с шага других, и ни вожжой ее не удержишь, ни кнутом не устережешь! Ужель так и будет? Али ополоумился? Когда же?..» — думал Дмитрий, глядя в глаза стародубского князя.
Да и он свое думал. Чем далее, тем и более нравился князю Федору сын Михаилов: и телом могутен, и духом. «Ишь как спокойно глядит, точно и впрямь ни во что ему ханский гнев. Но ведает ли, на что идет?..»
— Так откуда прознал, Федор Иваныч, про то, что я царева посла на щит хотел взять? — переспросил Дмитрий. — Какая сорока ту весть донесла в твою глухомань?
Федор Иванович рассмеялся:
— Так ведь сам говоришь: Русь — не мосляк. Русь-то, сынок, — девица! Когда больно ей — плачет, когда страшно — кричит, когда любит — жалеет, как согрешит— покается… ан как, бедная, на малый золотник обнадежится, так уж нахвастает на три короба. Язык-то бабий…
— Так иная-то баба как своего мужика прилюдно честит, да никто не знает, как она его ночью голубит. Чай, слово — не кровь, — отмахнулся Дмитрий. Конечно, не могло его не заботить то, как воспримет Узбек сообщение о его намерении биться с Ахмылом, но на то у него и был свой загад: мол, ради тебя же, хан, и берегу Тверь от наездов, дабы полнее платить по долгам.
— Не скажи, Дмитрий Михалыч, иной раз и слово страшнее кистеня ломит, — возразил Федор Иванович. Он вдруг зримо посерьезнел, уже не ласково, как допрежь, но строго уставил на Дмитрия слепительной синевы и глуби, как клязьминская вода в ясный день, глаза: — Али ты думаешь, батюшка твой Михаил Ярославич силой своей был страшен Узбеку? — Князь Федор покачал головой и, не дожидаясь ответа, веско сказал: — Нет, Дмитрий Михалыч! Не силой, но одной лишь надеждой, какую он людям давал. Ить, людям не много и надо. Мал огонек у Божией лампадицы, да тем и мил, что во тьме горит. И чем пуще тьма, тем ярче светит тот малый огонышек. Потому отовсюду и видится… А теперь рассуди: нужен ли Узбеку князь на Руси, что людям надежду на силу дает?
— Так ведь не оборонился же я! — рубанув рукой по столешнице, то ли оправдался, а то ли посетовал Дмитрий.
— Так ведь и Ахмыл на тебя не наехал, — усмехнулся князь Федор. — А для вины и того достатне, что удумал оборониться. Не того ли Узбек и батюшке твоему не простил, что не убоялся меч поднять на татарина.
— Ан отец-то и Дюденя в Тверь не пустил! — заспорил Дмитрий.
— Э-э-э, когда то и было, не то теперь! Али сам-то не видишь: Узбек не Тохта! — Князь Федор вздохнул: — Не наложница ему надобна, коя и постылого вытерпит, но жена, до сердца покорная.
— Неужто любовь злом вместишь? — недоверчиво усмехнулся Дмитрий.
— Так всяко бывает, — пожал плечами в ответ Федор Иванович и добавил: — Узбек-то, поди, не на завтра загадывает. Так ведь и у Руси жизнь не нашим веком окончится…
Помолчали.
— Чтой-то в толк не возьму. — Дмитрий помотал головой, точно сон отгонял. — Али речи твои не ладятся, князь, али я не смышлен… Сказывают, да и сам я так мыслю: гневен хан на великого князя владимирского. Но есть ли иной-то во всей Руси, кто более ему предан? Так за что ж Узбек взъелся на Юрия?
— Эх, Дмитрий, шавка-то пустобрешная во дворе тоже, чай, преданна, хвостом чисто веником машет! Да жалуешь ли ты шавку-то? А гневаешься на нее? — Федор Иванович тронул усмешкой губы под седыми усами. — Вот так и Узбек на Юрия гневен. Умен хан. Дальнозорок. Юрий-то ему приспел лишь на то, чтобы батюшку твоего русской рукой завалить. А на поверку-то слаб оказался Юрий для ханской милости. Ему ли над Русью стоять? Что для Руси он — место пустое, для хана никто! Думаешь, хан-то не понимает, что и для нас он индо свербливый прыщ. А прыщ, что свербит не долго и чешется — не ныне, так завтра все одно его сковырнут. Да ты же и сковырнешь, — перстом указал на Дмитрия князь.
— Сковырну, — легко согласился Дмитрий.
— Но коли сделаешь это ты, так через то и Русь, пусть в украдную радость, почувствует свою правоту. А где правота, там и сила. Чуешь, о чем говорю? — Дмитрий кивнул. — Так вот хан и хочет теперь уж своими руками ущучить Юрия. Думает, тем он навроде милостника станет для нас. На то ты ныне ему и надобен.
— Пусть! — махнул рукой Дмитрий. — Не для его надобы иду к нему кланяться, но для своей.
— Иди, — согласился Федор Иванович, — иди. Ступай, да помни слова мои про болотину.
— Авось гать настелю!
— Стели… Только голову — то больно уж прямо несешь. Снесешь ли, не поклонимшись?
— Ужо поклонюсь, — угрюмо ответил Дмитрий.
— И то, татары-то непоклонных не милуют, — согласился Федор Иванович. И вдруг так взглянул на Дмитрия, как нацелился: — А коли поклонишься, так невзначай не загасишь лампадицу-то, что смертью своей вздул на божнице Михаил Ярославич?
Старик глядел неотрывно, и трудно было вынести его взгляд. Но Дмитрий глаз не отвел. Ответил:
— Чай, она негасимая.
— И то, сынок, правда, — улыбнулся князь Федор Иванович, знать, за правильную да честную жизнь прозванный Благоверным.
Погода стояла ядреная. Коли и мело иногда, так попутно. Точно и ветер гнал в спину: спеши, князь, спеши! Он и спешил.
Давно уж миновали стозвонные, величавые и укромные русские боры, где дятлы в печали стучат по гулким деревьям, мелькая огненной головой, где любопытные белки мечутся рыжим пламенем меж ветвей, где лоси рогаты, где вепри и кабаны, где заяц, поднятый с лежки лисицей, устало петляет следы, где волки выходят к самой дороге глядеть из кустов на людей и коней, жадно и дымно вдыхая запах проносящейся мимо еды. Теперь княжий поезд летел левым берегом Волги. Чем далее, тем раздольней и шире делалось взгляду. Однако для русского глаза та ширь была и пуста и уныла. Криком встречали тверичи редкие дубовые рощи да сосняки, что вдруг, будто хотели напиться, выбегали к реке, радуя глаз золотом схваченных солнцем стволов. Полозья возков, легко скользя по льдистой, укатанной колее, пели дикую бесконечную песню пути. Дробно и звонко били копыта о мерзлую землю, предупреждая встречных уйти с дороги: Тверь идет на Орду!
Весело б было Дмитрию, кабы не думы. Но думы — не шапка, не скинешь их с головы. И отчего-то боле всего неотвязна думается ему о словах князя Федора. Ей-богу, так он его запутлял, что кой день и во сне, и в вялой дорожной дреме мерещится ему холодный и жгучий, пронзительный и покойный, безжалостный и участливый взгляд:
«Осилю!».
А взгляд плывет, как вода, и уж не князь Благоверный, но матушка в душу заглядывает:
«Осилишь ли, Митя?».
«Осилю!».
Но синей сонной водой размывает лик матушки, и вот уж другие глаза глядят в его душу: печальны и ласковы, тихи и безответны, от ужаса ли расширены, от любви ли — кто то? Уж не Русь ли сама смотрит в Дмитрия?
«Осилишь?»
«Осилю…»
Угорелая от дум да от угольной жаровницы, тяжелеет голова, падает на грудь в тяжком необоримом сне, безвольно, как неживая, мотается по груди…
Истинно, ныне власть на Руси что болотина. Да ведь и выстелить ее нечем, кроме как собственными костями.
В Булгарах, перед тем как в город войти, встретили скорбный обоз. Покуда сторонились обозники, уступая колею княжьему поезду, Дмитрий подъехал верхом.
По числу возков обоз был богат, видно, держал его знатный купчина. Ан по виду обозники были удручены.
— Откуда путь держите, люди добрые?
— Из Орды, добрый князь, — уныло ответил здоровенный парнище с широким, битым оспой лицом.
— На Русь-то чего везете?
— Мученика.
— Как то?
Другой мужик, в долгополом азяме, стоявший возле саней, медленным, каким-то тягучим движением отворотил дерюжку. На санях, в мятом сене, лежала ссеченная мертвая голова. След от клинка был кос и неровен. Рубили с двух раз. Бело светила сквозь завитки волос бороды кожа на шее под подбородком. Обметавшая рваные края сукровица уже заскорузла, но еще не приобрела тот землистый, свойственный сукровице оттенок — знать, и убили недавно. Черт лица убиенного было не разобрать, лишь маленький, вздернутый нос непримиренно уставился в небо. Вдруг без ветра отвесно и прямо повалил с небес крупный и рыхлый снег. Тихо, беззвучно стелясь и не стаивая, он западал в черные дыры пустых глазниц, в кровавый и безъязыкий безмолвным криком раззявленный рот мертвеца.
— Пошто его так… мучительно?
Мужик неопределенно пожал плечами:
— Так, ить, татары…
— За что?
— О вере заспорил с погаными.
— Ну?!
— Дак вот же, — мужик кивнул на мертвую голову и усмехнулся, — не стерпя своего поругания, они его и замучили. Невразумленные, прости Господи… — Мужик потянулся к дерюжке, чтобы накрыть голову от глаз и снега, падавшего все пуще.
Дмитрий остановил:
— Постой!
С каким-то неведомым доселе жадным и даже болезненным любопытством он глядел на отчлененную, изуродованную пытками голову безвестного мертвого человека.
— Как звать сего христианина?
— Федором кликали, Царство ему Небесное, — перекрестясь, ответил мужик и добавил: — Купец он был…
— Попомню… Федор, — скрипнув зубами, глухо произнес Дмитрий и плетью огрел коня. Теперь его еще и этот безглазый взгляд мертвеца сторожил и будто бы вопрошал с насмешкой, доступной лишь мертвым:
«Осилишь ли?..».
«Осилю!» — упрямо отвечал Дмитрий, но на душе его было угрюмо.
С тем и въехал в Орду.
Эх, Русь! И власть твоя на болотине только костями крепится. И вера зиждется лишь на крови.