Книга: Юрий II Всеволодович
Назад: Глава восьмая. Битва
Дальше: Комментарии

Глава девятая. Успение

Трава была холодной и столь густой, что ноги утопали в ней, проминая серебристые росные следы. Усталые кони ели траву и, подняв головы, посмотрели на него. Ветер не узнал хозяина, и Юрий Всеволодович ничего не сказал ему, прошел мимо.
При бледном, болезненном свете луны он увидал поле недавнего боя… Как много поблескивает шеломов!.. Лежали ратнички, кто лицом вниз, кто, опрокинувшись навзничь, торчали к небу бороды — черные, рыжие, темно-русые, седые. На лицах — мука, вопрос, недоумение. Татары рыскали среди мертвецов, снимали пояса, тороки, седла, сваливали все в одну кучу и снова рыскали… Что они потеряли?
— Башка ек… Ек башка, — твердили, остановившись возле обезглавленного тела.
Юрий Всеволодович испытал даже нечто похожее на жалость: так они были растеряны и как бы чего-то боялись. Он усмехнулся: что ж вы не рады-то, победители? Пошто суетитесь, аки враны голодные? Иль не все еще отняли у русичей? Иль не насытились кровию и смрадом?
Золотое ожерелье, кольчуга из мелких колец, красные сафьяновые сапоги — это же его собственное тело! Он узнал его и не поверил в это: ведь он чувствовал себя целым! Он крикнул им, как мог громко, что они напрасно ищут, что не видать Батыге его головы. Но они не слышали, продолжали горестно, с досадой восклицать, сдирая с груди ожерелье:
— Башка ек…
Знать, награду большую надеялись получить, принеся башку своему хану… Скоро и голосов их не стало слышно, а сами они уподобились мелким насекомым, снующим без смысла и цели.
Вот и вовсе скрылись они из виду, затерялись в медноствольных соснах.
Юрий Всеволодович напрягал зрение, разыскивая среди мельтешенья стволов ненавистные облики, и испытал печаль и пустоту, потому что ненависти больше не было. То, что затопляло все его существо, жгло, мучило, требовало исхода, растаяло, стало ничем. Даже не пылью, не воспоминанием — просто ничем.
Густо-синее небо принабухло, дохнуло влажным запахом близкого дождя. Это было огромное, невыразимое счастье еще раз услышать этот запах. Тяжелые пласты туч переслаивала спокойная голубизна, отражаясь в каких-то недальних водных пространствах — лужах или, может быть, озерах. И этот отраженный свет возвращался обратно в вышину, голубыми струнами соединяя небо и земли.
А по всему окоему стояли угрюмые дебри, и в них оборванные, истощенные люди с трудом отвоевывали себе места для обитания, врубаясь подсечными говорами в непролазные чащи, выжигали в них небольшие клочки земли, сеяли рожь и ячмень, ставили погосты. Глух лес — в нем не то что дорог — и тропинок торных нет, есть лишь звериные лазы.
Но вот что-то свежее, веселое, смеющееся начинает выступать из-под топоров в седых, замшелых ветровалах: новые избушки с коньками на тесовых крышах, церковки с крестами, показалось крылечко с резными балясинами… Где-то пискнул дитенок, и томный девичий голос пропел: «Лу-ууго-ота?..» И не мертвый горький дым пожарища, а вкусный дымок прижаренной хлебной корочки, кваса на раскаленной каменке защекотал ноздри. Господи, неужели оживаем?.. В глазах у Юрия Всеволодовича защипало. Он зажмурился, чтобы прошло, а открыв веки, удивился, откуда же столько воды внизу? Больше Плещеева озера, в котором до сей поры плавают ужасные короба е убийцами Андрея Боголюбского. Шире Волги самой… А может, это Дышащее море, бежать к которому призывал брат Святослав? Но нет, это просто весенний паводок. Вода в реке все выше, выше, сначала выползла по низине на луг, а другой берег с глинистым обрывом еще подпирает воду, однако и он захлебнулся и утонул, хлынуло половодье во все стороны.
Широко разлившаяся речка Сить стала уменьшаться, сужаться, превратилась в тонкую жилку. Он понял, что какая-то сила поднимает его вверх. Было ощущение, как в детстве: нырнешь в омут, а вода выталкивает тебя наверх, к свету.
Свет озарял все вокруг — непривычно яркий, золотисто-белый. Он не резал глаза, и неизвестно, откуда исходил он.
Он чувствовал себя покойно, даже блаженно, но одиноко. Когда свет усилился, стало явственно чье-то близкое присутствие.
— Вот мы и свиделись. Я же говорил. — Епископ Симон со знакомой приветливой улыбкой приложился к его лбу сухими, как лепестки, губами.
— Владыка! Тебя ли вижу? — выговорил Юрий Всеволодович с немалым трудом, будто заново учился произносить слова. Слов-то и не получалось, не складывались они и звучанием воздуха густого не проницали.
Но Симон все понял:
— Какая же радость свидеться! Встань же, обнимемся!
— Но со мной был Кирилл, а не ты. Где он? И где я? Почему мы вместе?
Симон лукаво затряс головой в нимбе разлетающихся солнечных волос, сказал беззаботно и весело:
— А ну его, Кирилла-то! Не спрашивай о нем и не тревожься. Пускай покамест останется там… еще побудет…
Владыка неопределенно махнул куда-то в сторону сухонькой рукою.
Юрий Всеволодович так и не сообразил, где и почему оставлен Кирилл, но чувство, что все теперь будет хорошо и с Кириллом, и с ним самим, так полно охватило его, что он вскочил, не чувствуя тела, как бывало в детстве, и сразу попал в душистое холщовое объятие владыки, вспомнил почему-то, что надо скорее исповедаться, даже не исповедаться, а на что-то долго, сладко жаловаться и плакать и испытывать облегчающее утешение.
Но Симон сказал:
— Не надо, ведь и так все ведомо. Пойдем-ко, дитятко светлое.
И нисколь не показалось странно, что его, пятидесятилетнего и седого, называют дитяткой, и он послушно двинулся вслед за владыкой по некоему зеленеющему склону. А встречь им со склона бежали кипучие прозрачные ручьи, покрывая и наклоняя своими струями головы цветов, пурпурных и желтых. Юрий Всеволодович пытался вспомнить, как их зовут, й не мог, нисколько не огорчился, только удивлялся, почему они с владыкой босы идут по ручьям, не чувствуя хлада их стекленеющих накатов.
И тут ему пришло на ум самое важное, самое больное, что надо немедленно сообщить духовному отцу:
— Владыка, Владимир сгорел!
Симон посмотрел на него вопросительно и кротко и сказал:
— Ничего.
— Сыновья мои сгорели, жена, внуки, снохи и все людие! — с надрывом выкрикнул Юрий Всеволодович.
— Это не навсегда. Ты не печалься. — Владыка потрогал его за плечо бесплотными перстами.
— И Владимирская Божья Матерь, наверно, сгорела, — сказал Юрий Всеволодович, чтобы владыку наконец проняло.
— Ее утварью церковной заложили, сосудами, плитами, известью также. Видение иконы заградили. Народ некие плакали, а потом утешились. Икона сия в веках земных невредима пребудет и много еще чудес совершит.
Юрий Всеволодович хотел спросить, откуда Симон знает это, но не решился, потому что это значило как бы недоверие выказать владыке, обидеть его, может быть. Ас ним было так хорошо. Но не утерпел, чтобы не пожаловаться:
— Что они на нас взыскивают, татары незнаемые? Какой долг? Чем мы провинились?
— Все виноваты, все грешны, — несколько сухо и назидательно отозвался епископ.
— А Юрьевец мой? — вспомнил князь. — Нет места милее, и ему погибнуть?.. Помнишь, там так же ручьи промеж сосен по крутоярам бегут, березки тоненьки свечками стоят?
— Под воду уйдет, — помолчав, сообщил владыка.
— О Господи! — воскликнул Юрий Всеволодович. — Пошто под воду-то? Как это?
— Долго сказывать, — уклонился Симон. — Многое сокроется, но потом опять явлено будет.
— Почему сокроется?
— По недостоинству человеческому. Но Юрьевец не весь уйдет, не весь, утешься. И любим будет, ах как любим всеми русскими!
Юрий Всеволодович впервые за последние времена улыбнулся. На сердце у него потеплело. Можно ли владыке не верить?
— Кто узнает его, навсегда полюбит. Невидим он станет для антихриста и его присных, однако укроет христиан чистых сердцем, не причастных ко злу.
Юрий Всеволодович догадывался: все, что говорит его духовный отец, он говорит иносказательно, но не знал, как навести его на более понятные рассуждения, чтоб он стал менее уклончив.
— А я нисколь и не уклончив, — вдруг произнес владыка. — Ты хочешь сразу все вместить. Возможно ли? Мы о чем говорим-то с тобой, подумай?.. Это ведь раньше с тобой было: прискакал гонец, привез донесение, на словах излагает, как да что. Иль князь некий приехал: так и так, Гюрги, произошел важный случай, на меня половцы напали. Ты ему в ответ изругаешься, потом сообщаешь: вот этак надо поступить нам с тобой. — Владыка пустил тоненький смешок, не разжимая уст, потом добавил: — Но теперь-то все совершенно иное!
— Странно ты меня водишь, святый отче, — опечалился Юрий Всеволодович. — Снисходительствуешь, будто я, впрямь дитя несмышленое, и речешь загадками. Что значит иное?
— Поступки здесь боле не совершаются. Все, что сделано, сделано. Покаяния не принимаются. Раньше надо было.
— Когда раньше-то? — потерянно спросил Юрий Всеволодович, почему-то испытав от этого известия ужасную тоску.
— Когда время для этого было отпущено. А ныне поздно, — сказал Симон с несвойственной ему суровостью.
— Владыка, — примирительно, робко продолжил Юрий Всеволодович, — если Батый покинет Русь, мой Юрьевец вновь, что ли, станет видим?
— Многое будет невидимо, до самого второго пришествия Христа, — смягчился и епископ. — Люди будут смотреть глазами и не видеть. Иные же слепы, но все будут зрить и пророчествовать.
— Новые пророки придут? — удивился князь.
— Да ну, пророки!.. Так… предсказатели. Гадатели. А знатцы духовные и старцы великие великими молчальниками будут, тишайшими изо всех. Кому многое ведомо, уст не размыкает, ибо переполнен.
— Не понял. Почему это?
— Ну вот, на все у тебя — почему? Потому что не нужно. Не к чему. Зачем слова на волю пускать, если воспринять не могут? Но иным будет все-таки дадено.
— Что дадено? — тупо перепросил Юрий Всеволодович, сам сознавая, что тупо и лишне.
— То есть сказано будет кое-кому кое-что, сказано! — как-то по-детски легкомысленно отмахнулся владыка и порхнул из ручья на песчанку. — Иди сюда, сынок, на твердь прибрежную.
Юрий Всеволодович тоже без малейшего усилия перенесся из бурного ледяного кинула, в котором они шли, на теплую зернистую отмель и засмеялся, радуясь своей легкости:
— Мы с тобой аки слетки, владыка. Мне было так больно, даже память была болью. А теперь прошло. Отчего это?
— Ты теперь свободен от памяти и желаний.
— А зачем мне нужна такая свобода?
— Ты и впрямь, как дитя, любопытен, только не обижайся, — осторожно сказал Симон. — Не спеши. Хочешь меня, будто книгу, перелистать и все узнать. Теперь некуда торопиться.
— Да, да, — согласился Юрий Всеволодович. — Так славно и так просто. Нет желаний — и ты свободен. Но для чего? Чувствую, меня стремит куда-то, и опасаюсь. Непривычно мне все это.
— Ты для высшего свободен, — сказал епископ, стряхивая с холщовой ряски сверкающие капли.
Юрий Всеволодович опять не понял, но промолчал. Он испытывал небывалый покой, и этого было довольно.
По-прежнему всюду был тот же преизобильный золотистый свет. В нем жарко горели позолоченные купола и кресты дальних храмов, а ближе, в дымке зеленоватожемчужной, сияли крыши не виданных никогда ранее теремов, хрустальные окна беломраморных зданий, чистые широкие лестницы из розовых камней — и безлюдье. Только начинался легонький звон с невидимых звонниц.
— Служба, что ль, начинается? — спросил Юрий Всеволодович.
— Тут всегда служат, славу поют и вечно благодарят, — сказал владыка. — Но нам еще далеко идти. Это я тебя встречать вышел по большой моей к тебе любови.
— Ах, хорошо! — вздохнул Юрий Всеволодович, оглядываясь вокруг. Его дивило, что при таком все затопляющем свете и блеске не жгло, а дышалось необыкновенно легко.
— Это награда тебе такая, — опять угадал его мысли Симон. — Милость тебе посылается за страдания и за труд — отдохновение. А бывало, на пирах-то, с гусельниками и песенниками, с бубнами и свирелями кто вино пил? Горе встающим заутра и питье гонявшим, чая вечера с сопелками и плясками! Отметаемся их, да?
— Да пошто они нужны-то? — послушно отверг Юрий Всеволодович и сопельников и гусельников. — Без них лучше даже. И в разуме просветление. Просто по обычаю бывало сие… А что с язычниками после смерти сделается? — Его все занимала судьба порубанных татар..
— Ничего не сделается, — просто сказал владыка. — Иструпеют, и все.
«Батюшки мои», — подумал Юрий Всеволодович.
— Мы ведь ждали их от Ярославля, а они напали со стороны Бежецкого Верха и в Углич Поле пролезли, — вспыхнуло было в нем запоздалое негодование.
— Есть воды выше тверди и огнь над твердию, еже есть блеск на аэре и эфире, — загадочно отозвался Симон. — Скончав настоящих мирских лет число, взыти человеку возможение ко обетованной земле живых… Тамо вся красна, ничто не благо, вся добра, ничто сопротивно, несть труда телесного или мысленного, но всегда тихий покой.
— Покой — главное. Лучше ничего и не надо, — порадовался князь.
— Господин мой! — окликнули тут его со стороны ручья. — Я — Лугота. Я с тобой на поле был?
Юрий Всеволодович, вздрогнув, оглянулся. Что-то, уже почти позабытое, тронуло его.
Лугота стоял в белых портах и кровию совсем не опачкан. От него пахло свежестью: студеной водой, елками, стираной холстиной.
— Да ты как сюда попал? — возопил князь, будто сына родного увидел.
— По небесной дороге.
— Я не знаю такую.
— В Киев и Иерусалим она ведет. Но теперь я хочу остаться здесь, — сказал Лугота, озираясь. — Дяденька Леонтий, я здесь?
Старый кашевар стоял вдалеке на другом берегу и улыбался, держа в поводу пегого мерина.
— Я Катая своего нашел! — прокричал. — Неколи мне с тобой, чадце мое. Вот пасу!..
— Ну, наконец-то, — сказал Лугота. — Уж сколько он об нем страдал. А теперь оба тута вместе.
Он наклонился, вынул из силков в траве голубого горностая и подал Ульянице своей. Она стан тонкий изогнула, зверька принимая, засмеялась. Оказалась она девицею обыкновенною, только сажей немного опачкана, и брови опаленные.
«Мудрено ли? — подумал Юрий Всеволодович. — Ведь они там горели, у себя в Городке».
И поплыли Лугота с поповной по изумрудному ковру, едва шевеля лапоточками новыми, а горностай все вертел головкой, черной и узкой, осматривался.
— Ах ты, песчинушка моя, сиротка одинокая, — целовала его Ульяница.
— Я твоя песчинушка, — положив ей голову на плечо, засматривал в глаза Лугота.
— Помилованы уже, ибо невинны, — сказал Симон. — Алмазы-то знаешь?
— Редкий камень, бесценный, — не без труда припомнил Юрий Всеволодович. Как-то ему стали безразличны все прежние бесценности и драгоценности.
— То слезы радости, ангелами сроненные.
— Да ты что?
— А ты думал! И что люди из-за них делают?
— Грабят друг друга.
— Вот и я говорю. Грешны все. Им ниспосылается, а они… Подумай, нужны ли алмазы угодникам Божиим?
— Никак не нужны.
— Вот видишь! А ты хотел сразу постичь то, что лишь в постепенности открывается. По мере усвоения, — важно сказал владыка, но вроде бы и с шуткой.
— Дидя? А дидя? — раздался еще один голосок, звонкий и лукавый.
Юрий Всеволодович замер. Он узнал бы его из тысячи. Но все-таки спросил неуверенно:
— Ты кто?
— Птиц гораздый, — сообщил голосок.
— Да где же ты, воркун мой желанный, мизинчик наш любимый?
— А вот найди!
— Покажись хоть на миг! Не дам на тебя ни мошке сесть, ни пылинке лечь! — умолял князь.
— Ищи меня, дидя!
— Неужли ты живой?
— Еще как! — всхохотнул птиц гораздый. — Ну, ищи! Что стоишь-то, дидя?
Юрий Всеволодович поднял голову: на синеве облаков в зоревом багреце отдыхали ангелы, принакрыв головы крыльями. Высунулся промеж них любопытный, просом обсыпанный нос Дунечки и спрятался.
— Слава Тебе, Боже, Вседержителю Великомилостивый, слава Тебе и благодарение вечное! — В этом вопле вся душа его исторглась, все, что было мукой, плачем тайным, обетами и мольбами, — все в едином порыве излилось, в торге страстном, истощительном: — Господи, не оставил Ты меня!..
Юрий Всеволодович опустился на колени, и почудилось, капли росные на него падают, ни единого дуновения слуху не давая, ни шуму нежна, ни звука приятна.
— Потупленное и долу поникшее свирелию слова возбуди и направь, — сказал Симон над ухом. — Давай вместе! Господи Боже сил, мы люди Твои, овцы пажити Твоея, имя Твое призываем, призри на кроткия люди Своя и смиренныя возвыши и гордых высоких мысли низложи!
Пока молились, что-то вокруг неуловимо изменилось. Бледно-зеленый рассеянный свет с золотистыми искрами заполнил собой пространство, местами сгущаясь в синеву, колыхаясь в безмолвии, пронизанный солнечными лучами.
Чувство полноты бытия и счастья охватило Юрий Всеволодовича.
— Кровью омылись страдания твои. Если бы не было страданий, не было бы и венца. Если бы не было мук, не было бы и воздаяния, — говорил ему Симон.
Сгущение света стало глубоким, как в сапфире, а искры, напитавшие его, хризолитовыми. Это можно было бы назвать ожиданием чего-то неизведанного, радостного и страшного.
Он увидел женщину, которая сама была этим светом, или им были складки ее одежд, или были хризолитами ее неотрывные глаза, а волосы — снопами солнечных искр? Он испытал восхищение и уверенность, что это дивное существо чем-то глубоко с ним связано и само стремится к нему, но еще не может почему-то приблизиться, а когда это все-таки произойдет, а произойдет непременно, все объяснится, раскроется в полноте, станет внятно, чисто, блаженна.
— Это ты? — робко спросил он. — Я и забыл, какая ты. Все мороз был, да кровь, да ожидание. Скажи мне слово, чтоб я уверился, что это ты.
Ее губы нежно дрогнули, но голос был притворно строг, как и в былые времена:
— Что еще за слово? Стыд какой! У нас дети взрослые и птиц гораздый есть, а ты слова хочешь, будто юнош пылкий.
Он закричал так, что ангелы, дремавшие в облаках, проснулись:
— Я сразу понял, что это ты! Разве можно было нам не встретиться! То ведь Господом назначено! И вот исполняется.
И вдруг он увидел, что ему отвечают улыбками все, с кем пережито было и ожидание, и мороз, и кровавая сеча. Невредимые, здоровые, мордатые — все здесь: и младени Бровач с Невзорой, и Губорван, и мраморщик с охриплым ножевщиком, и воскобойник, и даже Проня, который пришел на Сить со Святославом и зятем, сторожившим Бий-Кема, и ростовский Жидислав, любимый боярин Василька, даже ленивый служка Кирилла — и он тут.
— А вы зачем? — спросил Юрий Всеволодович в изумлении.
— А мы животы положили за друга своя, — отвечали они нестройно и громко. — Аль ты нам не рад?
— Я рад, конешно, — смутился он. — Только не ожидал вас видеть, и все…
— Так что же не жалуешь? Обойми нас и облобызай! Что ты еще можешь для нас сделать?
Они двинулись к нему — он отступил в смятении: не они ли только что валялись по кустам мерзлы, недвижны, с отверстыми ртами и скрюченными в последней муке перстами? Не сон ли?.. Но их объятья были крепки, плеча крепки, спины могучи, голоса густы, власы тоже густы и чисты, без следов крови.
— Дружество мое, сотоварищи светлы, — бормотал он с облегчением, затопляемый радостью. — Что я могу дать вам, что сделать? Уж все мы награды свои обрели, возблагодарим же Даятеля вместе!
— Княже, княже, — повторяли они. — Все прощено и любовию омыто… Только прикажи зажечь смоляные бочки по дороге. Иным еще темно и тяжко пробираться сюда. Раны свои несут и изнемогают. Прикажи путь их осветить.
— Други, братья! — потерялся он. — Могу ли тут приказывать? Каждому из нас путь назначен и должен быть пройден. Аль неведомо вам? Аль вы дети малые?
— Мы дети, мы дети! — обрадованно вскричали они. — Мы дети Отца Единого! Помоги, Отче, труждающимся и болезнующим средь терний и умыслов вражеских!
Они так громко, с такой верой просили!
Не может не соделаться по молению их, подумал князь. А Симон сказал:
— Как железо, разжижаясь, преобразуется в огненный блеск нестерпимый, кипящий, так и ум освещается от зари благодетельного огня… Впрочем, ум больше ни причем. Ибо зло побеждено. Смирение и веселие сердца даровано. Помощь Милосердного подана.
— Отче, в сумлении я, — возразил князь. — Соратники мои пришли и лобызают меня, но, которые пришли, говорят, иные еще идут и плохо им. Соболезную и сострадаю. Рази не все равны перед милостию? Иль они не заслужили? Ведь освобождены и обрадованы не одни лишь праведники, грешники тож. Да и сам я не грешник ли?
Симон пожевал сухими устами, тая улыбку:
— Послушай-ка, чего молвлю. Жил-был в Царьграде двести годов назад Андрей блаженный и юродивый. Нужду терпел и поношения, насмешки и камения прият от деток неразумных с плачем, но с кротостию. Однако более дивил народ тем, что стены домов целовал, а на иные плевал. Еще непонятнее, что стены тех домов целовал, где грешники бесчинствовали, а плевал на жилища праведных. И что так?
— Сложная притча, — сказал Юрий Всеволодович озадаченно.
— А ты обмысли-ко получше сие, напряги разум, — посоветовал владыка. — Впрочем, ум тут ни при чем. То — сердца ведение и внутреннего взора. На стенах праведников он бесов видел, а на жилищах бесчинствующих — ангелов плачущих. Так что не все глядящие узрят, не все слышащие разумеют.
Юрию Всеволодовичу сильнее всего хотелось опять к Агаше, которая исчезла, расспросить ее, где их птиц гораздый прячется.
— Внука ищу, — сказал он Симону. — Голосок его слышал, а сам он сокрылся. Проказник он. На коне деревянном все время ездит.
— Да куда он денется? — беззаботно отмахнулся владыка. — Тута где-нибудь. Это он играет с тобой, в невинности возвеселясь. Ты о другом печалься. Вы уже все вместе, но есть, которые задумываются и страждать не перестали… Только не подходи к нему, ибо одинок и о прошлом тоскует, назад глядит. Он еще несвободен.
На крутом зеленом холме близ дороги стоял, сложив руки на груди, человек в сером одеянии, запыленном и невзрачном, волосы его были непокрыты и сваляны, взоры тусклы. Рот обагрен, и до уха — рана сочащаяся.
Броситься к нему, прижать к груди было первым порывом Юрия Всеволодовича.
Симон удерживал его.
— Почему ж он-то несвободен, звезда наша незакатная? — со слезами прошептал князь. — Пошто он несчастен, счастья более всех нас заслуживающий? Он чистый, он любящий, он любимый. Он самый лучший. Василько-о-о! — прокричал Юрий Всеволодович, приставив ко рту сложенные ладони.
Тот не шевелился. Мутным взглядом обводил изумрудную ложбину у своих ног, синь дальних лесов и безутешный, изломав брови, будто все ждал кого-то, желая и не смея позвать.
— Он несвободен, потому что не отрешен от оставленных им. Слишком внезапным был его уход. Он не приготовился, — с сочувствием проговорил владыка. — Грустный ваш Василько! Тяжки ему зовы и плач Марии в Ростове и сыновей его малых.
— Они в Ростове? — спросил Юрий Всеволодович, тут же подумав, зачем спрашиваю, я же знаю, что там они, но живы ли? У него еще немножко путалось: кто жив во истине, а кто — во временном пребывании.
— У его княжичей судьба славная, святыми наречены будут, — продолжал Симон задумчиво.
— А мои-то сыновья? — всполохнулся Юрий Всеволодович. — Ведь их сожгли во Владимире! Отче, где ж справедливость, где равенство?
— Да что ты трепыхаешь, аки тетерев в силке? Скорый какой! — попрекнул владыка. — Только явился, счас ему и равенство и справедливость вынь да положь?
— Он у нас такой! Везде справедливости ищет. Только сам не знает, чего ищет, — проговорил кто-то за спиной у Юрия Всеволодовича.
Тот не смел оглянуться: такой невыразимо родной, скрипучий голос, с прежним покашливанием… Не может быть! Этого не может быть! Неужели Костя?
— А ты думал, я где? Ведь владыка сказал тебе: вы теперь все вместе.
Он был, как и раньше, худ, почти прозрачен. И молод. Почти, как сын его Василько, стоящий на холме в отдалении.
— Это тебе только мнится: кто молод, кто не молод, — продолжал Костя. — Все-то ты измеряешь, сам в безмерности находясь. — В голосе его, казалось упрекающем, была доброта и улыбка. — Мы здесь больше ничего не измеряем, все меры теперь — лишь в руке Сказавшего: какою мерою мерили, тако и вам отмерено будет.
А Василько-то даже и не поворотился на голос отца. Отчего-то стало его еще жальче: прикован. Ах, к чему и зачем он прикован?
Юрий Всеволодович, все еще воспринимая себя чреватым седовласым мужем в сафьяновых сапогах, одновременно ощутил себя младшим братом при Косте, опять более умном, более начитанном, знающем, ощутил себя виноватым какой-то давней виной: промелькнула где-то мглистая от жары речка Липица и нечто туманное, что звалось некогда гневом, восстановлением справедливости.
— Да брось ты! — сказал Костя, и опять стало легко. — Не приличествует даже помыслить, сколь глупы мы были. Я тут много думал, и мы даже беседовали немало с Кириллом Туровским… Я, конечно, и ранее знал его поучения, но понимал слабо и не все. А тут он мне сказал — и впечаталось…
— Ты кашляешь? — прервал Юрий Всеволодович. — Ты по-прежнему болен?
— Очнись, Гюрги! Ты что? Я тебе про великого проповедника, а ты мне про кашель. Ты про мою ученость подумал и уязвлен. А он сказал: книжник, большим угождая и многих меньших презирая и глумяся над ними, то Господь, увидя гордый ум его, возьмет от него талант… К чему молвлено, Гюрги? Это ведь про нищету духа! Помнишь ли: блаженны нищие духом? Вот и я нищету сию взыскую. Ибо в ней — премудрость. Ибо она — чистота. И с нею восприимешь посылаемое тебе в полноте понимания.
«Мудрено чрезмерно!» — воскликнул про себя Юрий Всеволодович, одновременно думая о Васильке, о своих сыновьях и еще об Агаше и взыскуя, как бы их повидать.
— Смотри, как приветливы здешние небеса, — продолжал меж тем брат, — темных облак вретища с судеб наших совлеклись и светлым воздухом славу Господню исповедают. Это все он же мне открыл, Кирилл Туровский. Неизмерима, говорит, небесная высота, не испытана преисподняя глубина, неведомо таинство Божьего усмотрения. Трепещу, когда думаю, сколь великих достоинств сей человек, каким даром словесным отмечен.
— А сын твой Василько у себя в Ростове епископом тоже Кирилла поставил из Рождественского монастыря. Прост, но тоже учен, книгохранилище твое обустроил, расширил и пополнил. Монах, а отважен, аки настоящий воин. На последней нашей сече с нами был и облегчал уходы умирающим, веру в ратниках укрепляя. — Так что и Юрию Всеволодовичу было что рассказать брату. — А Ярослав-то, — вспомнил еще, — не пришел на помощь мне! А ведь такая беда землю нашу настигла! Подобно ночи беспросветной навалилась.
— Сие испытание нам известно, — кратко отозвался Константин.
— Иль Ярослав наказан не будет? — все волновался Юрий Всеволодович. — Ты вот улыбаешься, что я о справедливости пекусь. Но потщись и меня понять.
— А я тебя понимаю, — прозрачно и холодно поглядел брат. — Ты хочешь знать о нем? Хочешь?
— Хочу, — сказал Юрий Всеволодович, не ожидая ничего хорошего.
— Он правит после тебя. Стал великим князем владимирским.
— Эх, про княжение-то я совсем забыл! — спохватился Юрий Всеволодович, в то же время чувствуя, как это теперь для него не важно. Но по привычке еще продолжал негодовать: — Вот тебе и справедливость! Я с татарами бился, он сына женил, а теперь мое княжение наследовал.
— У него есть свои оправдания, что не пришел.
— Оправдания всегда есть, если захочешь их найти.
— Тебе неведомо, что крестоносцы и меченосцы объединились и благословение самого Папы получили, поход готовят на западное русское пограничье. Фридрих прусский весьма одушевлен стремлением таким. Мог ли Ярослав не озаботиться такими обстоятельствами?
— Фридрих может быть одушевлен стремлением своим всю жизнь, но поход то ли будет, то ли нет, а Северо-Восточная Русь уже погибла под пятой татарской.
— Русь не погибнет, — спокойно сказал Константин. — То, что случилось, не навсегда.
— Это, конечно, утешение. Но неужли Ярослав хотя бы гонца не удосужился мне послать: так, мол, и так, сам в обстоянии тягчайшем? Ведь мы все-таки родня! Лучше ли ему теперь меж двух столь сильнейших врагов обретаться?
— Мы — родня! — со значением поглядел Константин. — Только, видно, родство мало что для нас, русских, значит.
Жар бросился в лицо Юрию Всеволодовичу: это ведь он Липицу поминает… Но Липица — совсем-совсем другое. Разве тут можно сравнивать?
— Ярослав, возможно, в затруднении, возможно, в большом затруднении. Но не настолько же, чтоб никак не откликнуться. Меж тем затруднения не помешали ему свадьбу сыну сыграть великую и пышную. Даже до меня, в леса ко мне дошли слухи о свадьбе сей.
— Но что ты теперь-то горячишься, Гюрги? — возразил брат. — Тебе от гонца новгородского легче, что ли, стало бы? Каждому свое испытание назначено, и каждый его пройдет.
— В конце концов, жених Александр мне такой же племянник, как Василько. Почему ж он не со мной? Отставил бы меды-то свадебны да подсобил дяде!
— Ты думаешь, мне за Василько, первенца моего, не больно? Но и Александра не трогай и не суди. Он, как и Василько наш, свят станет, и имя его на Руси в вечной славе полководческой просияет.
— А Ярослав икону Владимирской Божьей Матери поновить велит, — вставил Симон.
— Разве тебя самого, Гюрги, мало упрекали за Василько? Когда ты его на Калку послал, он, мол, только до Чернигова добрел да и застрял там, в Марию-княжну влюбившись. Хорошо тебе было это слушать? А потом как судьба сына нашего повернулась? Память добрая о нем не иссякнет.
— А Михаил Черниговский? — вспомнил Юрий Всеволодович. — Он мне перед битвой на Сити в тонком сне являлся, стонал премного и меня стращал. Он как?
— Умучен будет вскорости татарами и обезглавлен. Внук мой, сын Василька, юные годы свои у татар заложником проведет, — бесстрастно перечислил Константин. — Но оставим. То дела не нашей воли, и мы их не обсуждаем.
— Только еще одно, брат, — спешил Юрий Всеволодович. — Скажи про Мстислава Удатного. Свижусь ли с ним?
— Соскучился, что ль?
Оказалось, при всей братниной благости насмешка ему вовсе не чужда.
Епископ же Симон сделался недоволен и отчитал ворчливо новоприбывшего великого князя:
— Ты о ком спрашивашь-то и где находишься? Подумай! В великодушии своем щедрее самого Господа хочешь быть? Нам, старожилам, и то еще не все открыто. А ты, едва явился, сразу все вызнать хочешь. Что ты такой прыткай? Не хуже Ярослава.
Юрий Всеволодович обиделся и замолчал.
— И чего ты теперь обиделся? — тут же подхватил Симон. — Что тебе такого обидного сказано? Тут не своевольничают. Ну, ладно уж! — Таков был Симон: не умел долго сердиться. — Утешу тебя. Свидишься скоро с другом своим давним Петром Муромским и супругою его Февронией, коя предобра видом, какого и цветы не имеют.
— Каким Петром?
— Иль забыл, Давид в схиме Петром стал, а супруга его — Февронией?
— Забыл, владыка. Конечно, Петром. Как же я мог забыть?.. Но вот Петра-то и постыжуся, — сник Юрий Всеволодович.
— Что так? — удивился Симон.
— Он мужеством воинским славен. Как предстану перед ним, потерпев такое поражение? Что скажу в оправдание свое? Стыжусь, владыка. Непереносно побитым с поля возвращаться.
— Победитель не тот, кто временно осилил в борьбе, но тот, кто явил силу духа и воли, кто больше жизни и себя любит то, что вечно и неизменно, — веру Христову. Сам увидишь, еще много к нам прибудет душ воинов убиенных за слово Божие, за любовь к земле родной. И Василько белыми одеждами убедится и венцом золотым оправдается — символом победной награды.
— А деды мои и батюшка?
— Туда нельзя покамест тебе.
Юрий Всеволодович покосил взглядом: что Костя, не смеется ли над ним, не осуждает ли?
Но тот смотрел светло, хотя несколько остраненно.
Не прежняя, но иная, другая любовь горячо затолкла сердце князя.
— Брат, — сказал он, — я даже представить себе не мог никогда, сколь сладко прощение и примирение. Только дети, наверное, это знают. Они ведь легко прощают.
— Вот потому и призывал Христос: будьте как дети. А мы? — с улыбкой говорил Костя, протягивая навстречу руки.
«А мои-то сыновья? — опять обожгло Юрия Всеволодовича. — Почему про них не сказывают ничего? И почему я не смею спрашивать?»
— Хан Батыга предлагал Васильку веру сменить и ему служить. Но он отказался. Ты его хорошо воспитал, Гюрги.
— И епископ Кирилл его воспитывал, отцом духовным ему был, — подсказал Юрий Всеволодович, надеясь, что брат подробнее разъяснит хоть про Кирилла. Его веселое обмороженное лицо так и стояло перед глазами.
Но Константин только сказал с сочувствием:
— Долго еще ему труждаться и терпеть. А Василько мой за дерзость перед ханом терзаем был премного, до изнеможения и брошен умирать в Шеренском лесу без покаяния и помощи лечебной. Его не Кирилл нашел, как тебя, а просто женщина одна с мужем. Это они уж Кириллу сообщили… Видишь, Гюрги, как исполняется: сеется в тлении — восстает в нетлении. Василько печален, но здрав и как прежде прекрасен. Память о нем не сгаснет. Скажут: кто ел хлеб его и пил с ним чашу, уже не захочет стать слугою иного князя.
— Сеется в тление, восстает в нетление может быть понимаемо и еще в одном смысле, — вмешался Симон. — Слово сеется в тленную тварь, и если прорастет в ней, восстает она с ним для духовного вечного бытия. Сейчас епископ Кирилл также в испытаниях пребывает и о радостях не помышляет никак. Трудно и вообразить ему, что настанет время, когда почитаем будет знатнейшими татарами, исцелит одного из них от нездравия и даже обратит его в веру христианскую. Но буди сие. «А мои-то сыновья? — мысленно взвыл Юрий Всеволодович. — Где они? По какую сторону?..» О себе самом он вовсе не думал, с поистине детской верой утешаясь, что за него все управят и решат по справедливости и милосердию, а ему остается только ждать. Но сердце не покидало сострадание. Он хотел выкрикнуть о нем и… не смел. Он теперь знал, что страсти всем назначены, и знал зачем. Все терпят и молчат. А если бы возопили — потряслася бы сама вселенная. За терпение же и послушание столь великую светоносную любовь приемлют, что мир с его муками — лишь призрак отдаленный. Без испытания нет и воздаяния. За что воздавать, коли неиспытаны? Вот когда он понял древнее речение: о всем благодарите… Как это верно! Без пользы мудрования — нужна лишь простота сердца.
Но как только оно вспоминало о прошлых житейских беспокойствах, становилось темнее вокруг, слышались чьи-то бессвязные восклицания, и наступало томление; смысл, который, казалось, уже открывался, делался зыбким, колеблющимся и невнятным.
Город, сиявший вдали, помутнел и совсем померк.
Юрию Всеволодовичу почудилось, что сам он тонет, не возносится более, а погружается во взбаламученное пространство без опоры.
…Вдруг вспыхнули смоляные бочки вдоль дороги, и трисвечия, висящие в воздухе, осветили город. Видно стало множество народу в белых полотняных одеждах. Иные несли чадящие лучины и сетовали, что им плохо видать. Другие же высоко поднимали пылающие пуки свечей. Тут были ратники в белых рубахах, но без оружия, бояре с потупленными, без гордости, головами. Епископ Митрофан Владимирский поспешал среди всех, нимало ничем не выделяясь, с непокрытыми волосами, в простом подряснике. Только по некогда пышной, до пояса, а теперь подпаленной бороде его и можно было узнать.
Юрий Всеволодович дернулся было поприветствовать его. Но Костя сказал негромко:
— Не до тебя ему.
И тут Юрий Всеволодович увидел своих: как всегда улыбающуюся дочь Феодору, сыновей Мстислава и Всеволода с женами и младшего Владимира с бабкой его Ясыней, которой он, торопясь, на ходу рассказывал:
— Вот и я, как Василько, был прикован слезами матушки своей. Кричала о мне премного, в перси себя бия и власы вырывая и ко мне обращаясь с вопросами и жалобами.
Все они шли, не замечая Юрия Всеволодовича. Иные несли руки за пазухами, иные сложили их крестом.
А над городом разгоралась, переливаясь, Божья небесная дуга — готовилось великое торжество, великое радование и утешение.
— Теперь и мы пойдем, — промолвил епископ Симон.
— Куда?
— Как это — куда? — удивился владыка. — Туда, где отрет Милосердный всякую слезу с очей наших, и смерти не будет уже. Ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет. Ибо прежнее прошло.
И впервые на своем веку, впервые после давней детской исповеди Симону выговорил Юрий Всеволодович:
— Я боюсь. Я даже сам себя не чувствую, в такой пришел страх и ужас.
— Ветхое заменено, страданием воззван и оправдан страдавший, — сказал старший брат.
— Призываются потерпевшие и благоуспешные, измену счастья познавшие и не испытавшие ни в чем неудач, — прибавил Симон.
— Да как же никто не узнает меня? Ни матушка, столь любившая, ни сыновья. Это будет всегда?
— До второго пришествия Господа Иисуса Христа. Тогда будет иное мироздание, и все станем совершенны в полноте естества нашего. Не отчаивайся и надеждою укрепляйся.
И был глас, обширностью и силой грому подобный, нежностью безмерный, ласкою звука несравненный:
— Прежнее миновало. Се творю все новое.

 

 

Назад: Глава восьмая. Битва
Дальше: Комментарии