К. Шильдкрет. Розмысл царя Иоанна Грозного
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Точно у вздёрнутых на дыбы людишек, скрипели старые кости леса. Ледяными слезинками стыл на помертвелых сучьях подтаявший было за день снег. Скулили северы.
Васька поплотнее запахнул епанчу и в раздумье остановился.
— Ишь, хлещет, склевали бы тебя вороны! — выругался он, отворачиваясь от лютого порыва ветра, запорошившего глаза пригоршней снежной жижи. — Токмо бы ему потехами тешиться!
Какая-то тоска, так часто наседавшая в последние дни, уже закрадывалась в сердце Васьки, вызывая тупую боль и раздражение.
— Кат его ведает, коликой дороги держаться!
Он хмуро оглядел лес и прицыкивающе сплюнул.
Зимой, в северы, Ваське было всё равно, куда идти. Зимою и лес, и дороги, и жильё человеческое на один лад обряжены: куда ни кинься — опричь волчьей песни да хороводов и плясок, что ведут непрестанно под вой метели лешие с беспутными ведьмами, — ничего не услышишь. А и хороводы те только поначалу как будто пугают крещёную душу. Обживёшься же в берлоге медвежьей, попривыкнешь к метельному говору — и ничего. Свой не свой, а чуешь в тех песнях и говоре, прости Господи, нечестивые думки, такую же сиротскую жалобу, какую от мала одинокий человек в груди своей носит. Видно, не зря земля разметала от края до края седые космы свои и, точно мёртвая, застыла в неуёмной кручине. Нет уж, как ни вертись, а ей, старенькой, всё, что выносила она в чреве своём, — родное дитя!
И в долгие месяцы стужи шёл беззаботно Васька по дремучим трущобам; жил где придётся и чем попотчует лес; одинокою белою тенью скользил по занесённым дорогам вдоль городов и затерянных деревушек, теряя счёт дням-близнецам.
Ещё когда он покинул родимый погост, — кукушка-вотунья, как и допрежь, в детскую пору, посулила ему многое множество годов впереди. Но от такого посула была ли Ваське корысть? Всё едино: колико не прикидывай к ноше, легко болтающейся покуда за спиной двадцатью с небольшим годами, новых дней и недель, а не дойти до той межи, где зарыта доля холопья.
Кого другого, а Ваську не проведёшь присказками бабьими о доле счастливой.
Зря болтают людишки: не бывало доли той отродясь на земле и не будет.
Так всё чаще царапалось в усталом сердце бродяги и нарушало покой.
Распахнулась Васькина епанча. За усталью и думками тёмными, навеянными невидимыми ещё, но уже близкими весенними вестниками, не чувствует он, как лехтают больно сучья его голую грудь. Из-под высокой бараньей шапки, опушённой жёлтыми волдырями облезшего лисьего меха, выбилась прядь, цвета спелой пшеницы, волос.
Васька то и дело жмурится и раздражённо встряхивает головой. А ветру и любо потешиться: ещё глубже запускает он студёные пальцы свои за шапку, норовит добраться до самой макушки, и другой лапой шарит уже, повизгивая задорно, по жилистой широкой спине.
— Охальник! — плюётся бродяга, не зло грозит в гулливую мглу кулаком и идёт к едва видной прогалине.
Позади, где-то тут, рядышком, кажется, лязгнул кто-то зубами.
Васька насторожился и, уловив слабый вой голодного волка, взялся было за оскорд, но тут же раздумал и пошёл дальше своею дорогою.
Уже за полночь выбрался он на опушку. Свернув в сторону от жилья, облюбовал поглубже байрак и устроился на ночлег.
Под снегом было тепло и уютно. Приятно покалывало лицо и ноги. На глаза ложилась баюкающая истома.
Ощупав оскорд, бродяга прижал его к себе.
«Тебя что не станет, оскорд мой, — что руку мою отшибут. Иль бывает тако, чтобы рубленнику срубы рубить без оскорда?»
И, нахлобучив на глаза шапку, притих.
Его разбудили частые удары, доносившиеся откуда-то из-за реки.
«Никак, оскорды загомонили? — приподнялся на локте Васька. — Так и есть — рубленники», — оживлённо подтвердил он свою догадку и решительно пошёл на стук.
За рекой при свете факелов копошились у брёвен и недостроенных срубов людишки.
Васька подкрался к крайней избёнке.
Рубленники заметили его и выжидающе остановились.
— Спаси Бог хозяев добрых!
— Дай Бог, здравия гостю желанному!
Согнутый старик придвинулся к гостю вплотную.
— Ежели с добром — покажи милость, подмогни людишкам работным, а ежели (он добродушно хихикнул) таловень — не обессудь: опричь блох, всё добро у ветра да в тучках небесных хороним.
Рубленники весело, точно по уговору, присвистнули.
Достав из-за спины оскорд, бродяга поплевал на ладонь.
— Сказывайте, хозяева, чего робить.
— Да откель тебя ветром в наш починок снесло?
— Оттель же, где тому ветру положено подле добра вашего с дозором держать помело!
— Ишь ты, балагур какой выискался! — довольно причмокнул старик и строго насупился. — А и поболтали, да за робь не срок ли нам вышел?
Ловко помахивая оскордом, Васька увлечённо пригонял бревно к бревну и сколачивал низенький сруб.
Перед рассветом старик осмотрел деловито работу и, перекрестясь, разрешил рубленникам идти в избу отдохнуть.
В клети пахло овчиной, сосной и едким потом. Жадно закусывая чесноком и пустою похлёбкой, гость любовно поглядывал на окружающих, и скалил тупые крепкие зубы в блаженной улыбке.
— Прямо тебе не то из лесу, не то из темницы, — перешёптывались сочувственно рубленники. — Словно сорок сороков годов людей не видывал.
— Да, почитай, и не менее, — поддакнул Васька, уловив шёпот.
Он вдруг поднялся и развёл удивлённо руками.
— Пошто тако бывает? Покель северы дуют — ништо тебе. И волк лютый — брат, и дубрава — изба родимая. А колике подует весной, осеренеет колико самую малость, тужить человек зачинает.
Глубокий вздох вырвался из его груди, и синим теплом засветились большие, задумчивые глаза.
— Тако тужить зачинает, и такая на сердце ложится туга, что горазд душу отдать, токмо бы сызнов к людишкам прийти да человеческий голос услышать.
— Поди, и волка к волку тянет, и пчелу к пчеле, — степенно поглаживая бороду, ответил старик и, натружен но выпрямив спину, улёгся на ворохе прелой соломы.
Остальные последовали за ним.
Не спалось Ваське на земляном полу в душной клети. Едва всё стихло, — он неслышно поднялся и подошёл к волоковому оконцу.
Хозяин подозрительно поднял голову.
— Аль замыслил чего?
От неожиданности гость вздрогнул и схватился за оскорд.
— Ты спи, старик, — выдохнул он тотчас же уже спокойней и болезненно улыбнулся. — Не приобычен яз к избяному духу. Крышку затеял с окна сволочить…
Хозяин поманил Ваську к себе.
— Ляг. С дороги-то оно эвона како отдышаться надобно человеку.
И с отеческой лаской:
— Бродишь-то небось и сам срок потерял?
— Не счесть, старина!
— То-то ж и яз мерекаю… А звать тебя как?
— Ваською звать. Бобыль яз — Выводков Васька.
— Так, так, — зажевал беззубыми челюстями хозяин. — А меня, мил паренёк, Онисимом кличут.
Выводков помолчал, удобнее улёгся и сквозь сдержанный зевок процедил:
— А вы чьи будете людишки?
Гордо откашлявшись, Онисим отставил указательный палец.
— Живём мы за могутным господарем, за самим князь-боярином, Симеон Афанасьевичем Ряполовским.
— Могутный-то — спору нет, а невдомёк мне, пошто ночами починок робите, яко те тати.
Хозяин удивлённо оттопырил нижнюю губу.
— Коли ж и робить, мил человек? Аль не русийской ты, — не ведаешь, что положено Богом да господарями шесть дней робить холопям на князь-бояр?…
Он причмокнул и покровительственно потрепал соседа по крепкому и упругому, как шея молодого коня, плечу.
— Тут и пораскинь ты умишком. Токмо и наше, что единый день да семь тёмных ночей.
Один из рубленников перекатился поближе к Выводкову, не то серьёзно, не то со скрытой усмешкой, вставил!
— Оно бы жить можно. Пошто не жить? Одно лихо-кормиться нечем.
— И отпустил бы, выходит, боярин, избыток людишек-то, — зло дёрнулся Выводков.
Онисим и рубленник улыбчато переглянулись.
— Чудной ты, гостюшек! И не разберёшь, откель занесло тебя. Како князь-боярину без тьмы холопьей? Поди, зазорно ему перед суседями.
Хозяин ткнулся холодными губами в ухо гостя.
— Вот и нынче пригнал отказчик рубленников. Утресь кабалу писать будут. Хоромины князю новые поставить запритчилось.
Выводков сладко потянулся и, чувствуя, что сон властно сковывает всё его существо, почти бессмысленно хлюпнул горлом:
— Лют?
— Кто?
— Боярин.
— Како положено ему родом-отечеством. Не худородного семени сын, а от дедов князь-вотчинник.
И снова нельзя было понять, говорит ли серьёзно рубленник или подсмеивается над своими словами. Онисим же твёрдо прибавил:
— На то и поставлены Богом господари над людишками, чтобы через лютость и миловать другойцы.
И, сочно зевнув, отвернулся к стене.
— Спи. Не за горами и утро.
* * *
Васька проснулся, когда никого в клети уже не было. Накинув на плечи епанчу, он сунул за пояс оскорд и вышел на двор.
Починок был пуст. Только на краю узенькой улички в куче щебня возились полуголые ребятишки да чахлый кутёнок обиженно выл, тщетно гоняясь за неподатливым воронёнком.
Вдалеке, на раскисшей серым месивом пашне, копошились, разрывая навоз, холопи. Пригретый солнцем туман медленно расползался гнилыми клочьями овечьей шерсти и таял, теряясь в мреющих прогалинах розовато-бурого леса. По взбухшей спине реки, по тысячам синих жилок льда, точно согревшаяся кровь, скользили золотые лучи, неся с собой весть воскресающей жизни.
Бобыль постоял в раздумье у двери. Беседа с Онисимом не выходила из головы. Хмурый взгляд тяжело шарил по недостроенным избам, пытливо устремлялся за черёд осевших кривогорбых курганов, в сторону боярской усадьбы и стыл на ворчливой чаще леса.
«Уйти! — тряхнул он решительно головой. — Без нас рубленников достатно хоромины ставить господарям!»
Но тяга к людям была сильнее, и мысль, что здесь ждёт его работа рубленника, по которой он истомился, как надолго запертый в клетке кречет, приученный к охоте, гнали его упрямо и властно к хоромам князя-боярина.
С пашни шёл какой-то мужик.
«Уж не отказчик ли?» — испугался Выводков и юркнул в сарайчик.
В полумраке он разглядел охапку соломы и на ней серую тень девушки.
— Занедужилось нешто?
Тень заколебалась, поднялась на локте и удивлённо уставилась на вошедшего.
Васька приоткрыл шире дверь и шагнул в глубину. На него, не мигая, глядели глубокие сапфировые глаза.
— Яз — не лих человек. Лежи, коль недужится.
Она едва кивнула и смежила веки, От ресниц двумя трепещущими венчиками легли на подглазицах прозрачные стрелочки.
— Испить бы!..
И потянулась исхудалой полудетской рукой к глиняному ковшику, Бобыль подхватил ковшик, поддержал голову девушки и не передохнул до тех пор, пока вся вода не была выпита.
— Занедужила?
— Вся-то поизвелась.
Мягким дыханием ветерка прошелестел её слабый голос, порождая в груди непонятную тревогу и жалость.
Чтобы чем-либо проявить сочувствие, он неловко взбил слежавшуюся солому, спешно забегал по сарайчику, сгребая ногами сор и поднимая тучи удушливой пыли; потом, с медвежьей ухваткой, повернул девушку на бок и ухнул рядом на подгнившую чурку.
— Так-то вольготнее будет, — разодрал он в широкой улыбке рот.
Больная благодарно коснулась плечом его колена и чуть приоткрыла сухие губы.
— Отказчик доставил?
Выводков, стараясь изо всех сил не причинить боли девушке, осторожно провёл тяжёлой ладонью по её матовой щеке.
— Точно листок рябины по осени… алый и жалостный…
Она не поняла и передёрнула покатыми плечиками.
— Про кой ты листок?
— Про губы твои. А замест зубов — иней на ёлочке.
Лицо больной стыдливо зарделось.
Васька виновато потупился и, чтобы перевести разговор, торопливо шепнул:
— Сам пришёл… без отказчика. А ты давно маешься?
— С Васильева дня. Думка была — не одюжу.
Помолчав, она робко спросила:
— Далече путь у тебя?
Бобыль скривил губы.
— Далече.
Он горько улыбнулся и двумя пальцами пощипал русый пушок едва пробивающейся бородки.
— А по правде ежели — сам не ведаю, где тому пути край.
И, устремив опечаленный взгляд в пространство, процедил сквозь зубы:
— Земли, доподлинно, многое множество, а жить негде одинокому человеку.
Больная недовольно поморщилась.
— Грех. Каждому творению своё место положено. Каково бы и кречету быть, ежели бы дичина вся извелась? Да и падаль на то Богом сотворена, чтобы было ворону, что поклевать.
Волчьими искорками вспыхнули раздавшиеся зрачки бобыля. Забываясь, он шлёпнул изо всех сил ладонью по спине девушки.
— Ан, вот горло перекушу, да не дамся тем воронам!
Больная в страхе перекрестилась.
— Сплюнь! Через плечо в угол сплюнь! Туги не накликал бы ты себе словесами кичливыми.
В её голосе звучала пришибленная покорность.
— Гоже ли чёрным людишкам с долею свар затевать?
Васька ничего не ответил и свесил голову на выдавшуюся колесом грудь. Сразу стало тоскливо и пусто, по телу разлилась безвольная слабость.
Девушка с немою грустью погладила его руку.
— Аль лихо какое приключилось с тобою, что кручину великую держишь в очах своих?
Он поднялся и, остановившись у выхода, заломил больно пальцы.
— От лиха и на свет холопи родятся, по лиху ходят да с лихом и в землю ложатся. На то и холопи.
И, точно жалуясь самому себе, тяжело перевёл дух.
— И пошто ты, туга, камнем на сердце лежишь?!
Рука потянулась к двери.
— Прощай, болезная.
— Куда же?
В голосе больной прозвучала такая глубокая ласка, что Выводков почувствовал, как глаза его застлались солёным туманом.
Неожиданно, не думая, помимо своей воли, он решительно объявил:
— Куда — пытаешь? К подьячему… кабалу писать на себя.
— Выходит, у нас будешь жить?
— А выходит!
Наклонившись над ожившим в мягкой улыбке лицом, он провёл рукою по кудели пышных волос девушки и вздрогнувшим голосом спросил её имя.
Она почему-то потупилась.
— Клашею звать… Онисима дочка яз, Клаша. А тебя?
— А яз — Выводков Васька.
Шагнув за порог, бобыль с шутливой торжественностью воздел к небу руки.
— Отныне Васька бобыль да Кланька Онисимова — одного князя холопи!
И скрылся.
Собрав все свои слабые силы, Клаша ползком добралась до порога и долго не сводила странного, полного тайной тревоги и восторженности взгляда с богатырской фигуры Выводкова, твёрдо шагавшего к кривогорбым курганам, к нахохлившимся низким хоромам князя-боярина Симеона.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Подьячий встал, вытер перо о сивые остатки волос на затылке и, тряхнув кабальною записью, строго поглядел на бобыля.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Васька негромко повторил возглас и, повинуясь немому приказу, перекрестился.
Гнусаво и нараспев, отставив два пальца правой руки, подьячий читал кабалу:
Се яз, Васька, сын Григорьев, по прозвищу Выводков, дал есмы на себя запись государю своему, князь-боярину Симеону Афанасьевичу Ряполовскому, что впредь мне жити за государем своим, за Симеоном, во крестьянех, где он меня посадит в своём селе, или сельце, или деревне, или починке, на пустом жеребью, или пустоши, и, живучи, хоромы поставить и пашни пахати, поля огородит, пожни и луги расчищати, и смолу курити, и лубья драти, как у прочих жилецких крестьян, и с живущие пашни государевы всякие волостные подати платити, и помещицкое всякое дело делати, и пашни на ней пахати, и денежной оброк, чем он изоброчит, платити, и со всякого хлеба изо ржи и из яри пятинное давати ежегод, и жити тихо и смирно, корчмы и блядни не держати, и никаким воровством не воровати, и с его поместной деревни, где он, князь-боярин Симеон, меня посадит, не сойти и не сбежати, а во крестьянство и в бобыльство ни на котору землю, ни за монастыри, ни за церкви, ни за помещики, никуда не переходити. А нечто яз, Васька, нарушу сие, и где меня князь-боярин Симеон с сею жилецкою записью сыщет, и яз, Васька, крепок ему во крестьянстве в его поместьи, на тое деревню, где он меня посадит, да ему ж взяти на меня заставы четыре рубли московских.
Выводков рассеянно слушал и сочно зевал. Подьячий передохнул и сунул ему в руку перо.
— Аминь!
— Аминь! — выплюнул сквозь зубы холоп и склонился над кабалою.
— Об этом месте крестом длань свою закрепи, — нетерпеливо притопнул подьячий.
— Мы и граматичному учению навычены, не токмо крестам!
И с огромным трудом Васька вывел:
Васька сын Григорьев Выводков рубленник.
Подьячий присвистнул от удивления:
«Разрази мя Илья-пророк, ежели видывал яз грамоте навыченных смердов!»
Он оттопырил тонкие губы и таинственно шепнул на ухо ухмыляющемуся кабальному:
— Уж доподлинно ль бобыль ты? Не из соглядатаев ли худородных?
Васька испуганно отступил.
— Живу, како дал Господь живота. Про свары господаревы не разумею и в языках не хожу. — И, стукнув себя в грудь кулаком:-А токмо, к жалости своей, опричь подписа, не навычен был тем юродивеньким.
Он прямо поглядел в недоверчивые щёлочки глаз подьячего.
— Живал яз однова в лесу с блаженным Иовушкой.
Подьячий сморщил открытый выпуклый лоб и шумно вздохнул.
— Обман ежели, — памятуй, не миновать тебе в железы обрядиться. За удур, не будь я Ивняк, у нас — во!
В избу вошёл надсмотрщик за работами.
— Кланяйся спекулатарю, — ткнул Ивняк Выводкова ногой и передал надсмотрщику кабальную запись.
— Рубленник тебе новый.
Выводков отвесил спекулатарю низкий поклон.
— Разумею и пашню пахати и срубы ставити.
— А и хоромины князь-боярам?
— На том и живу.
Ваську увели на постройку.
На обведённом тыном лугу рубленники ставили повалушу. Глухой подклет уже был почти готов.
Староста долго опрашивал Выводкова, пока наконец задал ему несложный урок.
К полудню пришёл на постройку боярин. Работные людишки побросали топоры и, распростершись ниц, трижды стукнулись о землю лбами. Симеон хлестнул в воздухе плетью.
— Робить!
Васька первый вскочил. Князь с приятным изумлением поглядел на статного рубленника.
— Пядейто сила в холопьих плечах! — распустил он в улыбку толстые губы и намотал на палец край волнистой каштановой бороды.
Спекулатарь приложился подобострастно к поле княжеского кафтана.
— По господарю и людишки. Аль вместно князь- боярину Симеону, опричь богатырей, иных холопей на двор свой вводить?
Польщённый князь самодовольно заложил руки в бока.
— Нынче гости ко мне пожалуют.
Он подошёл поближе к холопу и деловито оглядел его.
— За столом ходить в трапезной будешь. Пускай бояре поглазеют на богатырей моих!
И, подавив двумя пальцами в багровых жилках нос, прибавил, обтирая пухлые руки о полы кафтана:
— Волю яз зрети ныне в хороминах единых могутных холопей!
Сторож на вышке ударил в колокол. Ряполовский вгляделся в расползающуюся тягучей кашицей дорогу.
— Скачут, никак?
До слуха отчётливо доносилось чавкающее жевание копыт. За выгоном показались подпрыгивающие колымаги.
Князь развалистою походкою пошёл к крыльцу.
Прежде чем сойти с колымаг, гости намеренно долго возились, медлительно складывали на руки согнутым в дугу холопьям шубы и осанисто разглаживали встрёпанные бороды.
— Дай Бог здоровья гостям желанным! — прогудел Симеон.
— Спаси Бог хозяина доброго — в один голос ответили бояре и подошли к крыльцу.
Ряполовский ответил поклоном на поклон и искоса поглядел, чья голова склонилась ниже.
Дмитрий Овчинин почти коснулся рукою земли. Михаил Прозоровский и Пётр Щенятев ткнулись за ним ладонями в грязь. Симеон разогнулся и снова, тяжело отдуваясь, по-бычьи мотнул головой. Овчинин согнул правую ногу и сделал вид, что собирается стать на колени. Тотчас же остальные согнули обе ноги.
Так, стараясь изо всех сил выказать почтение и перещеголять друг друга, долго пыхтели и кланялись хозяин и гости.
Холопи лежали в густом месиве из снега и грязи, не смея пошевельнуть коченеющими пальцами.
Наконец Ряполовский кивнул тиуну.
Широко распахнулась, повизгивая на ржавых петлях, резная дверь. Гости по одному прошли в сени. Позади всех грузно шагал, вскидывая смешно короткими чурбаками ног, хозяин.
В трапезной все строго уставились на образа и степенно перекрестились.
— Показали бы милость, посидели б с дороги, — предложил Симеон, показывая рукою на обитую алой парчой долгую лавку.
Чинно усевшись, они молча уставились перед собой и вытянули шеи так, как будто что-то подслушивали. У двери, готовый по первому взмаху броситься сломя голову куда угодно, стоял, затаив дыхание, тиун.
Прозоровский заёрзал на лавке.
— Аль молвить что волишь? — услужливо подвинулся к нему князь.
— Убери тиуна того.
— Изыди! — тотчас же брызнул слюною Симеон и плотно прикрыл дверь за холопом.
— Язык не притаился бы где? — подозрительно оглядели гости полутёмную трапезную.
Хозяин уверенно прищёлкнул пальцами и постучал в дубовую стену.
Тиун тенью скользнул в сенях и сунул голову в дверь.
— Слыхать, будто в хороминах людишки хаживают?
Приложив к уху ладонь, Антипка в страхе прислушался.
— Не можно человеку в хороминах быти, коли не было на то твоей милости.
Князь угрожающе взмахнул кулаком.
— Ежели запримечу…
И, лёгким движением головы отпустив тиуна, раздул чванливо обвислые щёки.
— Без воли моей не токмо человек — блоха не прыгает!
Овчинин протяжно вздохнул. Ему эхом отозвались Щенятев и Прозоровский.
Симеон Афанасьевич грузно опустился на лавку.
— Сдаётся мне — невеселы вы.
Щенятев похлопал себя по бёдрам и разгладил живот.
— А и не с чего ликовать, Афанасьевич. Слыхивал, поди, каково на Москве?
Хозяин широко раскрыл рот и встряхнулся, точно пёс, которого одолели неугомонные блохи.
— Слыхивал. Токмо кручиною не кручинюсь.
Он гулко вздохнул и сверляще пропустил сквозь жёлтые тычки редких зубов:
— Не бывать тому николи. Краше на Литву податься, нежели глазеть, как хиреет сила земщины.
Овчинин закрыл руками лицо.
— А в остатний раз, егда сидел в думе с бояры, тако и молвил: «Самодержавства, дескать, нашего начало от Володимира равноапостольного; мы, дескать, родились на царство, а не чужое похитили!»
Щенятев заткнул пальцами уши и с омерзением сплюнул через плечо.
— Сухо дерево, завтра пятница… А не той молвью молвить, а не тому ухосвисту вещать.
И с неожиданной гордостью:
— А мы чужое похитили? Не от дедов ли в вотчинах, како Бог издревле благословил, господарим?
Его рябое лицо подёрнулось синею зыбью, и багровые лучики на мясистом обрубочке носа зашевелились встревоженным роем паутинных червей.
— А ещё да памятует, да крепко пускай памятует великой князь: обыкли большая братья на большая места седати. Не прейти сего до скончания века.
Туго натянутой верблюжьей жилой звучал его голос. И были в нём жестокая боль и упрямая жуткая сила.
— Да памятует Иоанн Васильевич!
Что-то зашуршало в подполье. Прозоровский торопливо сполз с лавки и приложился щекой к полу.
— Мыши! — выдохнул он в суеверном страхе и перекрестился. — Не к добру, Афанасьевич. Сдаётся мне — тут под полом и гнездо мышиное.
Овчинин хрустнул пальцами.
— Не к добру. Высоко мышь гнездо вьёт — снег велик будет да пути к спокою сердечному заметёт.
Симеон Афанасьевич приподнял гостя с пола и затопал ногами.
— Кш, проваленные! По всем хороминам тьмы развелись!
Но тут же хитро прищурился.
— Да и мы не лыком шиты. Не мудрей меня лихо. Ухожу яз в хоромины новые.
Щенятев расчесал пятернёй мшистую бородку свою и крякнул.
— Оно, при доброй казне, от лиха завсегда уйти можно.
Заплывшие глаза хозяина польщённо сверкнули.
— Не обидел Бог казною, Петрович. В подклете-то во — коробов (он широко развёл руками и поднял их над головой). Токмо казною и держимся.
Они снова уселись, успокоенные. Прозоровский скривил в ехидной улыбке толстые губы.
— А поглазеем, како без высокородных поволодеет великой князь! Како без земщины устоит земля Русийская!
И к Ряполовскому, полушёпотом:
— Репнин Михайло намедни в вотчину ко мне колымагою заходил.
Симеон насторожился.
— Сказывал, будто в Дмитрове, Можайске да Туле и Володимире по всем вотчинам ропщут бояре.
Щенятев не вытерпел и перебил Прозоровского.
— Дескать, покель время не упустили, — посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князя Старицкого.
Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли чёрными пузырёчками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.
— А ежели проведает про сие от языков великой Князь?
Гости задорно причмокнули.
— Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.
Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ёжились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щёлках своих.
Щенятев раздражённо забарабанил пальцами по столу.
— Аль боязно стало, боярин? — Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.
Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.
— На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!
Князь Михайло прищурился.
— Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?
Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он, не задумываясь, стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему всё, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, Богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке — было выше его сил.
Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:
— Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою душу очернить перед Господом.
Бояре молча поднялись и потянулись за шапками. Хозяин растерянно засуетился.
— Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…
Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.
— Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.
— Сватьюшко! Да нешто звяги яз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?
И, заградив своей колышущейся студнем тушею выход, вцепился в руку Овчинина.
— Не было воли моей гостей окручинить…
Прозоровский зло передёрнул плечами.
— А кто израдою окстил нашу затею?
— И не окстил, а по — Божьи волил размыслить.
Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.
— Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?
Овчинин откинул шапку.
— А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои. Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:
— Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московский окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?
Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.
— Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.
Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.
— Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать (Рука мотнул перед лицом, творя меленький крест)… чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древлих обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?
Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесённого над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.
— Волю! — прогудел он вдруг решительно. — Волю под Старицкого!..
И по очереди трижды, из щеки в щёку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши. На пороге вырос тиун.
— Пир пировать!
Антипка метнулся в сени.
Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шёпотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, вёдра, братины, полные вина, пива и мёда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.
Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю — Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.
Хозяин с укором поглядел на гостей.
— Нынче сам всем послужу.
Отодвинув кубки, налил братину и передал её князьям.
По долгой холопьей стене беспрестанно скользили новые блюда.
— Пейте, потчуйтесь! — усердно кланялся хлебосольный хозяин. От толокна борода его побелела, а по углам губ золотистыми струйками стекал жир.
Симеон то и дело обсасывал усы, размазывал ладонью потное лицо и вытирал пальцы о склеившиеся стоячими сосульками рыжие свои волосы. От недавнего возбуждения он быстро охмелел и раскис. Гости уже не дожидались приглашения, а молча и усердно пили, закусывая пряжеными пирогами с творогом и яйцами на молоке, в масле, и рыбою, изредка подливая вина в овкач Ряполовского.
Низко склонившись перед Щенятевым, Васька держал на весу огромное ведро гречневой каши.
Князь осоловело уставился на холопя.
— Пригож ты, смерд. Впору тебе не в холопях, а в головах стрелецких ходить.
И, пощупав внимательно, как щупают на торгу лошадей, руки, грудь и икры рубленника, похлопал хозяина по плечу.
— Ты бы, Афанасьевич, меня наградил холопем своим.
Князь приподнял голову со стола, залитого вином, подкинулся всем телом от распиравшей его пьяной икоты и промычал что-то нечленораздельное.
Выводков угрюмо уставился в подволоку и, стиснув зубы, молчал.
Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.
— А к зайцу вместно двойного боярского! — загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать но, потеряв равновесие, рухнулся на заплёванный пол.
Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.
— Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?
Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распалёнными губами к братине.
Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:
— Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, Отведали бы.
Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щёлкающими зубами неподдающийся блин.
— Песню бы, что ли, сыграть? — предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улёгся подле него:- Пой, играй, други, песни весёлые! — размахивал он руками и удобней устраивался. — Про славу князей русийских пой песни, други!
И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.
В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутёнок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонёк сальной свечи.
Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пёстром смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых раскосых глазах.
У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золочёном ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позёвывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.
Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю её душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.
— Матушка! — позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.
Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в тёмном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с её краснеющих глаз повиснувшие слезинки.
Шутиха потёрлась подбородком о горб и тоненько заскулила.
Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.
— Не про нас, не про вас, — вся напасть на вас!
И больно ткнула горбунью ногой в бок.
— Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пёс?
Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.
— И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещёная яз.
Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила её руку и задышала страстно в лицо.
— Отбывают, должно.
— Кои там ещё отбывают?
Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу. На крыльце хозяин лобызался с гостями.
Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.
Шутиха потрепала её костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:
— Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.
С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и сквозь всхлипывания выталкивала:
— Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать — николи, видать, не дождаться.
Марфа обняла мать и хлюпнула в набелённую щёку:
— То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла — к слезам неминучим.
Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривлёнными ручонками.
— Ведут!
Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.
Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.
Наконец бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки с факелами в руках бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бородёнками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.
Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.
Боярыня со вздохом присела у крыни.
— Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.
Девушка прижалась щекою к липкой от слёз и румян материнской щеке.
— Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.
И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.
Мамка достала волосник. Боярыня о гордостью примерила его дочери.
— Твой, Марфенька. А Бог приведёт, будешь боярыней — эвона добром коликим отделю.
Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шёлка, обьяри, тафты и атласа.
— Всё тебе, светик мой ласковый.
Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.
— Не показывала яз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.
Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплёскивала руками и тоненько повизгивала.
— Херувимчик ты наш, — чмокала она икры боярышни, — ты к волоснику убрус подвяжи.
Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.
— Да тебе не в боярышнях, а в царевнах ходить, — вставила мамка и, считая, что выполнила всё требующееся от неё, безразлично уставилась в подволоку.
Молочные лучи месяца улыбчато пробрались в светлицу и легли кружевным рушником на жёлтом полу. По краям рушника странным зверком кралась густая тень от горба шутихи.
Боярыня встрепенулась!
— Эк, полунощницы мы.
И кликнула негромко постельницу.
* * *
Тиун неподвижно стоял у низкой двери опочивальни. Боярин сел подле окна, налил корец кислого, как запах бараньей шерсти, кваса и залпом выпил. Антипка грохнулся на пол.
— Князь-боярину на здравье, а нам, смердам, на утешение.
Симеон тупо прислушался.
— Ты, что ли?
— Яз, господарь мой.
Тиун несмело подался на брюхе поближе к князю.
— Отказчик на дворе сдожидается.
Ряполовский надоедливо отмахнулся.
— Недосуг мне… Утресь.
Поднявшись с пола, Антипка остановился на пороге.
— Сказываю, утресь!
— Тешата охальничает, господарь мой. Отказчика того со двора погнали.
Ряполовский вскочил и по-бычьи согнул багровую шею.
— Абие ко мне доставить!
Тиун шмыгнул в сени. В заплывших глазах боярина сверкнули звериные искорки. Стиснув до боли зубы, он стал у порога.
Отказчик робко склонился перед ним.
— Не моя вина. Не токмо надо мной — над твоим именем глумится! — Он возмущённо подёргал кончик, жиденьких усов своих. — Тако и лаял: «Ныне, дескать страдники не ниже высокородных».
— Не ниже?!
Точно клещи, впились в горло отказчика жирные пальцы боярина.
— Убогой сын боярской, Тешата, не ниже вотчинников Ряполовских?!
— Тако и сказывал, господарь! — прохрипел, задыхаясь, отказчик. — «Мы хоть и малым володеем, а холопей не продаём. Самим надобны нынче».
Симеон на мгновение разжал пальцы, отступил и, размахнувшись, с плеча изо всех сил ударил покорно стоявшего перед ним человека.
— Добыть! Доставить!
Тиун бочком подвинулся к боярину.
— Дозволь молвить смерду.
И, коснувшись рукою пола:
— Не в диво нам тех людишек у Тешаты отбить. Токмо бы воля твоя.
— На коней! — топал исступлённо ногами князь, не слушая Антипку.
— Абие оседлаем. Токмо дозволь молвь додержать.
Широко раздув ноздри, Ряполовский надвинулся на тиуна.
— Не по дыбе ль соскучился?
— От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!
Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев. Симеон присел на лавку и уже почти спокойно кивнул.
— Сказывай.
— Не смирится Тешата. С тяжбой пойдёт на тебя. То ли дело — подьячего, Ивняка Федьку, кликнуть. Умелец подьячий наш ссудные кабалы пером наводить.
Хитрая усмешка порхнула на одутловатом лице Симеона, оживив сморщенные подушечки под глазами. В багровых прожилках нос шумно обнюхал воздух, точно учуяв неожиданную добычу.
— А и горазд ты на потварь, смерд.
— Не потварь, князь, а, коли пером настряпано будет, истинной правдой спрокинется.
И, не дожидаясь разрешения, побежал за подьячим.
Федька спал, когда к нему в избу ворвался Антипка.
— К боярину! — услышал он сквозь сон и обомлел от жестоких предчувствий.
Узнав по дороге, зачем его звали, подьячий облегчённо вздохнул и сразу проникся сознанием своей силы.
В опочивальню он вошёл неторопливым и уверенным шагом.
Ряполовский не ответил на его поклон и только промычал что-то под нос.
Федька закатил бегающие глаза, деловито уставился в подволоку и размашисто перекрестился.
— Стряпать ту запись, боярин?
— На то и доставлен ты.
Подьячий чинно достал из болтавшегося на животе холщового мешочка бумагу, фляжку с чернилами и благоговейно двумя пальцами вынул из-за оттопыренного уха новенькое гусиное перо.
— А не будет ли лиха? — полушёпотом спросил князь, почувствовав вдруг, как что-то опасливо заныло в груди.
— В те поры казни, господарь.
Ивняк лихо тряхнул остренькой своей головой и накрутил на палец ржавую паклю бородки.
— Не бывало такого, чтоб Федькины грамоты без толку в приказах гуляли.
— Пиши.
— Колико, князь-боярин, долгу на нём у тебя?
Ряполовский хихикнул и махнул рукой.
— Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи Господь, расчесться не можно бы!
Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.
— Пятьсот, выходит.
— Пиши.
Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.
Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:
Се яз сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня до Аграфены купальщицы, без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчёту, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.
Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.
— Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!
Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.
Федька маслено улыбнулся.
— Пригода приключилась какая со мной, осударь!
— А ну-тко?
— Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.
Симеон неодобрительно крякнул.
— Экой ты жаднющий, Федька!
И с милостивой улыбкой перевёл взгляд на тиуна.
— Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.
Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.
Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.
— Дозволь молвить смерду.
— Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?
— Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.
Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.
— Сказывай.
— Како милость была твоя, неусыпно око держу яз за боярыней-матушкой.
— Не мешкай, Антипка, покель бородёнкою володеешь!
— Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела — и не счесть. — Он огорчённо вздохнул и свесил голову на плечо. — И ещё тебя в слезах поносила.
Ряполовский раздул пузырём щёки и выдохнул в лицо тиуну:
— Доставить! Принарядить и немедля доставить!
* * *
Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.
Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.
— Сказывал боярин — принарядилась бы ты, матушка.
Постельница пожала плечами.
— Чать, очи-то глазеют твои?
И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.
— Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке — поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая-то, да и жемчуг с бирюзою — како те слёзы у боярышень перед венцом.
Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серёг, боярыня медленно поплыла по полутёмным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.
— Господи Исусе Христе, помилуй нас!
— Аминь! — пчелиным жужжанием донеслось в ответ.
Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.
— Садись, Пелагеюшка!
Она поклонилась низко, но не смела сесть. Оскалив белесые дёсны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.
— А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?
Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.
— Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою недалече.
— Помилуй! Не грешна яз!
Симеон стукнул по столу кулаком.
— Всё-то вы одной думкою бабьей живы.
И бросил жёстко тиуну:
— Готовь!
Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил её на лавку.
— Вяжи!
Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления. Только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.
Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал верёвки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.
Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел её из опочивальни.
У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.
— Спаси тебя Бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.
— Дай Бог тебе в разумение, заботушка моя, жёнушка! — нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.
Уже светало, когда Симеон приготовился спать.
Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трёх подушек.
Покрыв постель шёлковой простынёй и стёганым одеялом с красными гривами и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.
Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.
— Соромно! — сокрушённо буркнул он в бороду и снова перекрестился.
— Ты мне, господарь?
— Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!
Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.
— Тако вот… Не соромно перед истинным, — широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлёбки, Выводков забирал свою долю лепёшки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
— Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле неё.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепёшку.
— Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щёках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
— Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своём и насильно совал лепёшку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
— Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
— Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к её плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы её тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днём уменьшался вес лепёшки. В чёрное тесто всё больше подсыпалось толчёной серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.
Лишь у немногих холопей оставался ещё малый запас мороженой редьки.
На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.
Пришлось нести в заклад всё, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.
В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.
Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая при случае должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.
В канун Миколина дня, после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.
Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперёд Онисима.
Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слёзы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.
— Не с лихим мы делом, а с челобитною.
Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.
— Невмочь робить доле на господаря. Измаял нас голод-то.
Один из холопей поднялся и прямо посмотрел в глаза спекулатарю.
— Пожаловал бы князь-боярин нас милостию да дозволил бы хлеба добыть в слободе аль в городу.
Спекулатарь раздумчиво пожевал губами.
— Доведёшь ты, Неупокой, холопей до горюшка.
Резким движением Неупокой провёл пальцем у себя по горлу.
— Ежели единого утресь недосчитаешься, — секи мою голову.
Холопи ушли за курганы дожидаться решения князя. Ваське пришлись по душе слова Неупокоя и смелое поручительство его за целость людишек. Он отозвал товарища в сторону.
— А что, ежели и впрямь кто не вернётся? Отсекут голову — не помилуют?
Неупокой самоуверенно улыбнулся.
— Ежели нету в человеке умишка, буй ежели человек, тому и голова ни к чему.
И, ухарски заломив баранью шапку, присвистнул.
— А моя голова при мне будет. Не зря яз во дворянах родился.
Притоптывая и напевая какую-то непристойную песенку, он отошёл от рубленников и смешался с толпой. Васька недоверчиво ткнулся губами в ухо Онисима:
— Дворянин?
Старик разгладил бороду и прицыкивающе сплюнул.
— Дворянин. За долги подался к нашему боярину в кабалу. — Он понизил голос до шёпота и подозрительно огляделся: — На словеса солодкие умелец тот Неупокой. Токмо, сдаётся мне, не зря князь его примолвляет. Не в языках ли держит его.
На дороге замаячила тощая, как высохшая осокорь, тень спекулатаря. Сдержанный говор толпы сразу оборвался и перешёл в напряжённое ожидание.
Остановившись у кургана, спекулатарь высоко воздел руки и молитвенно закатил бегающие рысьи глаза.
— От господаря нашего, князь-боярина Симеона, благословение смердам.
Холопи упали ниц.
— Внял боярин челобитной. Жалует вас прокормом, кой измыслите сами себе на слободе.
Весело поднялись людишки и поклонились спекулатарю в пояс.
Вечерело. Брюхо неба разбухло чёрными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги и снова задёрнулась чёрным пологом. В приникшей траве о чём-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.
У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.
Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.
— Ты, никак?
И, услышав знакомый шёпот, с облегчением перекрестилась.
— Со сна почудилось — домовой соломкой плечо лехтает моё.
Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провёл головой по её шее.
— Вечеряла, Кланя?
Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.
— С кем гулял, того и пытай.
Горделивою радостью охватили сердце холопя неприветливые слова.
— Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? — и порывистым движением привлёк её к себе.
— Уйди ты, не займай.
Она зарылась головой в солому и смолкла.
Выводков приложился губами к тёплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение её уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей всё существо истомною слабостью.
— Да не с девками яз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.
Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.
— Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлёбку!
Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.
— Ничего мне не надобно… Токмо бы…
Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:
— Токмо бы ты в здравии домой обернулся.
Рубленник поцеловал её в щёку и встал.
— Прощай. Не отстать бы от наших.
Он приложил руку к груди и тряхнул головою.
— Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу яз в сердце своём к тебе…
И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.
Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.
Дождь прошёл, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась ещё плотнее и непрогляднее. Напряжённый слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах от непогоды.
Первым поднялся Неупокой.
— Абие и починать! — объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. — Како станем посереду и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!
Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.
Короткий свист прорезал насторожённую мглу.
Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поёживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку и сочно зевнул.
— А? Кличут, никак? — сквозь сон промычал сосед в тотчас же стих.
Чёрными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.
Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.
Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи.
Но предупредить пожар уже было поздно. В разных концах слободы, низко над землёй, поползли зловещие алые змейки. Они вытягивались истомно, набухали, прыгали игриво всё выше и дальше, переплетаясь чудовищными живыми жгутами. Соломенные крыши смачно запыхтели искрящимися трубками, высоко выплёвывая в небо клубы чёрного дыма.
— Горим!
Отчаянными криками, воплями детей, голосистыми бабьими причитаниями загомонила слобода.
В диком страхе метались по улице, точно загнанные в ловушку звери, теряющие рассудок люди.
С улюлюканьем, свистом и гоготаньем бросились холопи в охваченные полымем избы.
* * *
Нагруженные слободским добром, людишки боярские возвращались лесом домой. Васька отказался от своей доли полотна, кож, полуобгоревшей утвари и одежды, поменяв это добро на огромного барана, мушерму молока и пышную ковригу ржаного медвяно пропахнувшего хлеба.
Ночную темь то и дело рвали сухие выстрелы и песни стрел. Но в лес стрельцы не решались идти.
В ближайшую губу скакал с донесением ратник.
В глухой чаще головной отряд холопей, под воеводством Неупокоя, расположился на пир. Устроившись в медвежьей берлоге, людишки вкатили туда три бочонка с вином.
Неупокой ударил обухом оскорда по днищу.
— Пей, душа разбойная!
Шапками, пригоршнями, лаптями, перепачканными в глину и грязь, черпали холопи и с весёлыми прибаутками пили вино. Изголодавшиеся рты жадно тянулись к хлебу, салу и луку. Зубы по-волчьи разрывали истекающее тёплою кровью сырое мясо. Ничего не выбросили из берлоги пирующие: требуха, копыта, изглоданные кости — всё бережливо набивалось за пазухи и в рогожи, про запас на близкие чёрные дни.
— Пей, веселись! — орал пьянеющий Неупокой и тыкался головой в бочонок.
Кто-то завертелся на одной ноге и вдруг ударил шапкою оземь.
— Песню, други, сыграем! И затянул разудало:
Уж как бьют-то добра молодца на правеже!
Что на правеже ево бьют,
Что нагова бьют, босова и без пояса…
Остальные подхватили с присвистом и дружно:
Правят с молодца казну да монастырскую!..
Неупокой вскочил на опрокинутый пустой бочонок и залился тоненькой трелью:
А случилось ехать посередь торгу
Преславному царю Ивану Васильевичу!
Затопали молодецки холопи, понеслись в пляске разгульной и вдруг остановились, притихли. По щекам потянулись пьяные слёзы. Они угрюмо затянули на один надоедливый лад:
Уж како смилостивился надёжа-царь,
Утёр слёзы добру молодцу на правеже:
— Не печалься, не кручинься, смерд,
Свобожу тебя словом царскиим…
Неупокой взмахнул рукой. Оборвалась тягучая песня. Людишки осовело уставились на тёмный лес.
— Не, должно почудилось, братцы, — успокаивающе подмигнул коновод и снова рассыпался звонкою трелью:
Жалую тя, молодец, во чистом поле,
Что двумя тебя столбами, да дубовыми,
Уж как третьей перекладинкой кленового…
И тихим шелестом кончил, уронив на грудь голову;
А четвёртой, четвёртою тебя — петелькой шёлковою…
Уверенно, гуськом шли стрельцы на голоса.
Неупокой первый услышал подозрительный хруст; с бесшабашной песней, пошатываясь, выбрался он из берлоги и приник ухом к земле. До него отчётливо донеслись сдержанные шаги и шёпот.
«Нешто упредить смердов? — порхнуло неохотно в мозгу. Острые глаза трусливо зажмурились. — Упредишь всех, выходит, сызнов искать почнут. Краше, сдаётся мне, самому шкуру-то свою унести!»
И, юркнув за деревья, исчез.
Только когда совсем проснулся день, Неупокой остановился на отдых.
Ощупав за пазухой каравай и увесистый кусок сала, он выбрал место поглуше и улёгся.
«До городу только дойти бы! — шевельнулись насмешливо губы. — А тамо сызнов хозяин яз».
Он зло стукнул по земле кулаком.
«И не токмо дворянством сызнов пожалуют. Будет час добрый — такой чести дождусь: сам боярин в пояс поклонится».
Мысли переплетались беспорядочно, путались и тонули в баюкающей пустоте.
«Ужотко, потешу вас Володимир Ондреевичем, Старицким-князем».
Тело вытягивалось и млело. Глаза смежал крепкий запойный сон.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Васька так обрядил нутро повалуши, что сам Ряполовский, в награду, допустил его при всех рубленниках к своей руке.
Это была великая честь для холопя, она сулила ему большие корысти. Сам спекулатарь в тот день не только пальцем не тронул Выводкова, но после работы удостоил его несколькими дружескими словами.
Людишки стали искоса поглядывать на товарища.
— Уж не в языки ли пошёл к боярину? — шептались одни. — Не зря господарь примолвляет кабальных. Ведома нам его ласка!
Другие восхищённо показывали на повалушу.
— Сроби-кось чудо такое! Да за эту за творь не токмо к руке — в тиуны не грех умельца пожаловать!
И подлинно: было на что поглядеть и полюбоваться: подволока шла не в причерт с вытесом, не ровно и гладко, а кожушилась затейливыми узорами и то собиралась розовым, в коротеньких завитках, барашковым облачком, то стремительно падала и стыла над головой бирюзовыми волнами. Из присек, за исключением красного угла, расправив крылья, выглядывали головы херувимов, точь-в-точь такие, как на фряжских картинках; а на крыльце, по обе стороны двери, на кирпичных подставах, выкрашенных под тину, тянулись к небу два белых лебедя.
В воскресенье у повалуши собрались вотчинные людишки. С ними, опираясь на посошок, пришла и Клаша подивиться затеям рубленника.
Васька, сияющий, объяснял увлечённо толпе, как нужно вытёсывать из камня и дерева фигуры зверей и птиц.
Увидав девушку, он, позабыв осторожность, бросился к ней и увлёк на дальний луг.
— Попадись спекулатарю аль тиуну, — живым манером уволокут тебя к боярину постелю стелить!
Клаша покорно свесила голову:
— Выпадет долюшка человеку — нигде от неё не схоронишься.
И, меняя неприятный разговор, упавшим голосом поделилась последнею новостью:
— Спосылает меня тятенька с девками нашими за милостыней в губу.
Выводков оторопело захлопал глазами.
— Где же тебе покель дорогу держать? Не дойти тебе!
Она подняла на рубленника с глубоким чувством признательности глаза и, ничего не ответив, повела его в починок.
За трапезой Васька почти не коснулся похлёбки и всё время неприязненно хмурился.
Когда людишки ушли из избы, Онисим скривил насмешливо губы.
— Не допрежь ли сроку кичишься?
— Христарадничать?! Хворой?! — процедил сквозь зубы с присвистом рубленник.
У старика отлегло от сердца.
— А яз было на милость своротил господарскую. Эвона, пошто и не глазеешь на меня, старика! — С ласковой грустью он погладил Выводкова по широкой спине. — Нешто яз для своей лихвы? Нешто краше ей станется, коли на пашню погонят?
Васька присел на край лавки и в мучительном сомнении потёр ладонью висок.
— А ежели челом бить князь-боярину?…
Старик понял, о чём хочет сказать холоп.
— Авось и подаст Господь. Сказывают, старостой замыслил поставить тебя князь над рубленниками. — И, помолчав, нерешительно прибавил: — Доробишь хоромины — замолвь словечко. Может, и впрямь пожалует боярин без греха побраться вам с Кланькою.
Васька вызывающе поглядел на Онисима.
— Утресь ударю челом! А тамотко поглазеем про грех!
Обратившись к иконе, старик набожно перекрестился и потом зашамкал:
— Особный ты, Васька. Поперёк жизни норовишь всё идти. Слыханное ли дело, чтобы лицом пригожая девка из-под венца напрямик в господареву постелю не угодила?
Оба притихли, подавив тяжёлый, полный безнадёжности вздох.