Глава 2. В ЗОЛОТОЙ ОРДЕ
С высоты Мау-кургана, у подножия которого стояли две слепоокие каменные бабы с обвислыми грудями, шаман Каракеш бросил взгляд на родной его сердцу Сарай. В степном колышущемся мареве город был похож на огромный зыбучий муравейник, открытый со всех сторон: без стен, крепостных башен и рвов. Жители знали, что никто из смертных на него напасть не посмеет.
Тонкие ноздри шамана то сужались, то расширялись, вдыхая запах степи, настоянный на полынных травах, кислом овечьем молоке и разопревшем конском и верблюжьем навозе. Это был родной запах, не то что запах сумрачных сырых дубрав и медвежьих берлог.
Что изменилось в Сарае за то время, пока Каракеш ватажил в Булатовой шайке?
Так же тянулись волы, впряженные в арбы с кувшинами речной воды - город не имел колодцев и запасов питьевой воды, в этом тоже проявлялась самонадеянность ханов в его неприкосновенности.
Сарай на пересечении караванных дорог, идущих через Итиль к Монголии и Китаю, Индии и Персии, к заповедным оазисам Синей Орды, к Крыму и Средиземноморью, жил беспечно и шумно. За это время в знак особого почтения к Ватикану и литовцам почти рядом с дворцом Мамая вырос римско-католический костел. Да на окраине Сарая, где жили рабы, в основном русины, заблестела медными простенькими куполами еще одна христианская церковь.
Если бы вдруг в один миг разъехались из этого муравейника все купцы и гости, Сарай бы сразу ополовинился… Но сейчас это был необозримый город, раскинувшийся на Итиле, город юрт и кибиток, кошмы и войлока, окруженный огромными стадами овец и табунами коней, город многоязыкий - своеобразный Вавилон. Он был до того велик, что с Мау-кургана юрты казались Каракешу тюбетейками, снятыми с голов кумысников и оставленными на рыжих холмах и зеленых долинах.
Шаман увидел, как со стороны другого кургана, взбивая клубы желтой пыли и позвякивая колокольцами, показался караван. На первом животном сидел толстый кизильбаши - купец в чалме, с густой порыжевшей от пыли и пота бородой, с закрытыми глазами, точно спал, совсем не тревожась за свой товар, покачивающийся в тюках по бокам двугорбых верблюдов.
Да, этого торговца никто не тронет. Каракеш усмехнулся: можно в Сарае прирезать кого-нибудь из русских князей или даже своих царевичей - чингизидов, но не смей и пальцем тронуть волос на голове купца - вольно шествует он из города в город, от селения к селению, разнося молву о том, что Орда - рай для торговцев.
Шаман хотел пристроиться к каравану и войти с ним в город, но, оглядев десятерых оставшихся в живых ватажников и утомленную долгим путем Акку, раздумал. Он ночью проберется к знакомому меняле-персу, что живет недалеко от главного базара, спрячет девушку на время, купит для неё восточные одежды и с серебряными и золотыми дарами и соболями, что лежат в повозках, будет добиваться через битакчи - начальника канцелярии Мамая - встречи с «царем правосудным». Ему, Каракешу, только бы переступить порог юрты с верхом из белого войлока! А там он найдет, что сказать и показать «царю правосудному»!.. Только будет плохо, если менялы-перса уже нет в живых.
- Эй, кизильбаши! - обратился к купцу Каракеш. - Не знаешь, живет ли у главного базара меняла-перс?
- Музаффар? - открыл глаза толстый кизильбаши. - Полгода назад, когда я приезжал со своим караваном, жил. Он в прошлый раз на шерсть, щетину и деготь выменял у меня имбирь, перец, гвоздику и изюм.
…Ночью шаман с ватажниками и тремя повозками, минуя широкие, освещенные кострами улицы, кривыми и темными закоулками добрался до каменного, обнесенного глиняным дувалом дома менялы-перса Музаффара и постучал в дверь. Ему открыл сам хозяин. Поднес факел к лицу шамана, узнал и осклабился: знакомы были давно.
- Что хочешь, Каракеш?
- Приют и покой молодой царице, а воинам ночлег и ужин.
Шаман подвел перса к одной из повозок и отдернул покрывало: из баксонов - кожаных переметных сум - в глаза меняле ударил блеск золота и серебра, заструились соболиные шкуры.
- О-о-о, Каракеш, тебе, я вижу, привалила удача!
- Да, - гордо кивнул шаман.
Зухра - жена Музаффара - не старая еще женщина, с тяжелыми золотыми серьгами в ушах, с бархатными глазами, широкобедрая, полногрудая, выкупала Акку, еще не совсем пришедшую в себя после того, что с ней произошло, уложила на постель и, дивясь необыкновенной красоте и белизне её тела, чмокала языком, поглядывая в сторону разомлевшего от жары и вина Каракеша, и неопределенно качала головой. Этот жест можно было истолковать по-разному: но ясным оставалось одно - Мазаффара жалела Акку. Правда, она знала, что девушки такой красоты никогда не бывают ясырками - пленными рабынями, обычно они становятся хатунями - законными женами какого-нибудь влиятельного хана. Но Зухра и представить себе не могла, что бывший шаман задумал подарить Акку самому «царю правосудному». Жена менялы знала, бывая на базарах Сарая, что Мамай свою первую жену - младшую сестру Бердибека - уморил в темнице, а с женой хана Буляка, несравненной Гу-лям-ханум, натешившись вдоволь еще при жизни её мужа, поступил, как и следовало поступить, когда стала вдовой, - отдал её вторично замуж за своего племянника Тулук-бека.
Мамай скучал, и красавица.Акку пришлась бы ему как нельзя кстати. Но Каракешу следовало еще пробраться в юрту к повелителю, найти и задарить битакчи.
Об этом и шел сейчас разговор за ужином. Зухра покосилась на мужа: видно, хорошо раскошелился Каракеш, потому что Музаффар был весел и словоохотлив. Значит, будут и у неё новые золотые серьги…
- Сейчас битакчи у Мамая молодой Батыр, которому однажды повелитель подарил жизнь. А теперь «царь правосудный» любит его, как сына, - говорил Музаффар. - Как-то на охоте Батыр тоже спас «царя правосудного», высосав из его ноги, укушенной змеёй, яд. И тогда великий хан назначил его своим битакчи. Батыр умный осторожный и честный человек, его вряд ли можно купить… Такова и его жена Фатима…
- Музаффар, - засмеялся Каракеш, так что жесткие морщины его щек поползли к глазам. - Ты - купец и знаешь, что все на этом свете продается и покупается.
- Верно говоришь… Но лучше я сведу тебя с другим человеком, который есть черная сторона тени великого хана. Имя его Дарнаба… Он только что вернулся в Сарай. Мамай дорожит его темными делами наравне со светлыми деяниями битакчи Батыра. Так уж устроены сильные мира сего, Каракеш…
Дарнаба, подложив под себя пуховые подушки, покрытые зеленым атласом, отдыхал в юрте, разбитой специально для него в ста шагах от дворца Мамая. У входа в юрту стояли два стражника-алана с буйловоподобными шеями, голые по пояс, с руками, перетянутыми выше локтей медными кольцами. Вчерашний хмель еще бродил в голове, и мысли у Дарнабы мешались: он вглядывался в стражников и мысленно ругал «царя правосудного» за то, что не поставил возле юрты монголов-тургаудов, а еще назвал его «знатным итальянцем». Что ж, Дарнаба все сделал, как велели в Ватикане и как просил великий хан: привез в Кафу закованных в латы фрягов-арбалетчиков. Генуэзский консул разместил их пока в своем дворце с прокормом от Орды. Вначале Дарнаба похвалу получил от своего консула в Кафе и вот вчера от Мамая, поэтому и позволил себе выпить…
Посередине поляны, перед входом во дворец, где стояла окруженная волосяным канатом барсовая юрта из белого войлока, был врыт стол. На нем в золотых и серебряных чашах, украшенных драгоценными камнями, стояли напитки. Пил «знатный итальянец» и меды, и вина и до того набрался, что не помнил, как оказался в своей юрте. А проснувшись, увидел перед собой книгу с изречениями Потрясателя Вселенной, раскрытую на странице, где говорилось о пьянстве:
«Если уж нет средства от пьянства, то должно напиваться в месяц три раза. Если - один раз, то это лучше. Если совсем не пить, что может быть почтеннее? Однако где ж мы найдем такое? Но когда бы нашлось такое, то оно достойно всякого почтенья…»
«Ишь, кумысник, упрекнул…» - с неприязнью подумал Дарнаба о непьющем вина Мамае. Он закрыл глаза - и ему представились белые паруса «Святой Магдалины», светлый песок на берегах изумрудного Лигурийского моря и синего Генуэзского залива. Его чуть не стошнило, когда кто-то из ордынцев перед соседней юртой затопил печь, набив её сухим верблюжьим пометом - аргалом, чтобы сварить похлебку.
Пока Дарнаба отсутствовал, в ставке Мамая произошли перемены, бросившиеся в глаза «знатному итальянцу». В самом дворце появилось много мелких ханов - тысячников и десятитысячников, которые войск не имели, а передавали сплетни, изощрялись друг перед другом, чтобы находиться на расстоянии, при котором можно было дышать в самое ухо великого хана… Такой порядок завел еще внук Чингисхана Бату, чтобы знать обо всем, что делается вблизи и вдали от него.
Дарнаба, увидев этих придворных, невольно подумал: «Сколько же каждому из них надо иметь хитрости и подлости, чтобы завоевать благосклонность великого хана не на поле брани, а на мягких дворцовых коврах?!»
В тот момент Дарнаба как-то позабыл о себе… Ведь благосклонность сильных мира сего он тоже добывал не в кровавых сечах!..
Юрта, установленная для Мамая посреди великолепного дворца, была такой же, как и во времена Ба-ту-хана: барсовая, с белым верхом, с высокой пикой, увенчанной рогами буйвола, с пятиугольным знаменем и девятью конскими хвостами, огороженная волосяным канатом на пяти золотых столбах. Перед входом в неё горели огни на сложенных из камней жертвенниках. Между огнями должны были проходить все, являющиеся на поклон к великому хану. «Огнем, - говорили шаманы, - очищаются преступные помыслы и отгоняются приносящие несчастье и болезни злые «дэвы», вьющиеся вокруг злоумышленников» .
Мамай ввел еще один ритуал, которого не было даже у внука Потрясателя Вселенной: каждый, пройдя очищение огнем, должен был обернуться и поклониться до земли, воздев руки к небу, тени великого Чингисхана. «Царь правосудный» с некоторых пор стал старательно следовать его бессмертным заветам, вот почему и нашел Дарнаба в своей юрте изречение из «Ясы» о пьянстве.
Очистительный огонь родился якобы при отделении неба от земли. От луча солнца родился и сам По-трясатель Вселенной: по преданию, он зачат был от луча, упавшего на лоно его матери. Он появился между монголами по воле голубого и вечного неба, он - символ бессмертной души всего народа.
Поклонившись тени, прибывшие гости должны потом преклонить колени уже перед Мамаем, как если бы это был внук Чингисхана - Батый.
(Мамай, как отмечают летописцы, накануне похода на Москву, в году 1380-м, «хотяаше второй Батый быти и всю Русскую землю пленити». Для того и «нача испытовати от старых историй, како царь Батый пленил Русскую землю и всеми князи владел, якоже хотел».)
Сразу по приезде Дарнабе доверительно сообщил знакомый перс следующую новость: поп христианский в Сарае старичок Иван в одной своей проповеди сравнил «царя правосудного» с Бату-ханом. А вслед за Иваном это же повторил и католический проповедник. И мусульманский мулла не остался в стороне, значит, всем попам на то было дано указание.
«Кто же так ловко наводит Мамая на подобные мысли?.. - думал Дарнаба. - Ишь, даже о тени рожденного от солнечного луча вспомнил. А не ты ли, пользуясь моим ядом и моим кинжалом, травил и резал его потомков?! Кто-то, зная мои заслуги перед Мамаем, старается оттереть меня подальше от уха великого хана. Разве иначе напомнил мне бы Мамай так зло о вреде пьянства… Интересно, кто же это?.. Надо присмотреться. А урок пойдет мне впрок: отныне, как и прежде, самым любимым моим напитком должен быть кумыс…»
Узнав от Дарнабы, что поцеловать край его халата жаждет один бывший шаман, Мамай отрицательно мотнул головой, золотая серьга в правом ухе угрожающе звякнула…
Пришлось рассказать поподробнее. Услышав о девушке несравненной красоты, которая привезена ему в подарок, Мамай поморщился: мало ли юных красавиц в его садах рвут для него спелые яблоки?! Хотя новая, конечно, не помешает, что-то он заскучал…
- Шаман, - закончил рассказ Дарнаба, - привез тебе, великий хан, голову одного из тысячников, опозоривших себя в битве на Воже. Голова принадлежит Булату, который скрывался от гнева твоей милости как последний трус в русских лесах. Каракеш ^просит дозволения бросить эту презренную голову к твоим ногам, великий хан.
- Дозволяю, - буркнул Мамай.
А женщина Зухра, наряжая Акку в прелестные одежды, купленные Музаффаром на деньги Каракеша, думала иначе: что значат головы поверженных, когда миром правит красота?!
Так думала Зухра, протягивая девушке белые атласные шаровары с золотым поясом и золотой застежкой, в которую был врезан мелкий жемчуг. Зухра застегнула пояс на чистом, как лесной снег, девственном животе Акку, подняла глаза на девушку и увидела в васильковых глазах её слезы.
- Ну что ты, милая! Не ты первая, не ты последняя. Я ведь тоже не сразу женой Музаффара стала: с четырнадцати лет по гаремам. Да Создатель милостив - сейчас живем с мужем душа в душу. Он у меня умный… Купил, и живем.
Акку заплакала еще пуще. Вспомнились ей Священная Ель, край белого снега и вечнозеленые травы вокруг озер, вспомнились только с виду суровый дедушка Пам и милый дядюшка Стефан, который научил её истинной вере. А здесь хоть и хорошо с ней обращаются, но вот одевают в порты, как мужчину. Видела она, что в этом городе все: и мужчины, и женщины одеты одинаково. А ведь дядюшка Стефан читал ей из Писания: «Мужем не достоить в женских портех ходити, ни женам в мужних».
- Не плачь, моя джаночка. Как нельзя вернуть пущенную стрелу, так и тебе свою свободу. Но ты еще будешь счастливой, - утешала девушку Зухра. - Ты сама скоро поймешь, что твое счастье и богатство - твоя красота: вот какие крепенькие твои груди, как самые лучшие плоды персика… Когда меня впервые взяли в гарем, у меня были такие же… А теперь я своими могу выкормить и верблюжонка, да не дал Всевышний нам с Музаффаром детей… Ты будешь жить в царских покоях. Не плачь.
Служанка из русских принесла из тончайшего шелка белую рубашку и шитый серебряной вязью по краям синий кафтан, запахнутый на груди алмазной застежкой в виде головы дикого буйвола, любимого животного Мамая…
В золотые волосы Акку вплели тонкие жемчужные нити, ножки обули в мягкие сафьяновые туфельки на высоком каблучке.
- Настя, да посмотри ты на нашу куколку, погладь и пощупай - не из китайского ли она фарфора? - обратилась Зухра к служанке. - Золото ты наше, - легонько приобняла она Акку, - ив какие же руки мы отдаем тебя, милое дитятко…
Вполне искренние слезы покатились из глаз женщины, не имевшей никогда детей.
- Замолчи, - прикрикнул на неё Каракеш, тоже принарядившийся по случаю приема у хана Мамая, получивший наставления от Дарнабы, как кланяться, как падать ниц, какой сапог лизать «царю правосудному» и куда бросать отрубленную голову бывшего тысячника.
Он оглядел с ног до головы Акку, словно скаковую лошадку, только в зубы не заглядывал, ибо при улыбке и так была видна их жемчужная чистота, и, от удовольствия кряхтя, обратился к Зухре:
- Если верно ты определила, что этот цветок нетронутый, дам в два раза больше, - Каракеш вложил в руку Зухре кожаный мешочек с золотыми дирхемами, - ну, а если его уже тронули заморозки, ты, женщина, пожалеешь, что появилась на свет.
- Будь спокоен, Каракеш, этот цветок не только не трогали, но даже и не дышали над ним… - Зухра захихикала, будто вовсе и не было минуту назад слез, и, подмигнув служанке, пошла прятать мешочек в потайное место, о котором не знал даже муж…
С базарной площади, где шамана ожидал меняла-перс, уже присмотревший для Акку богато убранную кибитку, выехали сразу, как только с крыши велико-ханского дворца пропели серебряные трубы. Это означало, что через час примерно у Мамая начнется прием. И хотя до дворца было рукой подать, следовало спешить, чтобы занять очередь.
По дороге Музаффар сообщил Каракешу, что придется сегодня подождать, потому что два дня назад из Рязани прибыли послы, и их Мамай примет первыми. Послы привезли много даров и грамоту, в которой их князь Олег Иванович присягает на союз с «царем правосудным» в борьбе против Москвы.
«Ну, меняла, ну, пройдоха! - подумал Каракеш. - И по всему видать, имеет верные сведения. Помнится, говорил мне мурза Карахан, что московский князь с рязанским находятся в розмирье и живут сейчас друг с другом, как тарпан и гадюка».
А сведения эти были получены Музаффаром от Дарнабы, с которым купец на протяжении многих лет состоял в деловых отношениях.
Говоря о рязанских послах, Дарнаба кипел злобой от того, что они обратились не к нему, знающему тайны придворной сарайской жизни, а к битакчи Батыру. Тот - простак - только и взял в подарок какую-то золотую безделушку для своей жены, а выложил все, что касается устройства Мамаева двора. Неслыханная щедрость! Да за такие сведения Дарнабе приезжие гости отваливали порядочный куш. Еще бы: пожадничаешь, так лишишься головы - стоит только, к примеру, прикоснуться к волосяному канату на пяти столбах или наступить на порог дворцовой юрты, не говоря уже о том, чтобы не поклониться тени великого Чингисхана. А если вдруг Мамай велит выпить кобылье или верблюжье молоко, попробуй пролить на землю хоть каплю!.. Правда, нравы дворца, по сравнению с предшественниками «царя правосудного», стали вольнее, но в последнее время «узел» Мамай решил крепко затянуть.
Зная о честности битакчи, Музаффар был удивлен, когда увидел, как два тургауда выволокли из дворца окровавленного человека. Кто-то рядом шепнул: «Обычай нарушил». Человек зло сверкал одним глазом (другой совсем заплыл), не давался дюжим тургаудам, трещала одежда на плечах и спине, а когда его бросили на повозку, плюнул на дворцовую площадь. Гремя деревянными колесами по камням, повозка скрылась в направлении ханской темницы.
В толпе любопытных, окружающих в дни приема дворец, послышались голоса:
- Повезли секир-башка делать. А туда же - не дается, вон вся морда в крови. Посмотри, чем он плюнул, не зубом ли?..
- А кто такой?
- Из рязан посольских.
- Сколько учили - не выучили, ишь как оком сверлил!
- И-и-ро-ды! - на звенящей ноте, с отчаянием и болью по-русски крикнула какая-то женщина, и крик её оборвался сразу.
Через некоторое время из дворца важно выступили рязанские послы; наряженные, во главе с дородным, в богатом кафтане Епифаном Кореевым, улыбающимся, довольным переговорами.
- Ну, пора, Каракеш. Да делай все так, как говорил Дарнаба. А то не один зуб, а все выплюнешь.
Каракеш зло глянул на купца и дал знак рукой своей свите остановиться.
…Мертвая голова Булата привела Мамая в бешенство, и если бы не заступничество битакчи, лежать бы Каракешу со сломанными шейными позвонками… Почему сам свершил над тысячником суд?! Почему не привез его, связанного по рукам и ногам?..
И тут из-за колонны вышла Акку. Да, шаман Каракеш, этой красавице ты должен молиться перед жерственником бога Хорса с утра до вечера. Поистине: какое великое чудо вывез ты, Каракеш, из Пермской земли. Что там - Золотая Баба… Прикажи Мамай, так из его золота на монетном дворе отлили бы десять таких баб.
Дрогнуло сердце Мамая… Заныло сладко в груди. И как это делал Батый, он взял в руки двухструнную домбру-хур и, закрыв глаза, покачиваясь на троне, запел о любви…
Старый, а нашел слова - совсем неплохие слова о любви вырвались из его осипшего горла!
Отложил домбру, открыл глаза, обвел собравшихся в дворцовой юрте взглядом и сказал, обращаясь к бывшему шаману:
- Каракеш, я знал твоего отца, служителя неба и искусного табиба. Я узнал, что ты тоже служишь небу, но второе дело - исцелять людей - тебе не дано. Зато ты умеешь убивать, - Мамай презрительно кивнул на голову своего бывшего тысячника. - Ты угодил мне, - он перевел взгляд на Акку, - и теперь выбирай: бубен или меч. Я могу назначить тебя главным шаманом Орды, а могу дать в подчинение, как когда-то дал ему, - снова кивок в сторону головы Булата, - тысячу своих воинов…
Каракеш посмотрел на Мамая, а потом через откинутый полог юрты сквозь сетчатое окошко дворца на римско-католический костел и рядом строящийся магометанский минарет: «Вскоре шаманству придет конец… И хан Узбек, ставший магометанином, положил начало этого конца».
- Я выбираю меч, - сказал Каракеш. - И с тысячью славных воинов постараюсь исправить ошибку этого неудачника, великий каан! - Каракеш носком сапога слегка дотронулся до головы.
Мамай криво усмехнулся: хвастовство покоробило, но польстило выспреннее обращение «великий каан», воскрешающее времена Батыева царствования.
Не зря было много заплачено Дарнабе, который научил Каракеша всему.
- Да будет так! - кивнул Мамай.
Не доверяя служанкам своих хатуней, которые могли отравить Акку, Мамай обратился к битакчи Батыру, чтобы тот прислал во дворец свою жену с невольницами. Зная нравы ханского дворца, Батыр настоял, чтобы Акку перевели в отдельные покои - тем самым он и свою жену уберегал от всех соблазнов…
- Фатима-хатунь, - обратился к жене битакчи Мамай и подал наполненный фряжским вином золотой кубок, отделанный жемчугом, - я вручаю тебе прелестный цветок, который должен расцвести в моем саду и затмить своей красотой все прочие. Помоги мне в этом… Теперь пригуби вина, а кубок оставь себе. Это знак моей милости, Фатима-хатунь. Я думаю, что ты будешь служить верой и правдой, как твой муж Батыр.
- Да, мой повелитель, - тихо произнесла Фатима, пряча в широкие шаровары подарок, краснея от волнения и благодарности за столь высокое доверие, оказанное ей, бывшей черной, рабочей жене десятника, почти невольнице, и вот волей судьбы вознесенной на такую высоту. - Я при ней не только будут твоими глазами и ушами, но и сердцем.
Мамай улыбнулся. Что ж, сердцем - можно… В те предмайские дни, которые проводил Мамай в покоях Акку, жизнь в Сарае, казалось, замирала. По велению битакчи наиболее шумные базары днем разгонялись, так как в это время «царь правосудный» отсыпался, а по ночам сторожа не смели более перекликаться между собой и бить в колотушки: дабы не мешать одетому в пышные одежды Мамаю в кругу Акку, Фатимы и многочисленных рабынь и мальчиков-невольников играть на двухструнном хуру и сочинять стихи.
На второй план отошла и политика. Уже не один день, а целую неделю ожидали у кованных медью ворот ханского дворца приема послы. Узнав о красавице Акку, тут же окрестили её Звездой Севера, Мамая же стали поругивать:
- Вот бабник, нашел время для утех.
- Околдовала она его. Как только увидел её «царь правосудный», так взял домбру и запел о любви. И хорошо запел!
- Седина в бороду, бес в ребро.
Вскоре среди державных посыльных появились люди, которые стали прислушиваться к разговорам, и языки пришлось прикусить.
Но неправы были те, кто думал, что о государственных делах Мамай напрочь забыл, убаюканный своими любовными стихами и усыпленный лучистыми взорами юной девушки. Рано поутру на исходе месяца сафара он вызвал битакчи Батыра и сказал ему такие слова:
- Батыр, твоя жена Фатима стала родной сестрой моей несравненной Акку. Но это дело женское… Ты же мужчина, и посылаю тебя за войском. Отправляйся в Кавказские горы с отрядом воинов и напомни князьям: аланским, кабардинским, грузинским - моим улусникам - об их воинской повинности Орде: один боец с девяти дворов… Дзе! - Мамай энергично взмахнул рукой и рубанул ею, словно саблей. - Скоро я введу помимо дани и у русских такую повинность. Даже великий Батый не помышлял об этом: боялся всенародного русского гнева. Всенародного, сын мой… - «великий каан» поднял кверху указательный палец, с которого он снял драгоценные камни, коими унизывал себя перед тем, как идти в покои Звезды Севера. - Но, сев на московский трон, я все-таки заставлю сражаться русских в своем войске за интересы Золотой Орды. Моя мечта станет явью! Мне нужно много войска. Иди!
- Иду! - Батыр поцеловал след от зеленого замшевого сапога Мамая.
Среди мальчиков-невольников во дворце выделялся русский по имени Андрейка. Было ему лет тринадцать-четырнадцать, русоволосый, с большими серыми задумчивыми глазами.
…Когда Фатима по обыкновению села возле водомета рядом с Акку, приготовившись слушать очередную песню Мамая, мальчик взял кисть и на широкой доске стал рисовать. Мамай в этот раз пел о красных степных маках, к которым приходят белые кони. Кони вдыхают аромат цветов, пьянеют от запаха, бьют копытами о землю и мчатся навстречу восходящему солнцу. Озаренные лучами, кони становятся такими же красными, как и степные маки: красные гривы окутывают их головы - кони уже совсем близко от солнца, его свет поглощает их, и они исчезают. И так же доверчивые люди, опьяненные жизнью, падают потом в никуда…
Так пел Мамай, а мальчик под впечатлением от его песни рисовал на фоне красных лучей солнца два женских лица, похожих на лица Акку и Фатимы. Отложив домбру, Мамай увидел этот рисунок и велел досыта накормить русского мальчика, а на другой день приказал нарисовать его, Мамая, великого каана сорока народов.
Андрейка не удивился; он знал, что Мамай втайне исповедует других богов, а не магометанство, в котором изображать человека запрещено. Мальчик нарисовал Мамая сидящим на троне, с лицом брюзгливо-одутловатым, с узкими щелками вместо глаз и огромной золотой серьгой в правом ухе, которая, казалось, тянула книзу его черную голову…
Мамай посмеялся над своим портретом - он ему явно понравился, и велел подарить Андрейке стеганый, на шелковой подкладке халат, а рисунок сжечь, чтобы не раздражать истинных почитателей Аллаха…
С Акку .мальчик сдружился. Он любил смотреть на неё, когда она спала, разметавшись во сне, через прозрачные разноцветные ткани, спадающие с потолка на полог её ложа. Щеки девушки алели румянцем, груди трепетно вздымались, уже налившись за время гаремной жизни.
Фатима было усмотрела в любопытстве мальчика грех, но, увидев однажды его глаза, взгляд которых блуждал где-то там, куда недоступно проникнуть взору простого человека, успокоилась. Это был взгляд художника, покоренного изяществом и красотой женского тела, лица и волос. И сердце Фатимы, немало испытавшей за время походной жизни и натерпевшейся от незаслуженных упреков злого десятника, сжималось от гордости за Акку и нежности к русскому мальчику-сироте…
Мамай не ошибся, приставив Фатиму, обязанную ему по гроб жизни, в покои Акку.
Но тут случилась беда…
Занятый любовью, Мамай позабыл об Игнатии Стыре, которого бросили в поруб. Это Стырь нарушил этикет ханского дворца…
Сборы Батыра в Кавказские горы были скорыми, и с его стороны тоже не было дано никаких указаний.
Поруб - земляная яма с рубленным деревянным верхом, обмазанная изнутри глиной, смешанной с жидким аргалом и соломой. Глубина её - три человеческих роста, и находилась она в пяти верстах от великоханского дворца, то есть на отшибе.
На краю ямы не росло ни одного кустика, дающего тень, рядом не было ни одной постройки, и, когда солнце было в зените, жара в порубе была одуряющая. Крысы, жившие здесь, прятались в норы, ночью они грызли у спящего Стыря подошвы сапог и обшлага его посольского кафтана.
Когда сон не шел, Стырь из темной ямы смотрел в небо на звезды и думал о Москве: знают ли князья Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич, какая туча сбирается над златоверхими церквами, над белокаменными стенами и бойницами Кремля-детинца?! Туча черная, огромная. И она будет еще чернее и страшнее, коль рязанский да литовский князья перекинутся к Мамаю. А что перекинутся, в том сомнений у Игнатия не было: иначе не очутился бы он, московский дружинник, в этом порубе… Разве не знал Епифан Кореев, кто таков Игнатий Стырь?! Знал. «Он меня намеренно послал первым к порогу юрты Мамая, не предупредив, что надо теперь тени Чингисовой кланяться. Сам ведал, а не уведомил… Значит, получил указание - избавиться… А ведь раньше, когда приезжали восемь лет назад с Дмитрием Ивановичем, этого не было, чтобы тень почитать. Вона какие порядки завел Мамай».
В ночь Христова Воскресения Игнатий не спал: все гонял крыс, которые пищали, вертелись, как бесы, и не залезали в норы. И вдруг ветерок донес колокольный звон: Игнатий вслушался - звонили в двух православных церквах, и чудно было слышать этот звон вдали от родной земли, в местах, пропахших полынной горечью. Перекрестился Стырь, слезы навернулись на глаза. Но тут над ямой кто-то склонился, и на пол возле ног Игнатия упал какой-то сверток. Он поднял его, развернул тряпицу и увидел при свете далеких звезд иконку с изображением Христа. Повертел в руках, сунул за пазуху.
Утром всмотрелся, заметил слегка отогнутый краешек медной оправы, подсунул ноготь и вытащил грамотку, а на ней всего два слова: «Поможет Музаффар».
…Уже отзвонили колокола на христианских церквах, и теперь их медно-красные языки словно прилипли к чугунной гортани: тишь да небесное сверху свечение. Сейчас бы православному человеку разговеться в праздник красным яичком и запить бы сыченым пивом, а там и сосуд зеленого вина, что настояно с осени на лесных травах, не помещал бы. А потом отломить бочок кулича, помять в твороге и похристосоваться с первым встречным доброй души христианином: «Христос воскресе!» «Воистину воскресе!» - ответит добрая душа.
Представил такую картину Игнатий, повздыхал и тут услышал наяву эти слова, «Христос воскресе!»
«Уж не помешался ли?!» Может, ветер, что шелестит полынной степной травой, прилетевший из родной стороны, принес их. Вспомнилась белая березка, что стоит под окном избы в московской слободе. Забелелась теперь березка корою, набухли на её ветках почки: вот-вот лопнут и появятся сережки, а потом и зеленые бутончики… А высокое голубое небо с облаками полощется в просторах реки Яузы, по берегу которой бегал босиком, сшибая пальцами ног красно-сиреневые головки клевера.
И снова кто-то тихо сказал:
- Христос воскресе!
Поднял голову Игнатий и - о чудо! - увидел, что летит ему прямо на голову красное яйцо, словно с начинающего розоветь в лучах восходящего солнца облака. Он поймал яйцо, посмотрел из своей ямы в высокое небо и подумал о том, кто тот добрый человек, что кинул ему иконку, пасхальное яйцо, и кто же такой Музаффар, который должен помочь ему, узнику ханского поруба.
Прислушался: но снова была тишь, только шелестела полынь-трава.
Яйцо Игнатий очистил и жадно проглотил, не уронив ни крошки. Ткнул сапогом выскочившую на запах крысу, она перевернулась в воздухе, упала на земляной пол и, очухавшись, юркнула в нору. Да, тихо: кажется, и стражников наверху нет. Превратиться бы в птицу и взмыть! В который раз оглядел стены.
Поди ж ты, кое-что умеют… Смотри, как стены замостырыли: аргал да глина затвердели так, что не колупнешь. Ямку для пальцев не выдолбить, да и чем колупать?! Железную застежку от пояса и ту отобрали, перед тем как в яму сунуть… Так что вылезти отсюда самому, без чужой помощи, и помышлять нечего. Стырь отпил из кумгана, закрытого медной крышкой, воды, сел в уголке поруба и задремал.
Сквозь дрему услышал наверху шум, гортанные крики, посыпалась земля, и вдруг около Игнатия шлепнулось тело. Стырь кинулся к нему - увидел: мальчишка, весь избитый, с рассеченной бровью, но по одежде, хотя и разодранной, видать, не из простых. Приложил ухо к сердцу, радостно ощутил - бьется. Живой…
Но как удивился Игнатий, когда мальчишка на родном языке попросил:
- Пи-и-ить!
Слава Христу, воскресшему в это утро! Вода еще была в медном кумгане. Стырь поднес его к губам мальчика. Тот попил немножко сквозь зубы и откинул голову на руки Стыря, поддержавшие её.
Живой! Русич! Глаза Игнатия сияли восторгом…
Музаффар, прижимая под кафтаном к телу веревочную лестницу, вприпрыжку перебежал площадь перед мусульманским минаретом, выстланную черным гладким камнем, и тут услышал, как зазвучали медные трубы, играя боевую тревогу. На белых и вороных лошадях гарцевали перед ханским дворцом воины конной гвардии с обнаженными мечами, а тургауды длинными копьями разгоняли толпу собравшихся в этот ранний час.
Над куполообразным верхом дворца, увенчанным зеленым хвостатым знаменем, истаивали в первых лучах солнца темные длинные облака, похожие на мутные степные реки.
Меняла остановил пробегающего мимо знакомого купца и спросил:
- Почему тревога?
- И-и-и - не спрашивай, беда… - Купец потащил Музаффара за широкий рукав кафтана подальше от конной гвардии и тургаудов.
Только оказавшись за глиняным дувалом, он заговорил:
- Великий повелитель, да поможет нам Аллах, в страшном гневе! Он приказал Акку… ты знаешь Акку, которую привезли в великоханский гарем из страны вечного снега?.. - спросил купец. Музаффар усмехнулся: «Еще бы не знать!..» - но вслух ничего не сказал. - Повелитель приказал наполнить мешок камнями, посадить в него Акку и до захода солнца бросить в Итиль на съедение речным ракам…
- Ты в своем уме?! - поразился перс. - Эту луноподобную, эту розу, этот нектар в хоботке пчелы - и в мешок?! Не рев ли медной боевой трубы лишил тебя разума, мой друг?.. Очнись.
- Тише, Музаффар, тише… Ты напрасно не веришь мне… Мы с тобой люди торговые, знаем друг друга давно, и я бы не стал тебя потчевать новостью, которая не стоит выеденного яйца, пусть это даже яйцо степного беркута… Говорю сущую правду, а мне поведал её мой зять - богатур из конной гвардии.
И купец рассказал следующее… Фатима, взятая присматривать за Акку, прониклась еще большим чувством к русскому мальчику, когда он нарисовал и её портрет, подарив со словами:
- Прекраснейшей из прекрасных!
Бывшая жена старого десятника прослезилась, посмотрела на себя, изображенную на доске, как бы со стороны и увидела, что она еще красивая женщина: темные миндалины глаз, луком изогнутые брови, рот - спелая малина, лицо круглое, как луна, восходящая во время джумы над минаретом.
- Ой, хорошо! Рахмат, Андрейка! Я как живая тут. Приедет Батыр - покажу. Он наградит тебя!
- Фатима, твоя благодарность и улыбка значат для меня больше всяких наград.
С этого момента Фатима разрешила мальчику рисовать Акку в любое время: вечером теперь зажигали в покоях светильники и свечи, чтобы было видно как днем. Рисовал Андрейка Акку и на рассвете, когда предметы приобретали выпуклые очертания, по ним скользили быстрые трепетные тени, и все вокруг наполнялось живой осязаемой плотью. Еще яснее после ровного, глубокого сна являлась красота девушки, и не существовало более счастливых минут для художника-отрока, чем эти, когда он наносил кистью на доску мазок за мазком.
А случилась беда в ночь на Светлое Христово Воскресение, когда владыка Иван с крестом и священнослужителями вместе с прихожанами обошли вокруг церкви с пением: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесе, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!» - и когда с высоты колокольни ликующе полился пасхальный перезвон… Фатима и служанка проснулись и глазам своим не поверили: Акку подошла к русскому мальчику, стоявшему при ярких свечах за доской с кистями, что-то тихо сказала и поцеловала в губы… Андрейка ответил ей тем же. И на их лицах сияли такая благодать и спокойствие, что Фатима поняла: такие поцелуи не бывают первыми, значит, миловались и раньше… «Проглядела…» - с ужасом подумала она, вскочила с места, вскрикнула, схватила за шиворот мальчика и ударила его кулаком в лицо. Акку метнулась к постели, упала в подушки ничком и застыла в беспамятстве. Что же будет?! Фатима зашептала, опомнившись, служанке, что надо скрыть от великого хана, иначе им всем грозит страшная кара, да было уже поздно: на непроизвольно вырвавшийся от испуга крик Фатимы прибежали тургауды. Увидели мальчика с разбитым носом, из которого на неоконченный портрет Акку капала кровь… Схватили его, стали играть тревогу… Доложили Мамаю.
Музаффар, дослушав эту историю из уст купца, наконец-то вырвал свой широкий рукав из его пальцев. Вихри мыслей пронеслись в его голове, ища выход из, казалось бы, безнадежного положения. Эх, сколько же таких безнадежных положений было в его скитальческой, богатой событиями жизни!.. Да ничего, голова пока на плечах. И торговое дело процветает… Надо бежать домой, надо посоветоваться с женой: ум хорошо, а два лучше…
Зухра, выслушав, спросила:
- Это случилось на рассвете в Светлое Христово Воскресение?.. Музаффар, дорогой, а не потаенная ли Акку христианка?.. Надо великому донести, что Акку всего лишь христосовалась с русским мальчиком. Всего лишь… Я знаю, ты сейчас с владыкой Иваном в тайном союзе, чтобы вызволить русского посла из ямы…
Меняла-перс пощупал под кафтаном веревочную лестницу, сплетенную одним ремесленником. «Вот чертова баба! Да разве от неё что-нибудь скроешь?!» - восхитившись умом своей жены, он даже улыбнулся. А Зухра, перейдя на шепот, быстро продолжала:
- Беги к владыке, и пусть он просит у Мамая приема… Только так можно спасти Акку и русского мальчика. Беги скорее, Музаффар, я полюбила это безвинное дитя - Звезду Севера.
- Признаться, Зухра-джан, и я полюбил её. Если бы были у нас свои дети! - Музаффар прослезился и поцеловал жену в щеку.
Но владыка Иван, как ни пытался, не смог в этот день попасть на прием к Мамаю, тот поспешно, сев на своего лучшего коня, с сотней тургаудов и воинов из конной гвардии ускакал из дворца невесть куда.
Как только багровое солнце, похожее на кровавый глаз, коснулось краешком ровной степи, Акку с камнями в мешке бросили в сердитые волны Итиля…
А ночью, когда небо залучилось жемчужинами звезд, в яму, где сидели Стырь и Андрейка, упала веревочная лестница. «О чудо! - подумал Игнатий. - Не воскресший ли Христос спустил её прямо с небес, куда Он вчера вознесся…» Но раздумывать было некогда…
Когда вылезли наружу, человек с закутанным черным платком лицом, не сказав ни слова, будто немой, повел их за собой.
Было темно. Лишь у ханского дворца полукружьем горели костры.
За Мау-курганом выли волки…
Мамай гнал коня во весь опор. Он далеко вырвался вперед на своем мощном легконогом скакуне. Тургауды, рассыпавшись, изо всех сил пытались догнать своего каана, что-то кричали, гукали, из-под конских копыт летели степной мох и полынь.
Сильный встречный ветер потихоньку охлаждал вскипевшую было при известии об измене Акку кровь. Великого чуть не хватил удар, так же как тридцать шесть лет назад, когда хан Джанибек посчитал молодого сотника Мамая во время штурма генуэзской крепости виновником гибели своей любимой жены Абике…
Вначале Мамай не поверил - так все это было неправдоподобно и неестественно: он, покоритель многих царств и народов, долин и гор, и вдруг какой-то мальчишка, русский щенок, рисующий красками… Но потом страшная ревность заполонила его сердце…
«Это расплата за слабость, - думал Мамай. - Любви захотел, старый дурак. Песни пел, стихи сочинял…»
Он оглянулся и попридержал коня. Тургауды скакали теперь, выгнувшись луком. По бокам, там, где должна крепиться тетива, наян Челубей и постельничий Ташман летели на одинаковых вороных конях, пригнувшись к седлу, так что длинные перья дроф на кожаных шлемах почти касались грив.
Позади всех трусил на мышастой кобыле Дарнаба. Его кобыла упрямо воротила голову в сторону.
Ташман и Челубей осадили возле каана своих коней и преданно заглянули ему в глаза. Великий скривил рот и отвернулся.
Дальше двинулись шагом.
Челубей, ехавший справа от Мамая, возвышался на коне, как гора. В плечах широк, руки, обнаженные по локоть, перевиты толстыми жилами: ими он мог разорвать бычьи продубленные кожи. Лицо Челубея было будто вытесано из камня: низкий, в морщинах лоб, глубоко посаженные хищные глаза, черные усы, свисающие до подбородка. (Это ему, силачу Челубею, придется встретиться в поединке на Куликовом поле с чернецом монастыря Святой Троицы Пересветом и быть убиту…)
Он смотрел на степь орлиным взором богатура, которому нет равных по мощи и ловкости, и жадно вдыхал запах шерсти и пота кочующей овечьей отары, неожиданно преградившей путь. Пастухи, узнав Мамая, сшибли со своих голов малахаи и ткнулись лицами в пыль, цепенея от страха. Ташман хотел было отхлестать их плетью и разогнать отару, но великий милосердно поднял руку: «Не трогать!»
Отара прошла. Дарнаба громко чихнул, обругал пастухов по-итальянски, отчего Мамай, зло взглянув на щуплого иностранца, поворотил своего коня к Итилю. Дарнаба понял, что снова допустил оплошность, забыв, что Мамай знает их язык, и опять подумал о неизвестном сопернике, который оттирает его от ханского уха.
Проехали мимо Мау-кургана - холма печали. Великий приказал остановиться возле слепооких каменных баб на высоком отвесном берегу могучей реки.
Солнце поднялось в зенит. От полынных кустов не было тени, и каменные бабы стояли в знойном мареве, тоже не отбрасывая тени. Трещали кузнечики, свистели сурки, вытянувшись на задних лапах; в синем небе клекотали орлы, носясь над землей кругами на распластанных крыльях.
Мамай поднял голову и проследил за полетом - вот кому не страшны никакие противники. Почему-то великому вспомнились птицы на просторах некогда виденных им Черного и Каспийского морей: как птицы охотятся друг за другом… Как люди… Чайка, например, безбоязненно охотится за тупиком, который может даже плавать под водой, держа в клюве рыбу. Но стоит ему вынырнуть, как чайка рвет добычу. Чайку преследует поморник, в отличие от чайки, он - черная птица; поморник может на лету схватиться с чайкой и убить её. А всем морским птицам на особицу - фрегат. Он живет и умирает в небе, он ест, охотится, спит тоже в небе; небо - его стихия. Если он играет с морем, то делает это на грани смерти, ибо соприкосновение с водой для фрегата губительно, так как на крыльях у него нет смазки… Но фрегат, рискуя жизнью, падает вниз и выхватывает из волн рыбу. Также бесстрашно он вырывает себе пропитание из клювов других птиц.
Постельничий Ташман протянул Мамаю шест вроде зонта, наверху которого были натянуты бараньи шкуры. Великий показал рукой на каменных баб, и тургауды кинулись там устанавливать шест, а под ним обыкновенное конское седло. По-походному.
Неподалеку поставили железную треногу, на неё водрузили чугунный казан. Развели костер, нарезали кусками баранину и положили в казан.
Мамай уселся в седло, крепко прижавшись спиной к плоским, без сосков грудям каменной бабы. Дал знак рукой, чтобы все, кроме поваров, удалились.
Перед ним расстилались необъятные воды Итиля, вода катилась широкой лавиной на юг, к Каспийскому морю, лишь замедляясь в хаджи-тарханских камышовых плавнях, она разливалась на сотни верст окрест. Глаза Мамая остановились неподалеку от песчаного морского берега, за которым кочевали кибитки хана Синей Орды Тохтамыша, одного из сильных потомков Потрясателя Вселенной. «Сильных, - усмехнулся Мамай. - Посмотрел бы я на его силу, не поддержи его Тамерлан!..» При мысли о Тамерлане, которого звали еще Тимуром-Железным Хромцом, у Мамая дрогнула левая бровь: о жестокости Железного Хромца ходили легенды, наводившие страх и ужас…
Судя по тому, как он долго и неуверенно добывал себе трон в Синей Орде, Тохтамыш был вояка некрепкий. Тимур, сделав его своей правой рукой, был им не особенно доволен. «А не пойти ли мне вначале на Тохтамыша и прибрать его людей и золото?! А потом уж двинуться на Русь… Но зачем мне люди?! Их у меня тьма. А золота и того больше. Захочу - найму еще фрягов, да и на подходе уже войско с Кавказа… В Синей Орде казна пуста, как шаманский бубен… и если пойти на Тохтамыша сейчас, это значит, война с Железным Хромцом… Этого делать нельзя. Вот когда сяду на Москве да заставлю воевать в своем войске русских, тогда поглядим - кто сильнее? Тогда попробуем на зуб, из какого железа он сделан!»
Но Мамаю казалось: чего-то недостает в его рассуждениях, что-то главное ускользает, не дается в руки. Что?!
Он еще крепче прижался лопатками к каменной бабе и закрыл глаза.
Неожиданно прозвучал гонг, призывающий воинов к принятию пищи. Мамай, обжигаясь, съел вареную баранину и снова взглянул на Итиль: под правым противоположным берегом плыли купеческие баржи. Отсюда, с высокого берега, они, под парусами, были похожи на стаю лебедей, вытянувшихся друг за другом. При этом сравнении Мамаю словно кольнули иглой в сердце! Акку - Белый Лебедь… «Салфат, Гурк, помогите!..»
Да, мир жесток, и кто забывает об этом - тут же наказывается муками и страданием. Доверчивость красит только детей, мужей она обрекает на осмеяние…
«Боги Салфат и Гурк, я взываю к вам!..» Мамай поднял голову к небу, и глаза его выхватили из кружившихся орлов одного. Вдруг круги птицы стали быстро сужаться, полет приобрел упругость и стремительность; хищник наметил жертву. Жажда охоты охватила Мамая, он теперь сам был тем орлом. Какая добыча ожидает хищника? Хорошо бы это был не грязный суслик или степной ушастый заяц, а волк или баран, ну пусть хоть рыжая лисица.
Орел, спускаясь все ниже и ниже, сложил крылья и стрелой упал на землю. Душа Мамая взыграла, когда великий увидел в когтях орла барана. Хан облегченно вздохнул и удовлетворенно закрыл глаза. «Это по-нашему…» - подумал он.
«Почему Тимур, не чингизид, такой же бывший темник, как и я, поддерживает изнеженного ублюдка Тохтамыша?! Что за великая игра кроется за этим?.. Разве я своими делами и мужеством не доказал Тимуру, что со мной надо дружить?! Два сильных тигра в степных тугаях - это мы. Потомки Потрясателя Вселенной давно грызутся между собой, словно шакалы над трупом кабарги…
Железный Хромец что-то задумал… Уж не хочет ли он стать тем первым тигром, которому не будет равных… Значит, я должен исчезнуть? Умереть? Раствориться в вечности, как растворились в ней целые народы. Вот по этой степи, на берегах Итиля, проносились на лошадях скифы, гунны, хазары; они воевали, любили. Где они? Только в память о них стоят эти каменные истуканы - слепоокие бабы…»
Подумав так, Мамай спиной ощутил какой-то жуткий, сковывающий тело холод, проникающий прямо в самое сердце… Великий с суеверным страхом отодвинулся от каменной бабы и вскочил на ноги. Ему подвели коня. Но повелитель крикнул:
- Лодку!
С десяток тургаудов бросились вниз по откосу к воде, где в зарослях камыша покачивалась легкая лодка.
На ту сторону Итиля Мамай взял с собой, кроме гребцов, Ташмана и Дарнабу. Сидя на носу лодки, он [смотрел на темные обнаженные спины гребцов, на их |мышцы, перекатывающиеся при каждом взмахе весел. От тел несло резким запахом пота и немытой кожи, но великий ничего не чувствовал, привыкнув ^ежечасно, за исключением времени, когда он оставался один в юрте или в гареме, находиться среди своих воинов, не знавших слова «баня».
Оказавшись на середине реки, они резко повернули к скалистому утесу, торчащему огромной пикой на фоне синего неба. «Куда это правит повелитель? Что он задумал?» - подумал Дарнаба.
Мамай резко повернулся к нему, ощерив в улыбке свои редкие крупные зубы и глядя в лицо итальянца 'отрешенным взглядом, медленно заговорил:
- Ты ученый человек, Дарнаба. Ты повидал много стран и народов. Много сделал зла и много снес от людей… Скажи: во что ты веришь?.. - увидев на лице итальянца замешательство, он поднял руку. - Молчи. Знаю… В стрелу, кинжал и яд. Это очень просто, Дарнаба. Так же просто, как то, что день начинается с восхода солнца, а жизнь человека - с первого крика ребенка. Все потом кончается мраком: день - ночью, жизнь - могилой. И нет на земле ни одного человека, который мог бы избежать этой участи. Как хотелось Потрясателю Вселенной вечно жить на земле, но великий китаец сказал ему, не боясь, что может умереть, не показав своей крови: «Жить вечно не будешь. Ты смертный, как и все. Тело твое, превратившись в пыль, смешается с пылью земли…»
За прямой и честный ответ Потрясатель Вселенной щедро наградил мудреца и отпустил домой в сопровождении нукеров. Я тоже хочу услышать честные и прямые ответы на свои вопросы.
Дарнаба придал лицу выражение собачьей преданности - жизнь научила его немалому актерскому мастерству. Мамай, взглянув, расхохотался и, положив на плечо итальянца свою заросшую черным волосом руку, сказал сквозь выступившие от смеха слезы:
- Не надо. Ничего не говори… Молчи!
Когда до берега оставалось с десяток саженей, Дарнаба на самой вершине утеса увидел обнаженного по пояс человека. Он стоял прямо, вытянув вперед руки и опершись ими на палку толщиной с руку, похожую на посох, с каким ходят русские иноки. Дарнаба встречал их однажды, когда по секретному поручению генуэзского консула шел русскими землями к литовскому князю Ольгерду…
Ветер шевелил густую черную бороду обнаженного по пояс человека. Он явно не был монголом. На голове у него сидела высокая шапка, заканчивающаяся металлическим шишаком.
Человек даже не шевельнулся, когда лодка причалила к берегу. Мамай подал знак гребцам остаться и, кивком приказав Дарнабе и Ташману следовать за собой, ступил на каменную лестницу, ведущую на вершину утеса.
Повелитель был тучен, но неожиданно легко и быстро стал подниматься наверх, Дарнаба с Ташманом еле за ним поспевали.
Когда Мамай поставил ногу на последнюю ступеньку, человек не спеша положил посох на каменные плиты, выпрямился и, скрестив на груди руки, лишь склонил голову, а но пополз на коленях, чтобы поцеловать край халата повелителю, как это было принято у ордынцев. «Чудеса!» - только и подумал Дарнаба.
- Прорицатель и маг из Ирана Фериборз, знающий бессмертную «Авесту», - представил его Мамай.
В ответ легкий поклон головы в сторону спутников повелителя.
Дарнаба внимательно взглянул на пальцы мага, задержав взгляд на указательном правой руки: перстень с изображением отдыхающего льва. Перстни со львом можно было увидеть на пальцах многих, кто был богат и знатен, но вот такой - тонкий, изящной шаботы, лев не вырезан из цельного кусочка золота, а впаян в ободок, - Дарнаба видел впервые.
«-Стоп, - стал вспоминать итальянец, - а впервые ли?!» Смутная догадка промелькнула в его голове, и он постарался побыстрее опустить глаза, согнувшись в ответном поклоне.
Прорицатель взял в руки посох и не спеша повел всех в пещеру, вырубленную в скале. Там горел огонь. Дым уходил через отверстие наверху. Дарнаба увидел в одном из углов пещеры поставленные друг на друга деревянные бочонки, а в другом - низкий столик, на котором стояли серебряные кубки. Маг пригласил гостей сесть за столик. Итальянец глянул на один кубок и вздрогнул: крылатый гриф держал в своей чудовищной пасти голову оленя…
Сам прорицатель встал посреди пещеры возле огня и, стукнув посохом о камни, обратился к Мамаю:
- Повелитель полумира, великий и несравненней. Я вижу в твоих глазах желание узнать правду на вопросы, которые ты поставил перед собой в тиши и уединении. Ты можешь не задавать их вслух, я угадываю, о чем скорбит твоя душа и что требует твое сердце… Я отвечу тебе, как если бы ты был один, несмотря на присутствие этих людей, которым ты доверяешь, - взгляд в сторону Дарнабы и Ташмана. - Да, я - прорицатель, знающий тайну земли и неба. Я могу выпускать свою душу из тела, и она, превратившись в орла, начнет видеть все со всех сторон… Буйные ветры понесут меня вверх. Когда же я вознесусь до облаков, то одно мое крыло будет на небе, а другое - на земле… Вот что такое сома! - неожиданно закончил прорицатель.
Он прислонил посох к стене пещеры, прошел в угол, где стояли бочонки, взял один и хотел поставить на стол, но Мамай отрицательно качнул головой.
- Не надо, прорицатель, не сегодня… У меня много дел впереди. Говори. Мы будем слушать!
«Вот оно что?! - мысленно воскликнул Дарнаба, взглянув на Мамая. - Теперь понятно, почему ты не любишь вино, раз предпочитаешь напиток другого свойства».
Дарнаба хорошо знал, что такое сома. Знал он и множество священных гимнов из иранской «Авесты».
- «Царь правосудный», не зря взявший себе это имя, ведаю я: тебе приятно будет послушать строки о «блаженной обители» - горе Высокой Харе, на которую могут попасть живыми лишь боги и самые выдающиеся и справедливые герои… Слушай, о великий, слушай священный гимн! - начал прорицатель. - На Высокой Харе нет ни ночи, ни тьмы, ни знойного ветра, ни губительных болезней, ни созданной дэйвами скверны… У подножия Высокой Хары лежит море по имени Воурукаша, могучее, глубокое, с далеко простирающимися водами. В него низвергается с вершины Хары бурный поток Ардви. Посреди моря есть остров, где живут священные животные и растут диковинные растения, туда слетаются и чудесные птицы. Там живут мужчины и женщины, самые лучшие люди земли…
Дарнаба глянул на Мамая и увидел в его глазах слезы.
«Вот оно, азиатское лицемерие…» - подумал он.
- Кто же создал эту обитель? - подал голос повелитель.
- Это было давным-давно, когда землей правили первоцари. И был среди них Йима, зовущийся, подобно солнцу, «сияющий». Когда он приносил жертвы богу-творцу Ахурамазде, то просил, чтобы не было в его царстве болезней, голода и жажды, старости и смерти, чтобы всегда пятнадцатилетними по облику ходили отец и сын, чтобы не было созданной дэйвами зависти. Тысячу лет правил на земле сияющий Йима. Но лишь незадолго перед его смертью внял бог Ахурамазда и создал «блаженную обитель»…
- В какой стране находится эта обитель? - снова спросил повелитель, завороженный услышанным.
- Она находится в стране, где стоит суровая зимняя стужа. «Эта страна - сердце зимы». Так повествует «Авеста».
Маг замолчал, и в пещере воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием в огне поленьев. Вдруг «царь правосудный» резко вскочил из-за столика.
- Я так и знал, что эта обитель там. Она находится у русов…
- Великий, - Фериборз склонил голову и скрестил на груди руки. Изящный перстень со львом, впаянным в ободок, вновь приковал взор Дарнабы. - Я знаю, о чем ты думаешь. И отвечу на мучающий тебя вопрос. Ты взойдешь, о справедливый, на золотую вершину Хары. Ты создашь подобно сияющему Йиме свою священную обитель. И она будет там, где живут русы…
Прорицатель взял в руки посох:
- Видишь, он похож на посох русских монахов. Но он не будет твоим проводником в обитель. Наоборот, он будет препятствием… Но ты сделаешь так, как сделаю сейчас я, - Фериборз поднес посох к волосатой, темной от загара груди и резко переломил его…
Всю дорогу до ханского дворца Дарнаба раздумывал над тем, что увидел и услышал в пещере.
«Сома… Давно ли Мамай пистрастился к этому напитку? И почему иранец так назвал его. Ведь в «Авесте» он зовется хаумой… - Дарнаба вспомнил строки священных иранских гимнов. - «Я призываю исцеление тобой, о золотистый хаума, - силу, победоносное исцеление, энергию для тела, всестороннее знание. О хаума-царь, продли нам строки жизни, как солнце весенние дни. Продли нам жизненный срок, о хаума, чтоб мы жили…»
Хаума-сома, - вспоминал Дарнаба, - сок, обладающий сильными наркотическими свойствами, приводит человека к видениям, бессознательному состоянию… Сомой зовут его индийские жрецы. Они пьют его во время пения священных заклинаний - мантров. Сома - отец гимнов, владыка песни: опьяненный им подобен чародею, знающему силу божественных заклинаний.
Сома - процветание и свет, сура - несчастье и темнота. Почти такими словами укорял меня Мамай, словно уподобляясь индийским жрецам… Но ведь индийские жрецы-прорицатели служат во дворце хана Синей Орды Тохтамыша, там-то я и видел на указательных пальцах жрецов перстни со львами, впаянными в ободки, и кубки с изображением грифов, держащих в пасти головы оленей… Да никакой ты не иранец, Фериборз, а тохтамышев шпион! И не словами ли хана синеордынца ты подстрекаешь глупца Мамая к походу на Русь, чтобы открыть Тохтамышу путь в Золотую Орду… - От этой догадки Дарнаба вспотел, лицо его запылало, а с губ вот-вот готово было слететь признание. Но он промолчал, искоса поглядывая на Мамая, с опущенной головой скакавшего рядом. - Почему он позвал меня к Фериборзу? Что за этим кроется? Может, в чем-то подозревает меня и не хочет ли об этом спросить меня?.. Посмотрим».
Мамай вдруг поднял голову и пристально посмотрел в глаза итальянцу:
- Дарнаба, ты веришь в священные гимны «Авесты»?
Непонятная злоба захлестнула итальянца; он вспомнил насмешки над собой Мамая. А разве не он, Дарнаба, привел генуэзскую рать на помощь повелителю, разве не он служил ему верой и правдой?!.
- Да, повелитель, верю, - твердо сказал Дарнаба.
Что-то похожее на укор совести слегка кольнуло сердце: а как же воины? И его славные арбалетчики? Разобьют Мамая - погибнут и они…
Но соблазн отомстить был велик. Представится ли еще такая возможность - неизвестно. В данный момент Дарнаба готов был пожертвовать жизнью тысяч своих соотечественников.
«От судьбы не уйдешь», - сказал он себе, откинувшись в седле. Может быть, синеордынцам известно что-то большее, может быть, Тохтамыш знает про русских то, о чем и не догадывается этот бывший темник?..»