Книга: Василий III. Зори лютые
Назад: Глава 9
Дальше: Глава 17

Глава 14

Конец августа 1530 года выдался необычно теплым. Золотые пряди украсили зелень берез. Яркими огнями загорелись над заборами гроздья рябин. Тончайшие паутинки носились в воздухе.
В один из августовских дней вся Москва спешила в Рогожскую слободу встречать русское войско, вернувшееся из похода на Казань. Здесь, в Рогожской слободе, начинался дальний путь к Нижнему Новгороду и Казани.
Андрей вместе с толпой москвичей также отправился встречать русское войско. Но мысли его вовсе не о казанском походе. Бестолковая суета вокруг напоминала ему о делах трехлетней давности. Вот в такой же августовский день он сидел вместе с Марфушей на порожке своей избы — и казалось, счастью его не будет конца. До сих пор он помнит каждое слово, сказанное Марфушей, каждый ее взгляд, каждое прикосновение ласковой руки. Воспоминания так взволновали его, что он обхватил голову руками и сел на землю. Около его ног струились воды Яузы. Толпы людей, спешивших по деревянному мосту в сторону Рогожской слободы, шли мимо, не замечая его. Им сейчас не до него. Каждый торопился узнать о судьбе своих близких или знакомых, отправившихся по велению великого князя под Казань. Многих из них ждет печальная весть. Горе в обнимку с радостью движутся из Казани в Москву.
Чья-то рука легла на плечо Андрея.
— Ты чего тут уселся? Айда в Рогожскую слободу, говорят, наши совсем уж близко! — Ульяна говорила возбужденно, радостное волнение переполняло ее.
Андрей нехотя поднялся.
— Да ты чего такой кислый? Поди, опять по своей Марфуше убивался? Да нешто можно так печалиться?
Девушка хотела было еще что-то сказать, но раздумала и, схватив Андрея за руку, повлекла за собой через мост в сторону Рогожской заставы.
А русское войско уже вступило в пределы Москвы. Впереди конной рати в нарядном черном кафтане, расшитом золотом, ехал воевода Михаил Львович Глинский. Три года минуло с той поры, как великий князь, уступив настойчивым просьбам жены, выпустил его из нятства . На матово-желтом худощавом лице князя выделялись большие черные глаза, холодно смотревшие на толпу. Из-под аккуратной собольей шапки выбивались темные с проседью волосы. За воеводой беспорядочной толпой ехали всадники. Сзади конницы шла пешая рать, возглавляемая воеводой Иваном Федоровичем Бельским.
Из толпы то и дело окликали воинов, и те покидали войско, которое по мере продвижения по улицам Москвы постепенно таяло.
Андрей с Ульяной всматривались в лица воинов, хотя никто из их близких не ходил под Казань. Завидев знакомое усатое лицо, Андрей громко окликнул:
— Афоня!
Всадник, ехавший на небольшой лохматой лошади, оглянулся и, признав Андрея, подъехал к нему. Друзья крепко обнялись.
— Здорово, друже. Ты чего это в Москве, а не в Зарайске? — весело спросил Афоня, но увидев, как изменилось лицо Андрея, тотчас же заговорил серьезно: — Али беда стряслась? В нашем деле беда всегда рядом.
— Жену у него татары в полон угнали, — вмешалась в разговор Ульяна.
— Ах ты, беда какая! — Афоня хотел было утешить друга, но никак не мог подобрать нужных слов. Серые глаза его из-под густых бровей смотрели растерянно, жалостливо. — Чего же теперича делать-то?
— А чего тут поделаешь? — рассудительно ответила за Андрея Ульяна — В Крымскую орду за женой не побежишь, сам в полон угодишь. Теперича о ней и думать не след, сгинула, и все тут.
— Так-то оно так, да ведь память из сердца не выбросишь. — Афоня продолжал жалостливо рассматривать Андрея.
Ульяна дернула того за руку и тихо шепнула на ухо:
— Ты бы пригласил воя в наш дом, чего так-то стоять?
— И в самом деле, чего это мы встали посреди дороги. Ты, Афоня, откуда родом?
— Из Ростова, друже.
— Вот и хорошо, пойдем-ка к Аникиным, расскажешь нам о казанском деле. Они тут рядом живут.
Петр Аникин обрадовался, увидев гостей. Во всех домах нынче только и разговору, что о казанском походе. Вот и в его дом послал Бог интересного рассказчика. Правда, на вид гость не больно-то приглянулся сначала хозяину — немного страхолюдный. Да ведь в такой день не на рожу глаза пялить, а рассказ о походе слушать. Его же гость и на Казань не раз ходил, и с крымцами дрался, послушать такого воя одно удовольствие. Вот почему Петр усадил Афоню рядом с собой в переднем углу и настойчиво потчевал отведать того или иного.
Одобряемый всеобщим вниманием, Афоня преобразился. Серые глаза его весело поглядывали из-под густых бровей на собеседников, но чаще останавливались на Ульяне, которая каждый раз смущенно краснела и опускала голову. Это, по-видимому, особенно забавляло гостя.
— Так вот, начали мы наш поход в день Марфы Рассадницы . Конную рать вел воевода Михаил Глинский, а пешая рать отправилась на судах с воеводой Иваном Бельским. Казанцы проведали о нашем походе и около реки Булака, недалеко от Казани, успели воздвигнуть деревянный острог, окруженный рвами. Подошли мы к острогу, а там татар да черемис видимо-невидимо. От их завывания земля стоном стонет. Страшно подступиться. Да только молодой воевода Иван Овчина в ночь на Кирика и Улиту овладел острогом. Лихой воевода! Иной из начальных людей норовит подальше от драки быть, а он все впереди воев. За таким воеводой и на смерть идти не страшно.
— Да когда же он успел воеводой-то стать? Ведь совсем недавно вьюношей безусым был.
— Иван Овчина из молодых, да ранний. В ратном деле толк разумеет. Иной воевода до седых волос доживет, а ратного дела так и не усвоит. Вот послушайте, что дальше-то было. Много татар, черемис и пришедших к ним на помощь ногаев да астраханцев полегло в остроге. После этого начали добывать саму крепость. Тут казанцы били челом о прекращении осады, обещая исполнить волю великого князя. Наши же большие воеводы сплоховали. Им бы не тары-бары вести с татарами, а брать крепость, благо та совсем беззащитной осталась, все людишки из нее утекли. Часа три ворота крепости настежь были распахнуты. Да только у наших больших воевод мозги оказались куриные: затеяли перед воротами крепости спор о местах, кому первому въезжать в город. Пока эдак они пререкались на глазах простых ратников, огромная туча насунулась и такой сильный ливень приключился, коего я еще не видывал. посошные и стрельцы, привезшие на телегах наряд к городу, испужались и убежали, оставив наряд казанцам. Так что те не только город за собой сохранили, но и пушки приобрели. К тому же в суматохе некоторых наших воевод загубили. Тогда Иван Бельской велел палить по городу из пушек, да было уже поздно, крепость взять нам не удалось. Говорят, казанцы дали воеводам клятву не изменять великому князю московскому, не брать себе царя иначе как из его рук. С тем мы и ушли от Казани. Да только, думается, мало пользы от нашего похода. Ведомо всем, как татары свою клятву блюдут. Случись что, опять пакостить начнут.
— Вестимо, начнут, — согласился Петр, — от них добра ждать не приходится.
— Прошлый раз, говорят, государь был гневен на воеводу Бельского за то, что дела своего не довел до конца. А и нынешний поход, поди, не в радость.
— Василию Ивановичу нынче не до казанского похода. Жена его, Елена, вот-вот родить должна. Пошли, Господи, государю нашему наследника! — Петр перекрестился. Ему все больше нравился этот рассудительный, суровый на вид воин. — Слыхал я, будто родом ты из Ростова?
— Оттуда, хозяин.
— Поди, жена с детишками заждались?
— Мать у меня там, два брата меньших да сестрица. Соскучился я по ним. А жениться пока не привелось, все в походах да в походах.
— Пора бы уж и жениться, не то все стоящие девки замуж выскочат, останутся одни бобылки. Да и детишек заводить следует, пока сам молодой.
— Да рази я старый?
— Три с половиной десятка, поди?
— Скинь десяток, в самый раз будет.
— Ну, — удивился Петр, — твои усищи на десять лет потянули!
Все весело засмеялись.
— Не пора ли нам, гости дорогие, на боковую? День-то нынче вон какой маятной. Да и Афонюшка наш, наверно, притомился с дороги.
— Да, заболтались мы, не заметили, как ночь наступила. — Афоня потянулся до хруста костей.
— Авдотьюшка, ты бы постелила гостям на сеновале. Сено нынче сухое, духовитое. Там им вольготно будет.
— А не застудятся они на сеновале, Петр? Днем-то вроде тепло, а ночью прохладно, дело-то к осени идет. У меня с утра поясница ноет и ноет, видать, быть ненастью.
— Как, ребятки, не застудитесь на сеновале?
— Сеновал для нас, воев, лучше дворца великокняжеского, привычны мы и к голоду и к холоду.
На сеновале и в самом деле была благодать. Духовито пахли хорошо высушенные травы: подмаренник, лядник, поповник. Андрей повалился на холстину, наброшенную поверх сена, стал жадно вдыхать сенной запах. Где-то поблизости временами бормотали во сне куры, шумно вздыхала корова, гулко переступала по настилу лошадь. Сквозь щели вливался прохладный воздух, примешивая к аромату сена запах созревших яблок, укропа, речных испарений.
Андрею стало знобко, и он с головой укрылся полушубком.
— Великую силу имеет земля. — Афоня заговорил раздумчиво, тихо, как бы про себя. — Каждую осень гибнут все травы, а матушка сыра земля бережет в себе семена, чтобы по весне напоить их своими соками и взлелеять новые травы. Любая трава хранит в себе великую тайну: та накормит голодного, другая спасет от погибели болящего, третья девичью косу украсит, четвертая дорогу к кладу укажет. У нас, в Ростове, в ночь на Ивана Купалу многие люди в леса отправляются искать цвет папоротника, яркий, как пламя…
— А приходилось ли кому находить волшебный цвет?
— Сам я не ведал такого человека, а вот сосед наш рассказывал про одного мужика. Тот накануне Иванова дня искал в лесу свою корову. В самую полночь зацепил он ногой куст папоротника, див-цвет и свалился ему в лапоть. Тотчас же прояснилось мужику все прошлое, настоящее и будущее. Он легко отыскал пропавшую корову, сведал о многих сокрытых в земле кладах и насмотрелся на проделки ведьм. Когда же воротился в семью, домашние, слыша голос хозяина и не видя его самого, пришли в ужасное смятение, начали бегать по избе. Думали, это лукавый проказничает. Но вот мужик разулся и выронил из лаптя цвет папоротника. И в тот же миг все узрели его. С потерей цветка окончилось и всеведение хозяина: позабыл он про те места, где только что любовался потайными сокровищами.
— Много удивительного про травы в народе бают. Когда мы в Зарайске жили, то слышали о чернобыльнике, будто он лишает человека памяти. Много лет назад русский парень угодил в полон к крымским татарам. Те продали его в рабство. Однажды полонянник увидел, что хозяин варит змею. Когда вода закипела, татарин сменил воду. Так он поступал семь раз. Облитая змеиным отваром трава почернела, превратилась в чернобыльник. Поев, хозяин приказал слуге вымыть горшок. Тот стал мыть и приметил на дне немного змеиной каши. Едва он ее отведал, как сразу же стал понимать язык зверей, птиц и трав. Парень пошел на конюшню и спросил стоявших там коней, какой из них вынесет его на волю. Один конь согласился спасти полонянника. Быстро помчались они по дороге. Хозяин устремился за ними следом, да не смог догнать. Тогда он крикнул:
— Слушай, Иван, как приедешь домой, отвари коренья чернобыльника и выпей, еще больше ведать будешь, чем теперь!
Возвратившись на Русь, парень последовал худому совету татарина. Тотчас же он лишился волшебного дара, перестал понимать язык зверей, птиц и трав.
Афоня долго молчал, и Андрей начал уже дремать, но вдруг почувствовал прикосновение его руки.
— Ты спишь, Андрюха?
— Почти что заснул.
— А как ты думаешь, наш хозяин добрый?
— Петр Никоныч? Очень даже добрый. И жена его тоже. Как приедем, бывало, с отцом из Морозова, всегда у них останавливались. И каждый раз они встречали нас как дорогих гостей.
— А Ульяша?
— И Ульяша девушка добрая.
Афоня помолчал, потом смущенно заговорил:
— Ульяна уж больно хороша собой. Как глянет, так и вспыхнет вся. Огонь-девка!
Андрей хотел было что-то ответить, но глаза его смежились, и он оказался в ином мире, мире сновидений.

 

Наутро москвичей взбудоражил радостный перезвон колоколов в Кремле. Люди высыпали на улицы и спрашивали друг у друга о причине торжества. Никто толком ничего не знал.
— Вы бы, добры молодцы, сбегали к Кремлю да доподлинно проведали бы, что там подеялось, — обратился Петр к парням.
— Разреши, тятя, и мне к Кремлю сбегать.
— Тебе-то пошто? Ну да ладно, беги, авось все вместе быстрее с вестями воротитесь.
Открытое место около Кремля, именуемое Пожаром, быстро заполнялось народом. Все напряженно всматривались во Фроловские ворота, ожидая появления бирича . В суматохе никто не заметил, что со стороны Воробьевых гор показалась серо-фиолетовая туча, похожая на разинутую пасть неведомого зверя.
Вот наконец из ворот Фроловской башни вышел бирич с белым знаменем в руках, сопровождаемый двумя десятками нарядно одетых и вооруженных людей. Поднявшись на возвышение, бирич высоко поднял знамя и прокричал:
— Внемли, народ московский!
Люди сгрудились вокруг возвышения, не замечая грозной тучи, охватившей уже полнеба.
— Великий князь Василий Иванович объявляет московскому люду и всему Русскому государству: после долгого и тягостного ожидания Бог явил наконец свою милость к великому князю и ко всем нам. От новой жены государя Елены Васильевны родился сын, которому после молитвы дали имя Иван!
Вестник признес имя новорожденного трижды, каждый раз поворачиваясь в новую сторону и осеняя людей белым знаменем. В это время раскат грома заставил всех поднять головы. Кое-кто поспешил покинуть Пожар.
— Не к добру то, — услышал Андрей громкий голос и, оглянувшись, узнал юродивого Митяя, — ой не к добру! Родилось дите от иноземки Елены, а не от Богом данной Соломонии, кою в монастырь упекли. Вот Бог-то и гневается.
Стоявшие поблизости старушки запричитали:
— Господи! Спаси нас и помилуй!
Бирич вместе с провожатыми спустился с возвышения и торопливым шагом направился к Кремлю. Несколько молний в разных направлениях пронзили мрачную тучу. На мгновение стало светло, как в ясный солнечный день, и сразу же оглушительные раскаты грома сотрясли землю. Проливной дождь обрушился на толпу.
— Видать, грозный царь народился, — пошутил Афоня и, сбросив с себя легкий суконный кафтан, заботливо прикрыл им Ульяну. Лицо девушки зарделось, как маков цвет. Воин стоял в одной сорочке, которая, вмиг пропитавшись водой, плотно облегла его мускулистое тело. Но Афоня, казалось, не замечал непогоды. Он счастливо улыбался, отчего серые глаза его лучились под широкими бровями.
Андрею была приятна радость друга, но вместе с тем он ощутил в душе полынную горечь от неустроенности своей собственной жизни.
— Что же мы стоим? Айда на тучковское подворье, до него отсюда рукой подать.
— Не резон нам к Тучковым идти: отец с матушкой, поди, заждались нас- Ульяна лукаво глянула на Афоню. Тот благодарно сжал ее плечо.
— Прощайте тогда…
Андрей свернул к тучковскому подворью, а Ульяна с Афоней медленно направились вдоль Варварки мимо ветхой церквушки Максима Исповедника, готовой вот-вот свалиться под порывом ветра в Москву-реку, через Конскую площадь в сторону Сыромятников.

 

В Золотой палате великокняжеского дворца собрались воеводы, участвовавшие в походе на Казань. Иные ждали пожалований, новых поместий, продвижения по службе, приближения к великому князю, доброго слова. Другие боялись опалы за свое нерадение и оплошки, допущенные на поле брани. Хотя великий князь самолично не был под Казанью, но через своих видоков и послухов наверняка доподлинно знает обо всем. Одно утешало боявшихся гнева государя: жена его, успешно разрешившись от бремени, подарила Василию Ивановичу долгожданного наследника. Так, может быть, великая радость защитит их головы от опалы?
Иван Федорович Бельский стоял впереди других воевод рядом с Михаилом Львовичем Глинским, стараясь не смотреть в его сторону. Мысленно он продолжал спор, начавшийся перед распахнутыми воротами беззащитной казанской крепости. Мог ли он, потомок прославленного Гедимина, пропустить впереди себя этого колодника, которого великий князь освободил из нятства, лишь уступив настойчивым просьбам жены? Нет, он, Иван Бельский, никогда не уступит Глинскому, даже если Василий Иванович велит казнить его.
Дверь распахнулась. В палату ровной вереницей вошли рынды в белоснежных кафтанах, бесшумно встали позади великокняжеского кресла. А вот и сам государь. Воеводы низко склонили головы.
Василий Ивановичем был до глубины души взволнован рождением сына. То, о чем мечтал он столько лет, ныне свершилось. Казалось, будто совсем по-иному стали видеть его глаза; словно открылись перед ним новые, неведомые ранее дали, яснее представилась вся прожитая им жизнь.
Ему, второму сыну великого князя, нечего было и думать о великокняжеском престоле. Отец души не чаял в старшем сыне Иване, рожденном от первого брака. Иван женился на Елене, дочери Стефана, господаря молдавского, которая вскоре принесла ему сына Дмитрия. Поскольку Иван еще при жизни их отца был объявлен великим князем, Дмитрий имел больше прав на великокняжеский престол, чем он, Василий. К тому же князья и бояре не любили вторую жену Ивана Васильевича, мать Василия, Софью Фоминичну Палеолог, женщину необычайно хитрую, оказывавшую большое влияние на мужа.
В 1490 году старший сын великого князя Иван Иванович Молодой в возрасте тридцати двух лет неожиданно разболелся ломотою в ногах и умер. Иван Васильевич должен был решить, кому после него управлять Русью. Несмотря на все ухищрения Софьи, добиться провозглашения великим князем Василия не удалось, отец назначил наследником Дмитрия.
До сих пор Василия мучает вопрос: почему отец предпочел ему, своему кровному сыну, несмышленыша внука? Ведь дело отнюдь не в преимуществе прав Дмитрия на великокняжеский престол. Великий князь мог презреть эти права, и никто, даже самые ярые ненавистники Софьи Палеолог, не смогли бы воспрепятствовать этому.
Василию припомнился отец таким, каким он был в год смерти старшего сына: рослый, статный, сильный. Едва ли в ту пору, в возрасте пятидесяти двух лет, он помышлял о смерти, об устранении от дел. Не испугала ли его серьезность намерений Василия или чрезмерная напористость жены, решившей во что бы то ни стало добиться провозглашения ее сына великим князем? Может быть, отца насторожила неожиданная смерть сына Ивана, в устранении которого он заподозрил Софью? Ведь таким же образом она могла убрать и его самого, провозгласи он наследником сына Василия. Отец частенько ссорился с матерью из-за ворожей, постоянно пребывавших в ее покоях, он терпеть не мог всей этой нечисти, вооруженной подозрительными зельями, и, по-видимому, побаивался своей пышнотелой велеречивой супруги, длительное время жившей в Италии и принесшей в Москву не только утонченность дворцовых нравов, но и жестокость придворных злодеев.
Видя нелюбовь к себе со стороны бояр и князей, Софья Фоминична и он, Василий, стремились заручиться дружбой детей боярских и дьяков. Именно дьяк Федор Струмилов первым оповестил его о намерении отца пожаловать великокняжеским титулом внука Дмитрия. Федор вместе с Афанасием Яропкиным, Поярковым и другими детьми боярскими начали советовать молодому князю выехать из Москвы, захватить казну в Вологде и на Белоозере и погубить Дмитрия. Заговорщики привлекли на свою сторону и других злоумышленников, тайно привели их к крестному целованию.
Заговор, однако, был раскрыт. В декабре 1497 года по приказанию отца Василий был взят под стражу на своем собственном дворе, а приверженцы его казнены лютой казнью на Москве-реке. Афанасию Яропкину отсекли руки, ноги и голову, Пояркову — руки и голову, двум дьякам — Федору Струмилову и Владимиру Гусеву, а также детям боярским — Ивану Палецкому-Хрулю и Щевью-Стравину — отрубили головы. Многих других детей боярских пометали в тюрьмы.
Угодила в немилость и жена Ивана Васильевича княгиня Софья за то, что принимала у себя ворожей с зельем. Лихих баб великий князь приказал сыскать и утопить в Москве-реке.
Василию казалось, что его честолюбивым мечтам никогда не суждено сбыться. Не прошло и двух месяцев после опалы, как радостный перезвон кремлевских колоколов возвестил о венчании на царство Дмитрия, который был провозглашен великим князем Владимирским, Московским и Новгородским. Через год, однако, отец помиловал Василия, назначив великим князем Новгорода и Пскова, а позднее и великим князем всея Руси. Внука же своего, венценосного Дмитрия, и мать его Елену Иван Васильевич велел посадить за сторожи.
И вновь Василий в недоумении: что заставило отца изменить свое мнение о нем? Хитрые уловки матери или пошатнувшееся здоровье, мысли о скорой кончине и убеждение, что именно сын, а не внук наилучшим образом продолжит начатое им дело устроения Руси?
Василий Иванович всегда с большим почтением относился к своей матери. Она повидала мир, хорошо знала людей и свои познания стремилась передать сыну. С отцом у них были сложные отношения. Будучи женщиной чрезвычайно хитрой, Софья Фоминична оказывала на него сильное влияние, и Иван Васильевич, чувствуя это, сердился, старался поступать вопреки ее намерениям и тем не менее делал так, как она хотела. Несмотря на противодействие большинства бояр, его мать сумела убедить великого князя в том, что только сын, а не внук, сможет стать достойным преемником.
Хотя Василий находился в те дни под стражей, ему стало известно, каким образом его мать, сама подвергшаяся опале, смогла добиться своего. Главный удар она направила не на Дмитрия, это вызвало бы раздражение у Ивана Васильевича, а на князей Патрикеевых и Семена Ряполовского. Софья Фоминична нередко говаривала мужу о своем сожалении относительно того, что стала женой русского великого князя, с которым не считаются другие государи.
— Я отказала в руке своей богатым, сильным князьям и королям ради веры, пошла за тебя замуж, не ведая, что другие государи смеются над тобой. Взять хоть Казимирова отпрыска Александра. Его послы тебя даже великим князем всея Руси не величают. Кто виноват в этом? Твои нерадивые слуги, помышляющие только о бражничестве, а не о чести своего господина!
И вот то, чему Иван Васильевич первоначально не придавал существенного значения, вдруг стало весьма важным. Князья Патрикеевы и Семен Ряполовский, поступившиеся именем государя во время переговоров с литовским господарем Александром, угодили в опалу. Но эта опала лишь обнажила все заблуждения ближайших советников великого князя, которые внушали ему мысль о возможности и необходимости союза с Литвой и Молдавией. После того как Молдавия попала в кабальную зависимость от Ягеллонов, ошибки советников стали очевидными даже для слепого. События развивались так, как предвидела умудренная житейским опытом Софья, и Иван Васильевич не мог не признать этого. Тогда-то он и снял опалу со своего сына.
Василий Иванович, с готовностью приняв на свои плечи бремя больших и малых забот, считал своим долгом по всем делам советоваться с матерью, Софьей Фоминичной. Казненный по его приказу боярин Берсень-Беклемишев был прав, говоря Максиму Греку, что теперь государь наш, запершись сам-третей у постели своей матери, всякие дела делает.
Родные братья всю жизнь занозой сидели в его сердце. Умирая, Иван Васильевич наказывал им слушаться старшего брата во всем, почитать его как отца своего. Они же, презрев отцовскую волю, всячески пакостили ему, Василию, держали связь с заклятыми ворогами Руси, грабили принадлежащие ему селения, переманивали на свою сторону его бояр и князей.
Взять хоть Семена калужского. В 1511 году видоки и послухи поведали великому князю о подготовке удельного князя к бегству в Литву. Он, Василий, велел Семену незамедлительно явиться в Москву. Тот, догадавшись о намерениях старшего брата, начал просить его через посредство митрополита Варлаама, епископов и других братьев о помиловании. Василий простил провинившегося братца, но переманил у него бояр и детей боярских. Через семь лет Господь Бог прибрал Семена.
Другой брат, Дмитрий углицкий, также немало бесчестил его, велел людям своим грабить деревни, принадлежавшие князю Ушатому. Когда же Василий Иванович вступился за своего слугу, Дмитрий не соизволил даже ответить ему. Господь Бог прибрал Дмитрия в 1521 году.
Наиболее нелюбим великим князем ныне здравствующий брат Юрий. Еще в самом начале княжения Василия Ивановича литовский господарь Жигимонт направил к Юрию посольство вроде бы для того, чтобы просить его содействовать примирению между Русью и Литвой. На самом же деле Жигимонтов посол во время тайной беседы поведал удельному князю, что до литовского великого князя дошли достоверные слухи, будто многие князья и бояре, покинув брата его, Василия Ивановича, пристали к нему. Мало того, Жигимонт заверил Юрия, что хочет быть с ним в любви и крестном целовании, готов оказать ему любую помощь в его притязаниях на великокняжеский престол.
Зорко следил Василий Иванович за Юрием. Немало было при дмитровском удельном князе детей боярских, которые через Ивана Яганова постоянно давали знать о замыслах его брата. И когда тот удумал отъехать в Литву, об этом сразу же стало известно в Москве. Юрий был вынужден просить заступничества у Иосифа Волоцкого, пославшего в Москву двух иноков своего монастыря — Кассиана и Иону — ходатайствовать перед великим князем за брата. Василий удовлетворил их слезную просьбу, простил Юрия. Того, однако, как и горбатого, исправит только могила. По-прежнему чинит он старшему брату великое бесчестие.
Меньше других братьев опасался Василий Иванович козней со стороны Андрея. Старицкий удельный князь всегда был послушен ему, не сносился с ворогами, не бесчестил словами. Труслив и осторожен Андрей Иванович.
Но только ли братья заботят великого князя? А Казань, Крым, Литва, Ливония? Да мало ли других ворогов, готовых зубами вцепиться в принадлежащие ему владения, растерзать Русское государство!
В круговороте больших и малых дел он, жаждавший иметь наследника, не заметил, как пролетели двадцать лет их бездетного брака с Соломонией. Дойдя до опасной черты, переступив которую он потерял бы всякую надежду иметь сына, Василий Иванович деловито и основательно решил свои личные дела: расторг брак с Соломонией и женился на Елене Глинской. Ныне Бог смилостивился наконец над ним, дал ему долгожданного наследника престола. Радость в сердце огромная, безграничная! Но может ли он хотя бы на один день отложить в сторону обычные свои заботы? Он и раньше не сидел сложа руки, много трудился над расширением пределов принадлежавших ему владений, целеустремленно продолжал начатое отцом и добился многого. Не ему ли премудрый старец Филофей, инок Елизарова монастыря, писал в своем послании: все христианские царства сошлись в твое единое царство, два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть. Вон как высоко вознеслась при нем, Василии, Москва! Теперь он будет еще прилежнее в своих устремлениях. Сын должен получить в наследство сильную державу. Да не склонится голова его ни перед кем! Отныне Василий Иванович будет еще строже к нерадивым слугам, плохо исполняющим великокняжеские дела.
— Вернувшись из похода на Казань, возликовали мы сердцем, узнав о великой радости, постигшей нашего славного государя и всех нас. Да пошлет Господь Бог здравия сыну твоему! — торжественно прозвучал в палате скрипучий голос Михаила Львовича Глинского.
— Благодарствую на добром слове, — спокойно ответил Василий Иванович и сразу же перешел к делу: — Хотел бы я знать, с чем вернулись вы из Казани.
В палате установилась чуткая тишина. Все ждали от Михаила Львовича продолжения успешно начатого разговора с великим князем. Тот, однако, молчал, искоса поглядывая на Ивана Федоровича. Бельский хоть и не смотрел в сторону соседа, чувствовал на себе его взгляд и все больше распалялся гневом.
«Молчишь, старая лиса! Перед воротами казанской крепости ты ни за что не хотел уступить мне право первому войти в город, а теперь вон какой тороватый! Боишься, как бы вновь не угодить в темницу?»
— Что ж вы молчите? Али нечего вам поведать своему государю?
Иван Федорович понимал: игра в молчанку не в его пользу. Он приосанился, с достоинством глянул на государя и заговорил, стараясь казаться как можно спокойнее:
— Великий государь Василий Иванович! Успешно воевали мы с казанцами, разгромили их острог, сооруженный на реке Булаке, недалеко от Казани, побили много татар, черемис, ногаев и астраханцев. Дали казанцы великую клятву никогда не изменять тебе, славному государю, не брать себе царя иначе как из твоих рук.
— А Казань? Почему вы не взяли крепость, когда она осталась беззащитной?
Всем стало ясно: государь хорошо осведомлен о казанском деле.
— Что ж ты умолк, Иван Федорович?
— Когда казанцы покинули крепость, я намеревался немедля устремиться в город, однако Михаил Львович Глинский стал возражать, говоря, что он должен первым въехать в Казань, с чем я не мог согласиться.
— Так вы затеяли спор о местах вместо того, чтобы делать государево дело — добывать крепость? Выходит, вы свое место ставите выше места великого князя! Вы презрели мое дело! — Голос Василия Ивановича набатом громыхал по палате. — Доколе будет продолжаться ваше нерадение? Когда мои спесивые воеводы станут выполнять волю государя неукоснительно, доводить задуманное дело до конца?
— В том, государь, вина не моя, а Михаила Львовича Глинского!
Василий Иванович несколько мгновений презрительно рассматривал Бельского.
— Шесть лет назад я посылал тебя, Иван Федорович, на Казань. Когда загорелась крепостная стена, ты не только не сдвинулся с места, чтобы овладеть городом, но позволил казанцам беспрепятственно воздвигнуть новую стену. Кто виноват в этом? Может, и тогда тебе помешал Михаил Львович? Так его в те поры не было под Казанью! Почему ты рукой не пошевелил, когда татары лишились возможности палить из пушек? Сколько казны ты получил от казанцев за свое нерадение?
Бельский вздрогнул как от пощечины. Рыхлое лицо его стало землистым.
— То на меня поклеп, государь! Всю жизнь, не щадя крови своей, верой и правдой служил я тебе…
— Плохо служил! Ступай, смерд, ты мне не надобен больше!
Гробовая тишина установилась в палате, когда опальный воевода покинул ее.
— Знаю я, как вы кровь за государя проливаете! — Взгляд Василия Ивановича на мгновение задержался на лице Михаила Львовича. — Многие воеводы норовят подальше держаться от боя, страшатся, как бы случайно стрелой не оцарапало!
«В былые-то времена великий князь самолично водил в бой свою дружину. А ты в Москве сиднем сидишь!» — хотелось возразить Михаилу Львовичу. Да разве можно сказать такое? С тех пор как казнили неистового Берсень-Беклемишева, перевелись в Москве люди, решавшиеся перечить великому князю.
— Есть, однако, и у нас храбрые воеводы. Бельский говорил здесь о захвате острога. Но тот острог добыл не он и не Михаил Львович Глинский, а Иван Овчина! Вот кто дело великого князя делал так, как тому положено!
У Михаила Львовича от такого оскорбления потемнело в глазах: ему, умудренному в ратном деле воеводе, поставили в пример молокососа, выскочку! Наверняка это он донес великому князю о препирательствах главных воевод перед воротами казанской крепости.
«Ну погоди, мы еще посчитаемся с тобой, Иван Овчина!»
— Великую радость послал нам Всевышний, и на той великой радости решил я пожаловать многих людей опальных: князя Федора Михайловича Мстиславского, князя Бориса Ивановича Горбатого, боярина Ивана Васильевича Ляцкого, дворецкого Ивана Юрьевича Шигону и иных князей, бояр и детей боярских. Повелеваю открыть двери темниц и выпустить томящихся в них узников на волю.
— Слава государю всея Руси Василию Ивановичу!
— Слава! Слава! Слава!

Глава 15

Вот и настал день нового церковного собора. Занятый исполнением данных обетов, Василий Иванович все откладывал судилище над Максимом Греком и Вассианом Патрикеевым. К тому же не хотелось ему омрачать первые дни и месяцы жизни сына суровым приговором. Но поскольку обещание о поставлении еретиков перед церковным собором было дано митрополиту, а тот при каждой встрече непременно напоминал великому князю о данном слове, Василию Ивановичу в конце концов пришлось назначить день суда.
Церковный собор заседал в Средней царской палате, там, где состоялась свадьба Василия Ивановича и Елены Глинской. Теперь на возвышении стояло кресло великого князя, к которому от входных дверей была постлана дорожка из красного сукна. Сзади великокняжеского кресла вдоль стены полукругом расположились участники церковного собора: архиепископы, епископы, архимандриты, игумены и влиятельные старцы ряда монастырей. Ниже возвышения, по левую руку от великого князя, сидели на скамье Максим Грек и Вассиан Патрикеев, а справа от Василия Ивановича стояли шесть других подсудимых, которые вместе с тем выступали на церковном соборе в качестве видоков и послухов: бывший архимандрит московского Спасского монастыря Савва Святогорец, келейник Максима Грека Афанасий Грек, старец Вассиан Рушанин, старец Вассиан Рогатая Вошь, Михаил Медоварцев и каллиграф Исаак Собака.
Напротив великого князя, между входными дверями и возвышением, стоял длинный стол, на котором были разложены церковные книги с закладками в нужных местах. За столом сидели митрополит Даниил и епископ крутицкий Досифей.
Вдоль стены, где во время свадьбы великого князя толпились дети боярские, теперь стояли наиболее знатные князья и бояре. Среди них был и Михаил Тучков с сыном Василием.
Василий Иванович взмахнул рукой, давая знать о начале церковного собора. Митрополит встал и, обращаясь к великому князю, громко произнес:
— Христолюбивый царь, великий князь всея Руси Василий Иванович! В лето 7033 Божественный священный собор осудил инока Максима Грека за его тяжкие прегрешения. Ныне же мы вновь собрались всем собором, ибо ко многим прежним прегрешениям Максима Грека добавились новые: хулы на Господа Бога нашего и пречистую Богородицу, на церковные законы и уставы, на святых чудотворцев и монастыри. Указано было ему, чтобы во время пребывания в Иосифовом монастыре он был заключен в темницу для покаяния и исправления. Запрещалось Максиму учить, писать, направлять кому-либо послания или принимать их. Он же не покаялся и не исправился, считая себя ни в чем не виновным, многомудрствовал и писал послания своим доброхотам. Увидев, что инок Максим не только не исправился, но совершил многие другие прегрешения, мы обратились к игумену Иосифова монастыря Нифонту и старцам с письмом, в котором просили привезти Максима Грека с Волока на Москву, чтобы вновь поставить перед всем священным собором.
Митрополит повернулся к обвиняемому, голос его зазвучал по-иному — укоризненно, властно:
— Вы пришли от Святой горы из Турецкой державы к благочестивому и христолюбивому государю, великому князю всея Руси Василию Ивановичу ради его милости. И государь жаловал вас своей милостью, многие дары посылал в ваши монастыри, оказывал вам честь великую. За все это вам следовало молить Бога послать государю нашему здоровья, помочь ему одолеть всех ворогов. А вы с Саввою вместо блага зло великому князю удумали, посылали грамоты к турецким пашам и к самому турецкому султану, поднимая его на христолюбивого государя и великого князя Василия Ивановича и на всю его благочестивую державу. Не вы ли говорили: хочет великий князь покорить Казань, но будет ему лишь сором , ибо турецкий султан не потерпит ослабления казанцев. Вам были ведомы советы и похвалы турецкого посла Искандеря, который хотел поднять турецкого султана на великого князя. И ты, Максим, о том всем ведал, а государю и боярам не сказал. Но зато говорил многим людям: быть на земле Русской турецкому султану, потому что султан не любит родственников цареградских царей, а ведь князь Василий внук Фомы Аморейского. Не ты ли, Максим, называл великого князя гонителем и мучителем нечестивым? Да ты же, Максим, сказывал: князь Василий выдал землю крымскому хану , и если он от крымского хана бежал, то как же ему от турецкого султана не бежать? Пойдет турецкий султан, и великому князю либо дань платить, либо в северных лесах прятаться. Не ты ли, Максим, говорил многим: здесь, на Москве, великому князю и митрополиту кличут многолетие и еретиков проклинают, но они сами себя проклинают, потому что творят не по писанию, не по правилам — митрополит поставляется своими епископами на Москве, а не цареградским патриархом…
Максим внимательно слушал речь Даниила. Живые и умные глаза его выражали удивление: в речи митрополита были хитро переплетены полуправда и явная ложь. Никаких грамот к турецкому султану, призывающих его начать поход на Москву, он, Максим, не посылал. Обеспокоило его и явное намерение первосвятителя настроить против него великого князя. Не в первый раз он с сожалением подумал о своей неосмотрительности и неосторожности во время бесед, которые велись в его келье в Чудовом монастыре. Разумеется, ничего плохого о государе им самим не говорилось, но некоторые его высказывания, касающиеся взаимоотношений Русского государства с другими народами, могли быть истолкованы, особенно вне связи со всем строем его бесед, как укоризненные по отношению к великому князю. Речь митрополита и была построена на преднамеренных искажениях его высказываний, произнесенных при обстоятельствах, им, Максимом, часто забытых.
На прошлом соборе его обвиняли в основном в нарушениях церковных законов. Тогда он категорически отрицал многие обвинения, полагая, что митрополит попросту не сможет их доказать, и признавался в совершении лишь незначительных ошибок, описей, сделанных в ранние годы пребывания на Руси, когда он недостаточно хорошо знал русский язык. Но Даниил оказался хитрее, чем Максим думал. Он нашел таких видоков и послухов, вроде его келейника Афанасия, которые готовы были наговорить на него что угодно. И ныне, по-видимому, митрополит намерен опираться на их лживые показания.
Максим обвел взглядом участников церковного собора. Многие неведомы ему, а те, кто знаком, — сплошь ярые стяжатели. Великий князь спокойно и равнодушно смотрит прямо перед собой. Наслушавшись речей митрополита, он едва ли захочет вступиться за него. Нестяжательство, видать по всему, больше не занимает его. Даже бывшего своего любимца старца Вассиана позволил иосифлянам поставить перед церковным собором. Не от кого ныне ждать милости, не на кого надеяться, кроме как на свою голову.
— Когда ты жил в Иосифовом монастыре, приказано было надзирать за тобой Тихону Ленкову да отцу духовному священнику Ионе. И ты, Максим, им говорил: ведаю все везде, где что делается. Так это есть не что иное, как волхвование эллинское и еретическое. Когда Симон-волхв убедил себя во всеведении и в колдовских мечтах вознесся с помощью демонов ввысь, верховный апостол Петр с воздушной высоты поверг его на землю, предав смерти. А Илиодора-волхва святой Лев, епископ катанский, своими руками связал священным омофором и предал огню. Также и иные многочисленные еритицы говорят о своем всеведении, прельщая и губя народы. И ты, Максим, уподобился им, своими речами прельщая и губя людей. Да ты же, Максим, святые Божьи апостольские церкви и монастыри укоряешь и хулишь за то, что они занимаются стяжательством и людей, и доходы, и села имеют. А разве в ваших монастырях на Святой горе и в иных местах у церквей и монастырей сел нет? Да к тому же и в писаниях и в житиях отечественных велено святым монастырям и церквам иметь села. Да ты же, Максим, святых чудотворцев Петра, Алексея, Иону, митрополитов всея Руси, и святых преподобных чудотворцев — Сергия, Варлаама и Кирилла, Пафнутия и Макария укоряешь и хулишь, а говоришь так: поскольку они держали города, волости, села, взимали пошлины, оброки и дани и оттого имели огромные богатства, нельзя их почитать за чудотворцев. Когда поставили тебя прошлый раз перед великим Божественным собором, перед князем Василием, нами, архиепископами, всеми священными мужами в палате великого князя, где находились в то время братья государя и все боярство, прочтены были тебе многие свидетельства из Божественных писаний, чтобы ввести тебя в познание и разум истинный и исправление. Но ты всем этим пренебрег и, будучи в Иосифовом монастыре, говорил старцу Тихону Ленкову и отцу своему духовному священнику Ионе: чист я от рождения и доныне от всякого греха и не имею за собой вины, а потому напрасно меня держат в темнице. И ты, Максим, везде себя оправдываешь, и возносишь, и хвалишь, и не признаешь за собой ни единого греха и вины. Собор запретил тебе учить и писать, ты должен был лишь исповедоваться и каяться с прилежным плачем и слезами о своих еретических хулах на Бога, Пречистую Богородицу, святых чудотворцев, церковные чины, уставы, законы и монастыри. И за то, что хулил великого князя и государя нашего христолюбивого Василия, посылал грамоты к турецкому султану и пашам его, поднимая и призывая на разорение православной веры, на святые церкви, на все православное христианство и на всю землю Русскую!
Митрополит кончил свою обвинительную речь. В палате послышались покашливания, одобрительные возгласы. Иосифлянам явно по душе пришлась его речь, в которой он не забыл упомянуть ни об одном прегрешении Максима Грека. Дождавшись тишины, Даниил вновь обратился к подсудимому:
— Итак, Максим, многие вины числятся за тобой. И ты скажи нам, что со своими единомышленниками и советниками мудрствовал, мыслил и действовал против православной церкви.
Вассиан Патрикеев внимательно слушал, что же ответит Даниилу Максим: будет ли униженно просить его о помиловании, слезно каяться в совершенных прегрешениях или станет обвинять во всем своих бывших друзей, коих митрополит назвал единомышленниками и советниками? Слыхивал Вассиан о порядках, учрежденных для осужденных монахов в Иосифовом монастыре. Поди, не сладко пришлось там Максиму.
— Ни с кем, господине, хулы на Бога, Пречистую Богородицу, православную церковь не говаривал, не писал и не велел писать. — Голос обвиняемого звучал твердо и убедительно.
— Ныне ты говоришь, что хулы на Бога, Пречистую Богородицу, православную церковь не говаривал, не писал и не велел писать. Между тем старец Вассиан Рушанин, ученик и советник ваш, на вас доносит… — Митрополит взял со стола лист бумаги и стал читать: — «Говорил я про хульные строки перевода Васьяну Патрикееву. И тот мне ответил: я того не знаю, и послал за Максимом. Поговорив с ним, старец Васьян мне молвил: так, дескать, и надобно».
Пока Даниил зачитывал его донос, Вассиан Рушанин, невысокого роста монах с длинным, словно восковым, лицом, стоял сгорбившись, как будто придавленный незримой тяжестью. Максим пристально рассматривал его.
«С чего бы это старцу потребовалось грамоту писать? Боязно, видать, говорить перед народом лживые речи. А бумага, она все стерпит. Крепко запугал митрополит своих послухов, коли готовы они говорить любую кривду, угодную ему».
— То, господине, писано на меня ложно, я так не говорил о той строке ни с Вассианом Патрикеевым, ни с Вассианом Рушаниным.
Митрополит был озадачен твердостью подсудимого.
«Плохо потрудились братья Ленковы да духовный отец еретика Иона, не сломили строптивого упрямца. Упорство его ой как нежелательно! И грамота Вассиана Рушанина мало помогла. Надо бы поставить его перед Максимом с очей на очи, да боязно, уж больно труслив старец, хуже бы не было».
— Скажи, Вассиан Рушанин, правду Максиму! Нетвердой походкой старец приблизился к подсудимому и заученно пробормотал:
— Спрашивал я тебя и Вассиана Патрикеева о той строке, и вы мне ответили: так то и надо, то есть истина. — Слова послуха звучали очень неубедительно. Вассиан почувствовал это и, испугавшись гнева митрополита, жалобно залепетал: — Да еще и другие спрашивали о той строке, и ты им отвечал так же…
Максим Грек презрительно посмотрел на Рушанина.
— Пусть совесть твоя будет тебе судьей!
Вассиан втянул голову в плечи и пошатываясь пошел на свое место. Жалкий вид свидетеля спутал планы Даниила, возлагавшего на него большие надежды. С помощью Вассиана Рушанина он надеялся втянуть в судебное разбирательство своего противника Вассиана Патрикеева. Первоначально первосвятитель намеревался устроить очную ставку между ними, но в самый последний момент раздумал: грозный вид высокородного старца мог окончательно доконать перепуганного Рушанина и он, чего доброго, не начал бы болтать лишнее. По этой причине митрополит сам обратился к Вассиану Косому:
— Слышал ли ты, Вассиан, что писал про тебя Рушанин?
Тот величественно поднялся и, свысока глядя на Даниила, промолвил:
— Мне до Максима нет никакого дела, я с ним ни о чем таком не говорил. А Вассиан Рушанин вольный человек, что хочет, то и говорит, и что хочет, то и пишет. А я ему ни с Максимом, ни без Максима не говорил ничего, и дела до них мне нет!
Лицо митрополита покрылось красными пятнами. Его не на шутку встревожило твердое отрицание подсудимыми своей вины, открытое презрение их к свидетелям обвинения, неуверенность видоков и послухов. Даниил велел Досифею, крутицкому епископу, допросить Максима об обвинениях, предъявленных ему на прошлом соборе.
— Книги наши с греческих же книг переведены и писаны, — пророкотал Досифей, — а ты их чернил, говоря, что книги наши здесь, на Руси, не прямы. И где было написано «бесстрашно божество», ты зачеркнул и вместо того написал «нестрашно божество».
— То, господине, есть опись, и опись ту допустил писец. Так вы такие описи исправляйте сами.
— Для чего говорил ты многим людям так «Христос, взойдя на небеса, тело свое на земле оставил, и то тело между неких гор ходит по пустым местам, а от солнца погорело и почернело, как головня».
— То, господине, на меня ложь, я так не говорил. Обвинение Досифея подтвердили Михаил Медоварцев, старец Вассиан Рушанин и келейник Максима Афанасий. Максим Грек с трудом припомнил о разговоре, случившемся в его келье вскоре после приезда на Русь. Тогда он рассказал своим гостям, жадно внимавшим свежему человеку, повидавшему мир, об еретиках, думающих, будто тело Христа, уподобившись головне, блуждает между гор. Ныне лживые послухи то ли по глупости, то ли питая лютую ненависть к нему, обвинили его самого в этой ереси. Зачем он обольщался вниманием глупцов?
— В том, господине, виноват, что ту речь свою запамятовал. Сказывал я им о неверных лихих людях, клевещущих на Христа. Сам же я так не думаю.
— Подали на тебя, Максим, жалобу протопоп Афанасий, протодиакон Иван Чушка, поп Василий. Пишут они, что ты, дескать, нашей земли Русской святых книг никогда не хвалишь, а говоришь, будто здесь, на Руси, никаких книг нет, ни Евангелия, ни Апостола, ни Псалтыри, ни правил, ни уставов, ни отеческих, ни пророческих. А те протопопы перед тобой.
В палату вошли доносчики. Ослепленные величием церковного собора, они робко встали у дверей, низко кланяясь и крестясь. Максим Грек громко обратился к ним:
— Вы на меня лжете, я того не говаривал, а молвил, что книги здешние на Руси не прямы, иные книги переводчики испортили, не умея их перевести, а другие писцы повредили.
Перепуганные послухи, не смея возразить ему, стали кланяться и креститься еще усерднее. Досифей раздраженно махнул рукой, веля им удалиться.
— Говорил ты многим людям: митрополиты у нас здесь, на Москве, поставляются своими епископами русскими без благословения патриарха царьградского. И не приемлют они патриаршего благословения от гордыни.
— Выяснял я, господине, здесь, почему не ставятся митрополиты русские по-прежнему, по старому обычаю, у патриарха царьградского. И сказали мне: патриарх дал благословенную грамоту русским митрополитам, чтобы они поставлялись своими епископами на Руси. Но я, сколько ни просил показать мне ту грамоту, не видел ее. И я сказал: коли здесь у них грамоты патриарха царьградского нет, то они от гордости не ставятся по-прежнему, по старому обычаю и уставу.
— Почему же ты прежде не признавался в своих речах о том, будто митрополиты ставятся на Руси неправильно? На прошлом священном соборе старец Афанасий Сербии, поставленный перед тобой с очей на очи, говорил про тебя то же самое. Также и архимандрит симоновский Герасим и многие другие доносили. А ты заперся и сказывал, что ничего такого не говорил.
Максим на мгновение задумался. Да, он считал и считает существующий порядок поставления митрополитов неправильным, проявлением гордыни. Турецкое завоевание не могло нарушить святости греческой церкви. Почему же на прошлом соборе он говорил по-другому, отказывался от своих речей? Тогда он надеялся на благополучный для себя исход дела, не ожидал столь сурового приговора. Потому-то и старался представить свои высказывания самым невинным образом. Теперь, после шестилетнего пребывания в Иосифо-Волоколамском монастыре, он может не скрывать своих мыслей.
— Да, я говорил, что митрополиты поставляются на Москве своими епископами из-за гордыни.
— Почему ты плохо сказывал про здешних русских чудотворцев, будто они не чудотворцы, а смутотворцы и резоимцы? — Не говорил я такого, господине.
— Позовите сюда Федора Сербина.
В палату вошел высокий черноволосый монах.
— Слыхивал ли ты, Федор, от Максима хулу на русских чудотворцев?
— Слышал, господине.
— То ведаешь ты, а я того не говорил! Федор Сербии ответил спокойно:
— О том, Максим, я с тобой не раз спорил. Когда я сказал тебе о здешних чудотворцах, от которых слепые прозревают, глухие слух обретают, хромые в пляс пускаются, а прокаженные очищаются, то услышал брань, дескать, ты, Федор, такой же московитин, а все московяне и сербияне — безверники.
— Не говорил я того, господине.
— А я утверждаю: Максим так говорил, а я то слышал!
— Нет, я того не сказывал. Пусть совесть тебя осудит.
— Господине Максим, подумай и вспомни, что говорил про всех русских чудотворцев хульные речи и про Пафнутия Боровского, будто нельзя ему быть чудотворцем.
Федор не случайно упомянул о Пафнутии Боровском. О нем много дурного говорилось в келье Максима Грека. Особенно резко осуждал его Вассиан Патрикеев, да и все нестяжатели неодобрительно относились к нему, в том числе и он, Максим.
— Против чудотворцев Петра, Алексея, Сергия, Кирилла я ничего никогда не говорил. А про Пафнутия в самом деле молвил так, потому что он села держал и деньги в рост давал и имел слуг, а людей своих судил и кнутом бил. Как же ему чудотворцем быть?
Ропот возмущения пронесся по палате. Совсем недавно, в начале мая 1531 года, Пафнутия Боровского канонизировали, и вот теперь приходится слушать хулу на новоявленного святого. К тому же всем было ведомо о благосклонном отношении великого князя к Пафнутьево-Боровскому монастырю. В прошлом году повелением Василия Ивановича великая княгиня Елена подарила этому монастырю церковный покров с изображением основателя монастыря Пафнутия. Досифей поднялся из-за стола.
— Кто тебе сказывал, что Пафнутии села держал, слуг имел и хлеб в рост давал, судил и кнутом бил?
— О том, господине, писано в житии его.
— Кто тебе житие Пафнутия давал читать?
— Житие Пафнутиево давал мне читать старец Вассиан княж Иванов сын Юрьевич. Старец Вассиан всегда говорил о Пафнутии, что он села имел, слуг держал, росты имал, судил и кнутом бил.
— Так ли это, Вассиан?
— Я никаких слов о Пафнутии Боровском Максиму не говорил и читать жития не давал.
Максим укоризненно глянул в сторону Вассиана Патрикеева, но промолчал. Не из трусливых старец, да и он, видать, испугался открыто хулить новоявленного чудотворца.
— Сказывал ли ты, Вассиан, хулу на чудотворца митрополита Иону?
— Я не ведаю, был ли Иона чудотворцем!
Вновь ропот возмущения пронесся по палате. Иона почитался на Руси вслед за митрополитами Петром и Алексеем, а Вассиан Патрикеев усомнился в том, был ли он чудотворцем. Неслыханная ересь!
— Сказывали про тебя, Вассиан, будто ты и Макария Калязинского укоряешь и хулишь. Так ли это?
— Макарий Калязинский что за чудотворец? Сказывают, будто в Калязине Макарий чудеса творил, а мужик был простой, сельский. Но если вам любо почитать Макария Калязинского чудотворцем, вы так и поступайте.
— Благодать Господа Бога нисходит на всякого: на царя, священника и раба — все равны во Христе! — торжественно произнес Даниил.
Вассиан в ответ усмехнулся: стяжателям ли говорить о равенстве во Христе?
— То, господине, ведает Бог да ты со своими чудотворцами.
Досифей обратился вновь к Максиму Греку:
— Скажи, Максим, в вашей земле греческой есть ли у монастырей села?
Подсудимый знал: в Греции монастыри владеют селами. Но скажи он об этом на соборе, его слова стали бы новым оружием в устах иосифлян в их борьбе с нестяжателями. Поэтому Максим ответил уклончиво:
— Я, господине, в игуменах и строителях не бывал, того не ведаю.
— Сказываешь ты, что не ведаешь, есть ли в греческой земле у монастырей села. Между тем принесли вы сюда, в Москву, из Афона житие святого Саввы, архиепископа сербского, а в том житии писано: села у монастырей есть. Эти села давали монастырям государи и иные христолюбцы.
— О том, господине, я запамятовал.
— А которые вам государи села давали в монастыри ваши, разве вы их не держите?
— Те села, которые государи и иные христолюбцы в наши монастыри давали, целы и нерушимы.
Досифей удовлетворенно кивнул головой и, повернувшись в сторону бояр и князей, обратился к дворецкому Михаилу Юрьевичу Захарьину. Вперед вышел дородный большелобый боярин, один из самых ближних к великому князю людей. Митрополит Даниил считал своим большим успехом привлечение в качестве свидетеля по делу Максима Грека этого влиятельного боярина.
— Слышал я от многих достоверных послухов, что был Максим Грек в Риме в учениках у некоего учителя. Тех учеников было много, более двухсот. Учились они любомудрию философскому и всякой премудрости, но уклонились и ударились в ересь жидовскую. И папа римский, узнав об этом, повелел их поймать и предать казни. Всех этих учеников сожгли, лишь восемь человек убежали на Святую гору. Среди них был и Максим Грек.
Подсудимый вздрогнул от этих слов. Он отчетливо представил казнь своего учителя — проповедника монастыря Святого Марка Джироламо Савонаролы. Смерть учителя так сильно поразила его, что вскоре после прибытия на Русь он описал в одном из самых ярких своих творений, «Повести страшной и достопамятной и о совершенном иноческом житии», Флоренцию, монастырь Святого Марка и мученическую гибель Савонаролы. В этой повести он обличал широко распространенные пороки монашества: пьянство, чревоугодие, сребролюбие, праздность, сквернословие, подкупы и мздоимство при выборе игуменов. Как бы враги не припомнили ему сейчас его слова о Савонароле! Похоже, однако, что боярин Захарьин пользовался лишь безымянными слухами. Вместо Флоренции он назвал по неведению Рим. Огромные пространства, простершиеся от холодной Москвы до солнечной Италии, сильно исказили подлинную картину гибели Савонаролы: казнь учителя и двух его учеников превратилась в гигантский костер, на котором погибло около двухсот учеников.
Воспоминания так сильно поглотили Максима, что он не сразу услышал обращенный к нему голос Досифея:
— Бывал ли ты в Риме в учениках у некоего учителя, и сколько вас было у того учителя в училище, и было ли на вас слово от папы римского?
Как ответить на этот вопрос? Следует ли убеждать неправедных судей в казни не двухсот, а только двух учеников Савонаролы? Кто ему поверит!..
— Видишь, господине, и сам меня, в какой есть я ныне скорби, в беде и печали. И от многих напастей ни ума, ни памяти нет, ничего не помню, господине.
По этому обвинению никто из присутствующих не мог что-либо добавить, поэтому Досифей перешел к вопросу о грамотах, которые Максим якобы посылал турецкому султану. В обвинительной речи митрополит очень уверенно го ворил об этих грамотах, однако отсутствие прямых доказательств заставило его прибегнуть к помощи лживых видоков и послухов. В их числе оказался и Василий Тучков.
Когда Досифей назвал его имя, Василию показалось, будто в палате стало темнее. Он выбрался из толпы бояр и неуверенной походкой приблизился к столу, за которым сидели митрополит Даниил и епископ крутицкий Досифей.
— Отец твой Михайло Васильевич Тучков бил челом великому князю в том, чтобы допросить тебя. Видел ли ты у Максима грамоты греческие?
Василий обратился к великому князю:
— Я, государь, приходил в келью Максима Грека, и он показывал мне грамоту греческую. И просился, государь, отпустить его на Святую гору, а ты его не отпустил, но молвил: поживи еще здесь. Закручинился Максим и сказал: не думал я, будто благочестивый государь может поступать так, как другие государи — гонители христианства.
Большие глаза подсудимого смотрели на молодого послуха пристально, с удивлением. Василий не мог выдержать этого взгляда.
— Слыхал ли, Максим, что Василий Тучков про тебя сказывал?
— Грамоту греческую церковную я ему показывал, а про великого князя так не говорил.
Василию стало до слез обидно. Ему почудилось, будто со всех сторон на него смотрят неодобрительно, как на лжеца и доносчика. Но ведь он в самом деле слышал от Максима сетования на государя! Досада на иноземного монаха, вызванная его отказом от собственных слов, возбудила в душе княжича чувство неприязни к нему. Теперь он уже с нетерпением стал ожидать, когда Досифей велит зачитать тайные грамоты Максима и Саввы кафинскому паше, о которых сказывал митрополит.
Этого, однако, не произошло. По поводу грамот крутицкий епископ стал допрашивать Афанасия, бывшего келейника Максима. Афанасий Грек говорил бойко, взахлеб, он хорошо знал, чего хочет от него митрополит Даниил.
— Максим да Савва писали грамоту кафинскому паше, чтобы тот надоумил турецкого султана послать людей своих на землю великого князя морем в кораблях. Дескать, людей у московского князя много, да воины из них плохие. Ту грамоту я видел у дьякона Федора, но не читал. Читывал ее и сказывал мне о ней старец Окатей. — Послух на мгновение задумался. Ни дьякона Федора, ни старца Окатея допрашивать на соборе не станут: нет их в Москве. Для него это хорошо, но в то же время и плохо. Много ли веры человеку, передавшему чужие слова? Надо бы и от себя что-нибудь добавить: — А еще слышал я разговор Саввы с Максимом промеж собой: как только люди турецкого султана пойдут на Русскую землю, великому князю придется либо дань платить, либо в северные леса бежать.
Василий Тучков внимательно слушал показания Афанасия. Он понял, что бывший келейник Максима говорит кривду, является таким же ложным видоком, как и он сам. В душе, однако, оставалась надежда: вот сейчас Досифей велит позвать дьякона Федора или старца Окатея, которых он, Василий, совсем не знает, и они подтвердят сказанное Афанасием.
Пока княжич так размышлял, между Афанасием и Максимом шла перебранка. Подсудимый решительно отверг обвинения в посылке грамот кафинскому паше. Когда же бывший келейник повторил свои показания, он презрительно бросил ему:
— Пусть совесть твоя будет тебе судьей!
Лицо Афанасия раскраснелось, он продолжал давать показания, но уже не о грамотах, а совсем о другом. О грамотах речи больше не было.
«Выходит, — с недоумением размышлял Василий, — тех грамот не было! Не было и быть не могло, потому что Максим любит Русскую землю как свою родину. Не он ли многократно предостерегал нас беречься от татар? Значит, я вместе с Афанасием говорил кривду, угодную митрополиту!»
Во рту Василия пересохло, на душе сделалось мерзко. Ему захотелось тотчас же покинуть палату, где происходило это постыдное судилище, вдохнуть свежего воздуха.

 

Решение церковного собора зачитывал сам митрополит. Василий Тучков напряженно всматривался в лица главных обвиняемых и не видел на них страха. Максим внимательно слушал Даниила, а Вассиан Патрикеев равнодушно и гордо глядел поверх голов в окно, через которое в палату вливался свет послеполуденного солнца. Казалось, происходящее вокруг не волнует его.
Когда митрополит сообщил, что Максим Грек отсылается до заповеди вины в заточение в Тверь, Василий перевел взгляд на тверского епископа Акакия. Акакий получил свое место через год после водворения на митрополию Даниила. Дружба у них давняя, скрепленная общностью мыслей. Будучи иосифлянином, тверской епископ избегал, однако, резких высказываний против нестяжателей. Среди церковников он слыл за умеренного, начитанного и умного человека.
«Едва ли старцу Максиму будет хуже в Твери, нежели в Иосифовом монастыре», — подумалось Василию.
—..А Савву, архимандрита, — продолжал митрополит, — в Левкеин монастырь и держать в великой крепости безысходно. А Максимова келейника Афанасия Грека и Вассиана Рушанина митрополиту держать у себя на дворе в крепости великой безысходно.
«Вот оно, наказание для иуд, оклеветавших Максима: митрополит приблизил их к себе, чтобы иметь под рукой верных послушных слуг, готовых на любую мерзость».
—..А старца Вассиана Патрикеева послать в Иосифов монастырь к игумену Нифонту и старцам Касьяну, Ионе, Гурию и прочим и держать в крепости великой безысходно.
Из всех осужденных бывшему любимцу великого князя выпало наиболее суровое наказание. Ему предстоял путь в самое логово презлых иосифлян.
Василий вновь глянул в сторону Вассиана. Ничто не изменилось в его лице после оглашения приговора. Спокойно и бесстрастно смотрел он поверх голов в окно великокняжеской палаты.
«Весь этот церковный собор понадобился митрополиту лишь для того, чтобы расправиться с неугодным ему нестяжателем Вассианом Патрикеевым. — Со слов отца Василию были известны превратности судьбы старца. Удачливый воевода, умный посол, справедливый судья, почитаемый всеми нестяжателями монах — кем бы ни был, Вассиан всегда оставался незаурядным человеком. Даже на этом неправедном судилище он вел себя достойно. — А я? Достойно ли я вел себя на церковном соборе? Почему позволил митрополиту втянуть себя в это мерзкое и постыдное дело? Нет мне, ничтожному, оправдания!»

Глава 16

Василий Тучков покинул великокняжеский дворец сильно огорченным. Возле Боровицкой башни Кремля ему стало нехорошо, и он прислонился спиной к холодной стене.
— Друже Василий, уж не задремал ли ты? Поди, всю ночь книжицы читал, вот глаза-то и слиплись, — послышался веселый голос. Рядом стоял Иван Овчина, рослый, крепкий, задорно улыбающийся. На нем белая, из тончайшего батиста рубаха, ладно сшитые порты, заправленные в нарядные, из зеленого сафьяна сапожки. Простота одежды подчеркивала красоту молодого воеводы. Был он широк в плечах и тонок в поясе. — Что-то ты, друже, бледен нынче? Уж не захворал ли?
— Нет, Ваня, не захворал. Случилось мне быть на церковном соборе, и так нехорошо на душе стало, руки на себя готов наложить!
— Что так?
— Судили на том соборе старцев Вассиана Патрикеева и Максима Грека. И я против Максима показания давал. А ведь старцы те — украшение земли Русской, ибо познания их необычайно велики. Мыслью своей проникают они в глубь незнания, рассеивая его, как лучи солнца разгоняют утренний туман. А митрополит Даниил, вооружась показаниями видоков и послухов вроде меня, никчемного, в грязь их втаптывал. Оттого и скорбит моя душа.
— Не дело доброму молодцу вникать в спор святых старцев. У тебя одни заботы, у них — другие. Норовят старцы доказать друг другу, что есть истина. А истина, она велика, как небо или земля. И один человек никогда не постигнет всей истины. Старец Вассиан вкупе с Максимом тщатся повернуть церковь на путь нестяжательства. Доброе то дело, да не свершится оно никогда, потому что были и будут среди монахов и попов стяжатели. И их всегда больше, чем нестяжателей, которые нужны церкви как совесть человеку.
— Так зачем же совесть-то истязать?
— Истязают не совесть, а людей совестливых, ибо сильно мешают они поступать вопреки справедливости и правде.
— Ты, Ваня, глумишься над святой церковью.
— А не ты ли сказывал мне, что митрополит втаптывал в грязь премудрых старцев?
— Митрополиты меняются, церковь же существует вечно.
— Вовсе не вечно! У нас на Руси церкви стали строить со времени киевского князя Владимира. А до того русичи идолам Перуновым поклонялись и веру ту считали истинной.
— Грешно так мыслить, Ваня.
— Грешно не мыслить, если мысль человеку дадена. Старцы на церковном соборе об истине спорили. И не случайно: в старости истина уж больно многоликой кажется. А в молодости они об истине, поди, не спорили, все ясным-ясно было. В чем истина для доброго молодца? Да в том, чтобы любить и самому любимым быть, чтобы жену и детей иметь, чтобы землю свою от ворогов боронить. Вот в чем истина есть! Выкинь, Вася, из головы дурные мысли, не думай о перепалке святых старцев. Доживем до их лет, тогда и станем об истине спорить. А сейчас какой в том толк? Тебе, друже, перво-наперво жениться нужно. Жена отвадит тебя от вредного мудрствования.
Мысли Василия переметнулись на жену Ивана. Его друг женился пять лет назад. В положенный срок жена родила сына Федьку. Была она красива собой, но почему-то Иван никогда не хвалил ее, хотя и не хулил тоже. Василию иногда казалось, что в душе Иван недоволен своей женой.
— Вот ты, Ваня, женился, а доволен ли тем?
Иван не ожидал такого вопроса. Он долго молчал, взрывая носком сапога ореховую шелуху, во множестве скопившуюся возле Боровицких ворот.
— Ведомы тебе, Вася, наши порядки. Добрый молодец не сам приводит в дом полюбившуюся девицу, а родители подбирают ему по своему вкусу и местничеству. Рассуждают при этом так: привыкнут друг к другу — слюбятся. А не всегда любовь сбывается. Отец мой отыскал невесту знатную, честь свою сохранившую да и лицом пригожую. Чего, дескать, Ваньке моему еще надо? А я молод был, неопытен, глянул на невесту, отцом выбранную: на лицо хоть куда! Загорелось мое сердце, обвенчали нас, Федька народился. Да только любви у нас так и не получилось. Приласкаюсь я к ней, а она в ответ: отстань, я еще молитву не кончила. А то сошлется на усталость или еще на что. Любит она книги церковные читать. Ей бы твоей женой быть, вы с ней вместе книжки читали бы…
«Выходит, не любит она Ваню? А ведь трудно найти красивее да удалее его. Какого же мужа ей еще надобно?» — недоумевал Василий.
— А почему ты не в Туле, Ваня? Иван Овчина досадливо махнул рукой.
— Послал государь в Тулу трех Иванов: меня да Воротынского с Ляцким. Две седмицы мы там пробыли, как вдруг является нам на смену четвертый Иван сын Фомин Лазарев. Вместе с ним из Москвы прибыл дьяк Афанасий Курицын. Он-то и привез нас в стольный град на суд великого князя.
— Да за что же тебя-то судить? В прошлом году ты вон как отличился под Казанью! Государь тебя дюже хвалил.
— Уж лучше бы не хвалил он меня, Вася. Ты ведь знаешь наших бояр, из зависти готовых друг другу горло перегрызть. Среди них Михаил Львович Глинский истинный зверь. Государю следовало бы наказать его, как и Ивана Федоровича Бельского, ведь только из-за их глупого спора не взяли мы тогда Казань. Василий Иванович, однако, пожалел его по случаю рождения сына, как-никак женин дядя. Михаил Львович эту милость ни во что поставил. Всех готов обвинить он в неуспехах ратных, но только не самого себя. Особенно обозлился Глинский на меня. Похвала государя ему поперек горла встала. Вот он и постарался послать меня в Тулу вместе со своими дружками Иваном Михайловичем Воротынским да Иваном Васильевичем Ляцким, такими же перебежчиками литовскими, как и сам Глинский. По прибытии в Тулу дружки его стали надзирать за мной да отписывать государю. Дескать, к ратному делу я нерадив, лишь о женках бесстыдных да вине думаю. Вот государь и вызвал нас на суд свой праведный. Спрашивает меня: «Вино с дружками пил?» — «Пил», — говорю. «К женкам бесстыдным ходил?» — «Ходил», — отвечаю. «О ратном деле радеешь?» — «Как не радеть, государь, ведь ради того и послал ты нас в Тулу!» Задумался великий князь на миг, а потом говорит Воротынскому с Ляцким: «Не успели явиться к месту службы, как свару, междусобицу затеяли! Сколько же бед терпит Русская земля от несогласия моих воевод! Не о государевом деле, не о земле Русской ваши помыслы, неугоден вам Иван Овчина, вот вы и ополчились супротив него. Сами-то небось в молодости ой как грешили, а нынче прикинулись святыми угодниками. Не могу я доверять вам охрану рубежей государевых. Ступайте прочь!» С тем и ушли от него Воротынский с Ляцким. Да что о них говорить! Пойдем, Вася, к нам, не могу я тебя такого печального одного оставить.

 

В большой горнице старый конюший, воевода Федор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский играл с пятилетним внуком Федором.
— Посылает тебя, Федьку, государь крепость татарскую воевать. А крепость та, — воевода опрокинул набок скамейку, — окружена высокими каменными стенами с башнями. Вместе с тобой великий князь отправил в поход пеших ратников, конных людей и наряд огневой.
Федор Васильевич расставил игрушечных всадников, пеших воинов и деревянные пушечки.
— Вот вместе с войском ты подошел к вражеской крепости. Что теперь станешь делать?
— Я сяду на боевого коня и впереди конной рати поскачу на крепость! — сверкая глазенками, звонким голосом воскликнул Федя.
Дед легонько потрепал его за вихры.
— Да разве сможет конница одолеть высокие каменные стены?
— Конечно, сможет! Мне бабушка вчера сказку рассказывала про Илью Муромца. Его конь скакал повыше лесу стоячего, чуть пониже облака ходячего!
— Так то Илья Муромец! В сказках, дружок, все возможно. Обычный же конь крепостную стену не одолеет. Как же нам быть-то?
— Придумал, деда! Я прикажу пешим воям вырыть подкоп под крепостную стену. По этому подкопу мы проберемся в татарскую крепость и перебьем всех ворогов!
— Когда пешие вой станут подкоп рыть, будут ли татары сидеть сложа руки? Они почнут метать с крепостных стен камни да стрелы летучие, лить смолу горючую. Всех воев твоих могут перебить.
Федя вновь задумался.
— Что ж ты про наряд-то огневой запамятовал?
— Верно, деда, нужно выкатить вперед пушки. Они к-а-а-к вдарят! Татары-то со стен горохом посыплются. Да и стены крепостные рухнут. Тогда я на коне вместе с конной и пешей ратью въеду в город. Вот так! — Малыш вскочил верхом на деда. — Но, но, лошадка!
В это время дверь распахнулась, и в горницу вошли Иван с Василием Тучковым.
— Тятька, тятька пришел! — радостно закричал Федя и, оставив деда, повис на отце. Тот высоко его подбросил, отчего малыш радостно взвизгнул.
Горница ходуном заходила, когда отец с сыном затеяли резвые игры. Василий с улыбкой наблюдал за ними. Он любил бывать в этом доме, где жили красивые, жизнерадостные люди, полные здоровья и особой доброты, свойственной натурам сильным и независимым.
— Ну довольно, Федька, — натешившись, проговорил Иван, — ступай к дяде Василию, развесели его, а то вишь, он какой печальный сидит.
Мальчик доверчиво забрался к гостю на руки.
— Дядя Василий, рассказать тебе байку?
— Расскажи.
— «Телеш, телеш,
Куда бредешь?» —
«В лес волков есть».
— «Смотри, телеш,
Тебя допрежь!»

Федя так забавно изобразил храброго теленка, что все весело рассмеялись. Иван присел рядом с другом, заботливо заглянул в глаза.
— Вижу, печаль твоя еще не растаяла, хочешь, прокатимся на конях за город? Денек-то нынче вон какой славный!
Василий развел руками.
— Одежка моя не для конной езды.
— Одежку свою, в коей ты на церковном соборе был, оставь здесь. Ты, Вася, не стесняйся, смело разболокайся , тут мужики одни.
Княжич разделся, оставшись в белой сорочке и черных портах, заправленных в черные же сапожки. Иван повел его в конюшню.
— Какой конь приглянется, того и бери.
Василий выбрал крупного жеребца с белой звездочой на лбу, показавшегося ему более спокойным. Конюхи поспешно оседлали лошадей.
— Ну что, друже, поехали? — Иван Овчина ловко вскочил на коня палевой масти и лукаво посмотрел на друга.
— Поехали, Ваня, только не очень шибко гони, не задавить бы кого.
Всадники спустились к Москве-реке, по мосту перебрались в Замоскворечье и устремились сначала по Ордынке, а затем по Серпуховской дороге. Солнце клонилось за Воробьевы горы, теплый воздух нежно ласкал лица всадников.
Едва кончились пределы Москвы, Иван, лихо гикнув, пустил коня вскачь. Жеребец Василия без всякого понукания со стороны седока также прибавил ходу. Княжич, вцепившись в луку седла, с трудом выносил дикую скачку. Белая рубаха пузырилась на спине Ивана. Ловко повернувшись в седле задом наперед, он закричал:
— Что же ты, Васенька, еле ползешь? Да ты огрей своего олуха плеткой, пусть пошустрее переставляет ноги!
«Куда там шустрее, — озабоченно подумал Василий, — и так стрелой мчит, не задавить бы кого, да и самому из седла не выпасть бы…»
— Не пора ли нам повернуть назад?
— Да мы еще не приехали куда нужно.
«Куда это ему нужно? Ночь скоро наступит…»
Всадники миновали поворот в сторону Коломенского и продолжали бешеную скачку по Серпуховской дороге. Повернули направо. Впереди показались избы села Ясенево. Иван не спеша поехал вдоль опушки леса. Казалось, он прислушивается к чему-то. Вот кони встали, и до Василия откуда-то издалека донеслось согласное пение девушек.
— Приехали, — тихо промолвил Иван, загадочно улыбаясь, — повеселимся малость.
Он тронул коня, и тот по едва заметной тропинке шагнул под сень деревьев. Голоса девушек звучали все громче и громче. Вскоре сквозь поредевшую листву Василий увидел поляну, посреди которой стоял Перун. Недалеко от деревянного божества юные березки образовали нарядную бело-зеленую дугу, девушки связали их верхушки разноцветными платками и лентами. Под березками на разостланных платках лежала кукушка, сплетенная из побегов ласа . Девушки попарно ходили вокруг березок навстречу друг другу и задушевными голосами пели:
Ты, кукушка ряба,
Ты кому же кума?
Покумимся, кумушка,
Покумимся, голубушка,
Чтобы жить нам, не браниться,
Чтоб друг с дружкой не свариться.

Когда девушки прекратили пение и стали попарно целоваться, Иван, лихо свистнув, выметнулся на коне на середину поляны. Перепуганные кумушки бросились врассыпную, но, признав всадника, весело затараторили:
— Гля-кось, Яр-Хмель заявился!
— Да ныне он не один, с ним еще какой-то молодец!
— Давненько ты, Яр-Хмель, к нам не наведывался. — К Ивану приблизилась стройная большеглазая девушка с длинной косой, перекинутой через плечо. — Мы уж думали-гадали, совсем нас забыл.
— Да разве забудешь таких красуль? Лучше вас во всем белом свете нет, вот ей-ей!
Кумушкам пришлась по душе похвала молодого воеводы.
— А не сыграть ли нам в горелки?
— Как не сыграть! Сыграем…
Укромная лесная поляна, охраняемая забытым и не почитаемым почти Перуном, наполнилась веселым смехом, шумом, беготней.
— Приметил ли себе красулю? — пробегая мимо Василия, тихо спросил Иван.
Княжичу пришлась по душе девушка, которая первая обратилась к его другу. Движения у нее плавные, неторопливые, так что казалось, будто белая лебедушка скользит по поверхности озера, наполненного зеленой травой. А дивный грудной голос, звучавший то в одном, то в другом конце поляны, вызывал в душе какое-то особое приятное волнение.
Внимание княжича не осталось незамеченным. Когда ему случалось быть недалеко от обладательницы пленительного голоса, он чувствовал на себе ее изучающий взгляд.
Между тем на поляне становилось все темнее. Вечерняя заря, похожая на янтарные соты, догорала за деревьями. Как-то незаметно прекратилась игра. Где-то за кустами зазвучала задушевная девичья песня.
Василий растерянно осмотрелся по сторонам: Иван бесследно исчез.
— Ты никак кого-то ищешь, добрый молодец? Княжич вздрогнул, заслышав взволновавший его голос.
Большеглазая девушка смотрела лукаво, но руки, теребившие пышную косу, выдавали ее волнение.
— Да, ищу, — неожиданно для самого себя смело ответил Василий.
— Кого же?
— Тебя!
Девушка стояла совсем близко, поэтому вечерние сумерки не могли скрыть, как малиновым цветом зарделись ее щеки.
— Как тебя звать?
— Любашей кличут.
Волосы девушки пахли цветами. Этот запах одурманивал, пьянил. Горячей рукой Василий коснулся руки, теребившей косу. Любаша не отстранилась.
Ах, какие короткие ночи бывают в конце июня! Едва вечерняя заря ушла на покой, а уж утренняя заря занялась над лесом, в клочья разрывая задремавший на полянах туман. Василий лежал поверх вороха свежескошенной травы. Все тело болело от дикой скачки, от резвых игр.
— Жив ли, друже? — послышался веселый голос.
— Жив пока. — Василий приподнялся.
— Пора нам в Москву возвращаться.
Из кустов, едва различимых в тумане, показался сначала сам Иван, а затем две лошадиные головы. Василий Тучков с трудом забрался на своего жеребца и оглянулся. Любаша провожала его грустным взглядом. Он махнул ей рукой, тронул коня. Прохладный утренний воздух легко и свободно вливался в грудь. Вокруг становилось все светлее и светлее.
Всадники спешились во дворе Оболенских. Иван сбросил рубаху и, вытащив из колодца бадью воды, опрокинул на голову. Василий зябко поежился.
— Замерз, Васюшка? Сейчас тебе жарко станет! — Сильными руками Иван обхватил друга, легко оторвал от земли. Мелкие капли, запутавшиеся в усах и кучерявой бородке, переливались на солнце всеми цветами радуги. — Хочешь помериться силушкой?
— Упаси меня Бог бороться с тобой! Да разве кто тебя одолеет?
Иван весело рассмеялся.
— Видать, ясеневские девки все силы у тебя отняли. А ведь все равно, поди, доволен поездкой?
Василий смущенно потупился.
— Грешно так-то, Ваня.
— Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — в рай не попадешь. — Иван весело глянул в глаза друга. — Вижу, забыл ты о перепалке святых старцев.
В это время дверь дома распахнулась, на пороге показалась сестра Ивана Аграфена Челяднина. Красивая, полнотелая, с чистым ясным лицом, она очень походила на брата. Увидев друзей, Аграфена сначала удивилась, потом расхохоталась:
— Ого, кого видят глаза мои в эдакую рань? Никак добры молодцы в Петрову ночь с девками весну провожали.-
Аграфена спустилась с крыльца. — Да ведь это никак Васенька Тучков! Вот уж не думала, что он такой греховодник. От многих доводилось слышать, будто княжич Василий и днем и ночью книжки читает. Теперь не верю тому! Вон ведь как его девицы разрисовали, сладенький, видать, больно, ну прямо-таки мед медвяный!
Княжич смущенно прикрыл рукой шею.
— Ну, Василию Тучкову то простительно, он птица вольная. А ты-то, Ванюша чего от жены молодой по девкам шастаешь? Жена-то, поди, всю ночь не спала, ждала мужика своего разлюбезного.
— Нужен ей мужик…
— Мужик, может, не надобен, муж нужен.
— Ты-то чего поднялась ни свет ни заря?
— А я вчера побывала на могилке своего мужа Василия Андреевича, а с кладбища к Челядниным не пошла, решила в доме родном заночевать. А поднялась ни свет ни заря, чтобы сына великокняжеского, Ивана Васильевича, проведать. Государь миловал меня быть своему сыну мамкой. Ох, заболталась я с вами! Иван Васильевич, наверно, проснулся, меня к себе требует. Побегу я.
Аграфена чмокнула Ивана в щеку, легонько потрепала его за волосы и неторопливо поплыла по направлению к Кремлю.
— Ты у нас переспишь или домой пойдешь?
— Домой пойду, боюсь, тревожиться бы обо мне не стали. Иван сходил в дом, вынес одежду. Василий, торопливо одевшись, зашагал к своему дому. Все казалось ему непривычным: и молчаливые, залитые солнцем дома, и пустынные улицы, и даже самого себя он воспринимал нынче совсем по-другому. На какое-то мгновение вспомнился вчерашний церковный собор, но думать о нем не хотелось, и воспоминание растаяло, ускользнуло из головы.
Назад: Глава 9
Дальше: Глава 17