Глава V ПРИМИРЕНИЕ
Нет, не так представлял себе царь Иван этот Собор! И не этого ждал он от князей русской православной церкви, собравшихся по призыву его в Москве, в феврале 1551 года. «Горе вам, вожди слепые, которые говорите: «если кто поклянётся храмом, то ничего: а если кто поклянётся золотом храма, то повинен…» Воистину вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие! Нет предела, видно, алчности человеческой. И не защита человеку от когтей дьявола ни сияющая митра, ни чёрный монашеский клобук…
А как хорошо, как славно начиналось всё два года назад! Какая чистая радость, какие надежды переполняли тогда сердце юного царя! И как любил он тогда людей, как верил в примирение и братскую любовь всего народа русского, очнувшегося вдруг от тяжкой смуты, от долгого беспамятства своего.
И сейчас ещё слёзы умиления подступали у него к горлу, когда он вспоминал те дни. Как вышел он, юный, стройный, во всём царском облачении и при всех клейнотах царских, на Лобное место, как снял с головы своей державный венец, как поклонился в пояс всей многоголовой толпе московской, с утра на лютом морозе терпеливо дожидавшейся его…
— Прости, народ христианский! Прости и пожалей своего царя… Грешен я, люди, перед вами, и лишь на милость Господню уповаю я, стыдясь беспечности и непотребств моих…
И замерла толпа. И установилась повсюду недоуменная, тревожная тишина. И повалились вдруг все от мала и до велика в снег, на колени, обливаясь слезами, и радуясь, и страшась, и сокрушаясь о грехах своих вместе с ним.
Такого ещё не бывало на Москве! Царь, самодержец, наместник Бога на земле, просит прощения у людей, кается, скорбит, винит себя — и перед кем?! Не перед вельможными боярами, не перед синклитом церковным, а всенародно, на Торгу, на Лобном месте, перед посадскими и чёрными людьми, перед простыми воинниками, перед бабами, стариками, нищей братией, перед детьми! Матерь Божия, царица Небесная… Услышь наши молитвы! Неужто сбудутся надежды наши, неужто обратил Господь сердце царское к людскому горю? Неужто и вправду встаёт над Москвой новая заря — заря успокоения, и правды, и любви? Ибо молод царь, и бездонна печаль его, и слёзы его чисты, и бесхитростен он в раскаянии своём, как малое дитя…
— Знаете вы, люди московские, что с малолетства остался я, горемычный, сиротой, — говорил царь. — И не было мне, государю великому, от бояр и советников моих воли ни в чём. И рос я, сирота, в забвении и небрежении, в обидах и слезах, и бывало, что и досыта не ел. А казну нашу царскую, рачительством и бережливостью предков наших великих нам оставленную, бояре наши расхитили и по домам своим разнесли. А земли и угодья наши и холопей наших, вольных землепашцев, бояре кому хотели, тому и раздавали, кому в вотчину, а кому в поместье. И многие обиды от такого их бесчинства учинились и детям боярским, и воинникам нашим, и всему православному христианству. А слово наше царское было что пустой звук, и ни послушания, ни смирения мы не видели от бояр наших, пока не привёл нас Господь в совершенные лета. И в некоторые дела нас, государя великого, не пускали бояре наши никогда-всё чинили на Руси самовластием и своеволием своим. И оттого воцарились по всей земле нашей смута и беззаконие великое, и раздоры. и скудость, и шатание, и разбой. И оттого ожесточилась душа моя и злонравие поселилось в сердце моём. Многими неправедными делами отягчил я, грешный, совесть свою, думая, отвергнутый и презираемый всеми: как вы, так и я-око за око, а зуб за зуб. И в том, народ русский, моя вина. И в том прощения я прошу у вас у всех…
Молча внимала царю толпа, и лишь тихие всхлипывания да глухой, натужный кашель нарушали порой морозную тишину, сковавшую площадь. Недвижно, словно окаменев, стояла стража, плотным кольцом окружавшая Лобное место. И молча, понурив седые бороды и потупив взор, стояли за спиной царя бояре, и военачальники, и митрополит, и духовенство, и разные дворцовые чины. А перед ними, покуда хватал глаз, простиралось море склонённых спин, и никто в той оцепеневшей, простёршейся ниц толпе не смел ни пошевелиться, ни оторвать голову свою от земли.
— Велика вина и обидчиков моих, — говорил царь. — Но не к мести зову я вас, православные. Не мести жажду я, не крови виновных передо мной и перед тобой, народ московский… Прощения! Прощения и примирения жаждет душа моя. И не кровью, не топором, а любовью и кротостью будем мы крепить державу Российскую, вручённую нам Богом. Да воцарится в земле нашей правда, да обрящет всяк живущий в ней милосердие и милость царскую по делам и заслугам своим! Да прекратятся в городах и весях наших насилия, и бесчинства, и неправедный суд злых наместников и тиунов, и да станет весь народ русский заодин! Клянусь: ни единая обида, ни единая слеза убогих и обиженных не пройдут впредь мимо меня. Но и тебя прошу, народ московский: отложи брань и междоусобие, и корысть, и злобу к соседу своему, и всякую другую неправду, отчего стон стоит по всей нашей земле… И не думайте, сильные мира сего, живущие в бесстрашии, что призыв мой от слабости моей! Кончилось ваше время! Кончилось ваше своеволие. Отныне и впредь одна только воля и есть в державе Российской — то воля моя, господина вашего, помазанника Божия, царя и самодержца всея Руси! Либо пойдёте вы вместе со мной, куда поведу я вас, пастырь, Богом вам данный, либо опала вам и гнев мой! И не ждите тогда пощады ни от меня, ни от народа моего. Не ждите! Бога, народ московский зову в свидетели- не будет вам её!
Умолк царь. Умолкло и улеглось где-то там, у древних стен кремлёвских, эхо от юного, звонкого голоса его. И сейчас же взорвалась, взметнулась заснеженная площадь ликующими кликами, и вскинулись люди московские с колен, и бросились к подножию Лобного места, тесня стражу и не обращая внимания на бердыши, чтобы только протянуть к нему, государю великому, молящие руки, чтобы только коснуться носка его сафьянного сапога.
И плакал царь, не скрывая и не стыдясь своих слёз. И плакали седобородые, многое повидавшие на своём веку бояре его. И рыдала, всхлипывала, выкрикивала бессвязные слова толпа, охваченная неведомым ей прежде чувством единения и братской любви. «Слава! Слава! — гремело на площади. — Живи, государь! Царствуй на благо державы своей! А мы все дети и слуги твои…»
А потом в Кремле, в Грановитой палате, чудной красотой и благолепием своим, заседал Собор лучших людей Русской земли — и митрополит, и епископы, и думные бояре, и дворцовые чины, и дети боярские, собранные из Москвы и иных городов по царскому прибору, смотря по заслугам и достоинству кого. Многие дни сидел тот Собор, прозванный людьми Собором примирения. И о многих великих и многотрудных делах говорилось на том Соборе, и о многих надеждах и намерениях своих поведал тогда царь ближним своим людям.
Сидели бояре и первосвященники, думали, потели в шубах своих, качали седыми своими бородами, пряча от царя и друг от друга насмешливую ухмылку либо сомнение, что то и дело вспыхивало у них в глазах в ответ на горячие, непривычные задором своим речи царские. Но настойчив был царь в прямых и жёстких вопросах своих, и не было в них ни попрёков, ни укоризн, а была лишь боль и горькая печаль о великом нестроении российском. И каждый, кто сидел на том Соборе, понимал, что нет, не отсидеться ему нынче, не отмолчаться, как в былые времена, не спрятаться за спины других, а придётся в конце концов и ему высказать, что у него на душе, — не отстанет царь и от него.
А в дальнем конце палаты, ниже всех, на угловой скамье сидел незаметный тихий человек — малознакомый кому прежде благовещенский протопоп Сильвестр. А рядом с ним на той же скамье, внимательно вглядываясь в лица говоривших, сидел другой малоизвестный человек, стольник царский Алексей Адашев-ныне постельничий царя и начальник Челобитной избы. Но хоть и не велики оба они были по достоинству своему, а нет-нет да и бросали многие родовитые бояре и могущественные иерархи церковные тревожный взгляд то на одного, то на другого из них, пытаясь угадать, что же у них на уме. Знал Собор, что и речь царя на Лобном месте, и речи его на самом Соборе готовил тот тихий протопоп. И знал Собор, что никакие важные дела не шли теперь мимо того сурового, строгого юноши, включая и самые тайные бумаги, что сносились обычно прямо к царю, в его постельничью казну.
Легко, светло было на душе в те дни у царя! И ясными, простыми казались тогда ему все цели его, и прямым, как летящая вдаль стрела, виделся ему его путь. Нет, конечно, и тогда уже не был он наивным ребёнком, и тогда уже видели глаза его и сомнения, и насмешку, и даже плохо скрытую неприязнь на лицах многих советников своих. Но, как сказано в Писании, «кто не против вас, тот за вас». Ни единого слова, противного замыслам царя, не было произнесено на том Соборе. И никто ни из высших иерархов церковных, ни из бояр, ни из воинских людей не перечил ему ни в чём, что бы он ни предлагал.
А предложил тогда царь многое. Прежде всего предложил он отступиться от векового обычая русского — кормления наместников и волостелей царских за счёт тех городов и сёл, что входили в их наместничества, и лишить их, наместников, права высшего суда и над лучшими, и над чёрными людьми во вверенных им владениях. Многие тяготы и утеснения народу христианскому были от того кормления и от того наместнического суда. И редко кто из сановников царских, посылаемых в кормление, мог удержаться от соблазна играючи в кратчайший срок нажить себе богатства несметные за счёт государевых тяглых людей, отданных ему в управление. И пришло государство Российское от лихоимства и алчности тех кормленщиков в великую скудость и разорение, и надо было тот обычай менять.
Покряхтели, пожевали губами бояре и князья, почесали в затылках, но в конце концов порешили: быть по сему! Но только не враз, не в одночасье, а смотря по надобности и по удалённости земель и стран российских от Москвы.
Ещё предложил царь начать выдавать городам и волостям московским, которым пристало, губные грамоты, чтобы решали жители их-и служилые, и посадские люди, и вольные хлебопашцы — дела свои сами, соборно, по рассуждению и приговору своему, и подать бы в казну собирали, как по государеву обложению надлежит, и войску бы царскому радели, и людей бы в походы царские всем миром снаряжали, кому сколько царь укажет, и дороги бы строили, и мосты мостили, и от пожара бы береглись. А суд бы свой вершили тоже сами, малые дела, через выборных присяжных людей — старост и целовальников своих. А большие бы дела, которые о душегубстве, или о разбое с поличным, или о колдовстве, сносили бы в наместнический либо царский суд, смотря по вине.
Высоко вознеслась тогда мысль царская! И далеко в даль веков проник он взором своим! Напомнил царь тогда боярам, и служилым людям, и всему Собору Земскому, что тем правом давно уже пользуются многие города во многих землях христианских, а начался тот обычай в городе Магдебурге. И какая есть причина, вопрошал царь советников своих, чтобы и в Русской земле тому обычаю наконец не быть?
Долго потом толковали о сём великом деле бояре и чины церковные, тряся бородами и хваля царя за мудрость его. Но не одна лишь хвала звучала в их речах: так-то оно так, говорили они, дело, спору нет, нужное, и многие выгоды сулит оно и державе Российской, и царской казне, и всему народу христианскому. Но пойдёт ли, приживётся ли такой обычай на Руси? Не привык русский человек сам собой управляться, сам за себя решать. Испокон веков полагался он во всём на промысел Божий, да на волю царскую, да на власть и силу ближних людей государевых — наместников и волостелей его. А ну-ка сами не примут люди московские такую новизну, сиречь тот дивный обычай иноземный? А коли примут, так опять не по-ихнему, а по-нашему, и опять начнутся на Руси смута и шатание, и опять всяк потянет к себе. Было уже так на Руси! Было — и Новгород Великий с буйным вечем его, и Псков, и другие, поменьше, города. А где что оно теперь? Нелёгкое дело затеваешь ты, государь! Не надорваться бы, не раскачать бы пуще прежнего державу твою… А всё ж попробовать, надо думать, стоит! Верим мы в счастье твоё, государь, и в юность твою, и в десницу Всевышнего, простёртую над тобой! Ну, а коли не пойдёт то дело великое, так ведь всегда можно и назад поворотить. Жили деды и прадеды наши без того права магдебургского, лишь по воле государей своих — проживём и мы!
И ещё предложил Собору царь отменить тамгу, что взимал с торговых людей каждый наместник либо воевода на заставах и дорогах, ведущих во владения его, и отменить всякий сбор с торговли и других каких продаж на местах, и заменить то всё единым для всей Руси налогом на торговлю и на промыслы городские, взимаемым в собственную его, государя великого, казну. А нужно то всё затем, говорил царь, чтобы мог всякий человек, не опасаясь, ходить по Руси с товаром своим, куда его Бог наставит, и чтобы никаких препятствий и утеснений не чинилось ему нигде ни от наместников, ни от дьяков, ни от иных приказных людей по произволу и корысти их. И ещё предложил царь отменить все тарханные грамоты — и древние, и новые, — освобождавшие многих вотчинников и многие монастыри от тягот и повинностей царских, отчего казне российской учинился ныне большой убыток, а всему православному христианству обида и несправедливость. И ещё призвал царь бояр и начальников своих отложить всякий спор о местах и походах царских, и быть на войне без мест, и служить по всей правде и без всяких препирательств под началом того, кого поставит царь во главе полков своих, смотря по заслугам и воинскому умению, а не только лишь по чести и родовитости кого.
И на всё на то дал Собор царю своё полное согласие. И умилился царь такому единодушию и единомыслию всех лучших людей земли Московской. И возликовало сердце его, и впервые в жизни поверил тогда он, государь великий, в счастливую свою звезду. И умилился вместе с ним весь Собор московский, видя перед собой не мальчика, не злое и своенравное дитя, погрязшее в грехах и буйных прихотях своих, а мужа доблестного и зрелого, сознающего высокую правду свою. И даже самые спесивые, самые знатные и могущественные из бояр и князей московских, прирождённые Рюриковичи, равные достоинством и происхождением своим царю, а кто, может быть, и выше его, даже и они не могли удержаться на Соборе том от слёз, радостных слёз надежды. Господи, неужто пробил час земли Русской? Неужто воспрянет, наконец, и она от векового своего сна?
И совсем уж безудержный, не сравнимый ни с чем восторг охватил Собор, когда в последнее его сидение богомольный царь вдруг предложил расширить чин святых русской православной церкви, включив в него многих новых святителей и чудотворцев российских, славных в веках житием, и деяниями, и муками своими тяжкими во имя Господа нашего Исуса Христа. Плакали бояре и первосвященники, и обнимались, и лобызали друг друга, и славили юного царя за великую веру и благочестие его и за попечение его отеческое о благоденствии и спасении народа своего в жизни вечной.
Мало кто знал, однако, что и эта мысль тоже была подсказана царю Сильвестром. А её задолго до того многажды вечеров подряд обсуждал тот неугомонный поп с преосвященным митрополитом Макарием — старцем дряхлым, но мужественным и неутомимым в радении своём о величии святой православной церкви и о могуществе державы Российской. Сказано же у Дионисия Ареопагита: «Каждый из окружающих Бога чинов богоподобнее того, кто отстоит далее, и тем более приемлет и может передать света, чем ближе к истинному Свету». И то будет державе Российской во благо, а странам и землям её в примирение и любовь, коли Бога за них будут молить не один благоверный князь Александр Невский, но и святой великомученик князь Михаил Тверской, и не одни лишь чудотворцы московские митрополиты Пётр, Алексей и Иона, но и новгородские угодники Нифонт и Евфимий, и Стефан Пермский, и Савва Вишерский, и другие великие наставники и сберегатели Русской земли.
И лишь в одном из многих дел, обсуждавшихся в те дни в Кремле, тень вражды и неудовольствия всё-таки омрачила всеобщее согласие, царившее на Соборе. Порывист и простодушен был юный царь в святом нетерпении своём. И малоопытен он был ещё в страстях и слабостях людских, что от века раздирают душу человеческую на радость дьяволу, а ей на погибель.
Предложил царь исправить по старине Судебник — главный Закон земли Русской, данный ей ещё в царствие блаженной памяти деда государева, великого князя Ивана Васильевича. А исправив многие тёмные места в том Законе, которые привыкли люди московские толковать и вкривь, и вкось, каждый корысти своей ради, надо бы, говорил царь, дополнить его новыми установлениями, ибо много воды уже утекло с тех пор, как трудились над ним государев дед и советники его.
И на то дело великое бояре и чины церковные тоже выразили полное своё согласие и постановили, чтобы быть новому Судебнику готову к следующей весне. Но, когда юный царь для скорости того дела предложил поручить его протопопу Благовещенского собора Сильвестру и стольнику царскому Алексею Адашеву, которые-де превзошли всех на Москве и грамотой, и разумом, и усердием своим, Собор зашумел.
— Знал бы поп службу свою по все дни, а в государевы дела чего ему встревать? — кричали многие ближние люди царские, повскакав со своих мест. — И откуда он взялся, тот Адашев, что ему такая честь? Он и так сверх всякой меры взыскан тобой, государь! А ведомо всем — от гноища взят. Хватит ему и Челобитной избы! И так вон какую силу забрал — не подступишься мимо него к тебе. Молод ещё, молоко на губах не обсохло! И постарше, и поумнее его есть у тебя слуги…
И быть бы великой грозе на том Соборе, кабы не мудрый старец, Макарий- митрополит. Всех помирил, всех утишил и сделал всё так ловко и складно, что и те, кому обидно было, умолкли, и царя от гнева и брани удержал, и при деле остались те, кого государь хотел, — протопоп Сильвестр да Алексей Фёдоров сын Адашев.
— Возлюбленные чада мои! — тихим, вкрадчивым голосом обратился преосвященный митрополит к Собору, поднявшись со своего места по праву руку от царя. — Нет в том порухи ничьей чести, что призвал государь к такому великому делу новых людей, по его, государя великого, усмотрению. Люди они родом и достоинством своим и правда молодые, но талантом обоих Господь Бог не обидел. Не первый уже день знаем мы ревность их по Бозе и преданность их короне московской. И кому, как не им, послужить государю великому, Бога моля за высокую милость его? Да хорошо бы придать им в помощь и других людей, известных на Москве учёностью своею, — скажем, дьяка Ивана Висковатого, да печатника Никиту Фуникова, да иных каких добрых людей, кто к делу сему пригоден и грамоте горазд. Тут ведь не одну старину нашу надо знать, тут надо бы поискать, что в иных землях делается и как оно там заведено, — может, найдётся, что и нам не вредно бы перенять? Знаю я, что Сильвестр разумеет греческий, а Алексей — латынь, и немецкий, и турецкий языки… Но ясно также, чада мои, и то, что без совета лучших и ближних людей государевых делу тому великому статься нельзя. Ибо мало здесь знания книжного, а надобно мудрость иметь житейскую, и опытность, и рассуждение высокое о пользе государственной — без опасных мечтаний, а по возможностям и силам нашим: что может быть в Русской земле, а что пустое и по нынешним временам быть не должно. И потому дело Сильвестра с товарищи — лишь начальное, а главное дело будет в Верху, в Ближней думе царской, у постели государевой. И как, вопрошаю я, может пройти то дело великое мимо таких столпов державы Российской, как Иван Михайлович Шуйский, либо Никита и Данила Романовичи Захарьины-Юрьевы, либо Иван Васильевич Шереметев, либо Иван Петрович Фёдоров-Челяднин? А ещё предлагаю я, пастырь ваш духовный, по окончании всех трудов собрать новый Освящённый Собор, чтобы благословила святая наша апостольская церковь соборно тот новый Судебник и чтобы знали все люди московские, что отныне то есть не только Закон земли, но и Закон Неба…
Всех, всё царство Московское примирил тот приснопамятный Собор! Утихли страсти. Утихло междоусобие. Сник и погас мятеж в душах людских. И настала в земле Русской тишина.
О, какие то были счастливые дни! Как радовался он, государь московский, державной силе своей! С каким восторгом встречал он вместе с юною царицею своею каждый новый день и каждый новый свой успех! Какие толпы возбуждённых, радостных, плачущих от счастья людей сбегались при виде его везде — и в Успенском соборе, и на площадях московских, и в пути, по дороге в иные русские города… И какой покой и благолепие царили в душе его, когда он перед сном преклонял колена пред образом Пречистый Богородицы, прося благословения Её на новые труды… Христолюбив и набожен был государь в ту славную пору! И многие истины открыл он в смиренных молитвах своих, и многие книги духовные он постиг, и во многие святые монастыри ходил он пешком с царицею своею на богомолье, и постился там, и жертвовал, и с братией о жизни и о правде вечной рассуждал.
А более всего любил он, государь великий, затвориться у себя в Верху, в опочивальне, с протопопом благовещенским Сильвестром, и там сидеть, и беседовать с ним, внимая душеполезным речам его, ибо никто в Москве не знал так Священное Писание, и жития святых, и другие книги церковные, как тот Сильвестр. И «Домострой» Сильвестров он, государь великий, читал — себе в наставление, а государству Российскому во благо — и дивился мудрости и книжному умению того попа, и была книга та у государя под рукой по все дни. И, бывало, многие прехитрые вопросы спрашивал царь в тех долгих беседах, и поп его учил, юности и любопытства его ради: как Господу молиться, как службу править церковную, как достоинство и сан свой царский блюсти и как жену свою, государыню Анастасию Романовну, любить, чтобы дому царскому и чести его порухи не было ни в чём.
И милостив, и снисходителен был царь в те дни к подданным своим в больших и малых винах их, и прощал им даже то, за что прежде никогда и никому не прощалось на Руси. Многим и явным, и тайным недругам своим отпустил он тогда обиды свои тяжкие. Простил он даже князя Ивана Турунтай — Пронского, а ведомо было всем, что поймали его, беглеца, уже в пределах литовских, да со всеми его людьми. В иное время быть бы князю без головы али на колу. А так лишь усмехнулся царь на глупое оправдание беглого холопа своего: заблудился-де он, князь, в трёх соснах, ехал в Москву, а попал вон аж куда — в Литву!
И с большими боярами были у царя в ту пору мир, и согласие, и любовь. Во всех наместничествах, и в вотчинах, и в удельных владениях слово его царское было закон, и ослушаться его, государя великого, в государстве Московском уже не смел никто. И обычай кормления боярского стал понемногу исчезать. И лихоимство в судах притихло, поскольку судили теперь наместники во многих местах вместе с выборными земскими людьми, а в малые судные дела и вовсе не вступались. И оттого разбоя и воровства стало на Руси меньше, а покоя людям больше.
И, радуясь тишине, вновь стали оживать в Русской земле и мирное хлебопашество, и рыбные ловли, и лесные промыслы, и солеварение, и ремесло всякое, и торговля. И вновь потянулись в московские города торговые гости и разные иные сведущие в науках и ремёслах люди из далёких заморских стран. И оттого вновь наполняться стала царская казна, оскудевшая было во времена боярской смуты.
А коли дохода казне стало больше, то и его, государя великого, государские дела пошли по-иному.
И Москву, и Кремль, и монастыри московские поднимал государь из пепла на деньги из своей государевой казны. И церкви Божьи и в Москве, и в иных городах строил. И хлебный запас повелел по всем городам собрать на случай неурожая, либо мора, либо войны. И корабли на Волге и на Ладоге приказал строить, чтобы могли они и с товаром, и с людьми, и с нарядом воинским ходить в дальние страны, куда он, государь, пошлёт. И государям соседним поминки богатые посылал- и в Литву, и римскому кесарю, и датскому королю- братской любви ради, чтобы пожаловали они, не мешали бы мастеровым людям из своих и других стран приходить на Русскую землю, и железо, и пушечный припас, и другой какой потребный товар беспрепятственно бы в русские торговые города пропускали, где какой торговле великий государь быть укажет.
Но, конечно, и тогда не всё было так, как хотелось того царю. Бывало, что и тогда приходилось ему отступаться от своего… Не удалось, к примеру, ему, государю великому, вернуть обратно в казну то, что было разграблено боярами в пору его младенчества. Где оно всё теперь? Ищи ветра в поле! Да и людей уже тех нет в живых, кто грабил, а наследники их лишь плачут да жалуются на скудость и разорение своё, да молят его, государя великого, пожаловать, отпустить им те старые родительские грехи. И вотчины, что похватали себе тогда бояре из государевых казённых земель, тоже отобрать назад никак не выходило. Каждый на коленях вопил о службе своей и о заслугах родителей своих, и попробуй перекричи их всех, когда их вона сколько, и каждый либо от Рюрика, либо от Гедимина считает свой род. Кого ни тронь — за всякого вся родня, вплоть до седьмого колена, все свойственники, все дружки… И то сильно досадно было царю.
— Забудь! Забудь и о казне пропавшей, и о землях тех, государь, — утешал его Сильвестр, когда, распалённый обидой и сознанием своего бессилия, царь метался по опочивальне, гневно сжимая кулаки. — Что казна? Казна дело наживное! Слава Богу, не оскудела ещё Русская земля ни людьми, ни хлебом, ни пенькой, ни воском, ни мягкой рухлядью, ни рудами подземными. Чего в ней нет? Чем обделил её Господь? Главное, чтоб тишина была, чтобы овцы твои были целы. А шерсти с них ты ещё немало настрижёшь… И о вотчинах не печалься, великий государь! Нужны тебе вельможи твои? Нужны помощники в деле твоём царском? Нужны. Без них тебе державу твою в повиновении не удержать, и войско твоё не собрать, и врагов твоих, соседей твоих алчных, не сокрушить. Что же ты хочешь? Ничто в жизни сей даром не даётся, и за всё надо платить. И за верность платить, и за усердие, и за любовь к тебе слуг твоих, ибо слаб человек и корыстен, и коли не видит он выгоды своей, никакого доброго дела от него ждать нельзя… Конечно, те вотчины, что самочинно захватили тогда, в безвременье, слуги твои, то убыток тебе и ведомое беззаконие. Но не себе ли дороже будет отобрать их сейчас назад? Опять зашатается Русская земля, опять наступят смута, и вражда, и несогласие в людях твоих. А то ли сейчас тебе нужно? Вот обложить их, больших и малых вотчинников твоих, новым каким обложением- это было бы дело! Это они стерпят. А какая тебе разница, каким обычаем будет прирастать казна твоя — прямым ли доходом с казённых земель либо по обложению вотчинников твоих?
Слушал царь попа — наперсника дум своих тайных, и верил ему, и соглашался с ним. И бывало, что и ночи целые напролёт просиживали они так вдвоём в тишине дворца, беседуя либо про Божественные, либо про мирские дела…
Но не может дьявол, погубитель рода человеческого, смотреть без зависти, как отступает в людях злоба и ненависть, а вместо них утверждаются согласие и любовь. Нет, не создан мир сей для тишины! И чем спокойнее течёт жизнь, тем упорнее Сатана и все силы его, и тем изощрённее козни их, и тем ближе человек к погибели своей.
Поп уходил, и, успокоенный и просветлённый, царь засыпал. Но редко когда сон его был тих и долог. А бывало и так, что едва только прикасалась голова его к подушке, как какая-то неведомая, страшная сила подбрасывала его с постели, он вскакивал и больше уже не мог, как ни бился, сомкнуть глаз своих до самого утра. Часами сидел он тогда, венценосец державный, в тоске, на краю постели, вперив взгляд свой во тьму. И все страшилища несчастной юности его собирались вновь к нему отовсюду, и оживали все страхи детские его, и не верил он тогда никому — ни Богу, ни себе, ни другим. Ибо ничто в жизни нашей не проходит без следа, и нет такого лекаря в мире, кто мог бы излечить душу человеческую, если она больна.
А бралась та чёрная тоска прежде всего от нетерпения его.
Хоть и молод был царь Иван, но он рождён был на троне, и с младенческих самых лет своих он знал, что воля его — это воля Бога. А кто противится воле его царской, тот противится воле Всевышнего, а ей противиться не должно сметь никому — ни человеку, ни дьяволу, ни самим стихиям земным… Как же так? Сказал он, царь: быть по сему! И должно оно так быть! Трава должна расти в пустынях каменных по единому слову его, огонь угасать, моря расступаться, реки поворачивать вспять! А про людей и говорить нечего. Кто есть человек? Червь! И ему ли противиться Божьей воле, сиречь воле помазанника Его?… Моисей морю Чермному приказал уйти с дороги народа его, и оно повиновалось. Исус Навин само солнце остановил единым мановением руки своей. А он, царь великий и могущественный, господин и самодержец всея Руси?! Что может он? И где они, удачи и победы неслыханные, что сулил ему тогда, в тот памятный день, Сильвестр? И куда, в какую зыбь уходят все державные повеления его, от которых, казалось бы, сама земля должна дрожать, не только что люди? Сильвестр вон всё журчит: «Не печалься, государь, всё идёт, как надо. Быстрее и нельзя. Москва не сразу строилась, нам спешить некуда, тише едешь — дальше будешь…» Полно, поп! Да так ли оно на самом деле есть? Тише едешь, говоришь? Да едем ли мы с тобой, отче, куда вообще?!
Нет, не пристало ему, венценосцу державному, обманывать себя. Нет у него никаких успехов. Нет! А есть лишь тина да пески зыбучие, морок ночной, в котором всё расплывается, всё исчезает, и нельзя ни ухватить ничего рукой в том бесплотном, ускользающем дыму, ни заставить ничто быть…
Конец кормлению на Руси? Конец своеволию боярскому и алчности наместников царских? Кормлению, может, и конец. Да только от того конца корму для наместников стало на деле больше, а не меньше. Ибо, как доносят соглядатаи и поверяльщики его царские, пуще прежнего свирепствуют наместники в наместничествах своих, изобретая всё новые поборы и сборы и с торговли, и с крестьянства, и с посадских людей. И всё то, понятно, втайне от Москвы, благо до неё на Руси отовсюду далеко.
И земское правление шатается, никак не может утвердиться нигде. Великий Устюг вон молит пожаловать, вовсе свести с него наместника царского, а Карачев да Пермь, наоборот, просят быть всему опять по старине и наместников им вернуть, чтобы прекратились вражда и несогласие среди посадских и пашенных людей, и чёрный народ не обижал бы лучших людей, не зная над собой ни страха Божия, ни его, государя великого, властной руки… И грамоты тарханные, считай, только на словах и удалось отменить: уже выпросил Макарий- митрополит оставить их и Троицкому, и Соловецкому, и Кириллову, и Новодевичьему монастырям, и, чует сердце, это ещё не всё, на этом его, упрямого, не остановить. А отказать ему — тоже не откажешь: чуть что, сразу все силы Небесные зовёт себе на помощь лукавый старик, а как против такого пойдёшь?
Даже и в разрядных делах — кому на какой службе государевой по достоинству своему быть — всё как было, так оно и есть. Иначе разве поставил бы он, царь, во главе последнего похода казанского эту развалину, князя Дмитрия Бельского, что опять столько народу по бестолковости своей погубил зазря? То у него мороз, то оттепель и пушки не стреляют, то по дорогам не пройти и подвоза нет, то ещё чего… А казанцы как сидели у себя в Казани, так и сидят, насмехаются над ним, царём московским, и над всем славным воинством его, способным лишь песни петь да баб и детей малых пугать. А пуще всего охватывала его, государя великого, тоска, когда ехал он в возке своём царском в какой-нибудь дальний монастырь на богомолье либо войско своё смотреть, а то и просто ради прохлады его государевой по улицам и слободам московским поглядеть, как люди его живут. Отчего так томилась тогда душа его и рвалась неведомо куда, и глаза наполнялись слезами, и сжимала сердце его печаль? Была ли то боль от сознания бессилия и ничтожества своего перед лицом Всевышнего — Того, кто один лишь знает путь каждого смертного на земле, будь то царь или простой смерд? Или тревожил его багряный закат, догоравший в небесных просторах, за колокольнями московскими, напоминая о каких-то неведомых дальних далях, куда не достигала ни мысль, ни воля царская его? Или то были бесконечные снега, и овраги, и бескрайние леса, пугавшие его вековой тишиной и безлюдьем своим? Или грязь непролазная, и бездорожье, и нищета избёнок убогих, и люди в лохмотьях, и покосившиеся заборы, и сор на улицах, и тяжкий смрад — то, что помнил он, царь великий, от дней младенческих своих, и что видел он вокруг себя и сейчас, и что так же и было, наверное, и при татарах, и при Владимире-крестителе, и при Рюрике и до него.
И всё то была Русь. И не было в ней радости никому нигде. А были лишь простор да вечная тоска.
А, вздыбить бы, вздрючить бы это сонное царство, стегануть его что есть силы нагайкой, заставить его закричать от боли, и проснуться, и начать жить! Чует, чует он, царь державный, силы в себе великие! А что толку? В том-то и разница между ним, царём земным, и Им, Царём Небесным, что слово царя земного не есть ещё дело, а слово Царя Небесного — это дело и есть… И указы его, государя великого, верные — всё во благо державы и народа его. И величественны, и стройны замыслы его, и знают он и ближние люди его, что нужно, чтобы процветала держава Российская и ныне, и в грядущих веках. Но дело — дело-то будет делать кто? Куда ни кинь взор — одни замшелые пни вокруг, одни беззубые рты, да седые бороды, да шубы собольи, да спячка, да лень, да спесь непомерная. И какое дело тем пням ни поручи, всё сделают не так, а то и вовсе не сделают ничего.
Людей! Людей надобно ему, царю московскому, новых людей, бойких, усердных, бескорыстных, преданных ему и делу державному его… Множество людей! А где их взять?
Подал как-то с год назад Алексей Адашев ему, государю великому, челобитную одну. Любопытная то была челобитная! Будто сам он, царь, себе же и писал — настолько то, о чём печалился не ведомый никому простой воинник Ивашко Пересчетов, отвечало тайным думам и помыслам царским.
Первое, писал тот Ивашко, «не мочно царю без грозы быти; как конь под царём без узды, так и царство без грозы». И то была самая сокровенная, самая заветная дума царская, что пока таил он даже от ближайших советников своих. А почему таил? А потому, что поклялся тогда, по молодости лет, на Торгу, пред всем народом христианским, править Русской землёй без грозы, одной лишь милостью своей. Да, похоже, что зря поклялся. Только грозой, видать, и можно разбудить то сонное болото, что зовётся Русской землёй! И лишь грозы, лишь кнута они и боятся, смиренные подданные его, чьим царём волею судьбы угораздило его стать. Кнута — и ничего кроме него!
А второе важное, что писал Пересветов, — «воинником царь силён и славен». А вельможеством, живущим в бесстрашии и своеволии, он слаб, и то царство обречено и погибнет, где сила не у царя, а у вельмож его. И тех воинников простых должен царь всячески приближать, и оберегать, и держать их на полном своём жалованье, чтобы знали они лишь его государеву службу, а других никаких дел им не знать. А чем больше будет, тех воинников, тем державе его будет лучше; и должно все дела и службы в государстве передать им. А боярам, да князьям, да вельможам ленивым дел никоторых доверять нельзя, ибо не о пользе государственной радеют они, а только лишь о себе и самовольстве своём.
— Ты знаешь его? Кто он такой, тот Ивашко Пересветов? И где он сейчас? — спросил тогда царь у Адашева, возвращая ему, хранителю государевой постельничей казны, ту челобитную назад.
— А в яме сидит за долги. Прикажешь, государь, отпустить?
— Отпусти. И долги из казны оплати. А после и к делу какому-нибудь приспособь. Может, пригодится ещё… А сам-то ты что думаешь о писаниях его? Дело пишет, по-твоему, или то пустое всё?
Суров был сей ближний помощник царский. И был он твёрд в слове своём, и никогда не отводил он глаз под взглядом повелителя своего. И знал царь Иван, что никогда этот бледный, молчаливый юноша не скажет и не сделает ничего, что было бы противно совести его. А ещё ценил в нём царь, что не докучал он ему, государю великому, с пустяками: уж если принёс он что на доклад ему и ближней думе его, значит, то дело было великое, чрезвычайное! И ведомо было также царю, что никаких взяток, никаких посулов ни от кого постельничий его, и казначей казны его царской, и Челобитной избы его начальник Алексей Адашев никогда не брал. А уж ежели кто наветом либо обманом досаждал царю в челобитных своих, то был он, Адашев, на то крут и на расправу скор: коли уличит кого в навете или обмане, тот больше челом не бей, и быть тому в тюрьме либо сослану, смотря по вине.
И бывало, что и больше благовещенского попа слушал его царь. Поп — тот вечно петлял, и крутился, и всё рядил, всё взвешивал: может, оно и так, а может, и эдак… А Алексей был прост. Сказал — как отрезал: либо да, либо нет.
— Ну, так как же, Алексей Фёдорович? Дело пишет твой челобитчик или нет?
— Дело, государь.
— Вот и я, Алексей, тоже думаю — дело. Давно и я думаю о том же… Ну, а раз дело — готовь указ: перебрать во всех наместничествах и землях наших всех детей боярских, и буде кто сгодится, то поверстать тех в ближнюю службу царскую, в особый государев полк. И имя тому полку будет «московская тысяча», а жить им всем в своих поместьях подле меня и быть всечасно готовыми ко всякой моей службе, по воинским делам либо по земскому устроению. И чтобы от Москвы до любого из них посыльному на добром коне ходу было не более дня. А как сверстаем мы с тобой, Алексей, ту первую тысячу, то и дальше пойдём, и в других наших землях заведём такие же полки мимо наместников, и князей, и бояр наших. И будут все те люди мои, царские, на моём государевом жалованье, и никаких иных начальников им над собой, кроме Бога и меня, не знать, и ни в какую другую службу не вступать.
— Великое дело ты затеваешь, государь. Воистину великое! Но… А платить тем людям чем ты будешь, державный царь? Казны твоей, сколь ни велика она, на то не хватит. А земля… А земли у тебя тоже не так уж много, государь. Особенно вблизи Москвы. И надо ещё её, землю, для такого великого дела добывать…
— Добудем.
— Где?
— Надо добыть, Алексей Фёдорович. Надо. Давай вместе думать где.
— Отнять у бояр твоих, у вельмож могущественных? Сил пока на то нет у тебя, великий государь. Без крови не отдадут.
— Не отдадут.
— У татар? У соседей твоих, у хищников тех алчных? Слов нет, воистину то «подрайская землица» под боком у тебя. И по справедливости она твоя. Но как её возьмёшь?
— Возьмём. Но не сразу.
— Тогда одно лишь тебе остаётся, великий царь, — монастыри. Почитай, треть земли в державе твоей у них. И не дело монастырям владеть землёю и людьми — то ещё Нил Сорский, святой угодник, старец Заволжский, учил. Но решишься ли ты, государь, на такое?
— Решусь.
— Нелегко будет, государь!.. Не ты первый. Вспомни Иосифа Волоцкого. Вспомни, как ощетинилась тогда вся церковь и против деда, и против родителя твоего…
— И всё равно — решусь!.. Макарий — не Иосиф. И о державе болеет, и о душе своей взыскует- что ж ему святому делу не послужить? Он нам не помеха. Ну, поупрямится, конечно, не без того. Но куда ему деться? Сколько раз он сам жаловался мне, что в монастырях неблагочиние, и разврат, и мужеложство, и пьянство, и обжорство, а всё отчего? О Боге забыли, о душе своей нетленной! Монахи всё выгоду ищут, словно мужики торговые. Торгуют, людей кабалят, деньги в рост дают… А Сильвестр, как мыслишь, поддержит нас с тобой?
— Должен поддержать, государь. Не раз и он мне говорил, что негоже монастырям земли вокруг себя собирать. То дело мирское, не Божественное.
— Тогда вот что… Тогда вот что мы сделаем, Алексей Фёдорович. Собору, что благословением своим в будущем феврале будет утверждать новый Судебник наш, представим мы заодно и вопросы наши царские… Мол, доколе нам терпеть то поругание святой веры христианской, те бесчинства и непотребства, что творятся сейчас в церквах и монастырях по всей нашей земле? И пристало ли по вере нашей святоотческой монастырям землёю владети, и вотчины прикупать, и к себе принимать взаклад и на помин души, и деньги в рост давать, и людей к себе переманивать из сёл и деревень окрестных и дальних и на пашню у себя сажать? А вопросы те пусть составит Сильвестр. Он лучше знает, как с попами да с чернецами говорить…
…И вот сидел он теперь, царь, государь московский, у себя в Верху, в опочивальне своей, один. И смотрел в бессилии и злобе на длинный пергаментный свиток, свисавший у него с колен. И опять душила его тоска.
Нет, не было на том Освящённом Соборе ни угроз, ни проклятий, к чему он так готовил себя. Смирно сидели чины церковные, потупив взор и понурив головы, кряхтели, вздыхали, а иной раз и сморкались в рукав, и слёзы утирали с глаз своих тайком в ответ на попрёки и укоризны царя. «Ох, непорядки великие! Ох, срам и поношение нам, грешным! Зашаталось православие, заколебалась вера святоотческая в людях московских… А всё потому, что священство российское долг свой по Бозе стало забывать, лёгкой жизни ищет! Иной какой поп и Писания не знает, и службу путает, и пьян по все дни — а люди смотрят, дивятся: нешто то и есть пастырь духовный, Богом нам данный, за души наши ответчик? Нет, прав, прав государь — надо наконец и строгость употребить, очистить и церкви Божьи, и монастыри от скверны духовной, от блуда, и пьянства, и любостяжательства, и от невежества горького, потому что всему православному христианству оттого один соблазн…»
И постановил тот Освящённый Собор, прозванный людьми московским Стоглавым: службу всю и чин церковный держать по старине, и двуперстное знамение, и сугубую аллилуйю, и хождение посолонь повсеместно утвердить и впредь сомнений в том никаких не допускать. А церковное устроение чтоб было благообразно, чисто и непорочно; а священники чтоб уговаривали детей своих духовных чаще ходить в церковь, особенно по воскресеньям и по праздникам; и должно священникам в церквах являть собою пример всякой добродетели, благочестия и трезвости; а на пирах, во всенародном собрании и на всяких мирских беседах должно священникам духовно беседовать и Божественным Писанием поучать людей на всякие добродетели; а праздных слов, кощунства, сквернословия и смехотворения отнюдь бы сами не делали и детям своим духовным то делать запрещали; где же будут гусли, и гудошники, и потехи хульные, от этих игр бесовских священники должны удаляться, а сами на них отнюдь не дерзать. А в корчмы им не входить, и которые священники, дьяконы либо монахи станут по корчмам ходить, упиваться, и по дворам скитаться пьяные, и сквернословить, и драться, то таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать.
А ещё строго-настрого запретил Освящённый Собор злые ереси, и чернокнижие, и тайную ворожбу: рафли, шестокрыл, астрономию, задей, Аристотелевы врата. А пуще всего запретил он новоявленную ересь чёрную, душегубительную — воронгай. И было на том на всём согласие полное и царя, и бояры его, и митрополита, и епископы, и всех иных духовных чинов. Но как начал царь розыск свой, каким таким обычаем монастыри столько земли к себе в державе его прибрали и пристало ли им той землёй владеть и из службы царской её выводить, — заскучал, закручинился Стоглавый Собор.
Обо всём поведали святые отцы в те дни царю, всё вспомнили, ничего не забыли — и Божественное Писание, и предания святоотческие, и обычаи славные в других народах и странах христианских. И никогда доселе не приходилось ему слышать столь многие величания и славословия его царскому имени, и мудрости, и доблестям державным его. «Тебя, государя, Бог вместо себя избрал на земле и на свой престол, вознесши, посадил. Тебе поручил Он милость и живот всего великого православия!»- пел Макарий- митрополит. «Тобою, государем пресветлым, крепка Русская земля, тобою, помазанником Божьим, утверждается святая наша вера христианская, и церкви Божий, и монастыри. Имя твоё, державный царь, всякий день на устах и первого вельможи твоего, и страдника убогого, и всех богомольцев твоих — и белого духовенства, и чёрного, и святых затворников в самых дальних лесных скитах», — вторил ему владыка новгородский, а за ним и троицкий архимандрит, а за ними и другие многие голоса.
Но ни Макарий- митрополит, ни владыка новгородский, ни другой кто из высших иерархов церковных — никто в тех сладостных песнопениях так и не сказал ничего прямого в ответ на главный вопрос царя. Каждый петлял, каждый юлил и плёл свою хитрую паутину, призывая в помощь себе всех святых, всех патриархов и пророков библейских — и праотца Авраама, и Моисея, и Давида-царя, и каждый ссылался на древность и нерушимость Законов земли Русской, от святого Владимира-крестителя и до наших дней.
И ругался царь-государь, и бранился, и грозил, и молил, и посохом в сердцах стучал о подножие трона царского! А они всё своё: так-де повелось при дедах наших и прадедах, и так тому и дальше быть- не нам-де обычай тот древний менять. Да и гоже ли мирским властям вступаться в Божественное? Ибо все то имение монастырское есть вложения Боговы и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам вданы в наследие вечных благ, и принадлежит-де то имение не людям, не монахам смиренным, а Господу нашему Исусу Христу.
А когда же потерявший всякое терпение царь потребовал, наконец, чтобы завтра каждый из присутствовавших на том Соборе поимённо высказался, быть ли угодьям и землям монастырским впредь за монастырями либо не быть, святые отцы и вовсе разбежались, и попрятались кто куда мог, так что и сыскать их потом нигде было нельзя. Нет их — и всё: кто болен лежит, у кого лошадь пала или возок на ухабах разнесло, кто в метели заплутал, едучи с подмосковного своего подворья или из гостей, а кто и так просто исчез, Бог его знает где.
И сдался царь, видя, что иного выбора у него нет. А сдавшись — затосковал.
А, разодрать бы в клочья весь этот проклятый свиток, что лежит сейчас у него на коленях! В клочья! Всё в нём есть, ничего не забыли, ничего не упустили святые отцы. Кроме одного: где ему, государю великому, землицу, добыть, чтобы испоместить вблизи себя тех новых людей, кому строить иную, новую Россию — его Россию! Одно только и удалось ему вырвать у Освящённого Собора — согласие на то, чтобы впредь монастырям без доклада царю ничьих вотчин не покупать и на помин души не брать. А что есть уже земли за монастырями, то так тому и быть, и крестьянству монастырскому по-прежнему сидеть на монастырской же земле и пашню пахать, а переход монастырским крестьянам по старине, с уплатой пожилого, в те же две недели в году на Юрьев день, как то издревле повелось.
Где он? Где поп тот благостный, что ночи напролёт толковал ему, царю московскому, о нестяжательстве церковном, о монастырской тишине? Где он, лукавый старик, вместе с Алексеем Адашевым подбивший его на этот позор? Почему он прячется, почему он не здесь?
— Эй, слуги, кто там есть? Позвать сюда Сильвестра-попа! Да поживей… А буде во дворце не сыщется — под землёй найти!
Но искать Сильвестра было незачем. Тем-то и хорош, тем-то и велик был мудрый поп, что всегда он был под рукой, всегда знал, когда есть или будет в нём нужда. Здесь же за дверями, в соседней горнице, он и сидел в углу на скамеечке, шепча молитвы и медленно перебирая пухлыми своими пальцами длинные янтарные чётки, свисавшие у него с руки. Крутой, высокий лоб его тускло отсвечивал в дворцовой полутьме — как всегда, поп был простоволос.
— Ну вождь слепой, слепых ведущий? И куда же ты завёл меня, нестяжатель ревностный? Как быть, что делать мне теперь, отец святой? Говори! — вскинулся царь, едва грузное, плотное тело советчика его протиснулось в дверь.
— Горюешь, государь?
— И ты ещё спрашиваешь? Ты что, поп, издеваешься надо мной?
— Нет, государь, не издеваюсь — скорблю, видя печаль твою.
— А что я должен делать, по-твоему? Радоваться?
— Радоваться, государь.
— Чему?!
— Исполнилась воля Божья, великий царь! Вновь явил Он миру милость Свою к тебе. Отныне и впредь будет править в государстве твоём Закон. И судьи твои будут судить людей твоих не по произволу своему, а по Судебнику, принятому всей землёй. А в церквах и монастырях твоих вновь воцарятся благолепие и согласие. А ты, великий государь…
— А я как был ни с чем, так и останусь ни с чем! Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!.. Что мне рацеи твои? Взывай теперь к Небесам, не взывай — не дал мне земли Собор. Не дал, поп! И ты не помог. И Макарий не помог. И опять я как перст один в державе моей…
— Бога гневишь, государь! Не один ты. Вокруг тебя люди. И эти люди готовы жизнь свою положить за тебя, за державу твою, великий царь…
— Что мне они, что мне их жизни, поп? И что мне все эти ваши лукавые словеса? О вожди слепые! Лицемеры проклятые… Где земля моя, поп? Где?!
— Ты царь, Иван. И вся земля в державе твоей твоя. Кто бы на ней ни сидел…
— Врёшь, отче Сильвестр! Врёшь! Не царь я, а холоп холопей моих…
— И вновь говорю тебе, царь: Бога гневишь ты в безумной гордыне своей! Неужто не видишь ты, неблагодарный, что счастливо царствие твоё? Что Божественная десница простёрлась над тобой, оберегая и храня тебя?… Заупрямился Собор? Ну и что? Может, запрос твой был слишком высок по нынешней жизни нашей, и не приспело ещё время твоё, и не готов ещё народ твой к твоим новизнам. А может, и ошиблись мы с тобой. Может, оно и к лучшему, что упёрся Собор и земли монастырские в казну твою не дал…
— Ты что, спятил, поп? Что ты несёшь? Ты же сам…
— Нет, государь, я не спятил. Я в своём уме. И по-прежнему считаю, что не духовное, не Божественное то дело монастырям землёю владеть и крестьян за собой держать. Но одно дело, что любо или не любо мне, смиренному служителю церкви. А другое дело, что нужно тебе, великий царь. Тебе и державе твоей.
— Мне земля нужна, поп! Что ты всё крутишь, что ты всё вертишь? Я совсем перестал понимать тебя…
— Сейчас, сегодня — что нужнее всего державе твоей, великий государь? Тишина. И доход казне твоей. Как примирился ты с боярами своими и дал управу земле своей во всём, так настала в земле Русской тишина и зажили люди твои, не опасаясь наконец единоплеменников своих. Ну, а доход? А казна твоя? Сам рассуди: где доходнее крестьянину хозяйствовать, где легче тягло твоё государево тянуть? За большим ли боярином либо за монастырём или за каким воинником из худородных, кто по бедности и убогости своей и со своего крестьянина последнюю шкуру сдерёт? И оттого не прибыток будет казне твоей, а лишь скудость, и державе твоей один вред…
— Так что же, по-твоему, поп, бросить, оставить то дело великое? Забыть о нём?
— Оставить, государь. По крайней мере, до поры. А дальше там видно будет, что и как. Жизнь научит…
— Нет, отче Сильвестр! Без земли мне не обойтись. Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!
— Есть земля, государь. Казань! Иди на Казань, иди на Астрахань, иди на Крым — там и землю найдёшь. И Отечество своё от разорения, от набегов варварских наконец освободишь, чего не смогли совершить ни дед, ни родитель твой… Казань, государь! Перво-наперво Казань. И ни о чём другом теперь не должен ты думать, великий царь. За спиной у тебя наконец тишина и мир в людях твоих. А перед тобою одно- Казань!
— А если не одолею, поп? Что тогда? Боюсь я, отче Сильвестр. Не верю я в войско своё, не верю я воеводам моим. Не верю я в счастие Русской земли — триста лет над нею татарская плеть…
— Должен верить, царь! Должен! Это я тебе говорю, наставник духовный твой. Из ночи в ночь посещает меня теперь ангел Господень, и из ночи в ночь твердит он одно и то же: «Пора! Пора государю твоему подниматься! Пора ополчиться ему вместе со всею землёю Русской на безбожных агарян. Настал его час! И благословение Божье — на нём…»
Ах, тяжка, горька доля царская! И нет ему, властелину державному, ни воли, ни покоя ни в чём. Слушай того, слушай этого, того уважь, этого пригрей, а с тем помирись, а с тем не бранись, а этого про запас береги — может, пригодится когда потом… А проснёшься утром — и пальцем пошевелить не смей, даром что царь! Не смей, не моги, потому как за каждый палец, за каждый волосок на голове твоей ухватилось множество цепких рук, и каждый держит, не пускает, и каждый тянет к себе… Самодержец! Какой он самодержец… Истинно холоп холопей своих! И вертят они им, как хотят. И поп вертит, и Макарий- митрополит вертит, и Дума ближняя противится, и Собор упрямится. А там ещё и вся земля: и воеводы, и приказные люди, и чёрный народ! И все норовят жить самовластно, по воле и скудному разуму своему, будто и нет над ними ни Бога, ни царя, ни заботы государственной, а есть лишь своя нужда да ближняя корысть. Одно ему, сироте, спасение! Одно прибежище душе его измученной, истерзанной — царица его. Настенька, Настенька, свет мой, голубка моя, ангел мой и утешение моё! Только тебе и можно голову положить на колени, только ты и поймёшь, и пожалеешь, и укрепишь меня, убогого, в тоске и изнеможении моём…
Тяжка, горька доля царская! Но не легче и доля духовного наставника его. Слишком высоко вознёсся поп! Слишком многое на себя взял! И чем выше вознёсся он, тем страшнее будет падение его. Много их было, таких, как он, и в древних царствах библейских, и в Риме, и в Византии, да и в Русской земле. Много их было, безродных баловней удачи, вершителей судеб людских, — а где и как кончали они свои дни? Хорошо, если в опале да в ссылке. Но чаще всего иной им был конец — под топором либо в петле. Скоро, скоро подрастёт твой питомец, отче Сильвестр! Скоро встанет он на ноги свои — и страшной будет поступь его! И тогда помогай тебе Бог, поп… А сколько ещё не сделано в Русской земле! Сколько ещё даже и не начато! Сколько ещё замыслов благих и мыслей светлых у него в голове. И всё то на пользу державе Российской! И всё то прахом пойдёт в тот же самый день, как прогонит его царь… А что он, духовный наставник царский, Богу потом скажет? Как оправдается он перед Ним в бессилии и неумении своём? В том, что так и не сумел он, жалкий поп, распорядиться той властию духовной над царём, что даровал ему Господь?
Ах, зачем, зачем его во всё это занесло? Нет — домой! Скорее домой, к домашним своим, к молитве вечерней, в ту крохотную комнатеночку, к книгам и писаниям его… Скорее домой! Ибо только там, дома, в тишине, среди родных и близких, и может он, усталый пленник судьбы своей, набраться сил и крепости душевной, чтобы и дальше безропотно нести тот крест, что жизнь взвалила на него…
Бежал, колыхался поповский возок по московским ухабам, то пропадая в сугробах, то вновь выныривая на Божий свет. Скользили и разъезжались полозья его по укатанной санной колее, поскрипывала на морозе тугая упряжь, отфыркивалась, тряся и мотая кудлатой головой, заиндевелая лошадка, соскучившаяся долгим ожиданием там, под царёвым крыльцом. Москва уже спала. И за Неглинной, и в Чертолье, и в глухих извилистых переулках близ Зачатьевского монастыря все ворота были на запоре. И лишь редкий стук колотушки, да собачий лай, да мерцающий слабенький огонёк где-нибудь в оконце под самой крышей говорили о том, что и в этом безмолвии тоже таилась и теплилась какая-то своя, спрятанная от посторонних глаз и не известная никому жизнь.
Полно, да так ли уж и неизвестна была она, эта жизнь? Тем более ему, кому пришлось на своём веку стольких исповедовать, стольких утешать, стольким отпускать их грехи в их последний час… Всегда и везде и во всякие времена жили люди так, как живут они и сейчас там, за этими заборами и наглухо закрытыми ставнями: в болезнях, и трудах, и скорбях, не зная и не понимая ничего от рождения своего и до гробовой доски. И почему так трудна, так бестолкова и безысходна их жизнь — спрашивать надо не у них. А у Того, кто создал этот мир.
А как о том спросишь у Него? И как достучаться, докричаться до Него, чтобы Он услышал тебя?