Книга: Василий I. Книга 2
Назад: Глава V. О, тайна тайн!
Дальше: Глава VII. Москвичи и иных мест люди

Глава VI. За сто лет до конца света

Неизьмерьна небесная высота, не испытана преисподняя глубина.
Из «Слова о расслабленном» Кирилла Туровского
1
Летописный извод велся под наблюдением Киприана каждодневно. Заглядывал время от времени в него и Василий, побуждаемый подозрительностью и недоверием.
Но Киприановы доброписцы были хорошо осведомлены обо всем, умело угождали хозяину, не сердили и великого князя.
Читая запись о кончине Данилы Феофановича, со всем согласился Василий, удивился одному только:
— Как же пишешь ты — «того же лета», ведь Данила преставился в лето новое.
— Нет, княже, все правильно. Святитель повелел вести новое летоисчисление: не с марта, как было на Руси всегда, а с сентября, по-гречески…
Василий не стал возражать, знал, что разговоры о том, какой месяц считать началом нового года, велись и при отце еще, так ничем и не кончившись, обмолвился только:
— Ну и путаница будет когда-нибудь потом, когда люди будут читать этот пергамент.
— Не будет, княже, путаницы. Все на памяти людей, а там уж и конец света, знамение верное о том уже есть, — печально возразил дьяк Куземка.
Доброписцы нимало не прибавили, отмечая: «Зима же сиа студена бысть вельми, яко мнозем человеком от мороза измирати на путех, тако же и скоти умираху». Но хоть и верно, лютой выдалась в тот год зима, хоть и был вешний паводок неслыханно высоким и гибельным, однако принимать их за предвестие неминучего светопреставления все же не следовало, тут московский юродивый поторопился, когда вопил на набережной Москвы-реки.
Слаб человек, тороплив и суетен: иной жаждет скорого перехода в иную отчизну, в лучший мир, а иной до смерти застращен судным днем, грозным днем Страшного Суда над живыми и мертвыми. Десять лет назад, когда весной снег в Москве лежал целый месяц после Святой Пасхи, люди по Радунице «дрова возили на конех, аки и зимний воз» — на санях, а «на небеси на востоце пред раннею зарею, аки столп огнем и звезда копийным образом», то не было сомнений у людей, что вот он и наступил, предсказанный Апокалипсисом конец света. Задним умом потом поняли, что не конец света, а Тохтамышево разорение Москвы 23 августа того года предрекли небесные знамения. И три года спустя, когда Василий тринадцатилетним отроком томился в ордынском плену, занес доброписец на пергаментный лист: «Облака прехожаху в пол-утра и во обед, и по обеде бысть тьма. И толь страшно бысть, яко мнози мняху второе Христово пришествие быти».
Но образованные люди того времени знали совершенно точно, как то, что невозможно никак оградиться от Божьего суда, так и то, что конец света наступит в 7000-м году, если исчислять время по-иудейски со дня сотворения мира, или в 1492-м по христианскому счету — от Рождества Спасителя, а то есть ровно через сто лет. Еще не одно поколение рода Адамова сменится на земле, лишь правнукам ныне живущих людей доведется увидеть, как займется огнем сначала небо, а затем уж и край земли заполыхает, услышать, как на горе затрубит архангел, возглашая о наступлении времени антихристова, о воцарении на земле лукавого змея. Только тогда прервется время грядущее, сменится вечностью. Тогда и смерть будет иной: не придут священник с дьячком, не отпоют, не окурят ладаном, но наступят вмиг райские утехи для праведных и вечный огонь да зубовный скрежет для нечестивых.
Ровно через сто лет наступит час грозного решения, но, наверное, вековой рубеж не может не быть отмечен как-то по-особенному, событиями вещими и трагическими. Летописи под 6900 годом пестрят записями о довременных кончинах не только людей светских (брат великого князя Иван, в монашеском чине Иосаф, в возрасте ангельском, Данила Феофанович Бяконтов, княгиня литовская Ульяна Ольгердовна, дочь Александра тверского, посадники великого князя Василий Федорович и Михаил Данилович), но многих духовных лиц. «Преставился Матвей митрополит Гречин Андреанопольский в пяток 6 недели по пасце», «Преставился епископ Коломенский Павел», «Преставился владыка Ефимен Тверской Вислень», «Преставился Иван Михайлович, нарицаемый Тропань», «По велице дне на четвертой неделе в субботу на ночь преставилась игуменья Алексеевская Ульяна»… С большим опозданием пришла в Москву скорбная весть о том, что 11 февраля почил в бозе в Вологде Дмитрий Прилуцкий, которого в свое время Дмитрий Иванович Донской приглашал быть восприемником великокняжеских чад. Другой вологодский гонец сообщил, что «вятские татары» разорили основанную Стефаном Махрищенским пустынь в Авенже и зверски убили настоятеля Григория и келаря Кассиана. Вернувшийся из Новгорода Киприан поведал историю жизни двух юродивых, предрекавших конец света и накликавших смерть прежде всего себе:
— Жили в Великом городе двое угодников Божиих, подвизавшихся в юродстве, Федор и Николай Кочанов. Первый из них, полюбив с детства благочестие и привыкнув к посту, не имел нигде постоянного жилья; в жестокие морозы он бегал босой и полунагой по улицам Торговой стороны; все, что получал от богатых, раздавал бедным и переносил насмешки и оскорбления от буйной молодежи. Господь наградил его даром прозорливости. Случилось, что блаженный Федор говорил вслух: «Берегите хлеб», и наступал голод. В другое время он говорил: «Тут чисто будет сеять репу», и вслед затем пожар опустошал улицы Торговой стороны.
Блаженный Николай Кочанов был сын людей почетных в Новгороде — Максима и Иулиании — и подражал в благочестии родителям и, особенно праведной матери, соблюдая пост и чистоту душевную и телесную. Уважаемый вельможами и народом и желая избегнуть славы человеческой, он посвятил себя на подвиг юродства для Христа и скитался по улицам города, подобно безумному, терпеливо снося ругательства, а иногда и побои от людей безрассудных.
Впрочем, блаженный Николай юродствовал всегда на Софийской стороне, не переходя через Волхов и Торговую сторону, откуда всегда гнал его блаженный Федор, говоря: «Не ходи, юродивый, на мою сторону, а живи на своей». Оба блаженные рабы Божии вполне понимали друг друга, но показывали вид непримиримой вражды, обличая тем постоянную распрю двух частей, или сторон, Новгорода. Однажды блаженный Николай, преследуемый блаженным Федором, пробежал по волнам Волхова, как по суше, на свою сторону, кидая во мнимого врага своего капустными кочанами (по новгородскому выражению, «кочанми»), отчего и получил прозвание Кочанова.
Однажды посадник новгородский, пригласив к себе на пир всех именитых людей в городе, позвал и блаженного Николая, которого встретил на улице. Пришел в дом посадника до возвращения хозяина, слуги не знали, что он зван, побили и прогнали его. Когда собрались гости и настало время угощения, в погребах не оказалось ни капли вина и меда в бочках. Тогда вспомнил посадник о блаженном Николае и, узнав, что слуги прогнали его, послал отыскивать юродивого. Лишь только праведник вошел в дом и послал за напитками в погреб, все бочки оказались наполненными, как были прежде.
Много и других чудных дел числилось за обоими блаженными, но самое большое чудо в том, что мнимые враги окончили земное поприще в одно время — 27 июля 1392 года.
Всякий юродивый воспринимался на Руси как пророк, как обличитель греховной жизни, обличитель всякой ее неправды, а самой выразительной силой его обличений был его подвиг, всегда исполненный безграничного отвержения ее мирских требований; подвиг уродства жизни как необычное и чудесное неизменно возбуждал всякий, даже и застоявшийся, неподвижный ум; при этом гонимый человек, страдающий и страждущий, неизбежно возбуждал всякое доброе сердце к сочувствию, к милосердию. Потому-то и очень сильно занимало умы москвичей сообщение Киприана: два юродивых умерли в одночасье — куда как страшное знамение!
Но ничего по тягости горя и неотвратимости рока не подействовало так на русских людей в том году, как кончина «чудного старца, святого старца» — преподобного Сергия Радонежского. Было ему от роду семьдесят восемь лет, из них пятьдесят пять отданы жизни монашеской, когда, как уверяли близко знавшие его сотоварищи, говорили с ним одним горние силы — языком огня и света: являлась воочию ему благодать Духа Святого и сама Божья Матерь, царица небесная с апостолами Петром и Иоанном, блистающими в несказанной светлости. А Василию слишком хорошо ведомо и памятно было, что Сергий благословил отца его на победный поход против Мамая, а затем долгие годы выступал духовным учителем всех русских князей, стал одним из строителей русского национального единства, оказался тем центром, вокруг которого вращалась духовная жизнь Руси, Московского государства.
Сергий отошел ко Господу в бесконечный век 25 сентября. В эту пору великий князь находился в Орде, откуда возвратился лишь спустя месяц. Но еще до отъезда Василий навестил Сергия и сохранил до конца дней своих благодарную память об этом простом, добром и чистом человеке.
2
После смерти любимого и преданного боярина Данилы Бяконтова вдруг ощутил великий князь, что власть, которую он, казалось уж, надежно в своих руках держит, стала утекать у него сквозь пальцы, как вода. Ну, может быть, и не совсем как вода, а как тающий снег, сжатый в ладони; и хоть сама ладонь стала холодной, снег все-таки тает, просачивается, начинает капать…
Началось все с Киприана.
Когда митрополит стал настаивать на том, чтобы великий князь послал рать на Новгород, Василий сердито сказал:
— Неужто не хватает тебе своих, святительских, дел, что ты еще и моими гребтами озабочиваешься?
Киприан не обиделся, но терпеливо попытался вразумить князя:
— Когда ты позвал меня на московскую кафедру, Царьград благословил меня и отпустил с большой честью, о чем ты и сам знаешь. Но надобно тебе еще и то знать, что до смерти твоего батюшки, в феврале того скорбного года, патриарх Антоний присылал в Москву грамоту. Вся грамота на уме у меня, а коли пожелаешь, так сам можешь прочесть. Осуждал он, что князья русские нападают друг на друга и поощряются к разорам, войнам и к избиению своих единомышленников, а чтобы привести к единству власть мирскую, преподобный Антоний повелел установить в Русской земле единую власть духовную того ради, чтобы древнее устройство Руси сохранялось и на будущее время.
— Ну и правильно, — согласился Василий, еще не понимая, к чему клонит Киприан. — Нынче ты один на все девятнадцать епископий, ими и занимайся.
— Но как же выполню я указание владыки своего, если ты не слушаешься меня? Должен ты поступать по примеру византийского царя, который тебя считает своим стольником.
Василий испытал великую досаду и запретил после этого Киприану поминать на ектениях имя византийского императора, что делалось раньше всегда со времени принятия христианства Русью.
Так уж складывалось, что все русские люди привыкли все четыреста лет смотреть на Византию как на колыбель и охрану православной веры. Русская церковь всегда была лишь митрополией церкви греческой, а патриарх константинопольский был главой всего русского духовенства, он же самолично назначал и митрополитов. Охранителем и главой же всего православного мира считался византийский император, а другие государи православных народов именовались в Византии его помощниками и слугами. Но однако великих князей Руси византийский император выделял среди других и в знак особого расположения именовал их сродниками. Но вот, оказывается, если верить Киприану, называют теперь русского великого князя стольником. Василию показалось это более чем оскорбительным, он вспылил:
— Я слышал, что греки до сих пор не смеют оторвать щит, который русские прибили им на царьградских воротах, а гречанки до сих пор пугают непослушных детей тем, что придут русские дружинники?
— Ты, Василий Дмитриевич, на подвластный тебе Великий Новгород никак не насмелишься пойти, — уязвил Киприан.
Не видя каких-то других возможностей выразить свое негодование, Василий и повелел тогда Киприану больше не усердствовать на молитве, так сказав:
— Мы имеем церковь, а царя не имеем и знать не хотим!
Опрометчиво, неосторожно поступил Василий. Что бы задуматься ему: почему не шли на такой шаг до него великие пращуры, даже и отец, самовольно решавший вопрос о поставлении митрополитов? И Киприан, всегда такой несговорчивый, не остерег, послушно исполнил волю его.
Кто-то, а может, то и сам Киприан — темна вода во облацех воздушных! — донес слова Василия до ушей константинопольского патриарха Антония. Тот пришел в великий гнев, который высказал в присланной в Москву грамоте.
«Святой царь, — читал Василий, не соглашаясь уже с этими двумя словами о царе константинопольском Мануиле, ибо, на его взгляд, все цари — люди светские, мирские, какие бы заслуги и добродетели ни имели, — занимает высокое место в церкви; он не то что другие поместные князья и государи…» Обличая великого князя московского за его греко-ненавидение, Антоний писал: «… за что пренебрегаешь ты меня — патриарха — и вовсе не воздаешь мне чести, которую воздавали предки твои, великие князья, — презираешь и меня и людей, которых я посылаю к вам, так что они совсем не имеют у вас чести и места, которые всегда имели люди патриаршие?.. Со скорбью слышу еще, что и о державнейшем и святом моем самодержце позволяешь себе некоторые предосудительные речи; доносят мне, что препятствуешь митрополиту — что есть дело совершенно невозможное — поминать имя царя в диптихах и что говоришь: «…церковь-де имеем, а царя не имеем и нисколько о нем не помышляем». А в заключение патриарх поучал великого князя, что великий грех презирать его — патриарха, который представляет собою Христа, и что император греческий имеет великое право на уважение по своему исключительному положению в церкви и по своим исключительным заслугам перед ней.
По мере чтения гнев и несогласие в сердце Василия росли, тем более что ему слишком хорошо ведомо было, в сколь плачевном состоянии находится Византия, теснимая османскими турками, которые пришли на смену туркам сельджукским. А патриарх, словно бы и не знает о том, что у «святого царя» Мануила нет уж ни Малой Азии с Фракией, ни сил и средств на защиту даже и столицы своей, продолжает жить днем давно прошедшим.
Василию впервые за время правления пришлось отменить собственное же распоряжение, и чувствовал он себя от этого обиженным, словно бы щелчок по носу получил. Киприан не преминул поучительствовать:
— Велика заслуга Византии в отражении наскоков иудаизма и магометанства, которые ведь смеют ставить под сомнение божественное сыновство Иисуса Христа и материнство Богородицы. И Византия — родная матерь Руси, негоже дитяти противоречить родительнице.
— А как же, отче, говорил ты, что Москве суждено будет когда-нибудь стать Третьим Римом?
— Да, говорил, — не смутился Киприан, — и буду говорить! Ни болгары, ни сербы, ни румыны, равно как ни осетины с грузинами, не в силах защитить православие. А Византия нынче между двух жерновов.
— И мы, однако же, меж двух каменьев мельничных оказались?
— Верно! Еще и в этом сказывается наше кровное родство с Византией.
Василий соглашался, что есть что-то родственное в судьбах двух стран — как у Византии, и у Руси тоже особая роль в борьбе Азии и Европы, и тем рассуждением утешился, что старших родственников, какими бы они ни были, надо почитать.
Ну, Византия — ладно, Византия — пусть, а вот как жить с Ордой дальше? Поначалу Василию вроде бы все ясно было: ехать с дарами к Тохтамышу и постараться заполучить ярлык на Нижний Новгород. Василий Румянцев в своих тайных писаниях увещевал поспешать, а в последнем его «хитро из-мысленном» (с простой перестановкой букв) донесении сказано так: «Яблоки созревают, налились и доходят, поспевают». А Тебриз своей криптографией (его тайнопись в том, что он чередует числа, обозначенные буквами, а также точками, черточками, кружочками) намекает, будто дни Тохтамыша сочтены, что на смену ему вот-вот явится Железный Хромой — Тамерлан, он же Тимур. Может, и так это, однако известно еще, что «вятские татары» разорили Рязань, а царевич Бектут взял Вятку — так свою силу показывает ордынский правитель, чтобы не вздумал северный «улусник» свою волю заявить.
Но если в отношениях с Ордой была уж немалая история, в которой можно попытаться найти себе подсказку, выискать какой-то проверенный путь, то причинные связи Руси с Литвой и Польшей распутать, казалось, просто немыслимо. Польский посланник Август Краковяк оказался верным доброхотом, Василий был с ним щедр и получал важные Известия. Однако словами одними он утешиться не мог, нужны были дела, а они зависели от него одного лишь. И может быть, достало бы у него мудрости и решимости предпринять какие-то действия, кабы не удерживало сознание того, что Витовт-то ведь — и родственник, и союзник, как договорились в свое время в Трокае. Однако что же получается теперь?
В год, когда умер Дмитрий Донской и Василий принял русскую державу, Витовт вступил в смертельную схватку с Ягайло. Чтобы одолеть его, заключил договор с немцами, для которых борьба двух литовских князей была на руку. Три года ожесточенно дрался Витовт, а нынче вот вдруг взял и переметнулся, как оборотень, неожиданно и вероломно напал на один рыцарский отряд, захватил несколько немецких укрепленных замков. Совершив такое предательство, он предложил Ягайло заключить мир, на что тот охотно пошел: по договору Витовт получал достоинство великого княжества Литовского на правах самостоятельного государя (стал-таки великим князем!), обещая польскому королю неразрывный союз и полное свое содействие в случае любой надобности. Бывший наместник Ягайло на Литве брат его Скиргайло получил княжество Киевское.
Витовт все верно рассчитал, и он не упустил в своих расчетах и того, что два сына его (а других у него не было) и брат остались заложниками у немцев. Бывшие союзники не простили предательства — детей Витовта отравили, брата взяли в оковы. И не то только задевало Василия, что в состав владений великого князя литовского входило вдвое больше русских земель, чем литовских, но путь, каким пришел его тесть к могуществу: если сумел он пожертвовать двумя сыновьями и родным братом, то как же может обойтись в случае необходимости с зятем своим, с московским великим князем?
Василию очевидным становилось, что хоть и породнились они с Витовтом, однако, как и прежде, остались чужды друг другу. Властный и вероломный человек, Витовт руководствуется везде и во всем единственно лишь правом сильного, он, наверное, уж и к Василию относится сейчас как победитель к побежденному, а на захваченные русские земли смотрит как на свои завоевания, как на подвластную среду. Для него не существует понятия отчины — той земли и тех людей на ней, которых надо любить, опекать, относиться по-отечески. В отце своем видит Василий и честь свою, а честь Витовта — в рыцарских достоинствах его личности, в необходимости чувствовать себя постоянно лишь победителем. Потому-то и сыновей с братом лишился, что пустился во все тяжкие. Не зря Данила назвал его «неверником правды», сразу разгадал его нутро.
Эх, Данила, Данила… Рано ты ушел, как пригодился бы ты сейчас великому князю!
На место покойного Бяконтова взял Василий давно ему приглянувшегося боярина Максима. Высокий и сильный, хоть и гибкий, ровно ивовый прут, Максим все приказания великого князя исполнял проворно и неслышно — ни лишнего слова, ни неверного движения. И все желания своего повелителя вовремя угадывал, проявляя постоянно здравую сметку, некую лукавинку и врожденное чувство меры, подсказывавшее ему правильный подход, наиболее точную линию поведения с окружающими его такими разными людьми — от государей до холопов.
Как-то еще в крещенскую неделю обронил Василий, что надо бы весной не прозевать прилет гусей, вовремя устроить потеху. И вот сейчас это время наступило как раз. Данила — душа нараспашку — объявил бы небось с порога:
— Княже, гусь пошел, гусь! На охоту надобно сбираться!
Максим — другой человек, он высказался инак, велеречиво:
— Каждую Божью весну прилетают к нам гуси, привыкнуть бы пора, а мужики, ровно в первый раз их видят, орут ошалело: «Гусь идет, гусь!» Словно чудо какое.
Василий велел собираться на охоту, а про себя подумал, что ведь, пожалуй, это чудо и есть — охота на пролетного гуся: сколько раз бывал на ней, а вспоминается она как некий сказочный сладкий сон.
Когда под вечер Василий спросил Максима, все ли готово для охоты, тот опять же не так, как Данила, ответил, не просто:
— Все ключом кипит, все огнем горит, твоего слова ждет, государь!
3
Правду изрек Максим: гуси прилетают каждую Божью весну — это столь же незыблемо и просто, как всеобщая вера в близость конца света, однако и то достоверно, что каждый раз при виде летящих весенних гусей грудь человеку полнит необузданный восторг, и в этот миг представляется ему жизнь его земная нескончаемой, вековечной, со всеми ее привычными, а все равно вновь переживаемыми радостями.
Утром примчался из Серпухова Владимир Андреевич, сказал почему-то с придыханием и со свистящим шепотом:
— Гусь пош-ш-шел…
Юрик, не слезая с коня, закричал:
— Гусь идет! Гусь!
Во время сборов на охоту Юрик был нетерпелив, без меры возбужден, покрикивал на своих слуг, торопил Василия, так что тот не выдержал, сказал сердито:
— И чего ты казакаешь?
Ответ Юрика был неожиданным:
— Ну, брат, сильно же ты отатарился!
Пришел черед Василию удивиться:
— Как так?
— Казакать значит кричать гусем, потому что по-татарски «каз» — это «гусь».
— Да-а? А я и не знал… Но раз ты так сразу понял, значит, ты-то и есть татарин.
Юрик поджал губы и весь путь до Переяславских разливов ехал чуть поодаль от великого князя, молчал осуждающе и оскорбленно.
Еще задолго до того, как прибыли на условленное место охоты, увидели несметные косяки гусей. Они летели углом, клином, волнистой или прямой линией — все строго в одном направлении: в полуночные страны. Летели высоко и скоро, видно, им очень хотелось побыстрее попасть туда, где белые медведи и тюлени, где из знакомых деревьев растет только ива-ракита, да и та крохотная, как богородская трава, одно деревце имеет одну-единственную сережку — суровы полуночные страны, но это их родина.
Гуси тянутся обычно две-три седмицы, но основная масса их идет валом лишь день-два, этот вал и имеют в виду мужики, когда орут ошалело, словно бы первый раз их видят: «Гусь идет!» Охотникам важно подловить этот момент. Лучше несколько суток в поле провести — победствовать, чем прозевать. Потому-то и великокняжеская охота была рассчитана не на один день, а по удаче.
Несколько подвод было засужено яствами да питьем, кухонными причиндалами, в особых повозках везли подбитые войлоками, шитые золотом шатры, постели с пуховиками и одеялами из собольих пупков (мех с брюшка соболей особенно тепло греет).
Шатры решили разбивать на широком взгорье возле леса — на давно облюбованном преотличном месте: высоко — весной сухо, а летом комаров нет, рядом родник, хвороста и посеченного дерева много, выгон для пастьбы лошадей есть. Тут, вне сомнения, и Дмитрий Донской, и Александр Невский, и Юрий Долгие Руки останавливались на привал, разжигали костры, охотничий шулюм варили. А самое главное достоинство этого местечка — близость любимых весенними гусями присадистых мест: устают птицы в пути и время от времени опускаются на землю, отдыхают, кормятся, набираются сил, чтобы потом одним махом одолеть следующую тысячу верст.
Гусь — птица строгая, осторожная. Как бы ни соблазнительно было место вешнего разлива с островами нежной зеленой травки, не снизятся, если приметят охотников. А чтобы уж наверняка избежать промашки, посылают загодя двух-трех разведчиков, свою сторожу: эти опытные и зоркие птицы совершают облет окрестной местности, удостоверятся в том, что никто их жизни не угрожает, и вернутся к своей стае, сообщат на своем языке о результатах своего дозора. Но как ни смекалист гусь, человек все же хитрее: в местах ожидаемого сниженного полета или даже посадки птицы загодя копаются глубокие ямы, в которые охотники прячутся с головой. При этом вынутая земля не разбрасывается где ни попадя, а сносится в одно потайное место, в старый камыш или в воду. Чтобы не замочиться да не перепачкаться вязкой землей и глиной, в ямы помещаются просторные, беременные бочки.
Понятно, что великому князю выделяется самое счастливое охотничье место, да только не всегда удается угадать его, может статься, что основная масса дичи пойдет не посередине разливов, а каким-то краем.
Но на этот раз скрадок для Василия устроили безошибочно. По правую его руку саженях в пятидесяти устроился Серпуховской, слева Юрик.
Федор Андреевич Кобылин, Максим и Григорий Бутурля вместе с другими постельниками, стольниками, думными дьяками и конюшенными остались за лесом, разбивали шатры, раскладывали костры, готовились к дневкам-ночевкам.
Юрик впервые участвовал в весенней охоте по гусю, не мог спокойно сидеть в своей бочке, все высовывался. Ему даже и не верилось, что вся эта неоглядная масса птиц — одни лишь гуси.
— Это вон там что, гуси нешто? — спрашивал Василия недоверчиво.
— Ясное дело.
— И во-о-он, видишь, у самой дуги овиди?
— По всей дуге, от окоема до окоема, все одни лишь только гуси.
— Так много?
— Да. И вон. И вон еще!
— Эх, и там еще гуси!
Они летели высоко и порой закрывали собой солнце. И никого в небе больше не было, кроме летящих гусей. Они сами, как видно, знали об этом — переговаривались отрывисто и часто на лету, а больше ничего и никого не слышали. И видеть ничего не хотели — летели целеустремленно и, можно подумать, безнатужно. Но иногда солнце высвечивало белые бляшки их натруженных мозолей у оснований крыльев, и становилось ясно: давно длится и нелегко дается им перелет.
Это все шли стаи гусей, недавно отдохнувших где-то, может быть, возле Рязани или Владимира, Коломны или Радонежа, готовых лететь безостановочно еще сутки или даже больше. Охотники провожали их взглядами, не огорчаясь, потому что знали: будут и свои!
Вот два клина задумали вроде бы снижаться, но чего-то испугались, снова набрали высоту и образовали один большой клин — как видно, знакомые, а может, и в родстве состоят.
Кажется, что летят они медленно, спокойно. Такой обман зрения объясняется тем, что гуси гораздо реже, чем, например, утки, машут крыльями в полете, а крупная величина птиц скрадывает расстояние и быстроту полета.
Поначалу каждую стаю провожали взглядом, лелеяли надежду: вдруг надумают снижаться. Видя, сколь важно и независимо проплывают они мимо в бездонной синеве неба, пытались с запозданием хотя бы сосчитать их, да где там — сотни, тысячи, пожалуй, даже миллионы… Странно даже, что это все птицы: они идут, как стихия, как бушующее море, как гроза.
Постепенно привыкли и стали высматривать только своих.
А они все летят, все гогочут. Порой начинает казаться, что это, люди переговариваются, запрокинешь голову — все они же, гуси. Да еще небо, не имеющее пределов для человеческих мечтаний и помыслов. Где-то там он, мир неизведанный, чертог душ усопших, туда не то что человек, но и гусь не прорыскнет… Через сто лет лишь все уйдут в тот безвестный мир, а кто находит путь туда сейчас уже, для того путь этот бесповоротный.
Перед отъездом на охоту Софья Витовтовна удивила. Подошла к стремени, сказала просительно:
— Приезжай скорей, боюсь я…
Чего бояться, не сказала, а Василий не стал допытываться. Обеспокоен был тем, что Юрик зачем-то к Янге пошел. Неужели правду сказал мятежный Данила Бяконтов о брате, будто тот от любви вовсе голову потерял и отговаривал Янгу идти замуж за Мисаила-Маматхозю, обещая ей венец великой княгини московской? Непостижимо!.. Чудовищно!.. Быть того не может, чьему-то навету поверил Данила, не иначе — так!..
С неба по-прежнему долетал неспешный басистый говорок гусей, но Василий уж больше не вскидывал на них глаз, разглядывал, что творится окрест на земле.
Отовсюду неслись ликующие голоса, птицы и насекомые пели осанну вечной жизни. Жаворонки, татарские воронихи, чирки, утки всяких пород разнаряженные, в брачных одеждах, ошалевшие от весеннего счастья. Они праздновали свои свадьбы в стороне от людей. Но пара жаворонков, с хохолками на затылках, не страшась, играла в нескольких шагах от Василия: самка то взмывала ввысь, то падала наземь, лукаво уворачивалась, а он норовил догнать и коснуться ее, да не успевал вовремя изменить направление полета, проскакивал мимо нее — они словно в пятнашки играли. Наконец она, видно, сжалилась над ухажером, стала мелко-мелко трепетать крылышками и падать, словно бы в изнеможении, уже почти достигла рыжей травы прошлогодней, он нетерпеливо и страстно догонял ее…
— Гуси! Гуси!!! — заорал слева Юрик так, что жаворонки, намеревавшиеся, очевидно, спариться, порскнули в разные стороны. — Вона, вона! На окоеме!.. Глянь, Вася! Гуси, много!.. Снижаются, Вась?..
Да, это были, несомненно, те самые гуси, которых полдня ждали.
— Сладки гусиные лапки! — весело пророкотал Владимир Андреевич, готовя для стрельбы лук и ныряя с головой в землю.
— Садись! — крикнул Василий Юрику, тот послушно юркнул в свою кадку.
Но, наверное, это была даже и излишняя предосторожность: гуси с криком в триста глоток, вытянув шеи, шли на снижение безоглядно и неостановимо. Вот они уже так низко, что можно различать на лбах некоторых из них белые пятнышки… Они снижаются, снижаются — уже выпустили вперед перепончатые розовые лапы, готовясь к посадке.
Охотники встали в рост, вскинули луки в наброс. Стрелы зазвенели в воздухе, как маховые перья особо крупных птиц.
Василий попал с первого же раза, все запомнил: как тенькнула тетива, как. блеснул на солнце белый наконечник стрелы, как грохнулся на землю гусь и как при этом сломалось древко вошедшей в него наполовину стрелы. Затем он сделал еще несколько выстрелов и вновь вернулся взглядом к первой своей добыче: гусь слабо и с сухим шелестом бил крыльями по земле, затихал.
Краем глаза Василий отметил, что и Владимир Андреевич бьет метко: один гусь от его выстрела бухнулся столь тяжело и гулко, что показалось, будто и земля сама содрогнулась, а второй падал под углом, скользнул по воде, высоко подпрыгнул над ней и снова ударился как-то вкось, так что брызги долетели даже и до охотника самого. Владимир Андреевич смахнул воду с бороды, поздравил Василия и Юрика.
— С полем, братцы!
Юрик взял тоже двух — гуменника и белолобого, на счету Василия оказалось на одного больше, как и полагается великому князю.
Косяк птиц расстроился, пошел врассыпную с резким крутым подъемом вверх.
Пришли забрать добычу Максим с Бутурлей. Больше всего обрадовались тому, что один из добытых гуменников оказался подранком — лишь с перебитым крылом: решили сохранить ему жизнь, чтобы к осени сделать из него подсадного, манного гуся. Перед тем как уйти, скромно сообщили, что и они с полем, но что им куда до князей, бьющих без промаха влет, они сидячую птицу промышляют. Говорили так не без лукавства. Что стреляют по сидячим, пасущимся на зеленях гусям, это — да, это верно, но поди знай — легче это или труднее. Надо ведь суметь прежде всего незаметно подобраться к находящимся на совершенно открытом месте птицам, у которых непременно несколько наиболее бдительных гусаков выставляются караульщиками. Они бесперечь крутят своими головами и при первой опасности бьют тревогу. Подкравшись к ним, надо стрелять не абы как — расчетливо: если ранишь одного гуся, он сразу же сообщит всем о своей беде. Значит, надо выбирать птиц, чуть отделившихся от общего стада, и бить стрелами непременно лишь в голову, тогда гусь падает беззвучно, и товарищи его не сразу могут сообразить, что же произошло. Таким способом бояре великого князя добыли, как потом выяснилось, целую гору гусей и лебедей, а также несколько журавлей, охотиться на которых особенно сложно и мясо которых считалось самым вкусным среди всей пернатой дичи.
Еще одна стая решила снижаться. Слышен скрип маховых перьев, отрывистые переговоры в строю:
— Идешь?
— Иду, иду!
— И я тоже, я здесь!
— Идем!
Но что-то вдруг нарушилось в их дружине, птицы стали как бы приостанавливать свой полет, переспрашивали друг друга, советовались:
— Ну как?
— Подозрительно…
— Не зря ли мы сюда ладим?
И решили, видно, что зря — то ли место чем-то не устроило их, то ли насторожило что-то, они вновь построились правильным клином, пошли ввысь могуче, строго, серьезно.
— Иду!
— Живее! Ровнее!
— Да-да-да!
Свернули чуть в сторону — на летошнее ржанище, знать, потянули по памяти, либо разведчики прежде отыскали. Но один гусь оторвался от косяка и продолжал снижаться, видно, не в силах был идти вместе со всеми. В стае заметили это, две сильные птицы резко нырнули вслед за ним, словно бы хотели поддержать, подбить его своими крыльями. Но уставший одиночка не желал принять их участия, из последних сил увертывался: он-то знает — гуси не терпят слабых в своем строю, решают, что не жить ему больше, и пытаются заклевать, забить сразу же до смерти.
Василий наблюдал участливо и уважительно: сколь серьезная и непростая жизнь угадывается и здесь, хоть и не поговорить с птицей, и в душу ей не заглянешь.
Когда почувствовал этот гусь, что силы его на исходе? Как долго скрывал он от товарищей свою усталость? И не мог все же утаить немощь, обнаружил ее в момент, когда товарищи вдруг изменили решение, не стали присаживаться на отдых. И он уже не смог собраться с силами, решил тайком отделиться. Но вот двое, может быть даже кровные братья его, не хотят позволить ему сделать этого. Однако не успевают все же: напрягая последние силенки, одинокий гусь резко падает в прошлогодний густой камыш, преследователи не решаются опуститься с ним, устремляются в погоню за растворяющимся в синеве клином.
Как рад, наверное, избежавший близкой смерти гусь… Забьется в крепи, отдохнет несколько дней, а потом пристроится к какому-нибудь пролетному отряду. Он спасен, он войдет снова в силу, может, станет даже со временем вожаком большой стаи.
— Беда, княже, беда! — услышал Василий за спиной, обернулся: нет, не послышалось, не гусиный гогот это — Максим бежит опрометью. Беда: Софья Витовтовна… тонко прядет… Скоровестник из Москвы… Кони подседланы…
Данила бы не выбирал слов, бухнул бы: «Помирает!», а Максим вон как изъясняется.
Василий вскочил на оседланную лошадь. Максим держался сзади с двумя заводными скакунами. Их подседлали, сменив умученных коней, на берегу реки Пажи близ Радонежа — как раз на полпути к дому. Василий вспомнил слова Софьи, сказанные ею перед отъездом на охоту, гнал прочь дурные предположения, а в голове вплоть до самой Московской заставы стоял в ушах гусиный гогот, так похожий на человеческий говор.
4
Софья не умерла, хотя разрешалась от бремени столь трудно, что Евдокия Дмитриевна и послала гонца за Василием. На счастье, оказался в Москве отшельник Иаков Железноборовский, который искусен был в бабичьем деле, сумел помочь растерявшимся повитухам и лекарям. При этом он сам истово молился и всем ближним велел обращаться к Господу да к Пречистой за милостью и заступничеством.
Софья разродилась благополучно, хотя новорожденный, которого Василий хотел, как и обещал Юрику, наречь именем брата, умер сразу же, некрещеным. Но жизнь великой княгини была вне опасности, Василий щедро вознаградил Иакова. Происходил этот старец из рода галитских дворян Амосовых и был давно известен семье великого князя московского. В этом году Иаков поселился в глухом лесу у железных рудников на берегу речки Тензы в тридцати верстах от Галича. Евдокия Дмитриевна и Софья Витовтовна тоже нескупо одарили Иакова, так что смог он вскоре после этого на месте своей одинокой бедной хижины устроить обширную обитель.
Растроганный вниманием Иаков говорил в ответ:
— Словеса ваши мне слаще причастного вина, да не достоин я их, сирый и малый. Я лишь чадо неразумное духовного отца нашего и наставника чудотворного Сергия… — Боялся Иаков пуще огня геенского впасть в гордыню, ибо гордыня оттого проистекает, что становится человек самодовольным и ограниченным внутри лишь самого себя, а перед Сергием Радонежским благоговение его было полным и делало его счастливым. — Много чад таких, как я, выпустил Сергий из-под крыла своего, разлетелись мы, как птицы небесные, по разным краям земли русской и свили себе священные гнезда — обители иноческие. И все мы слезьми горькими умываемся, узнав, что святой отец и учитель наш Сергий преподобный откровение получил, что умрет через шесть месяцев… Уже созвал братию, назначил вместо себя игуменом своего ученика Никона. Сам же решил остаток дней провести в полном одиночестве.
Слова Иакова были подобны грому при ясном нёбе.
— Сергий суть русский исихаст, в сугубом молчании истину прозревает, — молвил Киприан.
Евдокия Дмитриевна стала настаивать, чтобы Василий съездил на Маковец к Сергию, попросил у чудного старца, святого старца благословение перед дальней и опасной дорогой в Орду, как некогда Дмитрий Иванович попросил, отправляясь в поход против Мамая. Василий не противился этому, он сам чувствовал в Сергии великого подвижника в святом деле русского единства и возвышения Москвы. Слишком хорошо ведомо было ему, и всем русским людям того времени ведомо тоже, как тихими и кроткими словами убедил он в 1356 году ростовского князя подчиниться великому князю московскому, в 1365 году уговорил нижегородского Бориса Константиновича возвратить Городец князю Дмитрию Константиновичу, деду Василия по матери. В 1385 году Сергий сумел помирить с отцом строптивого Олега Рязанского. Высоко ценил Дмитрий Иванович радонежского игумена, в год смерти позвал его скрепить духовное завещание, узаконившее новый порядок престолонаследия на Руси от отца к старшему сыну. И самому Василию слишком памятно недавнее участие Сергия в примирении с двоюродным дядей Владимиром Андреевичем. Только истинный радетель и земляк мог столь близко к сердцу принять размирье московских князей. Василий понял тогда в Симоновом монастыре, куда старец залучил их с Владимиром Андреевичем, что Сергий не может таить внутри себя разлад, страдать и разрываться, а вовне проявлять совершенное спокойствие и этим лицемерным самообладанием пытаться помочь преодолеть которы великого князя с Серпуховским, — нет, Сергий сразу и откровенно повел себя, истинно мудро, его внутриубежденное спокойное состояние как раз и помогло обрести мир и дружбу враждующим сторонам. Мудрость и святость его имеют живительную силу, он может и сейчас поднять силы великого князя к героическому напряжению.
Василий послал Максима разузнать о Сергии в Троицком подворье. Боярин вернулся не один, привел с собой незнакомого священника, в черном подряснике и скуфье, сказал:
— Он попит в Троице, только что приехал оттуда за утварью церковной.
Поп сказал, что Сергий вчера отстоял обедню в церкви, значит, не болен, а выезжать из Маковца не собирался.
Василий послал к Сергию гонца с уведомлением о своем приезде.
5
Хоть и очень настаивал Киприан на том, что Сергий являл собой на Руси верного последователя византийских исихастов, Василий в очередной раз усомнился. Он даже с Андреем Рублевым вел беседу об этом. Андрей не просто хорошо знал Сергия, у которого несколько лет послушничал, но всей душой воспринял подвижническую жизнь и взгляды на мир великого старца.
Греческие монахи на Афоне решили, что существует вечный, несозданный Божественный свет, который некогда явился на горе Фаворе во время преображения Христова, а ныне просиял им в награду за их отшельническую жизнь. Чтобы поддержать в себе этот свет, они целыми днями и ночами стоят на коленях, в спокойном сосредоточении. Отвлекаясь от всего внешнего, они и могут воспринять несозданный свет. Этих монахов зовут исихастами, а по-русски — молчальниками. Киприан уверяет, что исихазм охватил весь славянский мир, как лесной пожар, центром молчальничества на Руси стала Троица Сергиева, а раньше того — Григорьевский затвор, как звали монастырскую школу в Ростове, в которой образование получили Стефан Пермский, Епифаний Премудрый и сам Сергий Радонежский.
Андрей соглашался, что влияние греческого монашества на Северную Русь немалым было, однако жизнь и деяния Сергия, равно как и Епифания со Стефаном, мало общего имеют с афонскими исихастами. Да, был игумен Троицы созерцателем, молитвенником, как они, но он не порвал связь с миром. Это Василий и сам слишком хорошо знал, и был для него Сергий личностью яркой, великой и своеобычной. Кто из греческих исихастов, хоть бы и сам Григорий Палама, на которого Киприан все кивает как на первоучителя русских монахов, вникал столь в дела не просто мирские, но — государственные? Кто из них нес в сердце своем столь великую и чистую любовь ко всем людям? Прав Андрей: преподобный Сергий — исконно русский пастырь духовный и подвижник земли родной.
Приехав в Троицу, Василий и самого Сергия спросил напрямую:
— Отче, митрополит наш тебя исихастом величает, верно ли?
— Обитель наша спервоначала по студитскому уставу жительствует, а исихасты не приемлют его, — только-то и ответил Сергий, и Василий совершенно уверился в своей правоте и проникся к старцу еще большим доверием, нежели прежде.
Без утайки поведал он о всех своих сомнениях и страхах, даже сравнил себя с одиноким, выбившимся из сил гусем, и Сергий все преотлично понял, так заключил:
— Верю, что весь ты на руси.
Обоим им ведомо было, что значит слово это — Русь. Это не просто страна, не просто живущий здесь народ. Русь — это весь белый свет, что видят глаза человека. Когда человеку этому становится невмоготу оставаться один на один со своей печалью или гребтой, когда нужно ему участие сотоварища, которому можно открыть душу — выйти наружу, он говорит: «Выведу все на русь», а исповедовавшись, добавит: «Теперь я весь на руси!»
Весь на руси был перед Сергием и Василий, а потому и получилась у них тогда такая беседа, которую запомнил великий князь до конца дней своих.
Сергий занимался любимым своим делом — испекал для братии хлеб — и не прерывался ради приезда великого князя, хотя и испросил дозволения на поступок такой. Василий не смел обидеться, любовался старцем и не решался спросить: верно ли поп сказывал об обете молчания, а если верно, то почему же беседует Сергий с ним, да еще и с видимой охотой.
А старец, снимая круглые каравашки с капустных листьев, на которых они пеклись, и раскладывая их на длинной, во всю стену, дубовой лавке, где уже дозревали в сладостной истоме ранее вынутые из печи хлебы, довольно рокотал:
— Нет ничего на земле выше хлеба. Будь ты хоть святой чудотворец, хоть государь великий, но всему голова и венец — вот он, хлебушко!
Что значит хлеб для русского человека? Это для него не просто главное брашно, это сама жизнь. Потому-то с такой любовью, словно не труд тяжкий выполняя, а праздник празднуя, крестьяне по осени убирают поля: хлеб никогда не косят, а только жнут, чтобы ни зерна не потерять; ужинки складывают в скирды, в стога, в суслоны, в копны, в одонья — это хлеб стоячий, а еще клали на хранение в амбарах, в четырнадцатипудовых кадях — это гумно, клетный хлеб. Иные крестьяне, прежде чем упрятать зерно, сушат снопы в овинных ямах с печищами. Так поступали и монахи в Троицкой обители у Сергия. А уж размолом зерна, квашением теста и испеканием хлеба старец самолично любил заниматься. Василий залюбовался тем, сколь проворно и споро работал семидесятивосьмилетний игумен.
Закрыв заслонкой чело одной печи, он занялся второй. У порога стояли ручная мельница и две кади — с рожью и овсом, зерна которых были истолчены уже в ступе, подготовлены к помолу (из пшеничной муки в монастыре выпекали лишь просфоры да калачи по большим праздникам).
Василий тронул пальцем шершавую поверхность бегунка — верхнего камня мельницы. Сергий, достававший из квашни тесто, покосился из-под густых седых бровей:
— Такой в княжеском тереме небось нет?
— Какой, отче, смолоть муки — аржаной или овсяной? — в масть ответил Василий.
— Я из мешаной пеку… — Сергий повернулся спиной, худые лопатки под холщовой взмокшей рубахой заходили размеренно, в лад с тем, как он лепил руками большие хлебы из выложенного на столешницу теста.
Деревянный остов мельницы опирался о пол четырьмя крепкими ногами, сращенными друг с другом для прочности железными свайками. Надежно крепился и нижний жерновой камень, почему и назывался поставом. Бегунок же, с дыркой посередине для зерна, с выемкой для порхлицы и деревянным обручем с деревянной же скобкой, приходил в движение от малого понуждения веретеном. Василий засыпал две пригоршни зерна, начал раскручивать верхний камень с помощью махового стержня, верхний конец которого свободно крепился в брусе на потолке пекарни. Камень сначала поворачивался туго, потом разбежался — не зря бегунком назван.
Сергий оторвался от своего занятия, поверив, что великий князь всерьез будет работать.
— Надо порхлицу смазать, чтобы шип легче проскальзывал. — Он привычным движением приподнял бегунок, капнул льняного масла на упорный подшипник оси, затем на этой же оси сдвинул чуть ниже особое устройство для изменения тонкости помола. Заметив, что Василий сбросил с плеч синий суконный кафтан, обронил: — Верно, не шуба мужика греет, а цеп.
Потрудился Василий до пота, пока легкий короб с лотком, пристроенный вокруг поставного жернова, не наполнился всклень душистым драньем. Теперь его надо было измучнить вторично, чтобы стала мякоть, настоящая уж мука, пригодная для заквашивания теста.
Сергий тем временем управился и со второй печью. Вынимая желтые хлебы и раскладывая их на лавке, он скатанный напоследок кругленький колобок, в который для особого вкуса добавил ржаного солода, предложил съесть великому князю. Прежде чем передать его, любовно коснулся сухими губами поджаристой корочки. После некоторого раздумья, словно колеблясь — говорить ли, повелел строго.
— Беспременно съешь без остатка…
Он провел Василия из пекарни в свою келью, достал из настенного шкафчика очень старый, обесцветившийся уже, ставший пепельно-серым колобок хлеба. С бочка он был надкусан, Сергий пояснил.
— Два на десять лет тому назад, когда провожал я с Дмитрием Ивановичем на рать с Мамаем верных своих иноков, то испек им по такому же вот валенцу. Ослябя съел свой хлеб, а Пересвет надкусил только… А тебя, я чаю, трудная дорога ждет?
Как и в прошлую встречу, Сергий снова удивил большой своей осведомленностью во всех делах, в том числе и порубежных. Ведомо было ему, что Витовт в тайном сговоре с Тохтамышем состоит, что немцы в устье Невы вошли и все села и волости по обе стороны реки за три версты до города Орешка захватили, что новгородцы своеволие заявляют, от Москвы отложиться хотят, что ордынскому хану не устоять против Железного Хромого.
— Киприан говорит, будто нынче одна только Византия нам друг и союзник, — осторожно вставил Василий.
— Византия никогда не была с нами прямодушной, — возразил Сергий. — Коварство и жестокость константинопольских царей всегда дорого давались Руси. А нынче они сами себя в лукавстве обошли: по укоренелой привычке заботясь о себе только, использовали против славян османских турок, вскормили их на свою голову. Теперь с католиками готовы соединиться против турок… Напрасно это — ждать помощи от Палеологов.
— Так что ж, отче, кто же друг нам, кто поможет?
— Друзей у Руси было и будет много, однако помочь никто не поможет… Русичам надо рассчитывать только на себя, все поступки соразмерять только со своими силами…
Неприютно почувствовал себя после этих слов Василий, тут-то он и вспомнил одинокого, выбившегося из сил гуся, но вместе и жажду действовать, решаться на что-то он испытал, сказал пылко:
— Я, отче, сложу крестное целование новгородцам.
— Прежде Борису Константиновичу сложи.
— Дядя он мой родной…
— Тому нет спасения, кто в самом себе врага носит. Когда получишь ярлык на Нижний, укрепишься со стороны степи, в другую сторону сможешь оборотиться.
— Но ведь Железный Хромой…
— Ему еще надобно время, чтобы на Волге воцариться. Ты допрежь успеешь в мыт войти. В Орду ведь не сам по себе надумал ехать, ханом зван?
— Да, позвал меня Тохтамыш… как друга и гостя…
— Видишь вот — не по нужде и не по чужому велению едешь. Не клянчить, как Борис Константинович, даже и не просить и не покупать будешь ты ярлык, а просто — получишь… Ну, не совсем уж просто — не мне об этом тебе говорить, — однако же без унижения. Большое дело, а ты заладил — гусь! Когда отправляться-то думаешь?
— Перед Ильей за четыре дня.
— Как пойдешь, Волгой?
— Нет, поперек поля.
— Значит, вернешься после Покрова. Прощевай! Да хранит тебя Господь в любви своей! — Игумен осенил великого князя крестным знамением, и Василий, приложившись к сухой и хранившей еще запах ржаного хлеба руке старца, не смог сдержать слез: предчувствовал, что истинно прощание это, что дни Сергия и верно — изочтены.
Назад: Глава V. О, тайна тайн!
Дальше: Глава VII. Москвичи и иных мест люди