Глава 1. Анна Дмитриевна свеча негасимая
олее года минуло с той поры, когда, узнав о смерти мужа в Орде, сменила Анна Дмитриевна нарядную, изукрашенную жемчугами кичку замужней женщины на простой черный повойник. Лишь в редкие важные или торжественные дни, выходя на люди, надевала она поверх повойника тонкий да высокий золотой княгинин венец, еще при венчании воздетый ей на голову самим Михаилом. Ах, кабы знал кто, как тяжек ей стал тот венец!..
Внешне вдовство почти не изменило Анну Дмитриевну. Лишь суше, строже стало ее лицо, да у глаз легли вечные скорбные тени. Но тот, кто знал ее издавна, хоть словом обмолвившись с ней, не мог не заметить, как внутренне разительно преобразилась княгиня. Прежде, за мужем, была она лишь покорна и терпелива, чадолюбива да ласкова, никогда без нужды не мешалась в дела Михаила, раз и навсегда уверовав в его правоту. Ее счастливым уделом было жить для семьи, всегда и во всем быть для мужа подпорой, его утешительницей, верной подружней в славе, горестях и трудах. И это не всегда ей давалось легко — слишком жестка, беспокойна, кипуча, стремительна была жизнь ее князя. Да к тому же, даже родив сыновей Михаилу, в молодой, деятельной и воинственной Твери долгое время она все еще оставалась ростовской княжной, более склонной к тихой, благочестивой, молитвенно-книжной жизни взрастившего ее древнего города. Теперь же, став в одночасье «матерой» вдовой, она ощутила на плечах, да не плечами, а сердцем, всю тяжесть и силу власти, ту нестерпимую ответственность за каждое принятое решение, которое вполне могло оказаться гибельным. Да и какое решение могло стать выигрышным и удачным в том положении, в каком очутилась ее семья и все Тверское княжество? Уже тогда женским ли чутьем, Божиим ли Провидением Анна Дмитриевна понимала всю ненадежность, зыбкость и неизбежную гибельность того положения. Хотя и вера, светлая вера в высшую, конечную Господню мудрость и милосердие не оставляла ее. По злобе, по недомыслию, по дьявольскому умыслу мир ополчился против, да ведь не вечна власть бесовская над душами, верила Анна Дмитриевна в безмерном терпении: грядет еще светлое Воскресение для Руси, не на то ли Господь и знак послал, нетленными сохранив останки страстотерпца и мученика христолюбивого слуги Своего Михаила!..
А покуда ту горькую, ту нестерпимую тяжесть власти взяла она в свои руки. Нет нужды в том, что старшие сыновья вполне достигли зрелых лет, власть ей на то и надобна, чтобы их удержать от ошибок. Хотя и сама порой сознает: что ни сделай, как ни реши, а все будет худо — такое пришло, знать, худое время…
А тогда, в сентябре, дождавшись и похоронив наконец мужа, более всего желала княгиня уйти к сестрам-постницам в монастырь. Видела уж себя в земном «ангельском образе» смиренной инокини. Одного хотела душа: в безмолвии только с Богом молитвой беседовать. И даже просила наставить ее на светлый духовный путь отца Варсонофия.
— Больно мне, отче! Не могу боле одним глазом на небо зреть, другим же под ноги глядеть в землю!
— И-и-и, матушка, — утешал ее владыка. — Кому какие очи даны: иной и в небе лик явленный Божий узреть не способен, а иной и на земле чудеса небесные в малой толике прозревает!
— Ужели и в том грешна, отче, что в смирении, в послушании иноческом одному Богу хочу служить?..
Жаль было владыке княгиню Анну, однако не силу, но слабость, обычную вдовью слабость видел он в ее стремлении уйти из мира, а потому оставался тверд:
— Греха твоего в том нет. Однако ведаю: не в том Божий Промысел, дабы избегнуть пути своего.
— Да каков же путь мой, владыка? Али не видишь: шагам ступать больше некуда, да и сама-то под ношей падаю?
— Не в том наша ноша, матушка, чтобы плакать, но в том, чтобы другим глаза от слез утирать… — Всякими словами в те черные дни увещевал княгиню владыка. — Душа твоя к Богу влечется, но покуда нуждаются в тебе ближние, и Господь не укроет тебя от мимотечной мирской суеты. Твой путь ныне и ноша твоя — свечой стоять на подсвечнике, светить во тьме домочадцам твоим и всем твоим людям. В том и путь обретешь, в том и духом окрепнешь…
Знала, сама знала о том Анна Дмитриевна, но и сильным и знающим бывают нужны слова поддержки и утешения. Чем желанней была ей схима, тем острее осознавала: доколе, хоть в малой мере, будет нужна она сыновьям, дотоле не сможет оставить их, даже ради Господа Бога. И в том ее путь и ноша…
Порой, да и часто, и в монастырских-то стенах, в строгом ли постничестве, во всенощных бдениях, в затворе, в молчании, истязая тело веригами, в бесконечном томлении себя бессонницей, жаждой ли, иным добровольным, ради Господа, воздержанием, куда как способней и легче уберечь свою душу, чем в прельстительном, манком на искушения, беспокойном, тревожном, страшном, суетливом и прекрасном миру, где мерой жизни служат одни лишь потери да горести…
Однако, сколь неизбывно бывает горе, но и оно, по Божией милости, утишается. Надо было жить дальше, надо было «стоять свечой на подсвечнике», светить всем. Легко сказать, светить всем, а поди-ка постой той «свечой на подсвечнике», посвети-ка иным, когда округ мрак да ветер, и в своей-то душе черно от обиды, и дальнейшая жизнь представляется не иначе, как адом, тем паче что адом она и была. Как вынести все, как не угаснуть, но более того, сквозь ветер и мрак истинно воссиять негасимой свечой долготерпеливой и безутешной судьбы?..
Однако в страдании более всего научаешься вере и благочестию, через смирение научаешься покоряться Божией воле, как высший дар принимать свою земную долю, какой бы нестерпимой она ни была. И все же, как ни крепка была духом Анна Дмитриевна, случалось, что и она отчаивалась и тогда просила Бога быть снисходительней не к ней, но к ее сыновьям.
— Господи Иисусе Христе, Владыка мой, ненадеющихся надежда, будь хоть к ним милосерд, дай им волю и разума, отврати от погибели…
Год прошел в хлопотах.
Не успели слез отереть после похорон Михаила, пришла глумливая, пакостная и клятвопреступная весть: Юрий волей своей венчал в Костроме четырнадцатилетнего Константина на дочери Софье. Можно было удумать что-либо более мерзкое, да ничего более мерзкого, знать, удумать было нельзя. Истинный бес был тот Юрий, и черноты души его, как ни старайся, невозможно было постичь. Тверь возроптала от малого до великого, семейный позор и несчастье люди принимали, как свой позор и свое несчастие. И без Князева слова, сами собой сбивались полки, кровью хотели тверичи поднять на щит уроненное тверское достоинство. Многих и слов и слез стоило Анне Дмитриевне отговорить Дмитрия тотчас идти разбираться с Юрием. Ведь он, бес, поди, только и ждал того…
От этого не оправились, так уже из Орды, из Сарая добежала глухая и смутная, но от этого не менее дикая и внезапная весть. Принес ее старый Михаилов знакомец, не раз выполнявший мелкие поручения князя в Орде, бывший киевский жидовин Моисей, еще при Тохте перебравшийся в Сарай и ставший на службу к татарам. Несмотря на доброе отношение к Михаилу Ярославичу, о котором он говорил лишь с почтением и даже от почтения того будто и пришепетывая, о главном, по жидовинскому обычаю прежде всего чтить выгоду, Моисей сказал только в самый последний день своего пребывания. Да и то не сказал, а обмолвился…
В Тверь же он прибыл не гостем-купцом, не простым проезжающим, но важным ордынским сановником — откупщиком ханской дани. Моисей даже войско с собой привел — до полутысячи верховых бесермен, над которыми он был начальник. И хоть войско его было невелико, новым своим положением жидовин кичился необычайно, пред своими татарами ходил строг и угрюм, точно каждого подозревал в воровстве Моисей, как то на словах было ему «ужасно и наиприскорбно», пришел получить с тверичей по долгам покойного князя, в каких тот якобы оказался в Орде перед смертью. Так что ж — жизнь в Орде для русского всегда дорога была, даже если и оканчивалась его собственной казнью.
Плата по долгам, предъявленным Моисеем, была велика. Отдали лишь половину. И то та половина составила изрядную часть серебра, что за целое лето собрали тверские мытники с проезжающих по Волге купцов. Впрочем, жидовин был доволен. Известно — откупщик внакладе редко когда остается. Сколько он заплатил тем ли, иным ли вельможным высоким татарам действительных долгов Михайловых, тем самым откупив их на себя, проверить было почти невозможно, и теперь он был вправе, разумеется по силе, какой снабдили его те же ханские чиновники, взять с тверичей столько, сколько сумеет. Так что, судя по тому, как доволен был Моисей, свое он уже с лихвой получил, да еще и на будущий год перекинул часть долга…
— Однако же, княгиня-матушка, батюшка Дмитрий Михалыч, не все мной покуль с вас получено… — Моисей был низкоросл, но обилен жирным и тучным телом, головаст, но плешив, от привычки ли долгого сожительства масленые глаза его, когда он улыбался, прятались в щеках, точно кейс у татарина. Было ему лет сорок, но из-за седых длинных волос, свисавших от висков по лицу ниже самой бороды, казался гораздо старее. — Знаю, горе-то какое у вас, вижу: скорбите. Сам скорблю вместе с вами. Для нас-то, жидов, Михаил Ярославич и то звездой в черном небе слыл…
— Ври, Моисей, да помни слова-то! — перебил его Дмитрий.
Как ханского сановника принимали жидовина, за одним столом сидели в Князевой малой гриднице, медом поили на счастливый отъезд; слава богу, без крови да грабежей обошлось.
— Да как же мне врать-то? — грустно и с укоризной покачал головой жидовин. — Веришь ли, Дмитрий Михалыч, верите ли? — Он обвел глазами бояр за столом, сидевших рядом с ним, набычась и молча. — Когда в Маджарах-то на базаре его на правеж поставили…
— Врешь, жидовин! Не было правежа! — выкрикнул старый Шетнев.
— Был, боярин! Истинно говорю! — Он с безмолвным вопросом — продолжать ли говорить ему дальше, взглянул на князя.
— Ну, говори! — кивнул Дмитрий, жадно глядя на жидовина.
— Так вот, когда поставили его на правеж коленами на телеге, согнали к телеге отовсюду народ — и нас, жидов, и русских, что были, и яссов — так всем, без счету, кому должен ли, нет ли, велели бить его плетью…
— Что ты?.. — почти беззвучно выдохнула княгиня.
— Так, матушка, было! Сам я тому свидетель…
— Дальше!
— Так истинно говорю: ни один из нас руку не поднял. Татарин-то Кавгадый аж плевался, ногти чуть от досады не сгрыз. «Бейте, кричит, жиды! Что не бьете? Или не должен он вам? Бейте, а не то вас бить прикажу…»
— Так что?..
— Страшно было, — вздохнул Моисей. — Да как ни кричал Кавгадый, а никто не осмелился и плеть в руку взять…
— А он, он что? — тихо спросила Анна Дмитриевна.
— Что ж он? — развел Моисей руками. — Прямо глядел, разве ж он кому должен? Истинный царь был над людьми Михаил Ярославич…
— Что ж ты теперь за долгами-то его прибежал? — упрекнул Моисея Шетнев.
— Так ведь и сам, поди, знаешь, боярин, — улыбнулся Моисей, обнажив неожиданно молодые, белые зубы. — Одно дело — небесное, да другое дело — земное суть.
— Да ведомо ли тебе небесное, кроме того, что и звезд отражение в лунную ночь из луж воровать норовите, — завелся было тогда на злой спор боярин, но Анна Дмитриевна не дала им поспорить, спросив жидовина:
— Так сколько же тобой с нас еще не получено?
Правой рукой Моисей погладил длинную прядь, свисавшую с левого виска, будто хотел расправить курчавые завитки, потом сунул ту прядку в рот, быстро, как собака ловит блоху, погрыз концы волосков зубами и, не сдержавшись, хитро улыбнулся:
— Так что ж, матушка, или неведомо? Все от воли ханской зависит. Как он велит, так и считать придется…
— Ты уж, Моисей, не крути. Попомни Михаила-то Ярославича, говори соответственно. — Анна Дмитриевна словно наверняка знала, что услышит от Моисея нечто важное, так и впилась в него глазами.
— Да что ж, матушка, знаешь ведь: долг долгу-то рознь. — Моисей усмехнулся. — Мне вон иные огланы ордынские, ой, сколько много должны, да много ли я с них получу? Да и они с ханских визирей лишь столько возьмут, сколько те им отдать соизволят… — Моисей помолчал и вдруг, подняв глаза на княгиню, сказал будто бы одной ей: — Все мы должники перед ханом, а сколько должны ему и когда он с нас долг спросит, он один лишь и ведает… — И уж оборотясь ко всем, неожиданно весело рассмеялся: — Да разве мало бездельных татар в Орде, что ныне-то я с таким смешным войском пришел к вам за долгами?
— Ясней говори, жидовин! — вспылил Дмитрий, не вынеся его смеха.
— Да уж куда яснее-то, князь! — обиделся и Моисей. — Помилуй! Сказал же: на все воля хана! Может быть, на будущий год еще приду добирать, да добирать-то буду столь, что нонешнее-то каплей покажется, а может быть, и то, что должен ты мне, всемилостивый хан тебе простит, а мне и вспоминать не велит!..
— Да что ж ты, в самом деле, Моисей, суть-то словами прячешь! — не выдержала, прикрикнула и Анна Дмитриевна. — Говори уже!..
Может, и рад был Моисей более ничего не сказать — да уж пришлось, а может, напротив, нарочно к тому и вел, чтоб будто ненароком предупредить семью Михайлову — разве ж его поймешь, жидовина?
— Слышал я — большой диван собирал хан Узбек. Все визири на том совете были да родичи. Семьдесят эмиров со всей Орды съехалось. — Моисей замолчал.
— Ну! — поторопил его Дмитрий.
— Другую сестру свою хан отдает за египетского султана Эль Марика Эннасира.
— Нам до того что за дело?
— Слышал я, на том совете и про вас говорили…
— Что? Не тяни, Моисей, — воскликнула Анна Дмитриевна.
Но Моисей не тянуть, видно, никак не мог. Всякую выгоду лестно было ему получить, хотя бы вниманием Князевым.
— Слов не передам, княгиня-матушка, меня на тот диван не позвали… Однако говорят в Сарае; скоро к вам хан переменится. — Он еще помолчал и добавил: — Не зря Кавгадыя того, облыжника Михайлова, велел Узбек бить и мучить до смерти…
Кабы грянул тогда в гриднице гром небесный, и тот, поди, не так изумил бы. У бояр сами по себе рты разинулись, Александр, допрежь сидевший так, будто его здесь и вовсе не было, глаза вскинул, Дмитрий с места вскочил.
— Что? Повтори!..
— Ох и лютую смерть принял тот Кавгадый, — подтвердил Моисей и с видимой охотой, не гнушаясь подробностей, рассказал, что знал о неожиданной Кавгадыевой казни.
И впрямь, большие искусники по части мучительства ханские палачи, знать, с особой жестокостью истязали бывшего Узбекова темника. Сначала ему вырвали ногти, затем по суставам до дланей срубили пальцы, выкололи глаза, кожу со спины резали на ремни, а напоследок вытянули из задницы толстую утробную кишку, затянули ее арканной петлей, другой конец веревки закрепили на конском стремени и пустили коня с верховым вскачь по сарайским улицам, покуда кишки Кавгадыевы напрочь из чрева не вымотались, точно нитка остатняя с пяльцев.
— И ведь что удивительно: сказывают, и пустобрюхий-то сколь-то жив он был, дышал, чуял муку, собака…
Отчего-то не радостно, но тягостно стало в гриднице после услышанной Моисеевой повести. Вроде и совершилось возмездие, да совершил его тот, кто более иных и был повинен в смертоубийстве. Дмитрий до крови закусил губу — не хотел он Узбековой милости!
Анна Дмитриевна молча осенила себя крестным знамением. Пришел на ум стих из псалма Давидова: «Да придет на него гибель неожиданная, и сеть его, которую он скрыл для меня, да уловит его самого; да впадет в нее на погибель». Но почему-то и священный стих не утешил.
«Ангел Господень преследует их, — еще подумала Анна Дмитриевна, но усомнилась: — Может ли Ангел Господень вложить карающий меч в руку поганую и преступную?..»
Кажется, одного Александра рассказ Моисея развеселил, глаза его наполнились живостью, какой уж давно не видела в них Анна Дмитриевна.
«Бедный, — пожалела она сына. — До какого же он края озлился?..»
— Тьфу!.. — без слюны, одними губами досадливо сплюнул в ладонь боярин Шетнев. — Собаке — и смерть собачья! — сказал он, и с силой той ладонью, в которую якобы сплюнул, растер плевок по столу.
— Так-то оно так… — раздумчиво молвил Дмитрий. — Однако, казнив Кавгадыя, тем самым великий хан перед отцом неправду свою признал. Зачем ему это надобно?..
Н-да, хитер и извилист татарский ум. Не всякое слово их враз поймешь, бывает, голову поломаешь, думавши: к чему оно тебе сказано? А уж в делах их вовсе не разберешься, тем более когда дела эти «добрые»… Али их «добро» не худому служит для русского…
Разумеется, все в гриднице связывали казнь Кавгадыя с судом над Тверским. На том суде Кавгадый от татар был главным обвинителем Михаила. Понял ли хан, что напрасной ложью обнесли перед ним великого князя, и за то наказал теперь своего татарина? Иное ли что припомнил и не простил? Хотя бы то, что татарской силой не смог Кавгадый одолеть русских под Бортеневом, а тем самым и хана унизил? Или то, что Кончаку Михаилу отдал? Так в том, пожалуй, Юрий был поболее виноват… Так ли, иначе ли, однако сильно, знать, огорчил Кавгадый Узбека, коли «лучезарный и милостивый» не просто убил провинившегося слугу, что было вполне в сарайском обычае, но обрек его на такую памятную да затейную муку…
«Не иначе хочет, чтобы не его, а Кавгадыевым именем на Руси бабы деток малых страшили…» — подумал Дмитрий, а вслух спросил будто сам у себя:
— Пошто ж хан Юрия жалует?
Моисей тотчас откликнулся:
— Всякого человека милосердный хан долго осмысливает, но уж как осмыслит, так скоро решит. Знать, пока не его черед, — засмеялся он мелким высоким смешком. Видно было, как смех разбирал его, но жидовин давил в себе этот смех, отчего его тучное чрево ходило ходуном под одеждами. Моисей и вообще-то, как поведал о Кавгадые, сидел за столом именинником.
«Ишь, как весело-то ему!.. — с неприязнью подумал Дмитрий. — Покуда хан князей морит, вольно им над Русью летать, лакомиться мертвечиною! Об отце, вишь, жалкует, а сам первый на Тверь налетел — очи выесть! Ишь, черт носатый, смеется…»
Дмитрий так взглянул на откупщика, что смех застрял у того меж зубов.
— Что ж сразу-то не сказал мне про Кавгадыя?
— А дал бы ты мне тогда, князь, то, что взял у тебя? — Моисей улыбнулся виновато и покорно, как умеют жиды. Такую-то улыбку бить рука не поднимется. — Ой, князь! — Из улыбки чуть не в плач скривилось его лицо. — А то нам, жидам, жить легко? Всяк норовит обругать да обидеть, потому нам и деньги нужны…
— Экая ты уродина, Моисей! — махнул рукой Шетнев на жидовина и отвернулся нарочно в угол, будто и глядеть на него было ему несносно, как отроку на хмельное в первом похмелии.
— Не сердись на него, Моисейка, — не по злу, но по горю бранится боярин, — как могла ласково утешила откупщика Анна Дмитриевна.
— Да не по горю, матушка, а по слабости, — явно польщенный княгининым утешением, еще пуще захныкал, точно и впрямь до сердца разобиженный жидовин. — Был бы в силе боярин твой, так не бранился, а убил бы бедного Моисея — и был таков! А ведь я вам добра желаю…
— Да, ить, и мы тебе зла покуда не сделали, — прервал Моисеевы причитания Дмитрий.
— Ты говори, говори, Моисей, — положив свою руку поверх руки сына, так же ласково продолжала Анна Дмитриевна. — Начал-то ты давеча с дивана Узбекова, да съехал на смерть злодееву — уж так огорошил, что мы и забыли про прежнее. Так говори что принес, Моисей!.. — Чуяла княгиня, не все еще доложил жидовин, что знал.
Моисей приосанился на лавке, затем вольно оперся локтями на стол, мягкими, ласковыми движениями белых ухоженных пальцев направил за уши длинные пряди волос и начал неторопливо, сладко чувствуя себя равным, что помимо воли так и печаталось на его довольном лице.
— Ведомо, великий шахиншах наш и царь Узбек и в гневе, и в милости переменчив. Никто не знает, когда и с чьей головы сойдет его палец. Но уж коли сойдет — так-то строг бывает и к самым-то наиближним своим, что и они, бедные, не чают порой и в живых-то остаться. Но минует гневливая туча, ясным солнышком засияет, согреет и тех, кто вчера еще в страхе знобился, потому и зовут его — лучезарный! — как кот над сметаной, млел Моисей от собственных слов, томил и томился, хоть видно было, как новость-то так и мылилась побыстрей соскользнуть с его языка.
— Не тяни, Моисей! — взмолилась княгиня.
— Так иная-то радость, княгиня-матушка, чисто громом может сразить, — еще более разжигая любопытство, предупредил Моисей.
— Ну!..
— Верный слух есть, княгиня: быть вам скоро опять в чести… — Напустив налицо загадку, Моисей замолчал.
Что и за человек, ей-богу, из каждого слова выгоду себе тянет!
— Да говори уже, говори!
Моисей улыбнулся, будто сладкого обещал:
— Многого не ведаю, матушка, а что знаю, скрывать не стану. Давно уж, сказывают, царица Узбекова Боялынь твоих семейных лаской питает. Так вот, матушка… — на мгновение умолк Моисей, сощурился — награду ли предвкушал, боялся ли молвить главное? — прочит та Боялынь-царица в жены твоим сынам Дмитрию да Александру Михайловичам царевен ханских.
— Что-о-о?.. — Кабы солнце затмилось, кажется, и то милей было взору. Анна Дмитриевна хватилась рукой за грудь, где заметалось птахой, а затем без боли оборвалось и затихло сердце. — Кого прочит?.. — без звука, одними губами, спросила она.
— Кого за кого — не скажу, не ведаю. — Моисей поднял руки перед собой, точно в каждой держал по дыне. — Мало ли у хана царевен? Сестер жениных да племянниц иных… Но и то говорят, что на том диване, — Моисей торжественно поднял руку, — решил всемилостивейший Узбек чуть ли не самую дочку свою Саюнбеку за Русь просватать. Любы, мол, ему тверские князья…
Моисей осекся от щемящей тишины, какая бывает в природе перед грозой и какая теперь воцарилась в гриднице. Кажется, хоть падай в ту тишину — не уронишься.
— Что сказал-то, охвостье татарское? Что?.. Любы?.. Любы мы ему, говоришь?.. — глухо, медленно произнес Александр. Впервые за многие дни разлепил он губы для слов. Слова давались ему с трудом, словно в глотке застряла кость или ком сухой, который ни плюнуть, ни проглотить…
Со дня отпевания Михайлова был Александр не в себе. Не сразу заметила то Анна Дмитриевна, за собственным горем было ей недосуг и в сына вглядеться. Потом, спустя дни, поняла: неладное с Александром творится. И не одни лишь похороны отцовы причиной тому. Как-никак о смерти его задолго загодя знали, а уж как упокоили в Спасском родном соборе, да нетленного, слава тебе Господи, так истинно, будто светлее стало… Думала: так повлияла на него встреча с бесчестным Юрием, ан и здесь не угадала. Иное выяснилось: следом, как он пришел из Москвы, прибежали гонцы из Владимира, рассказали, кой погром учинил там посол Байдера. Так что ж, ведь всех не оплачешь… Да после уж донесли ей бояре, что убили, мол, татары во Владимире некую боярышню Параскеву, к коей, знать, и успел прикипеть сердцем-то Александр. Здесь и открылась ей суть. Слишком много бед в одночасье принял сын на себя. Душа и замкнулась. Всерьез опасалась тогда Анна Дмитриевна, кабы не пошатнулся рассудком он…
— Так любы мы ему, говоришь? — Александр глядел не мигая, и глаза его будто выцвели — боль ли, ненависть выпила, растворила синь, оставив слепой белый цвет. — Любы?.. — еще сказал он так же тихо и вдруг, дико, бешено закричав: — Так я покажу тебе, жидовин, как мы ему любы! — рванулся к откупщику.
Никогда еще не видела Анна Дмитриевна своего Александра в гневе. И жуток показался ей сынов гнев. До того жуток, что обессилела, со стольца не могла подняться, слова вымолвить, будто навек онемела. Молча наблюдала безумие, не в силах и глаз отвести.
Дай, Господь, милость не видеть детей своих матерям в гневе, отчаянье и безумии. Дай, Господь, милость не оставлять матерям детей своих ни в гневе их, ни в отчаянии, ни в безумии.
Видя помрачение меньшого княжича, бояре, упасая от напрасного смертоубийства, не давали Александру ухватить Моисея за горло, пудовыми путами повисали на нем, хватали за руки и одежды; отброшенные, падали под ноги, вновь становились на пути к жидовину. Моисей же, точно дивясь на поразительное и ужасное, но не имеющее к нему никакого отношения действо, как сидел, не шелохнувшись на лавке, так и сидел, нимало не пытаясь укрыться, в странном восторге выпучив навстречу Александру и смерти глаза.
Все это произошло, как всегда и бывает, стремительно и внезапно. Иной раз собака блоху не успеет выкусить, а уж, глядишь, какой человек лежит себе мертвый…
Правда, тогда чуть недостало сил и времени у Александра добраться до жидовина. Дмитрий путь преградил. Стиснул в цепких объятиях. Властно прикрикнул:
— Уймись, брат! Не дело…
От силы ли его рук, оттого ли, что брат стоял перед ним, Александр будто опамятовался. Затих. Дмитрий прижал к груди его голову, по-отцовски погладил по волосам, сказал едва слышно:
— Что ты, Саша?.. Ну что ты… Но ведь не ненависть — любовь в тебе говорит. Али не так?.. А Моисей, что ж Моисей? Не по вине ему смерть. Помнишь, про голубку-то я тебе сказывал?..
— П-п-помню, брат, п-п-про го-о-олубку… — отчего-то заикаясь, повторил за ним Александр и, освободившись от братовых рук, не подняв головы, медленно вышел из гридницы.
А как стукнула за ним дверь, не успели и отдышаться, мягко упал об пол телом и жидовин.
— Простите, люди тверские, прости, матушка, прости, князь, простите, бояре русские, что горе вам несет Моисей! Истинно, не по своей воле, но по нищете да по слабости…
— Али ты должен был нас известить о том? — прервал его вой Дмитрий.
— Сам, Дмитрий Михалыч, сам!.. Помня милости князя великого… — повалился в ноги Дмитрия Моисей.
Если первая весть была велика, то другая многажды огромней! Многажды страшней и внезапней. Если первую-то весть кое-как после сумели осмыслить (да по чести сказать, и не было в ней худого — подумаешь, один татарин другим в позоре прикрылся, да только больше искровенился, подумаешь, один татарин другому кишки на свет выпустил), то вторая-то и по сю пору сердце тайною холодит. А как бы было оно, коли все же по Узбекову вышло? То-то…
Вон что… Было о чем задуматься.
Разумеется, если слух, принесенный откупщиком, был верен, дело мало, а то и вовсе не касалось желания царицы Боялынь породниться с Тверскими. Давно уж слышала Анна Дмитриевна про ту Боялынь-царицу. Мол, та особенно ласкова была к Константину, пока он томился в Орде, и в судьбе самого Михаила Ярославича принимала, мол, она жалостное участие. Да ведь, несмотря на ласку ее и жалость, Константина-то Узбек чуть было до смерти голодом не уморил, да и уморил бы, когда б понадобилось, а Михаила-то убил. Так что и здесь, чуяла Анна Дмитриевна, имя царицы-то было лишь к слову помянуто, потому что во всем, что бы ни происходило в Орде, главной была только воля Узбекова.
Разумеется, что Дмитрий, что Александр — оба были в одинаковом омерзении и ужасе от возможной необходимости женитьбы на ордынках. Не важно, кем они приходились хану иль ханше, важно, что те Ордынки были из рода убийцы отца. Главное было еще и в том, что хан, знать, не отступился от мысли любым путем проникнуть в Русь, дабы в потомках своих подняться над ней в полной силе. Али не того опасался Михаил Ярославич?..
Понимала Анна Дмитриевна и то, что согласие на браки с ордынками для сыновей стало бы предательством по отношению к отцу, к его памяти, а на такое предательство, знала княгиня, ни Дмитрий, ни Александр были попросту неспособны. Да как такое и в голову-то могло войти Узбеку или его царице? Впрочем, взбрело же на ум Юрию женить малолетнего да подневольного Константина на Софье.
Кругом шла голова у княгини. Путалась в словах и понятиях. Да в самом-то деле: ведь не войну же предлагает Узбек, но, напротив, зовет ла века сочетаться небесным союзом родами и кровью. Так отчет же так неприемлем и мерзок душе тот союз? И сама же себе отвечала: не оттого ли, что никогда еще не видели русские пользы себе от татар, да что — пользы? — не видели ничего, кроме смерти, унижения и страха, и слова их о добром — только ложь и коварство, потому что всегда за обещанием мира непременно следовала война.
Вот уж воистину: «Злее зла честь татарская!..» Скажешь ли точнее и проще, чем сказал Боян-песельник?..
Как бы то ни было, ан надо было найти способ избежать этой «чести», да такой, чтобы и сам Узбек его не приметил. И путь к тому был один: как можно скорее женить Александра и Дмитрия. И сделать это до того, как придет брачное предложение из Сарая. Если оно действительно должно было последовать. Только никто не мог знать, есть ли время еще на то у княгини. Верно заметил жидовин Моисей: долго осмысливает Узбек, да скоро решает. Так надо же обогнать Узбека!
Вот уж не думала никогда Анна Дмитриевна, что так трудно будет женить сыновей, за любого из которых еще два года назад многие из владетельных русских князей, да из иноземных государей почли бы за высокую честь отдать своих дочерей. Тогда всякому было лестно породниться с великим князем, царем над Русью Михаилом Ярославичем. Хоть в саму Византию сватов засылай. Однако тогда Михаил не спешил укрепляться родством, надеялся — сам стоит еще крепок, а потом уж о том и думать некогда стало. Где теперь те невесты?
Да и сыны — всяк норовит из-под материнской воли уйти. Один лишь Василий под руку ластится, да и то, знать, до тех пор, пока мал. И в том пожаловаться некому, чай, не у одной ее, а у всех матерей доля такая. Дмитрий-то вон второй год уж живет с тверитинской дочкой как с венчанной. Александр а- чуть ступил за ворота, к первой же боярышне так присох, что чуть ума не лишился, как потерял ее. Ан жизнь-то еще впереди какая — сколько потерь-то ему предстоит? Мыслимо ли так любовь к себе допускать? Но ведь и без любви нельзя… Беда с сыновьями-то, когда нет на них отцовой узды. С другой же стороны — грех ей и жаловаться на сынов, слава тебе Господи, дал опору и утешение…
Ох, замаяли-замучили тогда бабьи мысли княгиню. Да ведь сердце-то, что у княгинь, что у черносошных баб, болит, поди, одинаково, когда дело их сыновей касается.
Однако думать надо было спешно. Разумеется, и в ее положении оставался у Анны Дмитриевны некий загад. Прежде всего загад тот касался судьбы Александра. Для него решила сосватать дочь именитого и влиятельного псковича Дмитрия Лугвиньша, шедшего родом от владетельных литовских князей Герденей. Тех Герденей, между прочим, что когда-то причастны были к убийству литовского короля Миндовга и, вынужденные бежать от мести сына его князя-инока Воишелга, вместе с другими тремястами семействами несчастных литовцев нашли спасение во Пскове у Михайлова батюшки Ярослава, великодушно не убоявшегося взять их под защиту. От тех пор не прерывались связи тверского дома с литовцами, давно уж отказавшимися от своего неразумного языческого идолопоклонства в пользу православной веры Христовой. Кстати, из тех же Герденей был и святоучительный епископ Андрей, еще совсем недавно возглавлявший тверскую епархию. Он и умер-то всего лет восемь тому назад. К тем же Герденям относился и нынешний князь псковский Давыд. Одним словом, семейство было вполне достойное. Да и дочерьми Дмитрий Лугвиньш был обилен, старшая из которых, именем Анастасия, как раз подошла к поре выданья. О том Анна Дмитриевна знала наверняка от самого же псковича, бывшего летом в Твери проездом.
Кроме того, для Низовской земли союз с независимым, гордым и пограничным Псковом всегда имел большое значение, хотя бы как мощный противовес в отношениях со строптивым и вольным Великим Новгородом. Именно потому — и о том помнила Анна Дмитриевна — еще сам Михаил Ярославич намеревался через брак одного из сыновей с псковитянкою упрочить такой союз. Правда и то, что оставлял он тот возможный брак на долю кого-то из младших сынов — ан выпало, знать, Александру…
Относительно же Дмитрия, сколь ни думала Анна Дмитриевна, ничего не могла придумать. Одно твердо решила: ни в чем не перечить сыну. Он — старший, на все его воля. Коли слюбился с сиротою тверитинской, так и в том ему власть! Да кабы не безродность ее, разве лучше-то девушки могла б пожелать она Дмитрию? Да и разве безродна она, али отец ее, Ефрем Проныч, кровью да верностью не выслужил для себя достоинства? Иной-то, хоть родом и князь, ан натурой подлее переменчивого холопа, другой же, и без венца, живет будто царь, единой чести послушен. Безмерна, велика и равна для всех милость Божия, да не каждому дано взять у Господа, что ему надобно…
«Коли так судил ему Бог, пусть немедля венчается Дмитрий с Любой», — решила княгиня.
В тот же день, как решила, помолясь о задуманном, позвала Анна Дмитриевна к себе сыновей.
Александр выслушал матушку с видимым равнодушием. Но благо — заметила княгиня — было то равнодушие не одним лишь следствием душевного уныния, в котором пребывал сын в последнее время, но будто слабым покуда отсветом той спокойной и сильной веры в неизбежность данной ему судьбы, что открывается людям в страдании и помогает жить.
Выслушав княгиню, Александр покорно кивнул:
— Как скажешь, так и будет, матушка. А в том, чтобы Герденку в жены взять — худого не вижу.
Дмитрий же на осторожные слова Анны Дмитриевны о немедленном согласии благословить его брак с Тверитиной неожиданно возразил:
— Другое мыслю: когда одних сватов на запад шлем, так, думаю, матушка, и вторые попутны им будут.
Брат и матушка взглянули на Дмитрия одинаково удивленно.
— От дочки тверитинской не отрекаюсь. И не отрекусь никогда. Да то уж и без того — свое навек. — Он недовольно передернул плечами, будто говорить ему с родными о Любе было неприятно или же совестно. — Ан пусть небесный венец с иной землей Тверь обсоюзит… — сразу же перешел он к главному.
Был он взвешен и тверд в словах, а потому поняла Анна Дмитриевна, что действительно то давно у него решено.
— Прежде обдумал, матушка. Хотел просить благословения на то. — Он усмехнулся. — Да не успел загодя, Моисей-то ныне вон как подстегнул! Одним словом, сватов хочу заслать к Гедимину, великому князю литовскому…
Гедимин! Сердце у Анны Дмитриевны захолонуло, точно холодной волной его обдало. Гедимин! И она о нем тайно думала, однако же не решилась имя вслух произнесть. Слишком многое значило имя то. Дмитрий решился.
«Господи! Владыко мой, али услышал мои молитвы: грянул на Русь государь!..»
Да и истинно: государев ум и государево же мужество надо было иметь, чтобы решиться пойти на такое!..
Гедимин! Союз с Гедимином, вопреки союзу, с шахиншахом, был слишком явным, очевидным шагом Тверского княжества на пути к борьбе с ненавистной Ордой. И того шага не мог не увидеть и не понять Узбек!
Недоступный в лесных чащобах, неуязвимый для татарских стрел, хитрый и осторожный правитель Гедимин давно уже питал Узбекову ненависть.
Столь же давно имя то волновало надеждой и тревожило страхом русских. Гедимин! Год от году набирал силы литовец. Сила его заключалась еще и в том, что в покоренных и завоеванных им русских землях он никогда не зверствовал, подобно монголам, но, напротив, — стремился учредить порядок и благоденствие, потому русские неохотно дрались с ним, защищая своих князей. Более того, в самом Гедиминовом войске литва составляла от него лишь малую часть; полочане, жители Гродна, Луцка, Новгородка и других южнорусских. земель шли на бой с именем своего покорителя на устах против русских же. Гедимин! Говорили, в этом году дошел он походом то ли до Владимира-Волынского, то ли до самого Киева. Да много говорили о Гедимине…
Как ни горда была смелым решением сына княгиня, но и мать в ней печалилась, боялась, понимая, чем грозит ему это решение. Да и кто знает: одному ли ему?
— Так он же язычник, Дмитрий! Идолам поклоняется!.. — не удержалась, слукавила Анна Дмитриевна.
— Не так то, матушка, — спокойно ответил Дмитрий. — Знаешь ведь — и он в Святую Троицу верует.
— А все одно, — заупорствовала княгиня, — не от Бога он! Не природный он князь!..
Говорили, Гедимин был конюшим у литовского князя Витена. Гедимин ли обольстил молодую супругу князя, она ли его обольстила, только в сговоре с той супругой, так говорили, убил, мол, Гедимин князя Витена и через то злодейство поднялся надо всеми литовцами…
— Не от Бога он! — упрямо повторила княгиня.
Для нее, и в Твери все еще остававшейся ростовской княжной, воспитанной на древних устоях, слова о природном княжьем праве на власть были не пустым звуком.
— А сила его не от Бога ли, матушка? — возразил Дмитрий.
— Сила, сын, и медведю дана, — махнула рукой Анна Дмитриевна. — Ан медведь-то столь разрухи не сделает, сколь иной человек, в ком сила-то ни честью, ни совестью, ни Божиим Промыслом не обуздана.
— А ежели с силой своей встанет Гедимин в помощь нам от поганых — так не от Бога ли сила его, матушка?
Ох, тяжек вдовий венец, вдвойне тяжек, когда перед Господом не за одну себя, не за детей лишь своих, но за многих людей ответ держишь. Как то ни противоречило понятиям княгини, как ни жутко было ей перед будущим, однако и в словах Дмитрия слышала она правоту. Новую правоту, в которой не было места простым и ясным Мономаховым уложениям о государях, их праве и бремени, о чистоте их помыслов и достоинстве дел… Как ни было горько ей, но в словах Дмитрия видела и она эту новую правоту, которая определялась лишь силой и хитростью.
Действительно, если теперь у кого и можно было найти поддержку против татар, так у одного Гедимина, разумеется, когда бы он захотел оказать ту поддержку. До сих пор литовец счастливо избегал большой ссоры с Узбеком, хотя и дани ему не платил, а при случае и татар его бил русскими кулаками…
— Так ответь, матушка: али не в помощь нам Господь соседа сильного посылает? — еще спросил Дмитрий.
— Захочет ли он нам в помощь-то встать, — в сомнении покачала головой Анна Дмитриевна. — У него, чать, свое на уме: как Русь с другого края укоротить, к Литве примыслить от Бреста до Киева. Али там не русский народ? Али там не русские князья, твои братья, главенствуют?.. Думай, Дмитрий, — тебе решать.
— Думал, матушка, — поднял Дмитрий глаза на нее. Кажется, все до дна увидела в глазах его Анна Дмитриевна и ужаснулась увиденному. — Думал, матушка! Да нет у нас другого ныне пути! — горячо, будто и себя убеждал, крикнул он и сомкнутым кулаком правой руки, как бывало отец в запале, ударил по левой ладони. — Коли не хотим в вечном иге от хана быть, надо нам с иной стороны укрепляться!
— А знаешь ли… — Мать еще хотела было предостеречь его, но Дмитрий, подойдя близь, тихо приобнял ее за плечи и улыбнулся ласково, точно впрок утешал:
— Знаю, матушка, знаю…
— Повтори, как сказал-то! — молвил вдруг Александр, до того сидевший так тихо, что про него и забыли, будто его и не было в покоях княгининых.
— Э-э-э, брат, спишь! — весело рассмеялся Дмитрий. — Сватов, говорю, надо слать к Гедимину!
— Да не про то, — досадливо поморщился Александр. — Ты про иго-то разъясни!
— Дак что ж разъяснять? — удивился и враз помрачнел лицом Дмитрий. — Али сам ты не видел, как ременная петля вкруг дужки железной на подпруге затягивается? Ан к той дужке, что игом зовется, все петли и тянутся. Одна-то та дужка железная всюю упряжь и стягивает, держит намертво, а седок знай узду дергает, рвет коню губы железами, коли коник ему не дорог, и как ни силен, ни боек тот коник под седоком, да верно, послушно правится туда, куда надобно тому седоку.
— Так и татары-то губы нам до души истерзали! — выдохнул Александр и отвернулся, чтобы скрыть внезапные слезы. Опять, поди, вспомнил свою Параскеву…
Дмитрий сделал вид, что не заметил слабости брата.
— Так что, матушка, прав ли я?
— Ох, не знаю, сын…
— А все же благослови!..
Прав не прав, да иного пути не было, а коли не было, значит, и прав!
Лишь только съехал с Твери откупщик Моисей со своими татарами и пошел на Орду, в иную, противоположную сторону, во Псков — за Настасьей, да в Брест — к Гедимину полетели тверские сваты и послы…
Той же осенью, как раз на Покров, венчал отец Федор в Спасском соборе Александра с Анастасией.
Псковитянка Анастасия к замужеству и впрямь вызрела даже некуда. Сколь ни оглядывала семнадцатилетнюю юную Герденку Анна Дмитриевна, ни в чем не нашла изъяна: сильна, стройна, упружиста белым телом, где надо — сдобна, где надо — в юлу утянута, коли косу распустит, волос, цветом в липовый мед да с отсветом в медную рыжь, непроглядно льется до пят, точно дождь с крыши катится, как глядишь на него из оконницы; голос ласковый, кожа гладкая, лоно выпукло — как разложили в мыльне-то ее на полке, начали жито из горстей посыпать, так всяко зернышко прочь скатилось — знать, урожиста, да и что бы ей не рожать, бедра, будто у кобылицы, широки и раскидисты, груди полные в небо пялятся, кажется, и без дитятка, надави на них, так и брызнут молозивом. Одно слово — вызрела!..
Что смутило в невестке княгиню — так глаза. Сразу видно по ним: норовиста! Коли что не по ней, слова против не молвит, ан взглядом-то чисто как кипятком обдаст. И то, горда Герденка! Ну, так знали, откуда брали. Такую-то Дмитрию в подружии — вмиг утишилась! Хотя и Александру, знать, хватило силы управиться…
Анна Дмитриевна невольно улыбнулась, вспомнив, как после первой-то ночи забеливала Настасья под глазом Александрову метину. Знать, не во всем поладили в первую ночь меж собой молодые. То ли не услужила чем, то ли не так, как надобно, услужила, а скорее всего, по-герденскому своенравию в первую-то ночь захотела над Александром верх взять, неразумная. Да, ить, разве то мыслимо? Чать, он сын Михаилов!.. На другой-то день, хоть и глаз поплыл, ан глядела уж на него, как масленок из травы глядит на солнышко. Тогда уж поняла Анна Дмитриевна: слюбятся!
Да и Александр, слава тебе Господи, кажется, маленько отстал душой от присухи владимирской, ради нового забыл Параскеву ту. Хотя — не забыл, оставил ее в иной памяти, где нет живым места и где одни-то мертвые царствуют счастливо.
«Господи, упокой душу невинной рабы Твоей Параскевы!..»
А к концу зимы уладился и Дмитрий у Гедимина.
При Михаиле-то, кабы жив он был, небось не заносился бы тот литвин, да неизвестно еще, дождался б когда такой милости от Михаила-то? Теперь не то!.. Брачный выкуп и тот зажилил жадный литвин, мало сказать, девку голой отдал. Да что выкуп — иным унизил. Как и следует по обычаю, не отпустил дочь в жены со сватами, пришлось Дмитрию самому на чужую сторону поезд свадебный снаряжать, да не пустой — за родство Гедимин такое вено потребовал, точно дочь его сплошь из золота. Да, ить, не за Машу платили-то, а за надежду, а чего не отдашь за возможность надеяться? И то, понял хитрый литвин: его ныне воля, нет обратной дороги у Дмитрия. Соглядатаи ужо донесли в Орду, зачем князь тверской послов к нему засылал, да и сам он нарочно, знать, не стал скрывать до нужного времени, на весь свет раструбил о том. Щедрым вено заплатила Тверь за дочку конюшего…
Ох, не по сердцу был княгине тот союз с Гедимином, ох не по сердцу! Да ведь назад-то не поворотишься — вон она, жена-то Дмитриева, во дворе с девушками песни играет…
Как привез ее Дмитрий в меха закутанную, ссадил с возка, да так и понес во дворец на руках. И что такую-то на руках не носить: во весь рост едва до пупа Дмитрию достает, кости тонкие, кожа прозрачная, чистая белоличка, будто не кормили ее годами. Да дело-то отнюдь не в еде — уж как и чем сама княгиня ее ни пичкает, но в том суть дела, что хоть и старшая Мария дочь Гедиминова, но чуть не в тот самый день, как встала она в Спасском соборе под венчальный венец, ей всего-то двенадцать годков исполнилось. Покуда отец Федор Добрый крепил их союз-то да славил Господа, знать, утомилась, бедная, и как пришло время ей мужнины сапоги целовать, по обычаю, склонилась к ногам-то его да и упала замертво. Хорошо отец Федор враз спохватился — окропил святой водой, так ожила. А сама-то плачет, прощения просит… Али в чем виноватая?.. К чему тот знак, к доброму ли? — не знает Анна Дмитриевна.
И того не знает княгиня: огорчаться ли ей, радоваться ли такой невестке? По уму-то глядеть на нее — одно огорчение, а только — как глаза-то видят ее — душа радуется. А и правда, будто есть в Марии что-то такое, отчего мир округ светлей делается.
И то, жена аки невеста непорочная, не Господу ли уготована?
«Свят, свят, свят!..» — гонит Анна Дмитриевна нежеланные страшные мысли. Да, коли есть они, разве от них укроешься?
Как положено, в первую-то ночь под окнами у молодых привязали ярого жеребца, охочего до кобылиц, а лакомую ему кобылицу поодаль, чтоб, стремясь к ней, ярился жеребец голосом да спать не давал молодым, ан напрасно: Дмитрий-то почивать в свои покои ушел. И то, пусть дозреет покуда, что ж дите-то пугать. И по сей-то день Дмитрий будто боится ее, как увидит, смущается, ровно маленький, ан не забывает пустыми подаренками баловать. Но что ей проку в бусах да бисере — взгляда она от него ждет доброго, слова ласкового. А Дмитрий-то угрюм, ей и мнится, что из-за нее он угрюмится, жалеет, мол, что в жены-то взял. Да, жена… Ужо подрастет, так поймет, в полную меру сведает княгинину долю: рядом быть не тогда, когда хочется, а тогда, когда мужу нужна. Али не так сама-то жила Анна Дмитриевна, как ни любил ее Михаил, а много ли она его видела? Бывало и рядом, и смотрит на нее, и гладит рукой, а в глазах-то иное, в котором нет места ни любви, ни домашним…
Странно ей то, но нежданно-негаданно нашла Анна Дмитриевна утешение в Гедиминовой дочери. Мило ей с ней вдвоем, точно и правда родная. Заметила, что и Господу хвалу возносить, и молиться вместе с невесткой ей будто сподобней, уж, во всяком случае, не помеха она, как прочие. Вот ведь что непонятно: каким это чудом у Гедимина, у злодея, который в Богато верует лишь из выгоды — ныне он Троицу славит, назавтра — Папе поклонится, — возросла такая чистая да высокая молитвенница? Не иначе, а дан ей дар чужие грехи замаливать! Но знает княгиня: дар такой лишь страданием дается… Душа замирает, когда рядом на бдении слышит княгиня невесткин голос: всякое слово к Господу так произносит Мария, словно песню поет…
«Господи! — восклицает про себя Анна Дмитриевна. — Да неужто не на любовь она Дмитрию?..»
Более года минуло с той поры, как сменила княгиня кичку да атласный убрус на черный, вдовий повойник. Бело-розовой кипенью отцветших тверских садов новое лето взошло. Но нет в ее сердце покоя, только тревога да боль. Да и как не болеть ему и не тревожиться, когда сама жизнь округ всякий миг так непрочна, точно истончавшая пряжа на прялке…
По-прежнему нет в ней сильнее желания, чем желания укрыться от горького света, от мимолетной его суеты за монастырскими стенами, там, в постриге причаститься иному, средь Божиих невест, сестер-постниц, найти последнее утешение, да знает княгиня: не вправе она и на то; видать, и впрямь суждено ей стоять негасимой свечой на мраке и холоде, покуда достанет сил иль не избудут земную муку те, кто ей дорог.
«Спаси и помилуй их, Господи!..»
Не только ради спасения своей души, но милости ради к сынам, постом и молитвой крепит жизнь княгиня. Да мыслимо разве и день-то прожить на этой земле без Божиего милосердия?
Как он то и загадывал, вновь пришел по тверские долги Моисей-жидовин. А с ним уж не полутысяча бесермен, про которых и сами татары бают: мол, семеро одного не боятся, но бек Таянчар с грозным войском в пять тысяч голов жадных до добычи татар.
Предупреждал жидовин: не откупитесь! И то, знали, на что шли. Впрочем, в Орде русским долгам визири всегда свой счет ведут. Сколь ни плати и как ни спеши, все одно в срок вернуть не поспеешь. А там, глядишь, в ханском учете наново да втридорога тот долг возрастет. Ныне Таянчар за долги Кашин взял на правеж…
А от Костромы к тому же Кашину Юрий выступил: надеется ли, что Таянчар возьмет его сторону, сам ли великую силу собрал на Тверь?..
Каково-то с ним Дмитрий уладится? Днями, на Аграфену Купальницу, ушел он с полками навстречу Юрию.
«Царица Небесная! Ты ли мук моих не поймешь? Встань Заступницей Дмитрию!..»
— Матушка, матушка! Скорее, скорее! — В покои княгини, убранные с монастырской строгостью и вдовьей простотой, легким ветром влетела девочка.
И правда, на месте, где у других-то жен груди бывают, под сарафаном лишь малые бугорки налились: то ли крыжовник-ягода крупный вызрел, то ли июньские яблочки в малый плод завязались. Видать, от бега тяжелая, богатая кичка с серебряными витыми кольцами поднизей сбилась набок, чуть не валится с головы, на белом, ангельском личике, как синие литвинские озерища, глаза, а в них — ужас.
— Скорее, скорее, княгиня-матушка!..
Анна Дмитриевна бережно донесла до плеча двуперстие, положила поклон, затем поднялась с колен, на которых стояла перед домашним иконостасцем, заправила волосы на висках под повойник и лишь после того оборотилась к вошедшей:
— Да что случилось-то? Али горим?
Дрожа губами, готовыми к плачу, девочка отчаянно замотала головой.
Сердце сжалось привычным предчувствием жуткого.
— Да что, Маша, сказывай!
— Солнце затмилось, матушка!..