Книга: Василий III. Зори лютые
Назад: Глава 14
Дальше: Книга вторая. ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ

Глава 17

Василий Иванович, проснувшись, некоторое время лежал в постели, обдумывая дела, которыми предстояло заняться сегодня. Прежде всего нужно повидать жену и детей. Через десяток дней старшенькому, Ване, исполнится три года. По этому случаю князь приготовил подарок — искусно вырезанного из белого дерева коня на колесиках. Младшему, Юрию, пошел второй год. Забота о наследовании престола больше не докучает великому князю.
Воспоминания о детях вызвали в душе нежное чувство к жене Елене. Благодарен он ей сверх всякой меры, любое желание спешит исполнить незамедлительно.
Василий Иванович поднялся с постели, вышел на гульбище. На небе ни облачка, но солнца не видно из-за пыли и смрадной гари, окутавшей город. Вот уже полтора месяца с конца июня на землю не упало ни капли дождя. От жары пересохли болота, иссякли ключи, горят подмосковные леса. Такая же сушь стояла и восемь лет назад, когда он затеял развод с Соломонией. И вновь юродивые пророчат скорый конец света. В страхе глазеют москвичи на ночное небо, где зловеще распростерлась хвостатая звезда. Василий, однако, спокоен: уж сколько раз являлись на небе хвостатые звезды, да и засухи случаются нередко, а жизнь идет своим чередом. Источник его спокойствия в сыновьях: случись что, есть кому продолжить начатые им дела. Не тот, так другой станет великим князем.
Первого сына Василий назвал Иваном. Испокон веку на Руси повелось давать первенцу имя деда, ведь он — главный продолжатель своего рода. Второго сына нарек Юрием. На Руси Юрий и Георгий — одно имя. Может, случайно так вышло, что второй сын Елены получил имя скончавшегося по болести сына Соломонии?
Великому князю ведомо: злые языки распускают по Москве ядовитый слух, будто сын Соломонии остался жив и растет у верных людей. Только все это заведомая ложь. Посланные им в Суздаль дьяки Григорий Меньшой Путятин да Третьяк Раков самолично видели, как хоронили сына Соломонии. Георгия нет, и ничто не помешает Ивану стать после него, Василия, великим князем.
Василий Иванович крепко сжал руками перила гульбища: ему ли, полному жизненных сил, помышлять о смерти?
Намереваясь идти к детям, князь покосился в сторону деревянного коня, которого он хотел подарить старшему сыну в день его именин, и залюбовался искусной резьбой. Пожалуй, он прихватит его с собой сейчас, не идти же к детям с пустыми руками.
Василий Иванович, улыбаясь, тихо приоткрыл дверь в покои жены. Елена сидела на лавке возле окна и влюбленными глазами смотрела на спавшего у нее на руках Юрия. Аграфена Челяднина наряжала Ивана в новый кафтанчик.
— Ну чем не добрый молодец? Вот сядет наш Ванечка на лихого коня и поедет во чисто поле славы себе добывать.
— А какая она, слава?
Мамка весело рассмеялась.
— Слава бывает разная: худая и добрая.
— Худая слава кусачая?
— Кусачая, малютка, ой какая кусачая!
Ваня, на минутку задумавшись, упрямо тряхнул головой.
— Поеду я во чисто поле и одолею худую славу, пусть никого не кусает!
— Худую славу ничем не одолеть: ни мечом, ни стрелой. Ее сторониться нужно, Ванечка.
— А где она живет: в лесу или в поле?
— Худую славу злые языки рождают.
— Когда я стану большим, велю отрезать злые языки, вот и не будет худой славы!
Василий Иванович перестал улыбаться. Не в первый раз приходится ему слышать о жестоких намерениях сына. На днях, бегая по двору, он споткнулся о нежившуюся под солнцем кошку и, рассвирепев, набросился на нее с палкой. Подобные замашки сына не нравились великому князю, и он как-то сказал об этом Елене. Та лишь весело рассмеялась.
— Побил кошку палкой? Что за беда, муж мой? Люди зельем травят друг друга, головы секут, вешают, на кострищах сжигают, живьем в землю закапывают. А Ванечка кошку побил за дело: из-за нее коленочку сильно зашиб. К тому же будущему государю не подобает быть добреньким да покладистым. Эдак недолго и власти лишиться.
Василий пристально всмотрелся в лицо жены и впервые заметил нечто новое. Раньше ему все казалось прекрасным: и длинные шелковистые волосы, и розовые, такие милые ушки, и словно изваянные искусным мастером нос и губы. А тут он впервые обратил внимание на то, что нижняя губа капризно отвисла, обнажив мелкие ровные губы, а в больших темных глазах зыблется не то равнодушие, не то холод.
Прав ли он, порицая жестокие замашки сына? Ему ли не знать, как свирепа борьба за власть, как глубока бездна людской ненависти, как преуспели в своем сатанинском ремесле каты? Разве не постиг он сам всей премудрости обладания высшей властью? Не по его ли приказу казнили бесноватого Берсень-Беклемишева, а дьяка Федора Жареного били кнутьем и лишили языка?
Да, и его руки обагрены кровью. Но это кровь не безвинных жертв. Берсень-Беклемишев дошел до того, что стал поучать его, великого князя, как он должен управлять своей землей. Все новины, вводимые им, поносились строптивым боярином чуть ли не всенародно.
Но не он ли помиловал Вассиана Патрикеева, постриженного по приказу его отца в монахи Кирилло-Белозерского монастыря, позволил ему оказывать сильное влияние на ход церковных дел? А ведь великий князь хорошо знал, что он угодил в отцову немилость из-за оплошек, допущенных при заключении мирного договора с Литвой, что Вассиан содействовал приходу к власти его племянника Дмитрия.
Всю жизнь сторонился Василий Иванович худой славы. Родные братья ой как досаждали ему! Поставь иного перед судом, и доносов на него хватило бы для самой лютой казни. Но он сумел представить себя в глазах людей щедрым на милость. И даже когда иной из братьев доходил до крайности, до намерения бежать в Литву — и покойный Семен, и ныне здравствующий Юрий были близки к этому, — он все же прощал их, уступая слезным просьбам митрополита Варлаама и Иосифа Волоцкого. Прощал и продолжал неусыпно следить за ними через надежных видоков и послухов. Три года назад он намеревался казнить Ивана Бельского за нерадение в воинском деле, да митрополит Даниил заступился за опального боярина, и Василий внял его просьбе.
Да, он предпочитал уступить церковному пастырю, отменить смертную казнь. Но кто возьмется утверждать, будто великий князь московский — слабый правитель своего государства? Верные люди, постоянно надзиравшие за послами, прибывшими из разных стран, поведали ему, что посол австрийского императора Максимилиана Сигизмунд Герберштейн дивился власти русского государя над своими подданными. Ни один монарх мира, говорил он, не имеет такой власти над жизнью и имуществом людей, как он, Василий. А ведь иной монарх по самые ноздри утоп в крови. Выходит, не в жестокости сила.
— Ты, Аграфена, глупое молвила моему сыну. — Мамка, не заметившая появления в палате великого князя, опешила от его слов, полное лицо ее покрылось красными пятнами.
— Прости, государь, коли лишнее сболтнула! Не по умыслу так сказала, а по неразумению…
— Худую славу рождают не злые языки, а дурные поступки. Потому надо жить так, сын мой, чтобы никто, ни злой, ни добрый человек, не мог сказать о тебе худое слово.
— Да разве на всех угодишь? — вмешалась в разговор Елена. — Иному сколько добра ни делай, все одно будет про тебя худое нести.
— Не дело государя угождать своим подданным. В его власти казнить или миловать любого холопа, коли он того заслужил. И ежели кто праведный суд государя осуждать станет, тот сам достоин казни. Худую славу рождает не праведный суд, а беспутство, дурные наклонности, леность, пренебрежение к делам. Хорошенько запомни, сын мой, поучение прадеда нашего, Владимира Мономаха. А он говорил так: уклоняйся от зла и делай добро, имей очам управление, языку воздержанность, уму смиренье, телу порабощенье, гневу погибель. Понял?
Ваня ничего не понял из сказанного отцом, но он побаивался его, а потому согласно кивнул головой.
— Вот и хорошо. А теперь ступай за дверь, там тебя верный конь дожидается.
Пока старший сын занялся игрушкой, Василий Иванович подошел к Елене, ласково глянул на Юрия.
— Ну как его Бог милует?
— Вчера зубик прорезался, так много плакал, а нынче все спит. Лишь для того просыпается, чтобы поесть.
— Сама-то как? Побаливало у тебя полголовы и ухо или нет?
У Елены третий день болела левая половина головы, но она решила не тревожить мужа.
— Спасибо за заботу, государь, нынче уже лучше. Видать, простыла я…
Василий ничего не ответил, он прислушивался к разговору мамки с Ваней.
— Белый конь, — тихо говорила Аграфена, — появляется в рязанских краях на Святого Василия . В вечернюю пору ходят по земле привидения, на болотах слышен свист, вой и как будто кто-то поет, а на могилах загораются блуждающие огни. Тут-то и является людям белый конь. Скачет он по лесам, по долам, всадника своего, татарами убитого, ищет и жалобно плачет по нем. Никто не может поймать того белого коня. Старые люди рассказывают, будто в тех местах было кровавое побоище князей русских со злыми татарами. Долго они бились, да только стали одолевать татары русских. И тут появился всадник на белом коне. За ним рать показалась. Напали они на татар и пошли нещадно рубить их. Всех уж почти уложили, да тут подоспел на подмогу окаянный Батый. Он богатыря на землю свалил и убил, а коня его в болота загнал. С той стародавней поры белый конь ищет своего хозяина, а его сотня удалая поет и свищет, авось откликнется лихой богатырь…
Аграфена замолчала. Никто не проронил ни слова, все задумались о бедах, причиненных русской земле татарами. Неожиданно дверь распахнулась, и в горницу, тяжело ступая, вошел конюший Федор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский.
— Беда, государь… — начал было он и осекся, заметив гневные искры в глазах великого князя.
— Ступай в мою палату… А ты, Аграфена, за сыном моим лучше доглядывай, случись что с ним, — голову с тебя сниму! — И, повернувшись к жене, совсем иным голосом произнес: — Тебе же, голубица моя, беречь себя следует, теплее одевайся, чтоб не застудиться. От головной боли, слышал я, чернобыльник хорошо помогает. Завтра Успеньев день, так травознаи по вечерней заре отправятся за этой травой. Тот, кто венок из чернобыльника наденет, весь год от головной боли страдать не будет.
— Благодарствую за заботу, государь. Вчера Михаил Львович прислал ко мне лекаря Николая Булева. Так он присоветовал принимать мятную воду. Ныне, как придет ко мне лекарь, накажу ему добыть травы чернобыльника.
Василий Иванович поцеловал детей и не спеша отправился в свою палату. Конюший, смущенный допущенной оплошностью, ждал его, понурив седую голову.
— Что, Федор, опять татары?
— Татары, государь.
— Из Крыма?
— Оттуда прут, окаянные. Двое племянников крымского хана Ислам-Гирей и Сафа-Гирей идут к московским украйнам.
«Так вот какой поминок преподнес мне на Святого Василия проклятый Сагиб-Гирей! Аграфена не зря нынче татар поминала, вот и накаркала».
— Кто привез худую весть? Не ложный ли это слух?
— Только что от волошского воеводы Петра воротился гонец Небольса Кобяков. В дороге он встретил Сафа-Гирея и Ислама, устремившихся к Рязани.
— Велико ли татарское воинство?
— Небольса говорит: сила у татар великая. Тысяч сорок ведут племянники крымского хана.
Василий Иванович нахмурился. С таким войском Сафа-Гирей с Исламом могут натворить немало бед. В дверь тихо постучали.
— Войди! — приказал великий князь и, увидев Михаила Васильевича Тучкова, спросил: — С чем явился, боярин?
— Только что прибыл тайный человек с грамотой от Ислам-Гирея.
Окольничий четыре года провел в Крыму, хорошо знал повадки татар. Через него Василий Иванович держал связь с нужными людьми. К нему посылали своих людей крымские вельможи и царевичи, враждовавшие друг с другом, доносившие в Москву на своих недругов.
Василий Иванович, внимательно прочитав грамоту Ислама, вопросительно посмотрел на Тучкова.
— Пишет мне Ислам, будто, сговорившись между собой, идут на Русь царь крымский да казанский, а он, дескать, неволею участвует в этом деле, турецкий султан его послал. Иду, уверяет меня Ислам, а тебе дружу. Что ты об этом мыслишь, боярин?
Михаил Васильевич сердито засопел шишковатым носом.
— Лжет он, государь. Татарские царевичи всегда охотно ходят на русские украйны. Каждый такой поход приносит им великое богатство.
— И я так мыслю: лжет мне Ислам. Сомневаюсь, однако, в намерениях непрошеных гостей. С такой силой, коей они располагают, можно не только украйны, но и саму Москву попытаться захватить. Поэтому надлежит нам всячески обезопасить себя. Ты, Михаил Васильевич, тотчас же отправь гонцов к братьям моим: в Дмитров к Юрию и в Старицу к Андрею. Пусть немедля поспешают в Москву. А ты, Федор Васильевич, распорядись насчет воевод. Вели воеводам Дмитрию Федоровичу Бельскому, Василию Васильевичу Шуйскому, Михаилу Васильевичу Горбатому да боярину Михаилу Семеновичу Воронцову немедля выступать в Коломну. Воеводу Дмитрия Палецкого и сына своего Ивана отправь в поле проведать, где ныне находятся татары, куда путь держат. Сам я на Успение Богородицы буду в Коломенском. В мое отсутствие прикажи расставить в Кремле пушки и пищали на случай прихода татар. Да вели посадским людям перевозить имение в город. Всяко может случиться…
Конюший и окольничий согласно кивали головами.

 

Андрей Попонкин, направляясь к Аникиным, дивился столпотворению, творившемуся на узких московских улицах. Еще вчера жизнь шла своим чередом: привычно шумело огромное торжище, судачили у колодцев бабы, а старики, сидя возле своих домов на завалинках, спокойно созерцали происходящее вокруг. Нынче же все пришло в движение — и Москва уподобилась огромному потревоженному муравейнику. По всем дорогам двигались из ближних подмосковных вотчин воины, по-разному одетые, вооруженные кто копьем, кто мечом, а кто и топором. Навстречу им мчались великокняжеские и боярские гонцы, колыхались повозки, груженные домашним скарбом, поверх которого восседали женщины, старики, дети. Жители посада спешили укрыться за городскими и монастырскими стенами.
То не черная туча зависла над городом, над бурлящим людским морем, а густая пыль да едкий, вызывающий на глазах слезы дым. Полуденное солнце едва заметным пятном обозначилось на небе, и люди со страхом взирали на него, глубоко убежденные в том, что это — предвестие грядущих неслыханных бед, ниспосланных Всевышним за грехи человеческие. На всех перекрестках кликушествовали юродивые, исторгая на онемевших от ужаса людей пророчества одно страшнее другого.
Андрею не до пророчеств юродивых, калик перехожих да невесть откуда явившихся на свет Божий отвратительных старцев. Тучковы послали его в свое родовое поместье Дебала с наказом собрать и привезти в Москву посошных людей. Но может ли он отправиться туда, не повидав друга своего Афоню, ведь тот родом из Ростова, поблизости от которого и находится владение Тучковых. Наверняка Афоня захочет воспользоваться оказией, послать матери, братьям и сестрам поминки.
Проехав через распахнутые ворота, Андрей немало подивился царившему во дворе беспорядку. Не найдя никого дома, он хотел было сесть на коня и удалиться, да услышал в сарае приглушенный голос хозяйки:
— Что ж ты морду-то от еды воротишь? Ешь, пока я тут, а то придут татарове, угонят тебя в поганый Крым, хлебнешь там горюшка.
В ответ корова жалобно замычала.
— Кто там свет застил? Ах, это ты, Андрюшка. А мне померещилось сослепу, будто зятек наш разлюбезный, Афонюшка, воротился. Глянь, Андрюшка, на буренку нашу. Кто она? Вестимо, тварь бессловесная. А тоже беду чует, с утра ничего не ест, лишь мычит жалобно.
— Может, прихворнула буренка?
— Не похоже… Приключись хвороба, так лежала бы, или хвост задирала бы, или дышала бы тяжело. Иное с ней. Давеча потянулась к моей руке мордой и лизнула. Не иначе как беду почуяла.
— Мужики-то да Ульяша где?
— А они все на Васильев луг подались проводить в поход Афонюшку. И я бы пошла, да кто за домом приглянет? Хоть бы воротился наш соколик ясный целым да невредимым. Господь Бог не дал нам с Петром сына, так мы Афонюшку полюбили как сына родного. Такой же, как и Петр, хозяйственный, любое дело по дому разумеет. Душа моя исстрадалась по нем. Ну, как не воротится с ратного поля?
— Не плачь, тетя Авдотья, поверь моему слову, вернется ваш Афоня. Ведь сколько раз ходил он на татар и всегда невредим был.
Твоими бы устами да мед пить. Только вот сердце мое ноет, беду, видать, чует. А ты пошто хотел Афонюшку видеть?
— В Ростов еду по делу, может, родичей его повидаю.
— В Ростов, говоришь, направляешься? — Авдотья встрепенулась. — Пойдем, голубок, в избу, хочу с тобой сватье поминок послать. Ты уж уважь меня, старую, отвези кое-что.
Откинув крышку сундука, хозяйка стала откладывать в сторону хранившиеся с незапамятных времен вещи.
— Вот эти рубахи братанам Афонюшкиным передай. Они у нас зимой гостили, такие скромные оба да пригожие, уж так нам по сердцу пришлись!.. А эти сапожки сестричке его, может, сгодятся. Не сподобил Господь лицезреть ее, но верю: не хуже она своих братьев. Говорят, девица на выданье. Так ты отдай ей от нас еще вот эти сережки. Их мне матушка моя незабвенная подарила. Да разве старухе они к лицу? А молодице в самый раз будут.
Авдотья извлекла со дна сундука вишнево-коричневый платок с серебристым узором и, развернув его, приложила к груди.
— А этот плат мне Петр в молодости купил. Так ты его сватье нашей разлюбезной вручи. Пусть носит, она ведь еще не старая…
Привязав узелок с подарками к седлу, Андрей хотел было поехать в сторону Ростова, но раздумал: разве только из-за этого приезжал он к Аникиным? Нужно бы повидаться с верным другом, попрощаться с ним, а то всяко может случиться, с поля брани далеко не все возвращаются. И он погнал коня в сторону Васильева луга.
На Васильевом лугу было такое столпотворение, что Андрей сразу же усомнился в возможности отыскать Афоню. Крики людей, звон оружия, плач женщин и детей оглушили его. Растерянно оглядываясь по сторонам, Андрей медленно продвигался вдоль берега Москвы-реки.
— Андрюша, друг мой любезный, кого это ты высматриваешь по сторонам? — Афоня крепко держал Андреева коня за стремя.
— Тебя ищу.
— Хорошо же ты ищешь: далеко смотришь — да ничего не видишь. А мы тебя уже давно приметили.
Только тут Андрей заметил приветливо улыбавшегося ему Петра Никоныча, Ульяну да уцепившегося за материнскую юбку двухлетнего Якимку. Ульяна за годы замужества сильно изменилась. Она и раньше была недурна собой, но красота ее была неприметной, какой-то робкой. Девушкой Ульяна часто смущалась, краснела — может быть, потому Андрей и не находил в ней ничего особенного. Только сейчас он заметил, что жена Афони очень красива. Положив левую руку на Якимкину голову, а правую на слегка выпиравший живот — к весне ожидалось прибавление семейства, — она пристально всматривалась в лицо Афони, как будто стремилась как можно лучше запомнить его.
И вновь в сердце Андрея острой занозой зашевелились воспоминания о Марфуше. Где-то она сейчас? Помнит ли о нем? Не может быть, чтобы не помнила!
— Хотелось бы и мне пойти в поход на татар. Рубил бы их направо и налево, пока не дошел бы до самого Крыма и не отыскал бы там Марфуши!
— Чудак ты, Андрей! Неужто до сих пор не забыл ее?
— Не забыл и вряд ли забуду.
— Да ты, брат, оказывается, однолюб! Плохо придется тебе.
— А ты разве не однолюб? Может, тебе многие бабы нравятся? — Ульяна лукаво улыбалась. Она говорила так вовсе не из ревности, просто ей захотелось еще раз услышать от мужа ласковое слово.
Серые глаза Афони под густыми нависшими бровями затеплились нежностью.
— Кроме тебя, Ульяша, никто мне не мил. Умереть придется, так ты знай: умру с мыслью о тебе.
Ульяна обхватила мужа за шею.
— Глупый ты мой, к чему смертушку помянул?
— Прости, что неосторожным словом потревожил тебя напрасно. Никак тебе нельзя сейчас волноваться. Смертушку же я помянул просто так: когда-нибудь все помрем. — И, обратившись к Андрею, перевел разговор на другое: — А ты почему в поход на татар не идешь?
— Тучковы снарядили меня в свое поместье Дебала, велели привести в Москву посошных людей.
Афоня взял Андрея за руку, отвел в сторону, горячо зашептал:
— Будешь в Ростове, передай мой поклон матушке, братьям и сестрице. Скажи: горячо их люблю всем сердцем. Случится что со мной, позаботься о них, Андрей, слезно тебя прошу!
— О том не думай, Афоня. Все, что нужно, исполню. Хочешь, крест поцелую?
— И без крестного целования верю тебе, друже. Тоска меня нынче донимает, все о смерти думаю. К чему бы это? Раньше сколько бы на татар ни ходил, ничего не боялся, оттого, наверно, и цел-невредим остался. А нынче тоскливо стало…
Андрей обнял друга.
— Это оттого, Афоня, что жена у тебя, дети. Крепко привязали они тебя к жизни. Раньше их не было, вот ты и не думал о смерти.
Вдалеке зарокотал воеводский набат, завыли сурны. Афоня крепко прижал к себе Андрея.
— Как славно, что ты пришел проводить меня! Теперь я спокоен: случись что, моим близким есть на кого опереться.
— Афоня, а с кем из воевод ты пойдешь?
— Мне, Андрюша, здорово повезло. Поведет нас в бой Иван Овчина, с ним воевать не скучно. А вон и он сам, легок на помине…
Из ворот Кремля показалась группа нарядно одетых всадников. Андрею не раз приходилось видеть Ивана Овчину в доме Тучковых, поэтому он без труда признал его во всаднике, ехавшем на белом коне впереди всех. Ветер растрепал светлые волосы воеводы, мужественное открытое лицо улыбалось, и при виде этой улыбки у многих воинов отлегла от сердца гнетущая тяжесть, зародилась вера в успех предстоящего дела.
Всадники пересекли площадь и остановились на возвышении, откуда хорошо просматривался Васильев луг. Они о чем-то оживленно переговаривались между собой.
— Молоденький совсем еще, — озабоченно вздохнул Петр Никоныч, — и помощники ему под стать. Кто это рядом с ним, Афонюшка?
— Тот, что справа, носатый такой, — Роман Одоевский, а слева, в латах, — Василий Серебряный.
Совет военачальников закончился. Иван Овчина тронул коня, поднял правую руку. Вновь зарокотал набат. Истошно заголосили женщины.
— Пора нам прощаться, — дрогнувшим голосом произнес Афоня.
Петр Никоныч приблизился к зятю, осенил его крестом.
— Вместо сына родного стал ты нам, Афонюшка. Береги себя в ратном деле. Да пошлет тебе Господь Бог удачу.
— Спасибо, отец, на добром слове. Будьте покойны, не дадим в обиду Русскую землю, не допустим ворогов до Москвы… И ты, Андрюша, прощай. — Друзья крепко обнялись. Сердце Андрея сжала тревога: неужто и Афоне уготована судьба друга его, Григория? И когда Господь Бог покарает татар за обиды, причиненные Русской земле, ему самому? Марфуша, Гриша с Парашей, наместник зарайский Данила Иванович с женой Евлампией… Да разве перечислишь всех, кто погиб от татар на поле брани, угнан в полон, продан в рабство?
Ульяна последней простилась с мужем. Припала лицом к широкой груди и замерла, не издав ни звука. А потом долго смотрела ему вслед, в затуманенное пылью и едкой гарью Замоскворечье, пока не исчезла из вида русская конница.
Иван Овчина-Телепнев-Оболенский с радостью узнал о своем назначении воеводой в поход против татар. На следующий день его рать прибыла в Каширу. В Кашире имелся, хорошо укрепленный деревянный кремль. В этом городе все строения были деревянные, даже соборная церковь Успения. Кремль имел восемь башен и двое ворот. Каширские люди занимались нехитрыми промыслами и торгами. Среди них были хлебники, сапожники, калачники, рыбники. Рыбники ловили «по старине» дорогую осетровую рыбу: осетров, стерлядь, белорыбицу.
По прибытии в Каширу Иван сразу же приказал отправить за Оку несколько отрядов с наказом проведать, где находятся татары, добыть «языков».
На третий Спас к Овчине явился гонец от начальника одного из отрядов. Поглаживая длиннющие усы, он степенно рассказал воеводе о татарах.
— Разъезд наш достиг Переяславля-Рязанского. Татары туда пришли с большой силой, но городом не овладели. Выжгли лишь посады и, рассеявшись по волостям, почали бить, грабить и брать людей в полон.
— Думается мне, Роман, — обратился Иван Овчина к своему другу, молодому князю Одоевскому, — что сил у татар не так уж много. Почему я так мыслю? Да потому, что Переяславль-Рязанский им одолеть не удалось. К тому же спешат вороги грабежом заняться. Видать, недолго на Руси пробыть собираются. Надо не мешкая выступать к Переяславлю-Рязанскому.
— Может, лучше дождаться их прихода сюда? Вдруг ошибемся? Ежели татары нас одолеют, то двинутся прямиком на Москву. Здесь же, за крепостными стенами, мы в безопасности. К тому же и другие полки располагаются поблизости. Случись что, сразу придут на подмогу.
Иван досадливо махнул рукой…
— Осторожен ты, Роман! А там, под Переяславлем-Рязанским, русские люди гибнут. Вели войску немедля выступать в поход. — Повернувшись к гонцу, он спросил: — Как тебя звать, воин? — Афоней кличут.
— Лицо твое, Афоня, мне знакомо, а вот где встречаться нам приходилось, не припомню. Афоня радостно заулыбался.
— Лет шесть тому назад приходил Ислам на Русь, так мы секлись с ним на перелазе под Ростиславлем.
— Помню, помню, Афоня. Ловок же ты татар рубить!
— Старался от тебя не отстать, воевода. Негоже простому вою хуже воеводы с ворогами драться.
— Ты, Афоня, останешься при мне за вожа.

 

В день Флора Распрягальника конная рать Ивана Овчины наткнулась на толпу татар. Русские легко одолели врагов, обратили их в бегство.
— А ведь я прав, Роман! — Разгоряченный боем, воевода довольно улыбался. — Татары рассеялись по нашей земле для грабежа. Ныне самое время бить разбойников.
Иван пришпорил коня и, сопровождаемый небольшим отрядом удальцов, устремился в погоню за татарами. Вскоре его отряд далеко опередил основную рать. Выметнувшись на холм, преследователи неожиданно для себя обнаружили огромное войско татар, которое с двух сторон обходило возвышенное место.
— Ну и втюрились! — Афоня почесал затылок.
— Обычная татарская уловка: притворились, будто спасаются бегством, а сами заманили нас в ловушку. — Роман Одоевский досадливо хмурил густые брови.
— Назад! — скомандовал Овчина, резко поворачивая коня. Он еще надеялся выскользнуть из клещей, охвативших холм.
Было, однако, поздно: обе половины татарской рати соединились, и в месте их соединения скапливалось все больше и больше конницы. С небольшим отрядом, сопровождавшим воеводу, нечего было и думать прорваться через этот заслон. Иван Овчина остановил разгоряченного коня. Сверху расположение русских и татар было видно как на ладони…
— Василий Серебряный не слишком спешит нам на помощь.
— Ты не прав, Роман, Василий слишком торопится. Но к чему? Пробившись к нам, он тоже угодит в ловушку — Иван говорил спокойно, рассудительно, как будто не он только что опрометчиво преследовал передовой отряд татар. — Нужно бы Василию Серебряному остановиться да перестроиться, а он, спеша нам на помощь, ведет людей на погибель.
— Сошлись! — выдохнул кто-то из воинов.
— Сойтись-то сошлись, да как разойтись… Помоги, Господи, нашим одолеть татар!
— Видать, твои слова Господь Бог не услышал, туго нашим приходится.
И впрямь столкновение вышло не в пользу русских: татары легко расчленили сильно растянувшееся войско, немало наших убили, а многих захватили в полон. И только отчаянное сопротивление оставшихся в живых не позволило им заняться попавшими в ловушку.
Вечерние сумерки спустились на землю. Бой прекратился, но татары не шли на приступ холма. Видать, решили отложить это дело до утра: то ли притомились за день, то ли не сомневались в безуспешности попытки русских выбраться из окружения.
Афоня внимательно осмотрелся по сторонам. Там, откуда пришли татары, до самого края неба простерлась степь, бурая от пожелтевшей травы. Правее еле заметной лентой извивалась крохотная речушка, поросшая кустарником. Три полуобгоревшие избы притаились в лощине. Нашлись же смельчаки, решившие поселиться вдали от города на границе с Полем! Выше изб виднелись черные лоскутки полей. К Флору Распрягальнику русские крестьяне спешили посеять озимую рожь. Кто сеял после этого дня, тот урожая не собирал. Всем хорошо ведомо: после поры родятся флоры . Да только здешним поселенцам из-за татарского нашествия не пришлось отсеяться, деревянные сохи остались торчать в не доведенной до края борозде.
С северной стороны в степь острым клином врезался не слишком густой лес. Под его укрытие отступила изрядно потрепанная русская рать. Вряд ли Василий Серебряный в ближайшее время отважится на новое сражение.
Хорошо бы стать вольной птицей и полететь в родной дом, увидеть своих ближних. В этот вечерний час Ульяна укладывает спать Якимку. Вот она подперла рукой лицо и задумалась о нем, Афоне. Тесть наверняка занят лошадьми: Флор-Лавер до рабочей лошади добер. С утра, поди, водил их в церковь кропить святой водой, одарил конопаса именинным пирогом, вычистил стойло, тщательно вымыл лошадиные крупы. У тещи свои заботы. С нынешнего дня начинаются на Руси вечерние бабьи засидки. Не для веселья-безделья собираются бабы, а для совместной работы. Одни супрядничают , другие лен теребят, третьи одежду шьют. С Флорова дня засиживаются ретивые, а с Семена — ленивые. Не забывают русские люди в этот день вдовиц, больных да убогих; на вдовий двор хоть щепку брось… Дорог Афоне запах родного очага, милы обычные трудовые заботы, расписанные народной мудростью на всяк день, любимы им светлые праздники с шумными, удалыми играми, девичьими хороводами да песнями, хватающими за сердце. Взвиться бы птицей в небо да полететь бы в Москву!
Чем гуще становилась темень, тем ярче полыхали в степи костры. Казалось, огненное кольцо опоясало холм. Ветер временами доносил запах варившейся в котлах баранины, гортанные крики татар, ржание лошадей.
— Слушайте меня внимательно! — Голос воеводы звучал тихо, но властно. — Все оберните копыта коней тряпицами. Лишь только татары уснут, будем пробиваться на закат. Здесь сил у ворогов помене. Пробьемся — повернем берегом реки к своим. Подбираться к татарам будем со стороны табуна. Есть ли среди вас охотники снять стражу, охраняющую табун?
— Есть, воевода, — поспешно ответил Афоня. Иван Овчина пристально всмотрелся в его лицо.
— Добро, Афоня. Возьмешь с собой человек пять — и за дело. Да смотрите, чтоб раньше времени шума не было. Снимете стражу, шуганите коней. Они татар переполошат и подавят.
Охотников идти с Афоней нашлось немало. Он отобрал наиболее подходящих для дела, велел снять доспехи и мечи, чтоб не гремели, оставив при себе лишь ножи. Снятое оружие погрузили на лошадей.
Яркие звезды зажглись в августовском небе. В стане противника постепенно водворялась тишина.
— Пора, Афоня, — послышался рядом голос воеводы, — скоро взойдет луна, а нам при луне уходить несподручно. С Богом!
Воины шагнули в густую траву и исчезли в темноте.
Первое время Афоня чувствовал противную дрожь в руках, то ли прохладно было, то ли сказывалось волнение. Постепенно он успокоился, дрожь перестала донимать, а в голове установилась ясность. Шагов за пятьдесят до костра затаились. Татары тихо переговаривались между собой. Вот один из них замолчал и стал пристально всматриваться в сторону холма. Неужто заметил их? Афоня плотнее вдавился в землю. Он видел, как татарин поднялся и пошел в его сторону. Не дойдя шагов двадцать, присел под кустом. Стало ясно: татарин ничего не подозревает. Теперь самое время подать знак тем, кто должен шугануть коней. Воин приложил руку ко рту. Протяжный крик неясыти прозвучал в ночи. Татарин, отлучившийся от костра по нужде, зябко передернул плечами и повернулся спиной. Молниеносно вскочив, Афоня вонзил нож в его спину. Довольно быстро прикончили остальных татар.
— Ребята, разбрасывай костер, пали траву!
Огненные змеи, раздуваемые ветром, поползли в сторону неприятеля. Дикие вопли огласили степь. Ошалело заржали кони, земля задрожала от топота множества копыт. Следом за татарскими лошадьми из темноты, беззвучно ступая, показались свои.
— Афоня, держи коня! — послышался знакомый голос. Все шло по задумке.
— Молодец, что догадался поджечь степь, теперь татары не скоро очухаются. Уйдем к своим, велю наградить тебя, — похвалил Овчина.
— Спасибо на добром слове, воевода. — А в голове мелькнуло: «Спасемся, и то хорошо будет!»
Всадники мчались в кромешной тьме. Костры остались позади, казалось, никто не преследует беглецов. Но в это время из-за горизонта показался край полной луны. С каждой минутой становилось все светлее.
«Черт бы побрал эту луну! — в сердцах подумал Афоня — Теперь мы как на ладошке».
— Держи прямо к речке, а потом берегом к лесу! — спокойно приказал воевода.
Перед тем как спуститься в низину, Афоня оглянулся: преследователей не было видно.
— Не мешкай, гони вперед! — вновь прозвучал голос Овчины. — У леса нас перехватить могут.
Луна поднялась уже довольно высоко, осыпая серебристой пылью прибрежные кусты, пожухлую степную траву, когда всадники выметнулись на открытое место. До леса оставалось версты три, но наперерез мчался отряд татар.
— Изготовиться к бою! — приказал воевода.
— Одолеть ли нам татар? Их в десять раз поболе.
— Выбирать не приходится, Роман. Кони притомились, не уйти нам в голой степи от татар. А тут свои, глядишь, подмогут. За землю Русскую постоим, други!
От громких криков воинов дрогнула степь.
— Гля, остановилась татарва!
— Не только остановилась, но и вспять пошла!
— Что, испужались, ироды?!
Из-за леса показалась русская конница, возглавляемая Василием Серебряным. Съехавшись, Иван Овчина крепко обнял его.
— Спасибо, Вася, за подмогу. Тревожился я: ну как спать залегли?
— Не до сна нам было, Ваня. Как увидели, что степь огнем занялась, догадались: не иначе как ваших рук дело. Ждали вас, изготовившись к бою.
..Наутро на помощь Ивану Овчине явился со своим войском воевода Дмитрий Палецкий. Татары, испугавшись встречи с главным великокняжеским войском, шедшим за передовой ратью Дмитрия Палецкого и Ивана Овчины, двинулись назад, в Крым. Русские воеводы устремились было в погоню, но не смогли настичь быстро отступавшего противника.

 

Отразив нашествие татар, на Луппа Брусничника великий князь возвратился в Москву. Толпы москвичей радостными криками приветствовали его. Однако на следующий день произошло событие, которое сильно омрачило торжества по случаю избавления от опасности.
Евтихов день выдался ясным и тихим. Народ радовался: хорошо, коли Евтихий — тихий, а то не удержать на корню льняное семя, все дочиста вылущится. В первом часу дня, возвращаясь после торжественной службы из Успенского собора, Василий Иванович вдруг почувствовал странную тревогу. Сначала он не мог понять, в чем дело, но, когда люди стали пристально смотреть на солнце, все понял. Солнечный диск оказался как будто срезанным в верхней части. Средь бела дня наступили сумерки.
— Вот оно, знамение бед наших! — раздался в толпе громкий голос юродивого Митяя — Молитесь, люди добрые, чтобы Господь Бог смилостивился над вами, простил прегрешения ваши.
При этих словах люди попадали на колени, стали неистово креститься.
— И ты, великий князь, молись вместе с нами, ибо это знамение для тебя: многих ты судил, но скоро и сам предстанешь перед судом Всевышнего. Кайся же в грехах своих!
От этих пророческих слов Василию Ивановичу стало не по себе. Глядя в сторону затмившегося светила, он трижды перекрестился.

Глава 18

Василий Иванович в ожидании брата Андрея Старицкого, приглашенного на великокняжескую охоту, задремал, сидя за столом. И вдруг очнулся со странным, щемящим чувством, навеянным явившимися во сне видениями. Привиделось ему, будто в жаркий летний день шел он рука об руку с Соломонией по берегу Москвы-реки, недалеко от загородного села Воробьева. Неожиданно Соломония остановилась и, повернувшись к нему, глянула в самую душу своими прекрасными грустными глазами.
— Пошто же ты, Василий, погубил меня?
Он хотел было закричать: «Не губил, не губил я тебя!» — и не смог: язык онемел, сделался вдруг огромным, неповоротливым. Часто случается так во сне: надо бежать — да ноги не слушаются, надо врага разить — руки не двигаются.
— Не губил, говоришь? — Казалось, Соломония читала сокровенные его мысли. — А кто меня с младенцем во чреве в монастырь заточил? Не по твоей ли воле митрополит Даниил надел на мою головушку ненавистный куколь?
И вновь нелепица: знает князь, что Соломония пострижена в монахини, да не монахиня перед ним. На Соломонии яркий нарядный летник, голову украшает волосник , вязанный из золотых шелковых нитей.
— Прости, Соломония, не ведал я о младенце.
— Нет тебе прощения, Василий! Грядет время, и сын мой, Георгий, отомстит тебе за меня!
— Твой сын мертв, дьяки Григорий Меньшой Путятин да Третьяк Раков самолично видели, как предали его земле.
— Лживое слово молвили тебе дьяки. Сын мой жив, я храню его у надежных людей.
— Где ты хранишь нашего сына?
— Ишь, чего захотел! Скажи тебе, так ты своими руками задушишь его.
— Да разве я злодей, Соломония? И в мыслях не было учинить зло твоему сыну.
— Хоть ты, может, и не злодей, Василий, да веры тебе у меня нет. Не ты ли предал меня? Так знай же: растоптав нашу любовь, ты погубил не только меня, но и себя. Глянь на речку. То не белая лодия на волнах качается, а домовина, для тебя предназначенная. Вишь, к берегу ее прибило. Так прощай же, Василий…
Соломония сбросила с себя летник, распустила пышные волосы, шагнула в воду. Река подхватила ее, понесла на стремнину, и вот уж нет Соломонии, словно растаяла она средь серебристых бликов.
Очнувшись, Василий Иванович долго еще находился между сном и явью. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь слюдяные окна, падают на бревенчатую стену множеством светлых пятен, так похожих на серебристые блики, приплясывающие на воде. А белая столешница перед ним очень напоминает качающуюся на волнах домовину. Все зыблется, все неустойчиво. Это оттого, что он, Василий, тяжко болен. Князь встряхнул головой, напряг память.
На Сергиев день он вместе с женой и детьми отправился в Троицкий монастырь, чтобы отблагодарить Всевышнего за успешное отражение татарского нашествия. Отослав затем жену и детей в Москву, поехал на Волок Ламский с намерением потешиться своей любимой забавой — охотой. На полпути между Троицким монастырем и Дмитровой в селе Озерецкое Василий почувствовал недомогание. Раздевшись перед сном, он обнаружил на левом стегне багровую болячку. На вторые Денисы позимские в большом изнеможении великий князь добрался до Волока и в день прибытия, превозмогая боль, был на пиру у тверского дворецкого.
Ивана Юрьевича Шигоны-Поджогина, которого он простил и вновь приблизил к себе вскоре после рождения сына Ивана. На следующий день, однако, Василий Иванович почувствовал себя еще хуже. Шигона посоветовал ему попариться в мыльне. Князь верил в целительную силу парного духа, поэтому охотно последовал совету дворецкого. С трудом дошел он до мыльни, но парилка не облегчила его страданий, и Василий Иванович с большой нуждой сидел после нее за столом в постельных хоромах.
Между тем стояла чудесная солнечная погода. Слыша, с каким нетерпением заливаются во дворе гончие, великий князь приказал Шигоне послать за ловчими. Федор Нагой и Борис Дятлов незамедлительно явились, и великокняжеский поезд отправился в принадлежащее государю село Колпь. По дороге охота была неудачной, и желание Василия Ивановича оказалось неудовлетворенным. По этой причине он велел звать своего брата Андрея, намереваясь возобновить охоту, и в ожидании его уселся за стол. Тут-то и привиделся ему удивительный сон.
Великий князь еще раз встряхнул головой и, окончательно придя в себя, заметил тихо стоявшего в дверях брата.
— Что, Андрей, уставился на меня, будто уксусу проглотил?
— Вижу, нездоров ты, государь.
— Да нет, здоров я… — Василий Иванович с трудом поднялся из-за стола. — Притомился с дороги, вот и вздремнулось. А ты, я вижу, раздобрел, женившись. Как, Евфросинию Бог милует?
На бледном вытянутом лице Андрея Старицкого появилась робкая улыбка. В Сретеньев день в хоромах великого князя была свадьба Андрея Ивановича и дочери князя Андрея Хованского. Василий Иванович, будучи длительное время бездетным, не разрешал своим братьям жениться, опасаясь притязаний на великокняжеский престол со стороны их детей. После рождения второго сына Юрия эти опасения отпали, и Андрей Старицкий осмелился бить челом государю о позволении жениться. Василий, давший позволение, за неделю до свадьбы пошел к обедне в Успенский собор, а затем к митрополиту и, объявив ему о намерении брата, просил благословения. На свадьбе, передавая брату молодую жену, великий князь сказал ему: «Андрей, брат!
Божиим велением и нашим жалованием велел Бог тебе жениться, взять княгиню Евфросинию; и ты, братец Андрей, свою жену, княгиню Евфросинию, держи так, как Бог устроил».
— Господь Бог милует Евфросинию. Седмицу назад призналась, будто дите понесла.
Василий Иванович удивленно поднял брови.
— Ловок же ты, братец. Давно ли женился, а уж Всевышний смилостивился над тобой… Пора нам, однако, на охоту.
— Отдохнул бы с дороги, и завтра не поздно потешиться.
— Невмоготу терпеть, братец. Погодка уж больно хороша. Глянь, как солнышко-то играет! Готовы ли ловчие?
Андрей поспешно распахнул дверь, махнул рукой. В горницу вошел Федор Нагой, статный, пышущий здоровьем. Василий Иванович залюбовался его открытым чистым лицом, ясными живыми глазами под соболиными бровями. Такого русича не стыдно показать заморским послам, впрочем, как и некоторых молодых воевод, выдвинувшихся за последнее время: Ивана Овчину, Дмитрия Палецкого.
— Время ли, государь, веселью быть? — низко поклонившись, спросил ловчий.
— Самое время начинать веселье. Псари на месте?
— Все ждут твоего слова, государь.
Василий Иванович вышел на крыльцо. В лицо пахнуло ароматом опавшей, прихваченной первым морозцем листвы. Удивительный это запах: рожденный тленьем, он бодрит, молодит душу, особенно во время охоты. Многие деревья и кустарники сбросили свои листья, стоят голые. Но березы не все еще обнажились, кутаются в рыжие лисьи меха. Да видно, мех тот сносившийся, старый. Налетит сиверко, и будто клоки золотистой шерсти сыплются с берез на землю.
Василий Иванович, незаметно поддерживаемый Федором Нагим, сел на коня, тронул поводья. С какой-то особой жадностью всматривался он нынче в окружавший его мир. Вон шустрая синичка села на перила крыльца и уставилась на него бусинками-глазами. С наступлением холодов синицы покидают мокрые голые леса и перебираются поближе к человеческому жилью.
Внимание князя привлек старый одинокий клен, стоявший возле дороги. Все листья сбросил он на землю, и лишь один-единственный лист тревожно трепещет на ветру среди голых черных ветвей. Глядя на него, Василий Иванович вдруг погрустнел. Трепещущий кленовый лист показался ему таким жалким, безнадежно слабым! Навалится посильнее ветер, сорвет припозднившийся лист, и пропадет он в безвестье.
«Ну и что из того? — мелькнуло в голове. — Придет весна-красна, и новые листья зародятся на клене. Будут они украшать его всю весну и все лето, а с приходом осени вновь опадут и испреют. Не так ли и поколения людей сменяются на земле, как листья на клене?»
Громкие крики и лай собак отвлекли князя от грустных мыслей. Оказалось, выжлятники напустили гончих на выгнанного из леса матерого волка. Окруженный со всех сторон собаками, зверь грозно щерился. Несколько мгновений собаки не решались нападать на него, а потом вдруг кинулись скопом, и клубок тел покатился по земле.
— Ну вот, еще один лист сорвало ветром…
— Ты что-то сказал, государь?
— Да это я так, про себя молвил. Глянь-ка, Андрей, на небо. Такая же синь случается по весне. И облака — словно омытые дождичком… Чую, не дожить мне до новой весны.
— На все воля Божья. Не велишь ли кончать охоту? Воротимся как раз к обеду.
— Так рвалась душа на потеху! А нынче впервой никакой радости не испытал…

 

Из Москвы прибыл князь Михаил Львович Глинский с двумя лекарями, немцами Николаем Булевым и Феофилом. Лекари долго советовались между собой и с Михаилом Львовичем, который в молодости изучал лекарское искусство, после чего приложили к болячке пшеничную муку с пресным медом и печеным луком. От этого болячка стала ярко-красной и начала загнивать.
Князь прожил в Колпи две недели, а затем пожелал перебраться в Волок. Ехать на лошади он не мог, поэтому отроки боярские и княжата несли его пешком на руках. В Волоке Василий Иванович приказал прикладывать мазь. Из болячки стало выходить много гноя. Боль резко усилилась, в груди стала ощущаться тяжесть. Лекари дали ему чистительное средство, но оно не помогло, есть ничего не хотелось.
«Едва ли придется подняться, — думал Василий Иванович, — настала пора позаботиться о смерти. А дети мои настолько малы, что не могут защитить себя в годину испытаний. После моей кончины бояре, как псы голодные, начнут рвать Русское государство на части. Да и братья непременно попытаются отнять власть у малолетнего Ивана. Елена слаба, ей с боярами да братьями не справиться. Михаил Львович Глинский, человек властолюбивый, захочет управлять государством через голову Елены и Ивана. На кого опереться? Кому довериться? Как сделать так, чтобы сын мой власть, ему принадлежащую, уберег?»
Василий Иванович стал мысленно перебирать людей, находившихся вместе с ним в Волоке.
Первым перед его мысленным взором предстал добродушный толстяк Дмитрий Федорович Бельский. Тщательно сторонится князь боярских склок. Даже за брата своего, Ивана, находящегося в темнице, не решается вступиться перед государем. Тем угоден ему Дмитрий Бельский.
На смену Бельскому явился Иван Васильевич Шуйский. Не взяв дородством, князь старательно следит за своей внешностью, волоса держит в порядке, опрятно и нарядно одет, холеные пальцы рук унизаны перстнями. Давно знает его государь, а все не раскусил. Трудно сказать, как поведет себя Иван Шуйский после его смерти.
Василий Иванович вздрогнул: ему явственно послышался вкрадчивый скрипучий голос Михаила Львовича Глинского. А вот и он сам. Черные глаза лихорадочно блестят из-под посеребренных сединой бровей. Государь знает: не любят бояре родного дядю его жены Елены. Два с половиной десятка лет миновало с того времени, как Василий Иванович известил императора Максимилиана о принятии под свое покровительство Михаила Львовича Глинского, покинувшего Литву, однако по-прежнему смотрят на него исконно русские бояре как на чужака. К тому же злые языки обвиняют Михаила Львовича в великих грехах: и чародей будто бы он, и Александра, великого князя литовского, якобы свел в могилу. И хотя государь не особенно этим россказням верит, но твердо знает: не прост Михаил Львович, честолюбив, властолюбив. В Литве он занимал немалый пост маршалка дворского . Один его брат, Иван, сидел на Киевском воеводстве, а другой, отец Елены, Василий, держал в своих руках староство Берестейское, а затем был наместником в Василишках. Сам Михаил Львович являлся наместником бельским. Незадолго до перехода в русское подданство едва ли не половина великого княжества Литовского находилась в руках Глинских. Поговаривали даже, будто великий князь Александр решал дела только с согласия Михаила Львовича. Вот какого человека пришлось принять под свое покровительство Василию Ивановичу в 1508 году. Вместе с ним на службу русского князя перешли Василий Слепой, Иван и Андрей Дрождь. Князь Михаил Львович получил в вотчину Малый Ярославец и Боровск в кормление , а князь Василий — Медынь.
Конечно, Глинскому и на Руси хотелось занимать такое же положение, которое он имел в Литве. Не по душе пришлось ему открытое пренебрежение со стороны родовитых, исконно русских бояр, сильная, никем не ограниченная власть великого князя. После шестилетнего пребывания в русском подданстве решил он переметнуться в Литву и для этого намеревался использовать свое пребывание под Оршей. Непосредственным поводом для бегства явилось неудовлетворенное желание Михаила Львовича стать властелином только что отвоеванного у Литвы Смоленска. Василий Иванович понимал, что без Глинского, привлекшего на свою сторону многих смолян, ему трудно было бы овладеть этим городом. И, тем не менее, он не мог отдать Михаилу Львовичу драгоценный Смоленск. Город был ключом к Днепровщине, и ключ этот нельзя было вверить в ненадежные руки литовского перебежчика.
Для Василия Ивановича весть о бегстве Глинского в Литву не была неожиданной. Зная о чрезмерном властолюбии своего нового подданного, он сразу же установил за ним тайный надзор. Опыт в этом деле великий князь приобрел, надзирая за своими братьями. Едва Глинский вознамерился податься к Жигимонту, его слуга темной ночью направился к князю Михаилу Булгакову с вестью, что Михаил Львович выехал в Оршу в расположение вражеской рати. Булгаков немедленно известил об этом конюшего Ивана Челяднина, и тот отправил за беглецом погоню. Глинский с небольшой свитой ехал за версту от своего войска, поэтому его схватили без лишнего шума. При нем были найдены королевские посыльные грамоты, с очевидностью изобличавшие истинные намерения князя. Челяднин отправил его в Дорогобуж на суд государя. По распоряжению великого князя Глинский был закован в кандалы и отправлен в Москву.
Одиннадцать лет провел Михаил Львович в темнице. Лишь после настойчивых просьб жены, императора Максимилиана и других ходатаев Василий Иванович разрешил снять с него оковы, отпустить на поруки, но лишь через год даровал ему полную свободу.
Кем же ныне доводится Михаил Львович великому князю? Смирил ли в темнице свою гордыню? Что предпримет он после его, Василия, смерти? Государь пристально всматривается в желтое желчное лицо, в темные, лихорадочно блестящие глаза и никак не может решить, друг или враг перед ним.
Михаил Львович по-прежнему не любим Шуйскими, Челядниными и многими другими ближними боярами. В случае смерти великого князя они сделают все, чтобы оттеснить Глинского от власти. Выходит, он, Василий, в своей духовной грамоте, да и устно тоже, должен защитить право Михаила Львовича быть опорой и защитой его сыновьям. Лишь бы не вознамерился он похитить у них власть…
Двое дворецких в Волоке: Иван Юрьевич Шигона-Поджогин да Иван Иванович Кубенский. Рослый неповоротливый Иван Кубенский состоит в родстве с великокняжеским домом. Его отец, Иван Семенович, некогда женился на дочери князя Андрея Васильевича Углицкого. Андрей был родным братом великого князя Ивана Васильевича. Таким образом, дворецкий доводился троюродным братом сыновьям Василия Ивановича. Великий князь не любил своего родича за крутой нрав, недалекий ум и непоследовательность в поступках. Уступив его настойчивым домогательствам, лет десять назад он дал ему чин дворецкого. В ближнюю же думу вводить не намерен: Иван Кубенский не мог быть надежной опорой его сыновьям.
На кого же положиться? Кому довериться?
Великий князь недовольно поморщился: всю жизнь тщился он окружить себя надежными людьми — и вот теперь, когда смерть стоит на пороге, ему некому, оказывается, вверить своих детей. Шигона? Да с ним никто из родовитых бояр считаться не станет! Василий Иванович приблизил его к себе не за знатность, а за усердие.
Как же все-таки поступить, чтобы дети его власти не лишились? Перво-наперво нужно составить новую духовную грамоту взамен той, которая была написана им десять лет назад, перед отъездом в Новгород и Псков, чтобы братья Юрий и Андрей не удумали воспользоваться ею в своих притязаниях на великокняжеский престол. Кого снарядить в Москву за этой грамотой? Боярам задуманного дела не поручишь. Большой человек всегда на виду, за ним наблюдают сотни глаз. Иное дело дьяки: молчаливые и исполнительные, они не столь заметны. Здесь, в Волоке, находится немало дьяков. Василий Иванович выбрал двоих: стряпчего Андрея Мансурова и дьяка Григория Меньшого Путятина. Григорий пользовался особым его доверием, именно он ездил в Суздаль, чтобы разузнать истину о рождении Соломонией сына.
Дьяки незамедлительно явились и, низко поклонившись, встали у дверей.
— Подойдите ближе… Позвал я вас ради большого дела. Но прежде целуйте крест, что ни одна душа об этом деле не проведает.
— Всю жизнь верно служили мы тебе, государь. Сгореть нам в геенне огненной, ежели разгласим доверенную нам тайну, — ответил Григорий.
— Видать, смерть моя близка, а потому не мешкая отправляйтесь в Москву за духовной грамотой отца и духовной грамотой, написанной мной перед отъездом в Новгород и Псков. Ведаешь ли, Андрюшка, где они хранятся?
— Ведаю, государь.
— Обе грамоты возьмите тайно, чтобы ни жена моя, ни митрополит, никто из бояр не проведали, и привезите ко мне. Поняли?
— Все сделаем так, как велишь, государь.
— Езжайте с Богом!
Дьяки удалились. Спустя некоторое время в горницу, осторожно ступая, вошел Шигона. Василий Иванович, с трудом открыв глаза, вопросительно посмотрел на дворецкого.
— Приехал твой брат, государь, князь Юрий Иванович. Василий скривился. Ему очень не хотелось, чтобы Юрий преждевременно увидел его смертельно больным. Опасался, не начал бы вредный братец мутить бояр, сманивать их на свою сторону. Вот покончит он с духовными грамотами, тогда можно было бы и поговорить с ним.
— Зачем он приехал? Разве я звал его?
— Юрий Иванович проведал о твоей болезни, государь, и требует без промедления пустить к себе.
Василий задумался.
— Ну что ж, если князь Юрий горит желанием лицезреть меня, пусть войдет. Но прежде пошли в Москву за боярином Михаилом Юрьевичем Захарьиным. А теперь помоги мне сесть.
Шигона вышел. Торопливо ступая, в палату вошел Юрий Дмитровский. Он пристально всматривался в лицо брата.
— Чего уставился? — усмехнулся Василий Иванович — Или давно не видел?
— Ведомо стало мне, будто ты, дорогой брат, тяжко болен. Вот я и приехал.
— Пустяки. Болячка на стегне явилась. Но нынче уже лучше стало. Так что ты напрасно обеспокоился.
— Рад тому, дорогой брат. — Юрий Иванович смотрел недоверчиво. — Не могу ли, однако, я чем-нибудь помочь тебе?
— Помощи мне никакой не нужно. Князь Михаил Львович привез из Москвы хороших лекарей. Они поставят меня на ноги. Так что ты езжай в Дмитров и не тревожься понапрасну.
— Могу ли я покинуть родного брата в тяжкие для него дни?
— Да о каких тяжких днях ты твердишь? Сказано ведь: лучше мне стало. А нынче дел по хозяйству много, так что тебе лучше быть дома. Обо мне же не изволь беспокоиться.
— Ну, как знаешь, — с обидой в голосе произнес Юрий и вышел.
Василий Иванович в изнеможении повалился на подушки. В горницу вошли лекари. Они раздели больного. Болячка оказалась сильно вздувшейся от гноя. Феофил острым ножом вскрыл нарыв. Из него в подставленный таз хлынул гной. Вслед за гноем показался белый, похожий на червя стержень.
— Вот она, великий государь, твоя болезнь, — произнес Николай Булев, показывая стержень, — теперь ты непременно поправишься.
Василий Иванович и впрямь почувствовал некоторое облегчение. Настроение его улучшилось. Врачи смазали больное место и удалились.

 

Через день явились из Москвы дьяки Андрей Мансуров и Григорий Меньшой Путятин. Василий Иванович, вновь почувствовавший себя хуже, велел без промедления пустить одного Григория. Чем меньше видоков, тем лучше для задуманного дела. Григорий же пользовался его особым доверием.
— Обе ли грамоты привез, Гришка?
— Обе, государь.
— Читай прежде ту, что написана моим отцом, покойным Иваном Васильевичем. Да не громко чти!
Василий Иванович внимательно вслушивался в каждое слово отцовского завещания. По смерти старшего сына Ивана отец первоначально объявил своим наследником внука Дмитрия, но затем, переменив мнение, отдал великое княжение второму сыну, Василию. Духовная грамота отца не исключала возможности перехода власти к третьему сыну, Юрию, в случае смерти второго сына. Этого-то Василий Иванович и опасался.
— Теперь читай мою грамоту.
Слушая Григория, Василий сморщился, словно от зубной боли. Грамота была написана им за два года до расторжения брака с Соломонией, когда наследника у него и в помине не было. За отсутствием оного в случае его смерти власть перешла бы в руки Юрия. Так Василий и писал в своем завещании.
— Довольно читать, предай грамоту огню. Заново писать будем.
Дьяк перекрестился и швырнул грамоту в топившуюся печь. Она вмиг потемнела, скорчилась и вдруг занялась ярким огнем.
Завещание давно сгорело, а Василий Иванович все всматривался в пожравший его огонь. Григорий стоял возле печи, не решаясь движением или словом нарушить ход мыслей государя.
— Слышь, Гришка, — чуть слышно спросил князь, — а ты в самом деле видел, как хоронили сына Соломонии?
На лице дьяка мелькнуло удивление. Он уже не раз рассказывал Василию Ивановичу о своей поездке в Суздаль. Зная, с каким вниманием тот слушал его всегда, Григорий не стал отвечать односложно.
— Когда велено было нам с Третьяком Раковым выехать в Суздаль, мы незамедлительно отправились в путь. Через три дня прибыли на место…
— Вы добирались до Суздаля три дня? Уж не пешком ли вы шли туда? — Много раз слушал Василий Иванович рассказ Григория о поездке в Суздаль, но только сейчас обратил внимание на длительность их поездки. — Может, вы с Третьяком пировали где?
— Пировать мы не пировали, а в беду чуть не угодили. Монахи киржачского Благовещенского монастыря задержали нас и, проведав, что мы направляемся в Суздаль, привели к игумсиу Савве. Тот начал слезно просить отвезти срочную грамоту игумену суздальского Спасо-Евфимиевского монастыря. Мы ни в какую не хотели браться за это дело, твердили, дескать, государь взыщет с нас за нерадение. Савва, однако, уверял нас, что не успеем мы покормиться в трапезной, как грамота будет готова. И в самом деле, едва мы встали из-за стола, как игумен самолично явился в трапезную, неся в руках грамоту. Но тут вбежали монахи и поведали, будто лихие люди увели из конюшни всех лошадей, монастырских и наших тоже. Мы поспешили на двор, да воров и след простыл. К тому же ночь надвигалась. Игумен Савва, стоя перед нами на коленях, умолял простить его. Мы намеревались было пойти в ближнее селение за лошадьми, но игумен нас не отпустил, заверил, что его монахи сами достанут для нас лошадей. К утру пропавшие лошади отыскались. Вот оттого мы и припозднились в Суздаль.
— Об этом ты никогда не говорил мне, Григорий. Почему таился?
— Так ведь никто не спрашивал нас, почему мы три дня ехали в Суздаль.
Василий Иванович недоверчиво покачал головой.
— А не было ли в том злого умысла?
Дьяк, побледнев, опустился на колени. На широком его лице проступили крупные капли.
— Всю жизнь верой и правдой служил я тебе, государь. Никогда и в мыслях не было навредить тебе…
— А игумен Савва? Не по злому ли умыслу задержал он вас?
— За игумена я не ручаюсь. Да только к чему святому старцу было задерживать нас?
— А вот к чему: пока вы коней искали, сына Соломонии прикончить могли!
Григорий побледнел пуще прежнего, но продолжал настаивать на своей невиновности.
— Явившись в Суздаль, мы и впрямь угодили на похороны. В соборной церкви Покровской обители отпевали младенца. Нам с Третьяком тоже сперва подумалось, что неспроста он скончался, потому в тот же день учинили беседу с игуменьей Ульянеей и с самой Соломонией, спрашивали, отчего скончалось дите. И обе они отвечали одинаково: по болести. Так же и другие инокини сказывали. Соломония крепко берегла младенца, никого в свою келью непускала, кроме игуменьи. Дите скончалось не насильственной смертью, а по болести. На том готов крест целовать.
— А видел ли ты младенца?
— Нет, государь. Мы с Третьяком явились в церковь к концу отпевания. Народу было много, нам не удалось протолкнуться к гробику.
— Седмицы две назад в Колпи привиделась мне Соломония и поведала, будто сын ее жив, прячет она его у верных людей.
— И в народе о том, государь, трезвонят. Да только ложь это: сын Соломонии скончался по болести и похоронен в усыпальнице Покровского монастыря. На том я готов крест целовать.
«А сына ли Соломонии погребли в том монастыре?» — мелькнула мысль. Но Василий Иванович не спросил об этом Григория.
Уверенный ответ дьяка успокоил государя. Он откинулся на подушки, устало закрыл глаза. Немного отдохнув, велел Григорию позвать Шигону.
— Приблизил я вас к себе, держал возле самого сердца не за родовитый корень, не за богатство, а за разум ваш ясный и усердие. Ныне настал мой час явиться на суд Всевышнего, вот-вот смертушка одолеет. И страх великий вселился в душу мою. Видит Господь, читающий души людей, не за себя страшусь, за детей своих малолетних да беззащитных волнуюсь. Как вспомню о них, сердце кровью обливается. Вам ли не знать, как смущает души людей желание обладать высшей властью? Нет такого греха, который не совершил бы человек, пораженный червем властолюбия. Так вы, ближние мои люди, дайте мне, лежащему на смертном одре, великую клятву, что никогда не отступитесь от детей моих, защитите их от похитителей власти, отдадите тела свои на раздробление, но не покинете в трудный час!
— Клянусь, государь, верой и правдой служить сыновьям твоим, как служил я тебе самому. Готов пролить кровь, отдать тело на раздробление ради их благополучия. — Голос Шигоны звучал искренно и торжественно.
— И я, государь, клянусь быть верным слугой детям твоим, надежной защитой от похитителей власти. Приму смерть, но не отступлюсь от них!
— Так знайте же, мои ближние люди, представ перед Господом Богом, я поведаю ему о вашей клятве. Бойтесь преступить ее!.. Намерен я заново писать свою духовную грамоту и в той грамоте укажу на вас как на верных слуг детей моих. И ежели кто после смерти посмеет разлучить вас с детьми, тот нарушит мою волю. — Василий Иванович закрыл глаза, грудь его тяжело вздымалась. Дворецкий с дьяком молча с состраданием смотрели на него.
— Хочу спросить вас, — вновь заговорил Василий Иванович, — кого из бояр следует допустить в думу о духовной, кому приказать государев приказ?
Шигона и Путятин задумались. От данного ими совета будет зависеть многое, и прежде всего судьба их самих. По смерти государя наверняка начнется грызня за власть, и им, выдвинувшимся своим усердием, а не родовитостью и богатством, придется ой как нелегко!
Обоим хорошо было известно о расположении великого князя к Михаилу Юрьевичу Захарьину. Верой и правдой служит он государю. В грамоте толк разумеет. Умную беседу поддержать может. Не зря поручает ему Василий Иванович вести переговоры с иноземными послами. К тому же в боярской грызне не замешан, с людьми обходителен. Иван Юрьевич вопросительно глянул в глаза Григория. Тот слегка кивнул головой.
— Коли спрашиваешь нас, государь, о таком превеликом деле, отвечаем: на боярина Захарьина можешь положиться.
Василий Иванович одобрительно покачал головой.
— Давно жду я приезда Михаилы Юрьевича.
— А он уже явился, не успел я сказать о том. — Шигона был рад сообщить государю приятную весть.
— Кого еще присоветуете?
Григорий был в дружбе с боярином Воронцовым, поэтому осмелился ходатайствовать за него:
— Михаил Семенович Воронцов твой верный слуга… Шигона с недоумением уставился на дьяка: неужто не знает, что боярин Воронцов благоволит к Михаилу Львовичу, а ведь им ли желать упрочения Глинских? Ежели Михаил Львович окажется у власти, то ни ему, ни Путятину не удержаться в великокняжеском дворце. У него своих людей, понаехавших из Литвы, хватит. Подосадовал Шигона на дьяка, но смолчал. Надеялся, что Василий Иванович неодобрительно отнесется к опрометчивому совету Григория, отвергнет опального Воронцова. Великий князь долго молчал.
— Пусть будет по-твоему, Григорий, — наконец произнес он. — Воронцовы по праву занимают место вслед за Кошкиными, из рода которых происходит Михаил Юрьевич Захарьин. К тому же Михаилу Семеновичу ума не занимать. Думаю, моим детям будет от него польза.
Шигона, не ожидавший такого ответа государя, сообразил, что Григорий Путятин, ходатайствуя за Воронцова, заботился прежде всего о своей выгоде, и решил действовать таким же образом:
— Окольничий Михаил Васильевич Тучков из древнего рода Морозовых. Много пользы было от него тебе, государь. И детям твоим он послужит исправно.
Василий Иванович вновь надолго задумался. Правду молвил Шигона: Тучков родовит, да и пользы от него было немало. Удачно ездил и в Крым, и в Казань.
— Согласен с тобой, Шигона. Быть Михаиле Тучкову в ближней думе. Кого еще назовете?
Дворецкий с дьяком молчали: много бояр, да друзей средь них маловато. Упаси Господи назвать кого себе во вред!
— Ну а Шуйских почему забыли? Или не нравятся они вам? А ведь их род ведет начало от самого Рюрика. Без Шуйских никак нельзя обойтись. — Василий Иванович намеревался ввести Шуйских в ближнюю думу не столько из-за древности рода, сколько из-за возможности с их помощью противостоять проискам Михаила Львовича Глинского. Такому властолюбцу ни Шигона, ни Тучков, ни Воронцов, ни Захарьин не помеха. А с Василием да Иваном Шуйскими он вынужден будет считаться.
Григорий не ведал тайных мыслей государя. Он не был в дружбе с Шуйскими, поэтому твердое намерение Василия Ивановича ввести их в думу встревожило его.
«С Шуйскими шутки плохи. Не угодишь им, вмиг выставят из великокняжеского дворца, и Михаил Семенович Воронцов не поможет. Шуйским могут идти встречу только Бельские».
— Мудрые слова молвил, государь. Шуйские будут надежной опорой твоим детям. Род их древен и знаменит. Хочу напомнить еще об одном роде, столь же почитаемом, роде Бельских.
«Григорий хотел бы противопоставить в думе Шуйским Бельских. Верно он мыслит, да только не знает, что я намерен приблизить к детям Михаила Львовича. Он-то и будет противовесом Шуйским. Если же я введу вместе с ним в думу Бельских, то выходцы из Литвы получат слишком большую власть, а это опасно. К тому же Иван Бельский в темнице, Семена я не терплю за спесивость, а Дмитрий хоть и угоден мне, да польза от него детям моим будет невелика».
— Бельским в думе не быть, а вот Михаила Львовича, своего прямого слугу, желаю приблизить к детям. Кто как не он, ближайший их родственник, поможет им?
Дворецкий и дьяк мысленно удивились и обеспокоились, но перечить государю не посмели.
— А братья? — невольно вырвалось у Шигоны.
— Братьям в думе не быть никогда! Довольно об этом. Велите боярам явиться ко мне, хочу с ними совет держать.
— Отдохнул бы, государь.
— Не могу, Шигона, время не терпит, а дел впереди немало.
По знаку Ивана Юрьевича в палату вошли Дмитрий Федорович Бельский, Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский, Михаил Юрьевич Захарьин, Иван Иванович Кубенский. Василий Иванович приподнялся с постели, приветливо кивнул недавно прибывшему из Москвы боярину Захарьину. Тот с искренней жалостью и состраданием смотрел на государя.
— Рад видеть тебя, Михайло Юрьич.
— Как услышал твой зов, государь, немедля пустился в путь. Всю дорогу молил Всевышнего облегчить твои страдания. — Крупная большелобая голова Михаила Юрьевича поникла, но он, сумев овладеть собой, попытался успокоить умирающего. — Господь Бог милостив, минует твоя хвороба.
— Две седмицы томился я в Колпи, да и здесь, в Волоке, прожил немало, все ждал исцеления. А хвороба между тем усилилась. Понял я: не будет мне исцеления. Поняв же это, ужаснулся. Но не от мысли о предстоящей смерти — никто ее не минует, — а от обилия незавершенных дел. Вот и призвал тебя, ближнего своего боярина, помочь мне в завершении оставшихся дел, чтобы успокоенным предстал я перед Всевышним.
По лицу Михаила Юрьевича текли слезы.
— На все воля Божья, государь. Услышит Господь стоны и молитвы, увидит слезы на глазах наших и смилуется, пошлет тебе исцеление.
— Намерен я возвратиться в Москву, потому как дел много, а сил мало. Так вы, ближние мои бояре, присоветуйте, как ехать.
— Обождал бы, государь, здесь немного. Москвы-реки нам не миновать, а она еще не стала. С трудом перебрался я на пароме у Дорогомилова.
— Ждать, пока река станет, не могу. Велите городничим наводить мост под Воробьевым, против Новодевичьего монастыря. А дороги как? Можно ли ехать в каптане?
— Снегу на дорогах довольно, каптан в самый раз будет.
— Михаил Юрьевич, много ли ныне в Москве иноземцев?
— Как никогда много, государь. На торг явились гости из Сурожа , Царьграда и Вильны. Ногайские торговые люди пригнали в Москву табуны лошадей. Да и послов иноземных немало. Посол Сагиб-Гирея еще не отбыл в Крым. Со дня на день ждем приезда посланника литовского Клиновского для переговоров о заключении перемирия.
Василий Иванович сокрушенно покачал головой.
— Раньше времени разнесут по миру весть о моей болезни и кончине. А это нам во вред. Ну да ладно: добраться бы до Воробьева, а оттуда можно незаметно въехать в Москву. Иноземцам о моей болезни ничего не сказывать!
— Когда, государь, велишь отправляться в путь?
— Завтра утром и поедем. Да вот еще что… По дороге в Москву хочу навестить Иосифову обитель. Помолюсь о спасении души.

 

Наутро к покоям великого князя был подан каптан с постелью внутри. Два дюжих молодца — Дмитрий Палецкий и Дмитрий Курлятев вынесли Василия Ивановича на крыльцо и, усадив в каптан, пристроились по бокам с намерением переворачивать его с боку на бок. Больной был очень плох.
Путникам предстояло одолеть верст двадцать. Василий Иванович задремал, но вскоре очнулся и с нетерпением стал высматривать впереди высокую, приметную звонницу Иосифова монастыря. Наконец между голыми деревьями, росшими на обочине дороги, показался каменный собор, возвышающийся над прочными монастырскими стенами. Каптан миновал массивные ворота и остановился возле церкви.
Игумен Нифонт, сухонький и немощный, завидев государя, ведомого под руки Палецким и Курлятевым, переполошился и, поддерживая рукой рясу, чтоб не споткнуться, стал торопливо спускаться с крыльца. Следом за ним устремились старцы Касьян, Арсений и Иона, казначей Зосима, уставщик Савва, братья Ленковы.
— Приехал я к вам, святые старцы, помолиться о спасении души своей.
— Желание твое угодно Господу Богу, — ответил Нифонт, благословляя великого князя. — И мы все помолимся за тебя. Да пошлет Всевышний тебе здоровья!
Поднимаясь по ступенькам собора, Василий Иванович поравнялся с Тихоном Ленковым и, признав его, негромко спросил:
— Помнишь ли, Тихон, что наказывал я тебе в прошлом году?
— Как не помнить, государь! — Розовое личико старца стало пунцово-красным.
— Передал ли мои слова Феогносту?
— Передал, передал, государь, не сумлевайся! — Пухлые ручки монаха-тюремщика слегка дрожали.
Василий Иванович не заметил волнения Тихона. Два Дмитрия — Палецкий и Курлятев — ввели его в церковь, и внимание князя на мгновение переметнулось на великолепную роспись стен, выполненную полвека назад прославленным Дионисием с сыновьями. И хоть трудно было, он по достоинству оценил творение искусного мастера.
В церкви, наполненной монахами, приглушенно звучал голос дьякона, читавшего ектению за государя. Голос у дьякона неровный, дрожащий. Вот он прервался на полуслове. В наступившей тишине послышались тяжкие вздохи, всхлипывания…
Ектению сменила обедня. Великий князь почувствовал себя совсем плохо, но не покинул церкви, а прилег на одре, стоявшем на паперти, и в таком виде слушал службу. Совсем обессиленного, его привели в просторную келью, где он вскоре забылся.
В полночь Василий Иванович проснулся. Внимание его привлекла толстая свеча, горевшая ярко и так спокойно, что незаметно было ни малейшего движения пламени.
Повернув голову, князь увидел у противоположной стены лавку, на которой лежал Дмитрий Палецкий. Широкие брови его высоко подняты, а красивые, четко очерченные губы сложены в улыбку, как будто молодой воевода видел во сне нечто интересное, занятное. Широкая грудь его высоко вздымалась, но дыхание было легким, почти неслышным: Василий Иванович терпеть не мог сопевших или храпевших во сне слуг.
— Дмитрий! — тихо позвал он.
Воевода тотчас же открыл глаза, внимательно глянул на великого князя.
— Ступай разыщи старца Феогноста Ленкова.
Палецкий легко поднялся с лавки, исчез за дверью.
Василий Иванович ощутил в душе легкое волнение: сейчас свершится то, ради чего он явился в Иосифову обитель. Мысль, что Вассиан Патрикеев пострадал безвинно, явилась ему давно, наверно год назад, но только в Волоке он впервые отчетливо осознал свою вину перед ним. Да, он приехал сюда ради искупления великой вины, очищения своей совести.
В палату, тяжело дыша, вошел Феогност Ленков.
— Хочу видеть старца Вассиана, — обратился к нему Василий Иванович.
— Какого Вассиана? — Заспанный Феогност не мог взять в толк, кого желает лицезреть великий князь.
— Того самого, коего тебе велено надзирать. Феогност смутился.
— Недостоин сей еретик внимания государя.
— То не твоя забота. Веди нас к Вассиану Патрикееву. Не смея перечить государю, тюремщик запалил свечу и направился к выходу. Опираясь на Дмитрия Палецкого, Василий Иванович пошел следом за ним. Миновав длинные сени, повернули направо и по стоптанным заплесневелым ступенькам спустились вниз. Феогност остановился возле одной из дверей, вставил в замок ключ.
— Вот здесь и содержим проклятого еретика, — раздраженно проворчал он.
Дверь, открываясь, громко скрипнула.
— Дай свечу мне, а сам останься с Дмитрием здесь — Пригнувшись, Василий Иванович шагнул внутрь. От резкого запаха нечистот и прели закружилась голова. Колеблющееся пламя свечи озарило ворох соломы, поверх которого лежал человек, укрывшийся рваной рогожей.
— Ни днем, ни ночью от вас, душегубцев, покоя нет! — Голос показался Василию Ивановичу знакомым, но он никак не мог признать в человеке, укрытом дерюгой, бывшего своего любимца, могущественного и гордого старца Вассиана Патрикеева.
— Кто здесь? — тихо спросил великий князь.
Дерюга приподнялась, из-под густых нависших бровей глянули небольшие раскосые глаза.
— Ты ли это, Вассиан?
— Дивлюсь твоей памяти, государь: два года всего не виделись, а уж не признаешь. — В голосе старца слышалось злое раздражение. — Или не ждал, что предстану перед тобой в таком непотребном виде?
— И впрямь не чаял увидеть тебя таким.
— Отчего же не чаял? Сам повелел отправить меня в логово презлых иосифлян.
— Церковный собор тебя осудил…
— На собор не кивай. Стяжатели всюду трезвонят: суд великого князя никем не посуждается, потому как это суд Божий. Без твоего, государь, ведома и согласия митрополит Даниил не вправе был судить меня. Да и суд ли это был? Что ни слово, то клевета, поклеп, навет. И ты, государь, спокойно внимал всей этой мерзости, а наслушавшись, судил неправедно. Нет, не от Бога твоя власть, от дьявола, смущающего души людей! Но скоро грядет суд истинный, Божий, и ты затрепещешь как осиновый лист!
Василий Иванович перекрестился.
— Не для свары с тобой пришел я сюда, — миролюбиво произнес он. — Видишь сам: болезнь тяжкая, неизлечимая одолела меня. Скорбя о детях своих малолетних, явился к тебе за прощением. Да не падет на них, безвинных, гнев Божий за грехи мои. Не чаял я, Вассиан, увидеть в обители Господней такое, не ведал о бедах твоих. Правда, Михайло Тучков сказывал мне однажды, будто терпишь ты тяжкие лишения. В тот же день велел я отправить грамоту братьям Ленковым и в ней наказывал Феогносту беречь тебя. Тихон Ленков, будучи в Москве, заверил меня, что ты жизнью в монастыре доволен и никаких лишений не терпишь.
— Наглые лжецы братья Ленковы! Им что плюнуть, что кривду молвить — все едино. Нет, не святая обитель здесь, а преисподняя, где лютуют подручные самого сатаны, постигшие все тонкости адова ремесла.
— Вижу, несладко пришлось тебе, Вассиан.
— Что верно, то верно. Дух мой, однако же, тверд, и палачам меня не сломить. Беды — а их было немало — закалили мой дух. Помнится, постригли меня в Кирилловой обители, и словно ночная темень спустилась средь ясного дня. Молод я был, мирской суеты, власти да любви домогался. И вдруг — монашеский куколь. Руки на себя хотел наложить. Да тут сподобил Господь лицезреть самого Нила Сорского, он в пятнадцати верстах от Кирилловой обители жил. Глянул святой старец в мои глаза, в самую душу и молвил: «Дым есть житие се». — «Научи, — спросил я его, — как избавиться мне от находящих помыслов прежнего мирского жития?» И старец ответил: «Чем пользова мир держащихся его? Аще кои славы, и чести, и богатства имеша, не вся ли сия ни во что же быша и, яко дым, исчезоша?» С тех пор ничто не страшит меня: ни гнев властелинов, ни гнусное ремесло катов. Дым есть житие се, а смерть, завершающая жизнь, подобна сну, который нисходит на всех, кто устал.
Василий недоверчиво покачал головой.
— Старцу Нилу Сорскому были чужды мирские устремления. Ты же, Вассиан, хотя и чтишь себя учеником Нила, однако же не принял целиком его заповеди полного отречения от мира. Мирские страсти всю жизнь волновали тебя. И ты эти мирские страсти перенес в святые обители. Не ты ли ринулся обличать основателя обители, в коей мы находимся, называя его клеветником святых писаний, развратником истины?
— Полно тебе, государь! И до меня случались в монастырях страсти. А от своих слов об Иосифе Волоцком не отрекаюсь. Он не только сам был клеветником святых писаний и развратником истины, но и учеников наставлял тому же. И они — митрополит Даниил, владыка крутицкий Досифей, игумен Нифонт, братья Ленковы и иже с ними — превзошли в клевете своего учителя.
— Согласиться с тобой не могу, спорить же не хочу. Не для того явился сюда. Ведал ты, Вассиан, дружбу и любовь мою. Не я ли призвал тебя в Москву из Белозерской пустыни, дозволил вершить церковные дела? А ведь мне ли не знать о порухе, учиненной отечеству тобой вместе с Семеном Ряполовским при заключении мирного договора с Литвой? Не ты ли вместе с отцом усердствовал, убеждая государя Ивана Васильевича отдать власть свою моему племяннику Дмитрию, а не мне? В том, однако, я тебя никогда не винил.
Вассиан пристально вгляделся в глаза Василия Ивановича.
— Ишь, что помянул… Сам, государь, ведаешь, что ежели в государстве все совершается как тому положено, то принято хвалить за то великого князя. Ну а коли учинилась государству поруха, то ищут нерадивых слуг — виновников случившегося. Мы, Патрикеевы, вместе с Семеном Ряполовским и стали оными. Всю жизнь казнил я себя за то, что доверился вероломному Александру литовскому, щедрому и на ласковое слово, и на вино, и на поминки. Не следовало нам верить лживым речам. В том наша вина. Ты, государь, укорил меня тем, что мы с отцом усердствовали в поставлении Дмитрия на великое княжество. На то была воля покойного Ивана Васильевича, и мы следовали ей. Знатные бояре не желали видеть тебя великим князем не потому, что ты сам был им не по нраву, а из-за нелюбви к твоей матушке Софье Фоминичне. К тому же, если по правде, по совести, по закону судить: Дмитрий, а не ты должен был стать великим князем. Испокон веку так ведется: сын наследует отцу, а ведь отец Дмитрия, Иван Молодой, при жизни Ивана Васильевича почитался великим князем.
Василий Иванович пожал плечами.
— Брат мой, Иван Молодой, лишь назывался великим князем. Все дела вершил наш отец, Иван Васильевич. Когда же старший брат умер, я по воле отца стал государем всея Руси. Уж не мыслишь ли ты, Вассиан, будто я самолично похитил власть у своего племянника?
— Речь не о том, государь. Иван Васильевич волен был одарить властью и тебя, и Дмитрия, а может, еще кого. Мы, Патрикеевы, верно служили ему на поле брани, верша посольские и судные дела. И благодарностью за нашу верность явилось пострижение в монахи. Да, ты приблизил меня к себе, позволил вершить церковные дела, потому что я был нужен тебе. Иначе ты бы и пальцем не шевельнул ради меня. В начале твоего княжения монастыри ой как разбогатели. Со всех сторон сыпались им вотчины, иные по вкладам, иные за деньги. И ты, видя, как земли и богатства уплывают за прочные монастырские стены, решил противиться этому. На кого же было тебе опереться, как не на нас, нестяжателей, выступавших против вотчинных прав монастырей, обличавших существующие в монастырях порядки? Мы были твоей надежной опорой. Когда же ты добился своего и вошел в силу, нестяжательство стало тебе ни к чему. Иосифляне же прельщали тебя россказнями о божественности великокняжеской власти. И ты поступил так, как тебе было выгодно: отвернулся от нестяжателей и приблизил к себе иосифлян. Ловок же ты, государь: хочешь, чтобы тебе помогали, а потом тебя же и благодарили бы. Твоей щедростью сыт я по горло. Вот она, твоя щедрость! — Вассиан показал на ворох гнилой соломы, глаза его сверкнули гневом.
— Властелин волен поступать так, как выгодно его государству. — Василий говорил с трудом, растягивая слова.
— Когда же я перестал быть нужен тебе, ты не просто отринул меня от себя, но предал в руки презренных катов. А ныне, почувствовав близость конца своего, ты явился ко мне за прощением, дабы гнев Божий не пал на головы детей твоих. Но ведомо ли тебе, государь: беззаконие, творимое родителями, умножается их детьми. И коли ты неправедный суд вершил, казнил безвинных, гноил в темницах верных тебе людей, то сын твой превзойдет тебя в зверствах, попомни мои слова!
— Ты зол, Вассиан, и в злобе своей чернишь меня понапрасну. Вновь говорю: не ведал о бедах твоих…
— Сам молвил: Михайло Тучков сказывал обо мне.
— Да, сказывал. И я тотчас же велел отписать Тихону Ленкову грамоту с наказом беречь тебя. Любая оплошка ставится в вину государю, а разве ему одному уследить за сонмом нерадивых и неверных слуг?
Вассиан надрывно раскашлялся, сплюнул на грязный пол сгусток крови. Лицо его побелело.
— Немедля велю освободить тебя, Вассиан…
— Ни к чему мне твоя милость, — устало проговорил старец, зябко кутаясь в дерюгу. — Поздно уже. Дым есть житие се… Прощай, государь!
Василий Иванович постоял немного, словно ожидая, что Вассиан передумает, благословит его. Тихо потрескивала свеча. В углу скреблась мышь.
— Прощай и ты, Вассиан.
Поднимаясь по стоптанным ступеням, Василий Иванович все раздумывал о непокорном старце. Может, впрямь велеть освободить его? Благое бы было дело, да только зол он, ой как зол! По злобе детям навредить может. Освободить Вассиана из темницы легко, да как бы хуже не было…
Рядом, шумно дыша, тяжело ступает Феогност Ленков. Василий Иванович покосился на него. Колеблющееся пламя свечи озаряло мощную шею, яркие, словно смазанные салом губы, блудливые, как у козла, глаза. Монах ли перед ним? Великий князь хотел было сказать Феогносту, чтобы берег он старца Вассиана, но чувство брезгливости, а может, иное что, остановило его, и он, поддерживаемый Дмитрием Палецким, молча проследовал в отведенные для него покои.
Переночевав в монастыре, Василий Иванович направился в Москву. В Веденьев день он прибыл в подмосковное село Воробьеве, где пробыл два дня, мучимый жестокими болями. Здесь его навещали мирополит, епископы, бояре и отроки боярские. Москва-река уже стала, но была покрыта тонким льдом, поэтому напротив Новодевичьего монастыря строители возводили временный мост.
На третий день больного уложили в каптан, запряженный двумя санниками . Как только лошади ступили на мост, он обломился и каптан едва не погрузился в ледяную воду. Однако отроки боярские успели удержать его от падения, перерубив гужи у санников. Пришлось возвратиться в Воробьеве. Василий Иванович отругал городничих, наблюдавших за постройкой моста, но опалы на них не положил. Для въезда в Москву был использован паром под Дорогомиловом.
Расположившись в великокняжеском дворце, Василий Иванович призвал к себе ближних бояр — Василия Ивановича Шуйского, Михаила Юрьевича Захарьина, Михаила Семеновича Воронцова, казначея Петра Ивановича Головина, дворецкого Шигону — и велел дьякам Григорию Меньшому Путятину и Федору Мишурину в их присутствии писать новую духовную грамоту. В ней великий князь передавал всю власть своему трехлетнему сыну Ивану.
Когда грамота была написана, вновь стали думать, хорошо ли она составлена, нет ли каких изъянов, причем в думу о духовной были допущены новые лица: Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский.
После составления завещания Василий Иванович призвал к себе митрополита, братьев Юрия и Андрея, всех бояр, намереваясь обратиться к ним с прощальной речью.
— Приказываю, — тихо, но требовательно говорил больной, — своего сына, великого князя Ивана, Богу, Пречистой Богородице, святым чудотворцам и тебе, отцу своему Даниилу, митрополиту всея Руси; а вы, братья мои, князь Юрий и князь Андрей, стойте крепко в своем слове, на чем вы мне крест целовали, о строении и о ратных делах против недругов моего сына и своих стойте сообща, чтоб православных христиан рука была высока над бусурманством; а вы, бояре, боярские дети и княжата, как служили нам, так служите и сыну моему, Ивану, на недругов все будьте заодно, христианство от недругов берегите, служите сыну моему прямо и неподвижно.
Произнеся прощальную речь, великий князь отпустил братьев своих и митрополита. Обращаясь к оставшимся ближним боярам, умирающий сказал:
— Знаете и сами, что государство наше ведется от великого князя Владимира Киевского, мы вам государи прирожденные, а вы наши извечные бояре; так постойте, братья, крепко, чтоб сын мой учинился на государстве государем, чтобы были в земле правда и в вас розни никакой не было; приказываю вам Михаилу Львовича Глинского, человек он к нам приезжий; но вы не говорите, что он приезжий, держите его за здешнего уроженца, потому что он мне прямой слуга; будьте все сообща, дело земское и сына моего дело берегите и делайте заодно, а ты бы, князь Михайло Глинский, за сына моего Ивана и за жену мою и за сына моего князя Юрия кровь пролил и тело свое на раздробление дал.
Василий Иванович, проникновенно произнеся эти слова, лишился сил и в изнеможении повалился на подушки. В палате стоял тяжелый, неприятный запах. Бояре один за другим покинули помещение.
Очнувшись, больной приказал боярину Михаилу Юрьевичу Захарьину позвать Михаила Львовича Глинского и лекарей Николая Булева и Феофила. Когда те пришли, государь спросил:
— Присоветуйте, чего бы прикладывать к болячке или пустить в рану, чтобы духу тяжкого не было?
— Государь, князь великий! — попытался утешить его боярин Захарьин. — Обождавши день-другой, когда тебе немного полегчает, пустить бы водки в рану.
В ответ Василий Иванович недоверчиво покачал головой.
— Не будет мне легче, Михайло Юрьич. С женой и детьми проститься пора, потому и хочу, чтоб тяжкого духа не стало.
Больной перевел взгляд на Николая Булева.
— Брат Николай! Видел ты мое великое жалованье к себе. Можно ли что-нибудь сделать, чтобы облегчить мою болезнь?
Старик горестно покачал седой головой.
— Видел я, государь, к себе великое твое жалованье. Если б можно было, тело бы свое раздробил для тебя, но не вижу никакого средства, кроме помощи Божьей.
— Братья! Николай узнал мою болезнь: неизлечимая! Надобно, братья, промышлять, чтобы душа не погибла навеки.
Василий Иванович вновь лишился сознания.

 

Утром больной был так плох, что встать уже не мог. Его приподняли за плечи и усадили, чтобы он немного поел. К одру умирающего тихо подошел троицкий игумен Иоасаф Скрипицын — невысокий, болезненного вида старец. Увидев его, Василий Иванович сказал:
— Отче! Молись за Русское государство, за моего сына и за бедную мать его. У вас крестил я Иоанна, отдал угоднику Сергию, клал на гроб святого, поручил вам молиться о младенце.
— Все старцы Сергиевой обители денно и нощно молят Господа Бога, чтобы послал он тебе выздоровление.
— Не будет мне выздоровления, не жилец я на белом свете, немного уж мне осталось быть с вами. Так ты, отче, из Москвы не отлучайся.
Великий князь приказал позвать бояр — Ивана Васильевича и Василия Васильевича Шуйских, Михаила Семеновича Воронцова, Михаила Васильевича Тучкова, Михаила Львовича Глинского, Ивана Юрьевича Шигону, а также дьков — Григория Меньшого Путятина и Федора Мишурина. Более трех часов он наказывал им о сыне, об устроении земском, как быть и править государством без него. Затем все удалились, кроме троих: Тучкова, Глинского и Шигоны. Они оставались у государя до самой ночи. Им приказывал Василий Иванович о великой княгине Елене, как ей без него быть, как к ней боярам ходить, как без него царству строиться.
Вечером в палату вошли братья.
— Поел бы чего-нибудь, государь, — обратился Юрий Иванович.
— Не хочется мне ничего, Юрий, душа не принимает.
— Без еды ослабнешь ты. Хоть что-нибудь прикажи принести.
Больной задумался.
— Может быть, каши миндальной отведаю.
Тотчас же с кухни была доставлена миндальная каша. Князь поднес ложку к губам, но, поморщившись, возвратил ее на место.
— Нет, не могу… Хочу остаться один.
Едва братья вышли из палаты, Василий Иванович открыл глаза и тихо сказал Шигоне:
— Зорко следите за братом моим Юрием. Глаз с него не спускайте. С ближними его людьми Иваном Ягановым да Яковом Мещериновым связь держите постоянно.
— А возле Андрея Ивановича есть ли верные видоки да послухи?
Умирающий ответил не сразу:
— Брат Андрей никогда не действовал мне во вред. Конечно, после моей смерти и для него искус велик будет. Да только трусоват он, вряд ли решится отнимать власть у Ивана. А теперь, Шигона, верни сюда Андрея, но без Юрия.
Обращаясь к брату, Глинскому, Тучкову и Шигоне, Василий Иванович произнес:
— Вижу сам, что скоро должен умереть, хочу послать за сыном Иваном, благословить его крестом Петра Чудотворцева, да хочу послать за женой, наказать ей, как быть после меня… Нет, не хочу посылать за сыном, мал он, а я лежу в такой болезни, испугается…
— Государь, князь великий! — горячо заговорил Андрей Иванович — Пошли за сыном, благослови его. Да и за великой княгиней пошли.
— Ну что ж, позовите их.
Брат великой княгини, Иван Глинский, принес ребенка на руках. За ним шла мамка Аграфена Челяднина. Ослабшей рукой Василий Иванович поднял крест, лежавший на его груди.
— Будь на тебе и на детях твоих милость Божья! Как святой Петр — митрополит благословил этим крестом нашего прародителя, великого князя Ивана Даниловича, так им благословлю тебя, моего сына.
Мальчик со страхом и удивлением смотрел на отца, готовый вот-вот разреветься. Василий Иванович перевел взгляд на мамку.
— Смотри, Аграфена, от сына моего Ивана не отступай ни пяди!
Когда ребенка вынесли, ввели великую княгиню. Елена билась и горько рыдала. Андрей Иванович и боярин Иван Юрьевич Челяднин с трудом удерживали ее.
— Жена, — тихо проговорил больной, — перестань, не плачь, мне легче, не болит у меня ничего.
Немного справившись с волнением, Елена обратилась к мужу:
— Государь, князь великий! На кого меня оставляешь, кому детей приказываешь?
— Благословил я сына своего Ивана государством и великим княжением, а тебе написал в духовной грамоте, как писалось в древних грамотах отцов и прародителей, как следует, как прежним великим княгиням шло.
— Благослови, государь, и младшего сына Юрия.
— Пусть принесут его.
Благословив Юрия, Василий Иванович вновь обратился к жене:
— Приказал я и в духовной грамоте написал, как следует… Однако Елена разразилась такими рыданиями, что он не смог больше ничего сказать. Умирающий поцеловал жену и попросил оставить его. Она не хотела уходить, бояре с трудом вывели ее из палаты.
— Иван Юрьич, — сказал Василий Иванович Шигоне, — ступай к духовнику, к протопопу Алексию, пусть принесет из церкви дары служебные. Да спроси его, бывал ли он при том, когда душа разлучалась с телом.
Вернувшись, Шигона доложил:
— Протопоп Алексий идет следом. Он сказал, что бывал при разлучении души с телом, но мало.
Василий Иванович удовлетворенно кивнул головой.
— Стань против меня, — приказал он вошедшему протопопу и поискал глазами старого стряпчего Федора Кучецкого. — А ты стань рядом с ним, ибо тебе пришлось видеть преставление отца моего, великого князя Ивана Васильевича.
Когда дьякон Данила запел канон мученице Екатерине, Василий Иванович задремал, но вдруг широко раскрыл глаза и стал говорить так, будто видел перед собой видение:
— Великая Христова мученица Екатерина, пора царствовать; так, госпожа, царствовать…
Бред кончился. Очнувшись совершенно, государь взял образ великомученицы Екатерины, приложился к нему, а затем к мощам той же святой. Взгляд умирающего остановился на Михаиле Семеновиче Воронцове.
— Подойди ко мне, князь, хочу проститься с тобой. Воронцов приблизился, чтобы поцеловаться с Василием Ивановичем. После этого великий князь долго лежал неподвижно, и присутствовавшие в палате заволновались: уж не скончался ли? Протопоп Алексий подошел к больному якобы для того, чтобы напомнить о причастии. Василий Иванович открыл глаза и слегка раздраженно произнес:
— Видишь сам, что лежу болен, а в своем разуме. Когда станет душа с телом разлучаться, тогда и дай мне дары. Смотри же рассудительно, не пропусти времени.
В свой последний час великий князь думал о братьях. Он не любил нахрапистого, властолюбивого Юрия, всегда опасался козней с его стороны. Сейчас ему захотелось помириться с ним, хоть как-то смягчить свою давнюю к нему немилость. Отыскав взглядом Юрия, он тихо произнес:
— Помнишь, брат, как отца нашего, великого князя Ивана, не стало на другой день Дмитрова дня, в понедельник, немощь его томила день и ночь? И мне, брат, также смертный час приближается…
Юрий Дмитровский молча кивнул головой. В его глазах не было сожаления.
«Ко многим я был несправедлив. Вот и жену свою, Соломонию, в монастырь услал. А ведь как она любила меня!»
Мысль о бывшей жене не раз являлась в последние дни. В своей духовной грамоте Василий Иванович пожаловал Покровскому монастырю село Романчуково. Сейчас ему до слез захотелось, чтобы Соломония оказалась рядом с ним. Он твердо уверовал в мысль, мелькнувшую несколько дней назад: будь она рядом с ним, и болезнь отступила бы, покинула бы его. Не бывать, однако, тому. Путь в мир Соломонии заказан. Но если она не может явиться к нему, то в его власти приблизиться к ней, приняв пострижение.
— Видите сами, что я изнемог и к концу приблизился, а желание мое давнее было постричься в Кирилловом монастыре. Позовите игумена этой обители.
— Намерение твое угодно Господу Богу, — с поклоном ответил митрополит, — но нет в Москве игумена Кириллова монастыря.
— Тогда пусть троицкий игумен Иоасаф пострижет меня, он был возле меня утром, и я велел ему не отлучаться из Москвы.
Даниил послал за Иоасафом и образами Владимирской Богоматери и Святого Николая Гостунского.
— Великий князь Владимир Киевский умер не в чернецах, — возразил Андрей Иванович, — а нисподобился ли праведного покоя? И иные великие князья не в чернецах преставлялись, а не с праведными ли обрели покой?
— Великий князь Дмитрий Донской, — поддержал Шигона Андрея Старицкого, — скончался мирянином, но своими добродетелями наверняка заслужил царствие небесное.
Василий Иванович подозвал к себе митрополита и сказал ему:
— Исповедал я тебе, отец, свою тайну, что хочу монашества; чего так долежать? Сподоби меня облещись в монашеский чин, постригите меня… — Речь умирающего стала невнятной. Полежав еще немного, собравшись с силами, Василий Иванович заговорил вновь: — Так ли мне, господине митрополит, лежать?
— Так, государь, — ответил Даниил.
Великий князь стал осенять себя крестным знамением.
Даниил принял от вошедшего старца Мисаила епитрахиль и через умирающего подал ее троицкому игумену Иоасафу. Боярин Воронцов и великокняжеский брат Андрей Иванович с двух сторон ухватились за епитрахиль. Митрополит гневно сверкнул глазами.
— Не благословляю вас ни в сей век, ни в будущий! Никто не отнимет у меня его душу. Хорош сосуд серебряный, но лучше позолоченный.
С пострижением торопились. Впопыхах забыли о мантии для нового инока. Келарь троицкой обители Серапион дал свою. Митрополит сам постриг великого князя. Всем было ясно, что конец государя близок: язык стал отниматься, потом перестала подниматься правая рука. Боярин Михаил Юрьевич Захарьин поднимал ее ему, и Василий Иванович не переставал творить на лице крестное знамение, смотря вверх направо, на образ Богородицы, висевший перед ним на стене. В двенадцатом часу ночи третьего декабря 1533 года Василий Иванович, в монашестве Варлаам, скончался. Шигона, стоявший рядом с умирающим, рассказывал потом, будто он видел, как дух вышел из него в виде тонкого облака.
Митрополит Даниил, отведя братьев великого князя Юрия и Андрея в Среднюю царскую палату, взял с них клятву служить великому князю всея Руси Ивану Васильевичу, а также его матери, великой княгине Елене, жить в своих уделах, стоять в правде, на чем крест целовали Василию Ивановичу, а государства под великим князем Иваном не хотеть и людей не отзывать; против недругов, латинства и бусурманства стоять прямо, сообща, заодно.
Андрей Старицкий, потрясенный смертью брата, произнес слова клятвы срывающимся от волнения голосом. Он говорил без понуждения, искренно. Юрий же молвил клятву неохотно. В его глазах Даниил уловил затаенную надежду на пересмотр дела. Пример скончавшегося брата, ставшего великим князем вместо племянника Дмитрия, горячил его сердце. Митрополит тяжело вздохнул: не бывать спокойствию на Руси!
Назад: Глава 14
Дальше: Книга вторая. ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ