Глава вторая. Память
Он задремывал тяжелой и недолгой дремой. Очнувшись от гулкого сердцебиения, лежал, прислушиваясь: а вдруг подошло воинство из Новгорода? Садился на ковровую лавку, не отводя взгляда от малиновых углей жаровни, чутко ловил каждый звук, проникавший снаружи сквозь заиндевелые войлочные стены.
Смолкли голоса дружинников, располагавшихся возле костров вдоль берега Сити. И стражники у входа не гремели мечами, стихли, угревшись в овчинных тулупах.
Подозрительный шорох над шатровым скатом заставил Юрия Всеволодовича выскочить, но всего лишь снег толокся и взвихрялся возле дымового отверстия. Все же решил выйти наружу. Невидимые всадники отозвались негромко и покойно:
— Все глухо, княже.
Он снова лег., Смежил веки, думая, что проведет эту ночь так же, как другие, в бессонье, прерываемом коротким забытьем. И сразу же кто-то потряс его за плечо:
— Сокровище Гюрги, очнись!
Он улыбнулся, узнавая голос, жемчужную поднизь на лбу, перстень с крупным гиацинтом.
— Вели купить яиц к иконному письму.
— Пошто? Кому это? — с трудом пошевелил он непослушными губами.
— А калиграфу нашему. Он коймы у деревцев пишет золотом по лазури.
— Какой калиграф, матушка? Я позабыл.
— Который смолой горящей политый скончался.
Юрий Всеволодович застонал:
— Неужто и мне бесчестье лишь суждено?
— Пусть напишет, как снега поутру засияли и пламень зари червлен, яко киноварь, — сказал голос.
Он не видел ее, но знал, что она здесь, рядом, и его затопила радость, словно в детстве у нее на коленях. Множество смеющихся зверей приступили, надвинулись мордами со всех сторон: козы и лоси, лисицы, бобры, медведи мигали утомленными глазками.
— Обычай свиньям по дебрям ходити, карасям в грязях валятися, — умильно пропел Ярослав Михайлович, просовываясь между зверями. — Князь у нас жидок станом, да крепок разумом!
— Пошел вон, не мешай! — хотел прогнать воеводу Юрий Всеволодович и не смог.
— Чадце мое, а вот конь твой игреневый, садись! — сказал где-то близко дядька Ерофей. — Глянь, какой хвост у него рыжий, как песок, и гривка така же, смотри, я ее расчесал, распушил. Гюрги, а Гюрги? Не спи!
Как жалко, что такой сон прервался. Сколь давно он не видел матушку! А лицо дядьки Ерофея вовсе стерлось в памяти.
Мать как звалась Марией в бытность свою чешской княжной, так и крестилась под этим же именем во Владимире, став невестой русского великого князя. И пред Господом предстала она в иночестве и схиме парией же, и это нашли нужным отметить особо в летописях книжные описатели, потому что редко кому на Руси в те времена удавалось пройти всю жизнь с одним прозванием.
Родившись, человек получал сначала рекло: его нарекали в честь какого-нибудь старшего живущего или умершего родственника. Затем он обретал имя — крестное, по небесному угоднику. В конце же жизни, если не случалась его смерть внезапной и он успевал исповедаться и посхимничать, постригался в иноческий чин под покровительством нового святого. И такое еще случалось в иных семьях, что новорожденному присваивалось не одно рекло, а сразу два: кроме явного, еще и тайное, которое оберегало его от происков злых духов и которое открывалось только в конце его земной жизни. Ну, а кроме того, редко кому удавалось прожить так, чтобы к нему не присмолилось какое-нибудь прозвище. Вот тот же невольный виновник болезни и смерти матери Иван, по реклу Мстислав. Он попал в летописный Свод под прозвищем Каша, которое получил в раннем детстве за то, что шибко любил гречневку, нетерпеливо тыкал пальцем в тарель и кричал: «Каши-ка горячи-ка, дать, дать!»
И к другим братьям прилеплялись, как репьи, разные смешные и обидные прозвища, но постепенно позабывались и оставались лишь имя и рекло. Ярослав в крещении стал Федором, у Святослава небесный покровитель архангел Гавриил, у Владимира — святой великомученик Дмитрий Салунский.
В памятном пергаменте, где сообщалось о смерти матери, Юрий назван еще и Георгием, но это и не два имени, и не ошибка летописца, который конечно же знал, что имя прославленного в христианском мире святого претерпело на Руси постепенное изменение: Георгий — Гюргий — Гюрий — Юрий, и все они оставались в употреблении, на каждое Юрий Всеволодович отзывался во все годы своей жизни.
Нарекли его при рождении в честь деда Юрия Долгорукого, крестили в день Георгия Победоносца.
На четвертом году жизни ему впервые постригли на голове волосы. И это была не просто стрижка, а — постриг. На то, чтобы отрезать княжичу первые пряди, надобно было испросить благословение церковное. Крестный отец Юрия игумен Симон привел свое духовное чадо в храм, где епископ суздальский Иоанн прочитал над ним молитву:
— По заповедям Твоим, Боже, творим во славу Твою. Пришедшему рабу Твоему Георгию начати стрижку волос головы его благослови вкупе с его восприемником.
После стрижки княжич как бы сразу возмужал настолько, что мог и верхом на коне восседать. Он забирался в седло с помощью стремянных бояр, сердце его полнилось сладким ужасом, но когда ощутил под собой широкую, надежную спину старой, выученной комоницы, сразу ободрился, крикнул срывающимся голосом:
— Я — Георгий Храбрый! Буду разъезжать лесами на белом коне и раздавать зверям наказы!
Кругом все начали смеяться, громко и весело, стали хвалить нового русского витязя, а дядька Ерофей, старый славный ратник, прогудел согласно:
— А как же наинак, вся живая тварь у Георгия Храброго под рукой.
Хоть и не трусил новоявленный Георгий Храбрый, сидя в глубоком седле, однако сполз с комоницы с душевным облегчением и сразу попал в объятия приставленного к нему отныне пестуну — дядьки Ерофея. Тут же и кормилица протянула руки, причитала слезливо:
— И куда отымают у меня тебя, бажоный ты мой?
— Ни гугу! — сурово осадил ее дядька. — У тебя в зыбке княжна Елена да вон еще братец Ярослав неперематеревший, их обожай!
Ярослав, еще неперематеревший, завистливо наблюдал за тем, как воздавали его брату почести, но крепился, слез не выказывал, ибо знал: и он через год-другой вот так же будет в центре внимания важных князей, бояр, священнослужителей, многих приехавших из разных земель гостей.
Дядька Ерофей увел своего воспитанника на мужскую половину великокняжеского дворца, а в гридне начался пир. Отец, великий князь Всеволод Большое Гнездо, на радостях одаривал приглашенных союзных князей золотыми и серебряными сосудами, конями, а их бояр мехами и наволоками.
— Дядька, а чтой-то ты сказал, будто вся живая тварь теперь у меня под рукой? Рази пастух я живым тварям?
— На святого Георгия праздник пастухов, в день этот скотину на пастьбу выгоняют.
— Как? Кнутом?
— Не-ет, гонят веткой вербы, кою нарочно хранят с самого Вербного воскресенья.
— А зачем?
— Скотину чтобы от всякой напасти уберечь.
— Ну, а святой Георгий что же? Он, что ли, над пастухами всеми князь? Или как?
Ерофей задумался. Он хоть и назывался дядькой старым, однако же был не базыга какой-нибудь, а середовый, в силе и разуме. Бывший воитель, сотник, которого отец освободил от ратного дела из-за его многих ран телесных, был и грамоте книжной обучен, неспроста определен в дядькование. Поворошил мыслями в своей начавшей лысеть голове, нашел что ответить пестунчику:
— Святой Георгий — это первый устроитель земли нашей Русской. Был он сыном премудрой Софии и братом трех ее дочерей, а как подрос, воссел на белого коня…
— Как я нунь?
— Вот-вот… Воссел на белого коня, принял благословенье от святой Софии и сказал: «Пойду-ка по всей земле светлорусской утверждать веру христианскую!»
— Ну, а как же тварь живая?
Дядька покосился из-под мохнатых бровей на настырного воспитанника, подумал, да вдруг рассмеялся.
— Чтой-то ты, дядька?
— Вспомнил притчу одну. Слушай. Значит, так. Один раз пришел волк к коню и говорит: «Святой Георгий велел съесть тебя». Конь и отвечает: «Ну, что же, коли велел, так давай ешь. Почни сзаду, а на переду я еще похожу, травку пощипаю». Серый волк зашел сзади, а конь ка-ак ахнет его копытами в лоб!
Теперь уж оба посмеялись над поделом наказанным волком, и оба осталась довольны друг другом. Дядька, наверное, больше и не знал ничего о святом Георгии, а Юрию и этого пока было довольно.
Ему не минуло еще и десяти лет от роду, когда отец позвал его с собой в поход. Смерил сына взглядом с ног до головы, будто первый раз видел, ощупал сильными пальцами мышцы на плечах и на руках, остался доволен:
— Гоже! Пора тебе, Георгий Храбрый, услышать, как звенят мечи булатные, как свистят стрелы каленые. Готовься, пойдешь со мной на рать, надобно покарать хищных рязанцев.
У Юрия сразу пересохло во рту, хотел спросить, когда же надо быть готовым, но даже и единого слова не мог вымолвить, только открывал рот, словно попавший в рашню пескарь.
Дядька Ерофей успокоил:
— Не страшись, Гюрги, я с тобой пойду.
— Нечего тебе там делать, — осадил дядьку отец. — Он сам за себя постоять может.
— Так, так! — поторопился поддержать дядька. — Верхом-то на своем Ветре он и тебя самого, чаю, обгонит. Третевдни так пустил жеребца вскачь, что курева до неба взнялась.
Юрий хотел возразить, что не могло быть третевдни никакой куревы, совсем даже пыли не было после утреннего дождя, но опять не смог вымолвить ни слова.
— От радости языком подавился! — кичливо поддразнил Костя.
Юрий вскинул глаза на брата. Заносчиво Костя глядит, а не может скрыть огорчения и зависти. Чтой-то он так? Сказал — «от радости»? Ну да, конечно: это ли не радость, каждым княжичем постоянно чаемая, — идти с отцом на равных в поход, в боевой поход!.. Юрий почувствовал, как всего его начал охватывать жар, даже, наверное, лицо, как у девок, свекольным стало, и голос вдруг прорезался:
— А ты рази не пойдешь с нами на рать?
Костя отвернулся с нарочитым безразличием и засвистел рябчиком — он всегда так делал, когда не знал, что сказать и как поступить.
— Отчего же, Костя, а-а? — настаивал Юрий и услышал в ответ только:
— Фь-ю, фь-ю, фи-и-ить!
Дядька Ерофей взял за руку, увел в повалушу.
— Надоть тебе вооружиться мечом да копьем. Я уж их подобрал по силам твоим. Накось вот.
— Меч?.. Копье?.. — пролепетал Юрий, сам себя презирая за вновь охвативший его душу страх.
Сколько раз с братьями вспоминал с завистью и восторгом хранившееся в памяти многих поколений княжеского рода Рюриковичей предание о том, как слабый отрок Святослав метал копье в древлян, убивших его отца, и многих до смерти заразил. И вот настал столь желанный миг, а ему и руку поднять невмочь, и ноги так ослабели, что стали дрожать и подкашиваться под коленками.
Про рязанцев, злохитренных и злобных, много говорилось в семье, представлялись они некими чудищами о трех головах, которых надобно изничтожать без разбору и жалости, но чтобы вот так взять это насаженное на гладкое древко железное трехгранное копье да и всадить его хотя бы и в самого мерзкого гада?.. Юрий ощутил в груди горячее жжение, понял, что слезы подступают к горлу. Разреветься он не мог себе позволить, собрался с силами и легонько коснулся пальцем острого лезвия обоюдоострого меча, и от одного этого прикосновения потемнело в глазах, вдруг ясно услышал лязг мечей, крики раненых, ржание лошадей — это все не раз рисовалось в его воображении, но только сейчас ощутил почти въяве, и слезы — жалости ли, ужаса ли — затопили его глаза. Мудрый дядька сделал вид, будто ничего не заметил, тихонько вышел из повалуши. Оставшись один, Юрий проплакался, стараясь делать это бесшумно, так же украдкой просморкался и прокашлялся, вытер подолом белой льняной рубахи лицо. Стало легче и покойнее.
А тут и дядька как ни в чем не бывало вернулся, озабоченный такой, строгий:
— Главное дело, княжич, чтобы конь у тебя был надежный. Конь не выдаст, враг не съест.
Он конечно же не зря отлучался из повалуши: на хозяйственном дворе собрались сразу все конюхи — стремянный, стадный, стряпчий и даже ведающий кормами задворный, которому тут сейчас вовсе нечего было делать. Однако и он не остался безучастным, пригодился. Когда стадный вывел из стойла белокипенного Ветра, а стремянный со стряпчим стали обряжать его в дорогую сбрую, задворный конюх успокаивал жеребца, гладил его костистую морду, угощал горбушкой ржаного хлеба. И дядька Ерофей нашел заботу: проверил, хорошо ли расчесаны грива и хвост, затем своими руками почистил у коня щетки — пучки волос под копытными сгибами.
— Куда как в порядке конь, однако норовистый, горячий. Ты, княжич, поблюстися, когда повод в одной руке держать станешь, — напутствовал конюший, знатный боярин Гавша Васильевич, ведавший всем лошадиным приходом.
— Отчего же в одной, — не понял Юрий. — Чай, у меня две, гляди-ка, руки!
— В деснице-то у тебя меч не то сулица будет… На поле-то ратном…
— Это — ладно, это — опосля, — торопливо встрял дядька и увел своего пестунчика со двора.
В тот же день, то ли с ведома и сугубой заботы дядьки, то ли ненароком, так сложилось, игумен Симон позвал Юрия на исповедь.
Они зашли вдвоем в монастырскую деревянную церковь. Через узкие окна лился утренний солнечный свет, ложился желтыми полосами на чисто отмытый дощаной пол.
Встали перед алтарем, молча помолились на темные, византийского письма иконы, приложились к подножью Распятия.
Игумен Симон имел нрав тихий, теплосердечный, но когда принимал исповедь, казался строгим, даже суровым. Вот и сейчас Юрий ощутил душевный трепет, когда духовник сказал:
— Дитя мое, Христос невидимо стоит перед тобою, принимая исповедь твою. Не стыдись, не бойся и не скрывай что-либо от меня, но скажи все, чем согрешил, не смущаясь — и примешь оставление грехов от Господа нашего Иисуса Христа. Вот и икона Его перед нами: я же только свидетель и все, что скажешь мне, засвидетельствую перед Ним. Если же скроешь что-нибудь от меня, грех твой усугубится. Пойми же, что раз ты уж пришел в лечебницу, так не уйди из нее неисцеленным!
— Грешен я, батюшка, — привычно начал Юрий. — В постную пятницу оскоромился тетеркой копченой…
Симон осуждающе промолчал.
— Роптал на Боженьку, что Он не помог мне Костьку побороть.
Симон еле приметно качнул черным клобуком.
— Ленку еще дразнил… Свистульку ее спрятал, а потом и сам забыл куда. Прости за все, отче!
— Бог простит! — Симон испытующе подождал, не покается ли еще в чем его духовный сын, понужнул: — Ну, так что же, нет больше никаких залежей греха в душе твоей?
— Еще отцу прекословил…
— Зачем же? — сразу оживился игумен, словно ждал этих слов княжича.
— На рать не хочу идти.
— Боишься?
— Боюсь.
— Боишься, что тебя могут убить?
— Не-е…
— Тогда чего же?
Юрий повесил на грудь голову, молчал.
— Може, чадо мое, боишься умышленно или ненароком лишить жизни других людей?
— Да, батюшка, да! — Юрий вскинул на духовника наполненные слезами глаза.
Игумену очень хорошо понятна была та растерянность души, которую переживал отрок. И у него самого в молодости, в бытность дружинником, никла душа перед страшной неразрешимостью вопроса: «Я поразил хищного половца, защитил отчий дом — это похвально и богоугодно, но я лишил жизни человека — это грех?» Симону понадобились годы монашеского бдения в Печерском монастыре в Киеве, чтобы вывести свою душу из тупика, совместить несовместимые, не поддающиеся разумному объяснению неприятие смерти и оправдание ее необходимости. Но какие слова сказать дитяти, чья душа, привыкшая к добру, правде, истине, должна вдруг принять на себя тяжкий грех насилия и ненависти к жизни? К жизни, которая находится исключительно лишь в воле Божией?.. Можно уйти от ответа, сказать, что ты-де еще мал, потом поймешь, что ты в походе сам не будешь никого лишать жизни, но это приличествует разве что дядьке Ерофею, а отец духовный права на это не имеет.
— Чел ли ты, сын мой, в школе монастырской либо в княжеской книжарне про Георгия Победоносца?
— Нет, батюшка, но ведаю, что он заступник мой Небесный. А еще, что на Святого Георгия скотину на пастбище выгоняют.
— Гм-м… Побудь тут, я грамотею своего позову.
Грамотеем оказался молодой монашек с ликом тонким и чистым. Симон раскрыл книгу с медными застежками, указал пальцем на одном из пергаментных листов:
— Отсюда чти.
Монашек встал за аналоем, возгласил на всю церковь:
— «Чудо Георгия о змие»!.. Благослови, отче?
Симон благословил.
— «Как изреку ужасную эту и преславную тайну? Что возглашу и о чем подумаю? Как передам и поведаю удивительную эту и преславную молву? Ибо грешный я человек… — Тут монашек чуть запнулся, поднял глаза на игумена, тот мановением руки велел продолжать чтение.
Ибо грешный я человек, — повторил монашек уже окрепшим голосом, — но надеюсь на милосердие святого и великого мученика и страстотерпца Христова Георгия; возвещаю вам чудо это, самое дивное из всех чудес его…»
Монашек читал торжественно, отдельные, особенно понравившиеся ему слова выделял голосом, то занимался румянцем, то покрывался бледностью. Иногда он бросал искоса взгляд на княжича, проверяя, нравится ли и ему тоже дивная повесть. Видя, как внимает ему Юрий, как завороженно слушает, монашек воспламенялся еще сильнее. Читая про то, как жестокий и кровожадный дракон опустошил землю некоего языческого царя, а жители, чтобы спасти свою страну, согласились поочередно отдавать на растерзание дракону своих детей, монашек понизил голос, который у него как-то повлажнел и в котором Юрий уловил сочувствие и сострадание. А прочитав, что наступил наконец день, когда и сам царь вынужден был вывести свою красавицу дочь на растерзание дракона, монашек тяжело вздохнул и умолк, словно ему не хватило воздуху. Чуть прокашлявшись, ликующе сообщил Юрию (игумен-то, поди, наизусть все знал), что в этот самый несчастный день в городе случайно оказался проезжавший мимо молодой воин-христианин по имени Георгий, который смело вступил в поединок с драконом и словом и крестом, — тут голос монашка зазвенел и повторился отзвуком в невысоком куполе церкви, — и Георгий усмирил страшного змея и освободил царскую дочь Елизавету. По ее повелению он обвязал своим поясом поверженного дракона и привел его в город к отцу.
— Эх, ай-яй! — не сдержал восхищения Юрий.
Закончил чтение монашек приподнято и учительно:
— «Царь же, выйдя навстречу ему, сказал ему: «Как зовут тебя, мой господин?» Он же ответил: «Георгием зовут». Тогда воскликнули люди все, как один, говоря: «Тобою веруем в единого Бога Вседержителя и в единого Сына Его, Господа нашего Иисуса Христа, и в святой животворный Дух». Тогда святой и великий чудотворец Георгий, протянув руку, извлек меч свой и отрубил голову лютому зверю. Увидев все это, царь и все жители тотчас подошли и поклонились ему, Богу хвалу воздавая и угоднику его великому Чудотворцу Георгию. И повелел царь построить церковь во имя многославного и великомученика, и страдальца за веру Христову Георгия и украсил ту церковь золотом и серебром и дорогими каменьями. И повелел поминать его в месяц апрель в двадцать третий день. Аминь».
Монашек закрыл книгу. Симон выжидающе смотрел на княжича. Тот после недолгого молчания спросил:
— Отче снятый, а Георгий правда жил на свете?
Монашек при этих словах помрачнел ликом, но Симон не удивился, спокойно ответил:
— Он правда жил на свете и умер в триста третьем году от Рождества Христова. А от сотворения мира когда это случилось, а-а?
Юрий пошевелил губами, сосчитал:
— В пять тысяч восемьсот одиннадцатом.
— Истинно. А сколь лет с той поры минуло?
И опять быстро Юрий ответил:
— Восемьсот девяносто пять!
— Истинно, истинно. Иди с Богом! — Симон благословил княжича иерейским крестом. — Завтра после литургии приму твою исповедь, отпущу все грехи твои и дам святое причастие. — Помолчав, добавил: — А как же? Как всякому воеводе и дружиннику, которые пойдут с тобой на рать.
Великий князь Всеволод и сын его Юрий ехали конь о конь во главе дружины, впереди них на значительном отдалении рыскали по обе стороны дороги приглядчивые и опытные в ратном деле лазутчики — разведывали путь, чтобы был он чист. Замыкали растянувшееся воинство три пары иноходцев для перевозки раненых и недужных, коли такие будут, и две телеги с оружием и броней для дружинников, которые покуда шли налегке. На телеге же ехал и поп Евлогий — на случаи, если надобно будет благословлять воинство на рать и, если потребуется, совершать горестный обряд отпевания.
Лошади шли уторопленным шагом, но не переходили на рысь, били копытами о заколодевшую от первых осенних заморозков землю гулко и размеренно. Ветер-листобол сносил с дубов последнюю летнюю одежку, гудел в верхушках сосен, взвихривал лошадиные гривы. Пока передвигались вдоль раменного леса, невозможно было и словом перемолвиться, но как занырнули в тускло и сумрачно подернутое туманом редколесье, то слышны стали даже слабые голоса синиц и стук неутомимых дятлов.
— Отец, а рязанцы — кто? Они — навроде дракона?
— Почему? Какого дракона?
— Коий кознодействовал в одном древнем городе, всех детей поедал…
— Откуда тебе это ведомо?
— Монашек по благословению батюшки Симона чел мне в церкви после исповеди.
— И что же, страшный был дракон?
— У-у… Огромный змей, голова точно свод, а пасть будто пропасть!
— Всех, говоришь, детей поел?
— Не всех, осталась одна царская дочка… Красавица… И как пришел ее черед, явился в город великий мученик и страдалец за веру Христову.
— Георгий?
— Ага. Он сказал Елизавете, так царскую дочку звали: «Не бойся, девица!»
— А она?
— Она?.. — Юрий замолк, вспомнив особенно понравившиеся ему слова: «Тебя умоляю, господин мой, уйди отсюда; я вижу приятный твой вид, и младость, и блеск, и красоту лица твоего и тебя умоляю, отойди отсюда скорее, чтобы не погибнуть жестоко». Благородство царской дочки-красавицы и ее восхищение Георгием умиляли Юрия, но признаться в этом вслух ему почему-то казалось стыдным, и он ответил только: — Она боялась, что он не сможет победить страшного гада.
— А он все-таки победил?
— Да, он велел царевне снять пояс и поводья коня, связать ими голову змея и влечь за собой в город, как все равно что овцу на заклание.
— Она так и сделала?
— Ага! Она вела его, радуясь и веселясь!
— Ну, вот и ты своим золотым поясом да наборной уздечкой свяжешь рязанского змия и поведешь его, радуясь и веселясь!
— А правда, какие они, рязанцы, страшные?
— Свирепый народец. Мы уж не раз с ними ратились. Недавно я отправил к ним посла, велел пригрозить: мол, если не вернете нам назад наши пять погостов на Оке, мы ваши земли начнем зорить. А они, подлые, что сделали?.. Они моего посла остригли — и голову и бороду, а для боярина нет больше сраму, чем дать бороду свою обкорнать… Да, обкорнали они посла моего — великого князя посла! — обкорнали, да еще велели ему передать, что они никого, кроме Бога, не боятся. Однако же поглядим ужо, так ли нет ли это?
— А как поглядим? Будем стрелять в них из луков и мечами рубить?
— Может, и не придется этого делать, постращаем только.
Это Юрию понравилось, он заметно повеселел, стал иногда пришпоривать своего Ветра, тот ускорял шаг и выходил на голову, а то и на всю шею впереди коня великого князя. Отец на это не сердился, но сказал:
— Прежде бати в пекло не лезь.
Лес впереди стал редеть, чаще попадались полянки, на которых среди пожухлой травы ярко желтели не испугавшиеся первых морозов цветы крестовника и девясила, который называли еще «Христовым оком». Перешли вброд небольшую речку, а за ней открылась прозрачная сизая даль.
Отец удержал на месте своего коня и поднял руку — дал знак всем остановиться.
— Видишь, черная полоса в самом конце равнины, прямо на небоземе? — спросил у Юрия.
— Лес нешто?
— Рязанцы. Тут я им назначил судное место.
Подскакали на рысях лазутчики, подтвердили: идет отряд ростовских дружинников копий в пятьсот во главе с князем Ингваром.
— Коли пятьсот, значит, не хотят ратиться, на переговоры явились, — решил отец.
Так и оказалось.
Молодой рязанский князь Ингвар, еще безбородый и безусый, восседал на высоком коне очень уверенно, смотрел из-за забрала на владимирцев безбоязненно, даже самовластно. И голос его звучал в осеннем стылом воздухе раскатисто, и речь произнес разумную:
— Великий князь, бьем челом! Воеводу, который учинил бесчиние над твоим послом, мы тоже обстригли и посадили в узилище. Учинять брань из-за пяти погостов не хотим.
— Давно бы так, — одобрил отец. — Я вот и кунщиков с собой привел, чтобы при вас прямо начали они собирать полюдье, много уж податей накопилось.
Рязанский князь сразу как-то потерял свое достоинство, по-детски обиженно сморщил лицо, будто разреветься собрался. Сказал срывающимся голосом, уже не таким звонким, как сперва, а придушенным:
— Дак как же это?.. Ведь то исконно наши, рязанские земли-то… Деды наши там промышляли, бортничали, зверя ловили…
— Промышлять да ловить — это одно, а леса выжигать от дубья-колодья, пал очищать, пашню орать и деревни ставить — совсем иное дело, и исполнили его не рязанцы, а мои люди, не так ли? Покуда погосты из деревень не образовались, вам эта земля ни к чему была, а теперь — вспомнили? Добром не хотите уступить, силой возьму! — сказал отец и оглянулся на свое воинство, которое тучей нависало за его спиной.
Ингвар тоже посмотрел на ощетинившиеся копья владимирцев, тронул повод уздечки, конь под ним встрепенулся, начал перебирать ногами.
— Тпру-у, стой! — Ингвар властно натянул повод, так что конь вздыбился и, опустив копыта, замер.
Юрий с завистью пронаблюдал за этим, признался сам себе, что он так с норовистым конем управляться не может.
— Великий князь! — Голос Ингвара снова обрел твердость и уверенность. — Дело о погостах спорное, но кровь из-за них лить — разумная ли причина?
— Разумейте, языцы, яко с нами Бог! — неопределенно отозвался отец и ждал, что еще скажет рязанский князь.
Ингвар пощипал свои молодые усики, видно колеблясь, высказать ли задуманное, решился-таки:
— Мы вот помакушили и удумали… Чем кровь лить, давай лучше выставим с обеих сторон по богатырю, пущай они сразятся промеж себя в поединке. Чей верх будет, того и погосты, а-а?
— Ну, что же, есть у нас на такой случай детинушка.
— Вот-вот… А у нас Осьмипуд есть, прозвание у него такое.
— Зови его сюда. Вот на этом поле пусть и схлестнутся.
Ингвар развернул коня, вместе с ним ускакали и его оруженосцы.
Детинушкой отец назвал всем известного во Владимире дружинника Якума Зуболомича. Высокий, ладно скроенный, проворный, однако же не осьми пудов весом, нет…
— Батя, — заволновался Юрий, — рази Якум сладит?
— А рази нет? Гляди-ка, плечи-то у него какие — косая сажень! А кулачищи? Ровно копыта трехлетнего жеребца!
Юрий оценивающе посмотрел на сжатые в кулаки сильные пясти Якума Зуболомича, перевел взгляд на передние копыта своего Ветра, огорчился: нет, кулаки все же меньше, зря отец так бахвалится.
Якум начал снаряжаться для поединка. Скинул походную одежду и, оставшись по пояс голым, поиграл длинными мышцами, размялся, прежде чем оболокаться в припасенную на этот случай белую, ненадеванную сорочицу.
— Ишь, как сила-то по жилочкам переливается! — сказал отец Юрию, который все еще огорчался, что Якум не осьми пудов весом и что с рязанцем ему не совладать, значит.
Дружинники хотели помочь Якуму заседлать коня, но тот отстранил их, сам все делал, приговаривая:
— Коли не смогу порвать, значит, надежно.
Прежде чем затянуть подпруги, проверил на разрыв все ремни — нагрудные, удерживающие седло спереди, задние для пристежки сулицы — глотательного копья.
Запрыгнул в седло, которое оказалось очень высоким, однако ноги он все равно согнул в коленях, словно изготовился выпрыгнуть из стремян.
— Э-э, — протянул один из дружинников, — ты, Якумка, ровно сорока на колу. Взял бы мое седло.
— Чем же оно лучше?
— Глубокое, будешь сидеть, как репа в грядке.
— Нет уж, лучше сорокой быть, чем репой, — усмехнулся Якум и подмигнул завороженно смотревшему на него княжичу: — Верно говорю, Георгий Храбрый?
Юрий не нашелся что ответить, это сделал заботившийся о Якуме дружинник:
— Тебе видней, только помни, что против тебя триста двадцать фунтов живого мяса идет.
— Как это? — не понял Якум.
— Столько весу в восьми пудах.
— Ну, мякина на пуды, а зерно на золотники, — отмахнулся Якум и стал пристегивать на обоих боках и плечах дощатую броню без рукавов.
— Ты бы все же надел железное зерцало, — посоветовал все тот же дружинник, который предлагал глубокое седло.
— Нет, там ожерель и обруч мешают. Это мне привычнее. Да и куда как легче. А вот от железных наручей не откажусь. Есть у тебя?
— Как не быть! Есть, есть!
— Ну-тко, давай! — Якум пристегнул на пряжки выгнутые металлические пластины, закрывшие руку от кисти до локтя. — И шелом надобен бы покрепше.
— Булатного у меня нет… Может, медный сгодится?
— Сгодится, давай! — Якум насадил на голову до блеска начищенный шлем с наушами и затылом — пластинками, положенными одна на другую, затянул под подбородком ременные паворози. — И щит у меня легонький да невзрачный: досочки из клена, а поверху кожа козловая…
Тут уж сам великий князь вмешался:
— Возьми мой.
Якум не отказался, но и подойти взять не смел. Навершие и каймы стального щита были золочеными, исподняя часть бархатная с тафтяной подушкой посередине, шелковые тесьмы по сторонам имели золотые кольца и пряжки.
— Вернешься со щитом — он твой! — щедро посулил великий князь, и установилась сразу тишина, каждый подумал одно: хорошо, коли со щитом, а ну как на щите принесут во Владимир Якума?
В горячке сборов не заметили, что ветер, шало дувший все утро, стих, а через промоину серых облаков проглянуло солнце, по-осеннему холодное и неприветливое. Вскинулись, услышав с рязанской стороны рев боевых труб. Заслонив от солнца глаза навесцем ладоней, вглядывались во враждебную даль.
— Едет! — Это не один кто-то крикнул, а словно бы все разом.
Черная полоса рязанского воинства стала ближе, на солнце поблескивали концы взнятых вверх копий. Из строя отделился один всадник. Лошадь под ним шла размеренным неторопливым шагом, будто была она не верховая, а тягловая, привычная выполнять трудную работу.
— Ишь ты, едет, как по яйца, по горшки!
— А здо-о-оров-то!.. Истинно Осьмипуд! Как только лошадь его выдерживает!
Юрий с опаской посмотрел на Якума: не испугался ли? Но тот опять весело подмигнул:
— Помогай, Георгий Победоносец! С тобой мы ему зададим такую памятку, кою он до новых веников не забудет. — Прицепив с левого бока меч и выбрав копье покрепче и потяжелее, он собрался было сунуть ногу в стремя, но увидел, что идет к нему с крестом в руках поп Евлогий. Повернулся к нему навстречу, опустился на колени: — Батюшка, дай мне свое благословение, а уж я постою за веру христианскую да за землю-мать родную!
Евлогий покропил Якума святой водой, осенил медным крестом, напутствовал:
— Помогай тебе Бог!
А Осьмипуд меж тем неспешно, но приближался, рязанское воинство на отдалении следовало за ним.
Якум легко вспрыгнул в седло, послал коня с места вскачь — будто стрела с тетивы снялась.
Великий князь дал знак, по которому следом за Якумом двинулись дружинники, построившиеся по сотням, каждая со своим стягом, с воеводой впереди.
Начал разгонять своего коня и рязанский богатырь. Когда приблизился к Якуму саженей на двадцать, вдруг поднялся во весь свой исполинский рост и, стоя на стременах, сильно метнул сулицу. Метнул очень метко, но Якум вовремя заметил ее и уклонился в сторону, сулица воткнулась в землю возле заднего левого копыта коня. И Якум столь же внезапно запустил свое легкое копье, и тоже без промаха. Осьмипуд сидел в седле глубоко, был неповоротлив и не сумел подать коня в сторону, выставил перед собой длинный прямоугольный щит, сулица скользнула по нему и отскочила в сторону.
Поединщики взялись за копья, насажанные на длинные ратовища. Стали тыкать ими друг в друга, грозя проколоть насквозь, однако делали это осмотрительно, то посылая коней вперед, то осаживая их, то резко отворачивали в сторону, так что копья поражали лишь воздух либо скользили по щитам.
Дружинники обеих враждующих сторон встали с двух боков полукружьями, наблюдали за битвой в молчаливом напряжении. Уж всем стало казаться, что поединщики так и будут крутиться на всхрапывающих и гулко переступающих конях, что никому не удастся пронзить противника или выбить его из седла, как Осьмипуд исхитрился завести ратовище Якумова копья под копыта лошадей, раздался хруст, отскочило в сторону стальное копье, в другую сам Якум откинул остаток древка с металлической оковкой на тупом конце.
Не успели владимирцы и выдохнуть возглас ужаса, как Якум обнажил меч и так ударил им, что Осьмипуд, торопясь заслониться щитом, выронил из рук копье. Но сразу же верно оценил опасность, подал коня назад и в сторону, тоже выхватил меч.
Опять началось кружение разъярявшихся коней, мечи ослепительно взблескивали в холодных лучах солнца. И тут всем наблюдавшим за битвой богатырей стало ясно, сколь прав оказался Якум, выбрав высокое седло с короткими стременами: он легко поворачивался на нем во все стороны, даже и назад, в то время как Осьмипуд сидел, и верно, что репа в грядке. Однако у Осьмипуда был свой расчет, ему опять удалось сильным ударом выбить из рук противника оружие после чего всем показалось, что исход битвы ясен.
Рязанец готов был торжествовать, широкое лицо его расплылось в победительной улыбке. И никто не разглядел и не понял, как это Якум измудрился выскочить из своего высокого седла и обрушиться прямо на спину Осьмипуду так, что тот не усидел и свесился под брюхо коня. Якум выхватил поясной, короткий о двух лезвиях нож, полоснул им по путлищам — стремена отпали, а с ними завалился под копыта и Осьмипуд. Якум ястребом слетел с чужого седла, подхватил копье поверженного супротивника и тут же вспорхнул на своего коня, который будто все понимал, не отошел от хозяина ни на шаг. Осьмипуд продолжал лежать на земле неподвижной глыбой. Якум неспешно подъехал к нему, поднял над ним копье и замер в таком положении.
«Как Георгий Победоносец на иконе!» — подумал Юрий, и, наверное, не он один: радостный гул прошелся по рядам владимирцев. Только по этому гулу и можно было понять, где свои, а где приунывшие и притихшие рязанцы: в задоре и переживаниях за исход поединка дружинники враждующих сторон незаметно для самих себя сблизились, полукружья сомкнулись в один обод.
Рязанский князь Ингвар не мог скрыть огорчения, даже в лице переменился — на алых, покрытых пушком щеках выступили белые пятна. Подъехал к великому князю Всеволоду, спросил вздрагивающим голосом:
— Что же, мир?
— Мир, мир, все бесы в воду — и пузырья вверх!
— Бесы в воду?..
— Да, да, а погосты — мне!
Ингвар покорно кивнул головой и развернул коня. За ним последовали его дружинники, сидевшие в седлах понуро, присугорбившись.
Якум стоял в окружении славивших его дружинников. Снял с себя деревянную бронь и медный шелом, от мокрых волос, головы и всего разгоряченного тела пошел пар.
— Тяжко пришлось тебе, Якум?
— Ничё, пожадел только.
— На-ка выпей из туеска квасу.
— От жажды гожее пиво, чай, великий князь не поскупится? Ну, это, поди-ка, дома, а покуда и квасок сгодится. — Якум приложился к берестяному туеску и не отнимал его от губ, пока не выпил до дна.
Юрий возвращался с отцом опять во главе воинства, опять двигались уторопленным шагом, опять конь о конь.
— Батя, а Якум ведь не воткнул копье в рязанца?
— Нет. Как и Георгий Победоносец на иконе в нашем соборе во Владимире.
— Да-а?.. — Сейчас только вспомнил Юрий, что ведь и впрямь лишь занес святой Георгий свое копье над драконом! — Как же это? Значит, тот змей жив остался?
Отец даже коня придержал, повернулся к сыну:
— Глянь-ка ты! А ведь так оно и есть. Как же в самом деле это? Давай батюшку нашего призовем, попытаем его.
Подали коней на обочину, пропустили вперед всю дружину. Поп Евлогий по-прежнему путешествовал в телеге.
— Отчего это ты, отец святой, все на дрогах, не то на санях восседаешь? Иль тебе мои подседельные кони не гожи?
— Кони твои куда как гожи! Однако человеку духовного сана дозволено садиться только на осляти, на каком Спаситель въезжал в Иерусалим.
— Вона… Осляти нет у меня, чего нет — того нет… А вот скажи-ка княжичу, отчего это в соборе на иконе Георгий Победоносец токмо замахнулся копьем, а не ударил? Может, у нас обманный образ?
— Никакого обмана! — сухо, даже сурово ответил Евлогий. — Образ новгородский мастер писал с византийского образца.
— Тогда отчего же?
— Знать надобно княжичу, что в облике змия того сам сатана пресмыкается… И по сей день он строит людям злые козни, только одно против него есть оружие — Крест Святой.
Весь путь до Владимира был Юрий в смущении и сомнении, не умея совместить слова Евлогия с тем сказанием, которое перед походом читал в обители молодой монашек. Разве же мог он, десятилетний отрок, знать тогда, что вся жизнь его будет состоять из жесткого противоборства добра и зла и что сатана станет незримо сопровождать его до самой последней ночи на Сити?
Вернувшись из первого своего похода, Юрий восторженно рассказывал братьям, как бился Якум с Осьмипудом, и закончил горделиво:
— Наша взяла!
А отец на совете бояр даже не упомянул о поединке, только осведомил деловито:
— Вернули мы свои погосты.
Уже став великим князем после смерти отца и старшего брата, Юрий полно осознал свой долг устроителя и защитника отчины.
Да, не для того Юрий Долгорукий поставил Москву, чтобы ее грабили рязанцы. Он же и город своего имени построил на Колокше, притоке Клязьмы. А пращур Ярослав Мудрый, в крещении тоже Юрий, основал сразу два города Юрьева — на реке Роси, на границе с половецкой степью, и в Чудской земле. Второй Юрьев иноземные захватчики, пришедшие с запада, переназвали в 1224 году в Дерпт, а Юрий Всеволодович тогда же решил дать свое имя новому, основанному им городу.
Защищая восточные окраины княжества и стремясь закрепиться на Волге, он сначала основал Новгород Низовской земли, а спустя четыре года, когда камские булгары стали воевать и верховья реки, захватили Устюг и Унжу, почел нужным ставить заслон по всему правобережью. Повыше старинного Городца Радимова, в том месте, где Волга делает крутой поворот, а высокие холмы подступают цепочкой к узкой береговой кромке, основал он город Юрьевец. Начало городу положила часовня во имя Георгия Победоносца. Ее срубили на высокой надпойменной площадке, которая разделяла два глубоких оврага, сбегавших к Волге. Наверху овраги соединили рвом и валом с бревенчатыми стенами, так что стал город настоящей крепостью. Место было выбрано удачно, во все стороны вели важные дороги: вниз по Волге к Городцу да Новгороду Низовской земли, а затем и в Булгары, вверх по течению — к Ярославлю, по Каме — к Каменному Поясу, по Оке — к Залесской Руси, по левобережным притокам Унже и Нёмде — к Белоозерью.
Но особенно полюбил свой новый город Юрий Всеволодович за редкую красоту здешних мест, часто наезжал сюда, случалось, подолгу жил либо в своей усадьбе, выстроенной среди вековых сосен на взгорье, либо на волжском острове Толстике, где были богатые ловы осетров, стерляди, белорыбицы.
Последний раз посетил Юрьевец мимоездно летом прошлого года, незадолго до того, как объявились на Руси татаро-монголы. Вместе с дружиной возвращался берегом Волги после брани с мордвой, которая время от времени вылезала из своих лесов и грабила окраинные села княжества.
С торной дороги свернули в Талицкую трубу — узкую просеку, прорубленную в дебрях вдоль речки Талки. Повстречали двух возвращавшихся с бортних ухожей мужиков. По виду — и спрашивать не надо — отец с сыном: оба коренастые и плечистые, у обоих большие голубые глаза и кудрявые волосы над высоким белым лбом, только у отца борода подлиннее и с редкими серебряными нитями.
— Хорош ли мед-то? — спросил Юрий Всеволодович.
— Из ельника…
— A-а, вересковый? Значит, сладок и душист. А куда же лапти навострили?
— На Глазьеву гору, — отвечал старый бортник.
— Каку таку Глазьеву? Где? Почему не знаю?
— Зна-а-ашь, как не знашь… Там воеводин глаз, все округ зрит.
— Ишь ты, какое прозвание придумали для моей сторожи!.. А сами-то чьи будете?
— Да из самого Георгиевска мы.
— Как, как?
— Город наш во имя Георгия Храброго срублен, — подтвердил отцовы слова и молодой бортник.
— Из Юрьевца, что ли?
— Ну да, — согласился старший, — из его, из Георгиевска.
Юрий Всеволодович только рукой махнул и продолжил путь по Талицкой трубе.
Разомлевшие на солнце сосны наполняли просеку густым запахом хвои и смолы, к которым примешивалась душистость спеющей земляники, высоких лесных трав и цветов.
Юрий Всеволодович вел коня шагом, память невольно обращалась к невозвратным дням, когда дядька Ерофей, поглаживая свою волнистую медовую бороду, называл своего пестунчика не иначе, как только Георгием Храбрым.
Над головой плыло летнее ласковое солнце, впереди угадывалась волжская прохлада. Юрий Всеволодович чувствовал себя погруженным в безмерную глубину не просто узнаваемого, но всегда любимого мира.
До стояния на Сити оставалось полгода.
Возле дымового отверстия по-прежнему вихрилась снежная струя. Досадуя на ее чуть заметный, но непрекращающийся шорох, Юрий Всеволодович откинул край тяжелого ковра и приник ухом к влажно-морозной земле. Каждую ночь вот так вслушивался он, каждый раз улавливал топот конских копыт — далекий или близкий, одного всадника-гонца или давно ожидаемого войска.
Нет, опять показалось. Никого. Напрасно ждешь, князь! Тишина стояла такая, что было слышно, как кони где-то жевали у коновязи и выпускали с шумом воздух из ноздрей.
Юрий Всеволодович вернулся на свое ложе. То ли озноб пробегал до телу, то ли, наоборот, жарко. И жестко. И от шкур зверьем пахнет. Не знаешь, как улечься и чем мысли занять.
Что привело татар на Русь? Стремление обогатиться за чужой счет, пограбить мирные города и села — только это, и спрашивать нечего. Многих иноземцев притягивало русское узорочье, хранящееся во дворцах и усадьбах, соборах и монастырях. А залапают ли они Костину книжарню, которая сейчас в городе племянника Василька, в Ростове? Да зачем она варварам-степнякам!.. Разве что сожгут, когда станут мерзнуть на морозе…
Костины книги… Их много, так много, что и не всякий поверит, — не меньше тысящи, целая вивлиофика! И все их Костя собрал в Горском монастыре и уверял, что каждую перечел, во что не очень верилось. Он задолбил на память и потом любил повторять своей младшей братии поучение пращура Ярослава, не всуе прозванного Мудрым: «Великая, братие, бывает польза от учения; книгами бо кажеми и учимы есмы пути покаянию; мудрость бо обретаем и воздержание от словес книжных; се бо суть реки, напояющие вселенную».
Юрий слушал Костю, а про себя думал: это оттого он к книгам прилепился, что хилой от рождения — ни на коне-неуке, ни с луком разрывчатым не по силам ему управляться. Так, наверное, и отец думал, потому что ни разу не взял Костю с собой в боевой поход и уж тем паче — не посылал на рать одного, а про его увлечение говорил:
— Я из Греции привез книг не малое число, но про что, не ведаю, потому как еле брел по ихней грамоте. Может, Костя одолеет, так что пусть его…
А Костя, и верно, одолел: все отцовы книги велел перевести на церковнославянский, как и те еще, которые сам прикупил в Константинополе: «Хронику Георгия Амартола» и «Пандекты Николы Черногорца». Стали его пытать, что это за пандекты такие, за которые он большую цену заплатил. Костя напустил на себя важность, ударился в мудреные рассуждения, а когда книгу перевели, то узналось, «пандекты» — это по-гречески всего лишь «сборник». Братья стали над ним потешаться, дразнили Пандектом, но прозвище это недолго держалось, потому что Костя все-таки был в книжном деле истинным докой, и хочешь не хочешь, а вызывало почтение даже у взрослых светских и духовных лиц, с ним как с равным вели беседы толмач и другие еще ученые люди. Вновь приезжавшим в княжество людям Костя был рад, всех расспрашивал, где какие имеются книги, со всеми охотно вел умственные беседы.
Долгое время паломники, калики перехожие, купцы и ремесленники приезжали только со стороны Южной Руси, но в 1301 году отец, продолжая начатое дедом Юрием Долгоруким и братом Андреем Боголюбским, подчинил себе вольнолюбивый и мятежный Новгород, и сразу потянулся разный люд теперь уж и с севера.
Наместником там отец посадил пятилетнего сына Святослава с большими боярами. Граждане Великого Новгорода, однако, посчитали, что Святослав по малости своей не сможет быть им покровителем, и отец решил послать к ним еще и старшего своего сына.
Костя, как обычно, стал ссылаться на немочь и хвори, упрашивал со слезами отца и мать пожалеть его и не отправлять из любимого Ростова. Отец заколебался, стал подумывать, не заменить ли его следующим по старшинству сыном, Юрием, но Костя вдруг объявил:
— Еду! Еду, батюшка, в Новгород.
А время спустя узналось, что повлияло на решение Кости. Оказалось, что прослышал он, будто в Новгороде некий поп Упырь Лихой написал «Рукопись толковых пророков», и очень это сочинение Косте понадобилось. Несколько лет просидел он в Новгороде, просил тамошнего архиерея достать ему — подарить, продать или разрешить переписать — позарез нужную рукопись Упыря Лихого, но дело отчего-то не сладилось, Костя вернулся огорченным.
Женившись, он не только не оставил своего увлечения книгами, но стал относиться к ним еще дотошнее.
Книги обыкновенно хранились в разных кельях монастыря, в трапезной, в храме, теперь Костя решил все их собрать в одну вивлиофику. Но опять же — не абы как, не в один ворох, а бережно разложенными по пристенным поставцам. На отдельном, закрытом слюдой поставце — Четвероевангелия, Евангелия недельные — для каждодневного чтения, Жития Святых, апокрифические сказания о ветхозаветных и новозаветных лицах и событиях, другие книги отечные — повести о христианских подвижниках, сочинения Кирилла в переводе его брата Мефодия, содержащие беседы и прения с еретиками, магометанами и иудеями. В другом поставце «Физиолог: слово и сказание о зверях и птицах», «Пчела, речи и мудрости от Евангелия, Апостола, святых мужей и внешних философов», здесь же драгоценные греческие книги «Повесть о взятии Царьграда крестоносцами в 1204 году», «Девгениево сказание» — греческий список вместе с переложением на церковнославянский, византийские хроники, излагавшие историю человечества, апокрифы («Сказание, како сотвори Бог Адама», «О царе Соломоне», «Хождение Богородицы по мукам»), а также особо почитаемые отроками «Александрия» и «Повесть о Троянской войне».
Каждую книгу Костя если не прочел, то в руках-то своих не раз и не два понянчил с любовью и благоговением. Он уж отцом большого семейства стал (сперва две дочери народились, потом сын Всеволод, через год Владимир), но вивлиофика оставалась по-прежнему главным предметом его радения. Решил, что иные книги сильно обветшали и требуют починки и поправки. Заказал греческим и ганзейским купцам довольное число дорогих харатий, которые называли еще пергаментом, а то и просто кожами, потому как они выделывались из телячьих или козьих да бараньих шкур.
Всю работу Костя любил исполнять собственноручно. Брал восемь пергаментных листов одного размера, пришивал их к бечевке или ремню, а затем крыл досками. Предварительно доски обтягивал кожей или оковывал золотом и серебром, украшал многоценными каменьями, навешивал на каждую доску затейливые застежки — не для красы, а чтобы не коробились и не портились книги. Ради этого на некоторых Евангелиях были даже приписки назидательные сделаны: «А который поп или дьякон чтет, а не застегнет всих застежек, буди проклят».
Имелись в вивлиофике еще и такие пергаменты, которые никак нельзя было переплести, — они не сшивались, а свертывались на скалку и назывались свитками. Для надежного и долговременного их сбережения Костя велел изготовить укладочки и чехольчики, а для одного старинного свитка длиной в восемь саженей сшили кожаную трубу с донцами. И не только книги и свитки — ни одна даже грамота, докончальная или жаловальная, попавшая каким-то образом в вивлиофику, не оставалась без Костиного внимания, всякая была накрыта чистым листом харатии и уложена в скрыню. И все казалось Косте, что мало у него книг, он заказывал писцам все новые и новые рукописи.
В детстве и отрочестве Юрий, как все княжичи, учился в монастырской школе и, как все, читывал «Сладкогласную Псалтырь», «Шестоднев», «Поучения Владимира Мономаха» и некоторые иные еще книжицы, какие наставники велели чести. Он полагал, что князьям, занятым многотрудными делами, не до чтения мудрых, трудных для уразумения книг, довольно простую грамоту знать. Другое дело счет, сию науку князю знать надо поизряднее — хоть воинство пересчитать, хоть взятую добычу оценить, хоть с купцами и ремесленниками безубыточно рассчитаться. А чтение — что? Оно только монашеству и духовенству приличествует.
Из шести братьев один лишь Костя наинак думал, пошел он не в род княжеский, а из рода. Правда, еще и Святослав чтением книг баловался — видно, когда сидел в Великом Новгороде, заразился от старшего брата.
После смерти отца единая Ростово-Суздальская земля разделилась на четыре княжества, во главе которых стали Юрий, Константин, Ярослав и Владимир, а младшие Святослав и Иван остались на руках у Юрия. Оба жили в своих малых уделах. Иван-Каша являлся к великому князю по первому зову, а вот у Святослава вечно находились какие-то нечаянные препоны и случаи, мешавшие приехать вовремя в стольный город. Юрий удивлялся, сердился, а однажды, когда Святослав вместо себя прислал гонца, решил нагрянуть к нему без предупреждения и узнать, каки таки безотложные гребты мешают ему исполнять волю великого князя. На вопрос, где Святослав, дворецкий ответил:
— Князь Святослав Всеволодович в пиршеской палате с важными иноземными гостями.
— Пиянствует?! — вскипел Юрий и кинулся по пристенной лестнице в верхнее жилье.
Святослав, верно, сидел в застолье с мужами досужими и вожеватыми, однако перед ними не кубки с медами стояли, а лежали раскрытые книги и чистые харатии. Юрий от неожиданности застрял в дверном проеме. Оставаясь невидимым для хозяина и его гостей, прислушался.
— Как вместить в разуме, что над землей семь небес, семь кругов и шесть ворот солнечных? Почто так мудрено устроено? — вопрошал Святослав.
Один из гостей, говоривший разборчиво, но с излиха усиленным выражением голоса на иных словах, отчего Юрий заподозрил в нем греческого священника, степенно возразил:
— «Книгу Еноха» иудейские жрецы написали. Все басни и брехня сиречь…
— Нешто и Космы Индокоплова писания басни и брехня суть? — вмешался в разговор местный поп Иоаким.
— Николи нет! «Христианская топография» истинно толкует: небо над нами двойное, прослойка между ними водяная, а поверх верхнего неба, коего не видим мы, смертные, обитает Сам Бог.
— И ангелы?
— Нет, ангелы живут между небом и землей и катят по небесным кругам разные светила.
— И души умерших тут же, между небом и землей, — добавил Святослав. Услышав его речь, Юрий изумился про себя: во-о, умник! А тот продолжал: — Известно, земля — аки столешница меж гор и стены высотой до неба, а писания язычников Аристотеля да Платона, еще и Птоломея в вивлиофике брата моего покойного Кости имеются, но честь их не след, дабы в смущение велие христиан не вводить.
— Истинно, истинно, — подтвердил важный греческий священник. — Да и то: буди земля аки шар, то иные из людей должны ходить вниз головой!
Это замечание вызвало смех всех, кто сидел за столом. Даже и Юрий за дверью понял несуразность суждений неведомых ему темных язычников и тоже едва не рассмеялся. Подавив веселье, вспомнил, зачем пришел, намерился было шагнуть в палату, да какая-то непонятная сила удержала его, он развернулся и, неслышно ступая мягкими, без каблуков, подошвами сафьяновых сапог, спустился вниз.
— Скажи князю Святославу, что опосля я приду, а нунь он мне не нужен, — велел дворецкому и привычно, почти не глядя, закинул левую ногу на спину стремянного боярина, который стоял уже, согнувшись, у оседланного коня. Не погнал с места вскачь, выехал с подворья шагом, словно боялся помешать Святославу и его ученым гостям вести многоумную прю.
Потом узнал, что Святослав сделал обыкновением каждодневно честь книги и милостиво принимал ученых мужей, приходивших из Греции и западных стран, подолгу беседовал с ними и спорил. А еще пожалел запоздало Юрий, что в свое время не пристрастился, как братья Костя и Святослав, к чтению книг: ведь пращуры Владимир Мономах да Ярослав Мудрый небось еще больше чли книг, нежели даже Святослав, а потому и стали столь прославленными и почитаемыми во всех землях русскими государями. Отчего же случилось так, что Святослава Костя направил на верную стезю, а Юрий остался на обочине?..
Костя, брат! Как мало я вспоминал тебя! А если вспоминал, то лишь злое. Липица язвой во мне сидела и жгла. Что я делил с тобой? И страстотерпцы Борис и Глеб меня не вразумили. Их кротость и старшему брату покорение совесть мою не разбудили. Ведь у них со Святополком Окаянным было так же, как у нас с тобой. Святополк как старший право на престол имел, а отец отдал его Борису. Но ты не убил меня, как Святополк брата, а снисхождение к неразумию моему оказал. Кровожадности не было в тебе. Я же понимаю, что на Липицу тебя Мстислав Удатный раззадорил. Никто не звал его — сам напросился в покровители новгородцев и в заступника твоего старшинства, вел себя как имеющий право наказывать и награждать. Ярославу велел покинуть Новгород, а мне сойти с престола великокняжеского. Удивительно ли, что Ярослав стал надмеваться? Удивительно ли, что я сказал: ежели сам отец не мог рассудить меня с Константином, то Мстиславу ли быть нашим судией? Пусть Константин одолеет в битве — тогда все его. Ничему, видно, сравнения не учат да и на ум не приходят, когда надобно. Мало мы в детстве дрались. Потом наверстывали. Борис и Глеб только свои жизни отдали, не желая междоусобия. А мы сколько людей положили на кровавом пире? Это и мучает меня больше всего. Но хотелось бы мне сейчас поглядеть на тебя, Костя, и поговорить. Пусть недолго. Мало же ты прожил! Всего тридцать три года. И странно, только ты умер, как вся обида моя испарилась куда-то, ожесточение прошло и надсада исчезла. Чувство вины, глубоко таимой, и сострадание овладели мной. Хоть и целовал я крест на верность тебе, но примирение наше было неполным. Те два года, что оставались до твоей смерти, я избегал встреч, а если они случались, не мог в глаза тебе смотреть и старался не произносить твое имя. Не сумел я, как заповедано, возлюбить ближнего, как самого себя. Себя любил больше… Но дети твои, Костя, сыновцы мои, никогда мне престолонаследие в упрек не поставили. Они твою волю чтили. Хотя сам ты решение нашего батюшки покойного переиначил…
Отца прозвали Большим Гнездом, потому что во всех северных землях княжить стали его дети. Старость его была болезненна, и в последний год жизни он, чувствуя, что изнемогает, решил урядить своих сыновей. Старшему Константину принадлежал Ростов, который считался в прежние времена городом главным. Юрию был отдан Владимир, бывший пригородом Ростова. Однако в последние годы тяжба городов за старейшинство и главенство окончилась в пользу Владимира, и стольным стал называться он. В него в призвал отец старшего сына занять великокняжеский стол.
Константин был не просто болезненным от рождения, но еще привередливым и упрямым. Он не захотел расставаться с милой ему отчиной, не явился на зов отца, а передал с боярином:
— Батюшка! Если хочешь ты меня сделать старшим, то дай мне старый начальный город Ростов и к нему Владимир или, если тебе так угодно, дай мне Владимир и к нему Ростов.
Вот как любил он Ростов!
Отец второй раз послал за ним, и опять старший сын не повиновался. Отец осерчал, позвал бояр из всех городов, епископа, игуменов, священников, купцов, дворян и объявил, что наследником станет его второй сын — Юрий, которому он поручает великое княжение и меньших братьев. Все многочисленное собрание больших людей одобрило решение великого князя, а ослушника Константина заклеймило преступником. Сам он таковым себя не считал, разобидевшись, даже не поспел на похороны отца, а затем повел себя вызывающе враждебно.
Неужто лишь гордынность толкнула его на нелепый отказ переехать из Ростова во Владимир, занять отчий и дедин стол? А почему столь решительно поступил отец, разные люди по-разному думали. Юрий же Всеволодович стал задумываться и постигать истинную причину отцова решения лишь много времени спустя.
Не скажешь, что мал да несмыслен был тогда — вполне зрелым мужем принял он от отца княжество. Но жизнь как-то уж столь бурно закрутила с самой той поры, что ни оглянуться, ни дыхание перевести.
Только-только отпраздновали свадьбу Юрия, как отец и волю свою объявил, будто нарочно подгадал, будто подарок свадебный преподнес. И не уразуметь было сразу: окончательно его решение или он еще передумать может? Даже поговорить об этом с Костей не успели, как отец умер — внезапно, в одночасье.
Едва стихли плачи и причитания об усопшем великом князе, а уж собрались во Владимире перед княжеским дворцом люди знатные и мизинные, направили к Юрию Всеволодовичу послов с зовом идти на стол. Священники и миряне, бояре и дворяне, родичи и простые граждане целовали крест и присягали, называя его не только великим князем, но и государем, самовластием, царем, господином. Миг сладкий, да скоротечный.
Обряд посажения был выдержан чин чином, как установлено на Руси приличием и обычаем, однако Константин, оставшийся в Ростове, и с ним меньшой брат Владимир посчитали, что родовое право Юрия держать старшинство спорно и надобен некий ряд — уговор с братьями, чтобы почитали они все Юрия в отца место, а коли такового нет, то и прав на княжение у Юрия нет. Но Юрий верил, что занял стол по законному преемству, согласно отцову завещанию, его поддерживали в этом другие братья: Ярослав и Святослав.
Сначала противостояние выражалось в неповиновении, словесной пре и брани, а скоро вылилось и во брань ратную. Вспыхнувшая братоубийственная бойня оказалась столь позорной и жестокой, что ее, верно, долго станут поминать на Руси недобрым словом. Монастырский дьяк хоть и был лишь сторонним наблюдателем, но, правильно проницая случившееся, занес в Свод дрожащей рукой:
«Страшное было чудо и дивное, братья, пошли сыновья на отца, отцы на детей, брат на брата, рабы на господина, а господин на рабов».
Юрий Всеволодович потерпел поражение. Был он тогда самонадеян, недальновиден, жесток. Он отвергал всякие предложения мира и уступок, думая, что только силой меча можно заставить всех признать его отцом и господином.
Опасное брожение началось в первый день нового, 1216 года. Как донесли Юрию Всеволодовичу верные доброхоты, галицкий князь Мстислав Удатный, вместо того чтобы пойти, как раньше намечал, походом на половцев, повел вдруг полки в сторону прямо противоположную — на Новгород. Там решил искать очередную свою удачу.
Граждане Новгорода год назад призвали к себе князем Ярослава, брата Юрия Всеволодовича и зятя Мстислава Удатного, а теперь за что-то осерчали на него, стали творить бесчинства. Ярослав был, надо согласиться, нравом крутенек, не стерпел неповиновения и отъехал в город Торжок, решив его сделать столицей земли Новгородской, а Великий Новгород низвести на степень пригорода. Перекрыл дороги, не пропускал купцов с хлебом и товарами в Новгород, а там, на беду, мороз побил посевы, сделалась страшная дороговизна, голод, великая печаль и вопль.
Девятого апреля, в Светлое Воскресение, Константин со своим воинством пришел к Мстиславу, стоявшему с полками на реке Саре близ Переяславля-Залесского. Юрий и Ярослав с меньшими братьями Святославом и Иваном остановились на реке Кзе.
Под видом сохранения мира и непопущения междоусобной рати Мстислав велел передать Юрию Всеволодовичу такие лукавые слова:
— У нас с тобой нет ссоры, ссора у нас с Ярославом.
Брат пришел в великое негодование, обрушил на голову Мстислава все проклятия и ругательства, какие знал. Обзывал его страшными словами без всякого почтения к его достоинству, многочисленным победам, невзирая на то что князья русские его давно уважали и доблестям его воинским дивились. Ярослав, сдвинув каменные брови, рычал, подобно вепрю, что не позволит старому дураку порядок наводить и лжу испускать ядовитую промеж родных братьев. И такого тестя он на порог не пустит, внуков ему не покажет, дочери его — своей жене не позволит его отцом звать и другие проклятия призывал на его голову в виде грома разящего и прочих стихий. А новгородцев он, Ярослав, гладом проймет и векшину есть заставит и бобровину. Узнают, как спроть князя свово лаять.
Несмотря на то что шла Святая неделя, брат был как бешеный, бегал подле шатра туда-сюда, кулаком о кулак ударяя и всяко ино греша.
А сотский Ларион, князем Мстиславом присланный как гонец, стоял, губы поджавши, и слушал, все запоминая.
Стыдно было на это глядеть, но Юрий Всеволодович остался тверд и гонцу ответил:
— Мы с братом един человек, и клин промеж не вобьешь.
И Константин присылал послов из бояр почестных, немало еще слов было произнесено с обеих сторон — о мире, о пагубе братского кровопролития, однако ни у кого не хватило благоразумия уступить.
Завидя бояр ростовских, Ярослав, нечисто посмехаясь, говорил:
— Ну что ж, для пущего веселия послушаем глаголющих блядно.
Бояре только плевались и спешно ни с чем отбывали.
А Юрию Ярослав внушал:
— Какой же ты великий князь? Угомони их. Я тебя буду слушать, а их нет. Константин со Мстиславом в сговоре тайном. Он к нему сразу воеводу своего посылал сказать, что, мол, князь Константин кланяется вам, обрадован, услыхав о вашем приходе, и посылает вам в помощь пятьсот человек. Мстислав на тебя, Гюрги, двух братьев родных воздвиг, ну, а мы против них три брата рядом встанем. А то они тебя никогда слушаться не станут! Почему это Мстислав велит мне землю Новгородскую покинуть, а ты чтоб отдал город Владимир Константину? Не обидно ли нам этакое слушать?
На очередное посольство от Константина Ярослав ответил предерзко:
— Мира не хочу! Пошли — так ступайте! На одного вашего придется по сту наших, и вы теперь, как рыбы на песке, зашли далеко и видите беду неминучую.
Злобой его наконец и Юрий заразился и отвечал помам так:
— Пусть Константин одолеет в битве. Тогда все его.
Сойтись в поединке решили на равнинном берегу реки Липицы. Объединенное воинство Мстислава и Константина стало на Юрьевой горе. Внизу протекал ручей Тунег, а за ним вздымалась гора Авдова, на которой сбрались владимирско-суздальские дружины.
И снова начались переговоры. В душе Юрий Всеволодович колебался до последнего.
Мстислав прислал трех мужей со словами:
— Дай мир! А не дашь мира, то либо вы отсюда отступите на ровное место и мы на вас поедем, либо мы отступим к Липице, а вы на нас нападайте.
Юрий Всеволодович ответил:
— Мира не принимаю и не отступлю. Вы прошли через нашу землю, так разве этой заросли не перейдете?
Раззадорившись, Юрий и Мстислав вызвали из своих станов самых удалых дружинников, охотников подраться.
Нашлись такие. Вышли на поле, однако бились вяло и неохотно, а возвращаясь в станы свои, жаловались на холод и сильный ветер.
Да, никому не хотелось тогда взаправдашней брани. И поединка, какой был задуман, не состоялось: враги не сошлись в заранее обусловленном месте, а все продолжали чего-то выкидать.
Настоящее сражение вспыхнуло как бы случайно.
Мстислав вдруг велел своим полкам сниматься. Владимирцы, увидев суматоху в стане противников, не почуяли, что создается она нарочно, и решили ударить им в тыл. Но Мстислав и его союзные князья мгновенно установили своих ратников в боевой порядок. Владимирцы же сделать это не озаботились, вступили в жестокую сечу несогласованно и были разбиты наголову: много дружинников пало под ударами мечей и топоров, много утонуло в речках во время беспорядочного бегства.
Юрий с Ярославом бежали с поля боя в свои города.
Мстиславу Удатному на роду, видать, было написано проводить дни свои в седле на ратном поле. Он ввязывался в битву при всяком удобном и неудобном случае — сам напрашивался в союзники, сам иной раз разжигал вражду, чтобы в ней показать свое бесстрашие и свое понимание справедливости и мира.
Он знал до Липиды и затем вплоть до несчастной битвы с татарами на Калке только одни победы, ни разу не бежал с поля брани, ни разу не был повержен супротивником. Никто не видал его растерявшимся, сомневающимся и уж тем паче струсившим. И дело не только в его отважном сердце и сильной телесной мышце. Для него, как для птицы полет, было естественным состоянием упоение битвой, когда смешиваются кровь и крики коней и людей, падают слабые, торжествуют сильные, гремят мечи, блистают сабли, свистят над ухом стрелы, ржут и бьют копытами кони. На Липице он с обычной запальчивостью и увлеченностью, с бешеным натиском трижды пробился через ряды владимиросуздальских ратников, поражая направо и налево попадающихся под привязанный к его правой руке боевой топор.
Липицкая победа добавила ему славы, этого не могли не признать побежденные. Но, признавая ее, Юрий Всеволодович в трудных своих раздумьях о той постыдной рати не хотел, не мог согласиться с тем, что поражение его от Мстислава было предопределено. Слов нет, он большой стратег, Мстислав, и удал, и удачлив, но на Липице он не должен был побеждать. На стороне Юрия и Ярослава были и силы, и выгоды положения. А что на стороне Мстислава и Константина?
Старый владимирский боярин по прозванию Творимир уверял, что на их стороне правда, освященная старыми обычаями, и поэтому они победят. Было это в канун битвы, когда Юрий Всеволодович с другими князьями и боярами учинил в шатре пир, сам попросил Творимира сказать напутственное слово. Мрачно выслушали пирующие слова старого боярина. Опасная тишина повисла в шатре. Ее нарушил сотский с лицом, перекрещенным шрамами:
— Что-то не упомню, князья Юрий и Ярослав, чтобы при отце вашем иль деде кто-нибудь вошел бы ратью в нашу Суздальскую землю и вышел бы из нее цел.
Молодые бояре оживились, согласно загудели:
— Верно молвишь! Хоть бы и все другие русские земли пошли бы на нас, хоть Галицкая, хоть Черниговская, хоть Киевская.
— Пусть бы пошли, ничего бы с нами не поделали, а что эти полки — тьфу!
— Да мы их седлами закидаем!
По этому случаю вновь наполнили чаши и кубки крепким медом, веселье вскипело и поднялось такое, будто супротивники за поросшим осокой ручьем уже разгромлены. Подпортил общую утеху только ворчливый Творимир:
— Не глядите, что их меньше, чем нас, знаете ведь, что их князья мудры и храбры, а мужи в бою дерзки. Про Мстислава уж и не говорю, ему храбрость дана паче всех, слух, о нем по всем землям прошел.
Юрий с Ярославом почли себя уязвленными — им ли — храбрости занимать!
— Паче слуха — видение, — поучительно объявил Ярослав. — Выйдем ужо на судное поле, поглядим, так ли оно, как ты твердишь.
— Он языком твердит, а мы слово свое к пергаменту прилепим! — решил Юрий. — Позвать сюда дьяка!
…Ох, кабы знато было, кабы знато!
Дьяк вошел, привычно и споро опустился коленом на киндячную полость, положил на стегно себе дощечку с пергаментом, взял очиненное перо, держа на отлете пузырек с чернилами, вскинул глаза на Юрия Всеволодовича с немым вопросом.
— Пиши… Делим мы волости врагов побежденных меж собою согласно и по заслугам, владимирские и ростовские земли великому князю, это, значит, мне. Князю Ярославу — Новгород, а Смоленск — брату Святославу. Киев… кому — Киев?
— Да ну его! — Во хмелю братья сделались великодушны. — Заколодела и замуравела дряхлая столица. Отдай ее Ольговичам. Новый стольный град есть на Руси!
— А Галич давай себе заберем!
— А что? Город преизбыточный и преобильный, он Мономаховичам нужнее, нежели Ольговичам.
Поделивши таким образом землю между враждующими потомками единого рода Рюриковичей, скрепили грамоту печатями. Довольные собой, снова взялись за мед и прочашничали до самого рассвета.
Мстислав же в это время трезвился и бодрствовал, уряжал полки к бою.
Не послушали Творимира, а ведь не спроста молвится, что старый ворон не каркнет даром: либо было что, либо будет… Не только не закидали седлами врагов, но сами вовсе без седел, охлюпкой, не приличествующей князьям, помчались Юрий и Ярослав с поля брани.
Мстислав шел сугоном не вборзе, хотя Константин и очень торопил его. На третий лишь день подошли к Владимиру. Константин в нетерпении рвался начать его осаду немедля. Но в княжьем дворе в самую полночь с воскресенья на понедельник вспыхнул пожар, и Мстислав напомнил, что по древнему русскому обыкновению нельзя во время пожара овладевать городом, как нельзя проливать кровь в Великий пост. Через день опять загорелось в городе — не иначе приспешники Константина старались, — снова Константин желал начать приступ, но Мстислав снова отговорил его. Юрий Всеволодович не мог не оценить такого великодушия да и сам опамятовался, принял ответственное и разумное решение — выслал поклон к осаждающим князьям и велел передать:
— Не делайте мне зла сегодня, а завтра я сам выеду из города.
Так и поступил. Явился с меньшими братьями ко Мстиславу, поклонился ему и Константину, поднес дары памятные и сказал:
— Вы победили. Располагайте моей жизнью и достоянием.
По слову примирения Мстислав распорядился: Константину — Владимир, Юрию — волжский Городец.
В один день подготовили ладьи и насады, в них сели Юрий со своей княгиней и детьми, владыка Симон, дружина и весь княжий двор. Загрузили довольное количество припасов на всю долгую дорогу вниз по Клязьме в Оку, а из нее в Волгу, по которой придется выгребать против течения. Вместо великого княжения предстояло теперь Юрию Всеволодовичу володеть и властвовать волостью.
С Ярославом попрощались хладно, едва ль не сквозь зубы: победа объединяет, поражение разъединяет, — смотреть не хотелось друг на друга. На домашних и то было трудно поднять глаза.
А Ярославу было все нипочем, он только негодовал, но нимало не стыдился. Прискакал из своего удела во Владимир и принялся как ни в чем не бывало, как и не битый, грозить тестю: всячески, мол, тебя уем и лаять буду тебя до смерти. И Константина, переезжающего в великокняжеский дворец, бранил непотребно, обещая ему кары небесные за несогласие с отцовским завещанием. И Святослава бранил, исчезнувшего, не прощаясь, в свой городок Юрьев-Польский. Ногами топал, брызгался и за бороду себя дергал с яростию.
Бояре, дворяне, дружинники переносили превратности с покорностию, только тихо горевали о родственниках, погибших на Липице.
А Мстислав сказал Ярославу, что такое ему исделает — зять препротивный ввек не избудет.
Пря межродственная не утихла, лишь до поры затаилась. Ярослав в ответ на обещание тестя предерзко плюнул и сапогом растер.
Леонтий нашел в лесу можжевеловую поляну, набрал из-под снега ягод и жухлых стеблей и окуривал каждый вечер землянку, как лекарь советовал: всякую, говорит, погань выгоняет, болеть не будете. За месяц жизни на морозе, и правда, никто не заболел. А главное, дух приятный шел, хотя ночевали здесь мужи, плохо мывшиеся и неумело обстиранные. Мыла захватили не в достатке. Всего не унесешь и не предусмотришь. Баньки, конечно, в первую очередь срубили, но холодные и без пара. Не все и ходили-то в них: намоешься — и опять на мороз? Но терпкий, навязчивый, хороший запах можжевельника делая ночевку вполне сносной. Лесной воздух, работа, еда горячая, сытная в такой крепкий сон укладывали, что до утра на одном боку спали, не поворачиваясь.
Не то было нынче. Ничем не тревожились, не заботились, а просто не спали, и все: позевывали, почесывались, постанывали, храпеть не храпел никто.
— Ты чего, Лугота, покряхтываешь? — сказал Леонтий.
— Да как не вздыхать, дядя?
— Он смолоду такой охохонюшка, — подал голос Губорван.
— Об Ульянице скучашь? — ласково спросил Леонтий.
— И о ней думается, и мозоли сорвал на руках, садьно теперь кроваво.
— Тогда и на битву нечего ходить. Сиди дома, — сказал Губорван.
— Дома у меня нету. Я ведь сирота, братцы, таимчище. Мать меня, вдовствуя, родила.
— Такой умысел о тебе, таково твое испытание, — отозвался из угла монах.
— А вот Даниил Галицкий, зять Мстислава Удатного, на Калке младеньства ради и храбрости не чуяша раны. Наклонился к реке попить, глядит в воду, а сам весь изрубленный: и чело, и плечо развалено наискось.
— Говорят, зело доблестный? — молвил монах.
— Куды-ы! — подтвердил Леонтий. — А уж какие округ стоны и вопли, вспомнить страшно. Кого порубят, он упадет, еще и кони его стопчут. Они чего понимают, что ли? Сами друг друга в ярости грызут. И по им кровь течмя идет. Кони и те все в ранах-то.
— Вы вот смеетесь надо мной, что в тако время задумал жениться, — начал опять Лугота. — Ульяницей утыкаете… Лисицы норы имеют, и птицы небесные — гнезда. Гоже ли сироте одному маяться!
— Да мы ни за чем, просто для разговору споминаем, — утешил его Леонтий. — А поп-то ее согласен?
— На Красную горку, говорит, повенчаю.
— Значит, к ним пойдешь? — спросил Губорван.
— А что же? — поддержал Луготу Леонтий. — Собой он, видится, человек тихий, смирный, не лается, как ты. Не говорит ничего, опричь того, что если спрашивают, то ответ дает. Ha-ко тебе, жених, хлебца. Отогрелся у меня за пазухой. С трапезы захватил. Может, твоя Ульяница и пекла? — Леонтий нащупал его руку в темноте, вложил в ладонь мягкий ломоть.
Хлеб в стан подвозили из окрестных деревень и городков. Хоть и отужинали невдолге, слышно было, как жадно захрустел отрок поджаристой горбушкой.
— А ты мнячка, Лугота, обжора! — опять поддел его Губорван.
— Молод, растет еще, вот и хочется все время есть, — заступился Леонтий.
— Окуньков бы завтра наловить, — помечтал монах. — Но червя в наживу надо.
— Это по-вашему червя! А мы, владимирски, для окуня накваску тестяную берем али мел.
— Еще бы сочиво с медом! — продолжал монах. — Елико его есть приятно с уксусом!
— Молога столь извилиста, что на одном плесе кашу сваришь аль уху, потом плывешь целый день, а ночевать остановишься как раз напротив места, где кашу варили, — рассказывал бывалый Леонтий. — Очень тихая река и разливы большие. А Сить еще тише. Заросла вся. Сить и есть камыш по-тутошнему.
Впустив слабый отсвет снегов, вернулся в землянку ратник, который говорил про себя, что он — Невзора.
— Ты что, лунствуешь? — спросил Губорван.
— Душа моя любодейна, тело все скверно и ум нечист, — почти простонал Невзора, валясь куда-то в темноту. — Надоело-то как! Баба из ума нейдет.
— У нас был такой на селе, мучением одержимый, — сказал монах. — Как новомесяц, он бродит, пену из уст пущает. А сам спит.
— Да не лунствующий я! — воскликнул Невзора. — Надоело тут торчать, как гнилой зуб в роте. Ведь я лучник, оружейник. Стреляю-то плохо, а делать умею. Вот возьмем лук! Дерево на пару гнешь, так? Козлиный рог распилишь повдоль и на концы лука подкладываешь, укрепляешь их. Потом еще зазубрины, чтоб тетиву накладывать. Тут искусность и навык нужны, чтоб лук поделать. Его и расписать можно золотом. Тогда он на солнце играет и смеется.
— Вишь, какой ты непростой человек! — одобрил Леонтий. — А мы только научены землю орати да кашу варити.
— Да ты ведь во многих походах бывал? — Лугота доел хлеб и теперь старался навести старика на то, что занимало его собственные мысли: успеет ли он до битвы жениться?
— Поварил, поварил каши-то на своем веку, — воодушевляясь, проворчал Леонтий. — Повидал горя. У князя Юрия было на Липице тринадцать стягов, а труб и бубнов шестьдесят. Это сколько же народу? У Ярослава — семнадцать стягов, а труб и бубнов — сорок. И всех накорми! И вот пошли-пошли полк за полком, бия в бубны, трубя трубами и в сопели играя. — Кашевар даже попытался всю эту музыку изобразить, но засмеялся, что-то вспомнив. — А князь Ярослав во время битвы и шелом с кольчугой потерял, то есть бросил кольчугу, чтоб легче бежать. А шелом потерял, да… Шелом же обложен был серебряными накладками позолоченными — просто глаз не оторвешь! — на передней архангел Михаил обретается. Так и не нашли, слышь, после битвы. Может, утащил кто. Мало ли бесстыдников-то? Никто и за сором не почел бы. Ведь старинные князья как говорили? Если побежим и сами спасемся, а черных людей оставим, то грех будет нам. А тут чего? Только мы полководцев наших и видали! У них по четыре заводных да дружинники. А у меня мерина, может быть, убили. И шапку я сронил где-то. Сшибли ее с меня… Тогда Константин перестал топыриться, что в Ростове, мол, хочу сидеть, и стал сидеть во Владимире тихо.
— Ничего не поймешь, — сказал недовольный Невзора. — Кто хороший, кто плохой?
— Ярослав, который шлем потерял, был хороший? — спросил Лугота, сочувствуя княжеской утрате, а потере шапки Леонтием не сочувствуя.
— Дык как сказать? — с важной задумчивостью протянул старый кашевар. — Однажды взял и затворил торговые пути. В Новгород хлеб не пропущает, во Псков — соль. Вот и суди, хороший аль нет? Засел с дружиной в Торжке и дороги перекрыл.
— И что новгородцы? Помирали?
— Пока немцы им не подвезли, конину ели, по полгривне, слышь, глава конячья стоила на торгу, псину ели и кошек, и мох, и сосну, бересту с берез и просто листья. А соль была почти гривна за пуд. Когда немцы из замория с житом пришли, новгородцы уж на кончине были. А знамения тогда прямо замучили: то солнце в месяц претворится, и явятся по сторонам его столбы червлены, и зелены, и сини, то огнь сниде с небес, аки облак велик, то земля потрясется в самую обедню, церкви-то и повалятся, а в трапезницах ястие и питье, что к обеду приготовлены, все камень перетрет. А когда татарове взяли булгар, тое же лета солнце совсем погибе по всей земле. Как раз князь Юрьи оженил сынов своих Володимира и Мстислава. Люди уж и с жизнию прощались. Тут венчание идет, а иные вопиют с плачем ко Господу. Перемешалось все, как у меня сейчас в голове.
— То-то и оно! — наставительно заметил монах из угла. — Путаешь все. Иные от глада и мертвое трупие ядаху.
— Неуж трупие? — ужаснулся Лугота. — Сколь тяжек глад!
— А как пустынники-то жили? — возразил монах, как бы даже торжествуя. — Всю жизнь вкушают помалу и не говорят, что глад, что непереносно. Их трапеза чиста: хлеб да вода. Ангелы, с небеси трапезу сию видя, веселятся и наслаждаются. А то привыкли брашно с маслом деревянным и с луком, с укропом да с чабером. Сегодня вон кашу с мясом трескали. А ведь пост!
— Бывало, бывало богато и много различно, — с улыбкой в голосе произнес Леонтий. — Приходилось в походах готовить не одну кашу, а тетеры и гуси дики, и рябцов наловим силками, тако же голуби, кури по деревням пымаем, печени вояки наделаем да еще с патокою, эх!.. Был у меня тогда мерин буролыс, с отметиной у гривы пятнами белыми, пяти лет и шапка суконная с околышами и меховыми оторочками.
— Хорошо вам, владимирским, при князе Юрьи-то жить! — позавидовал Губорван. Он был мечник. Верхняя губа у него когда-то пострадала в бою, рассекли ее до ноздрей, и она срослась рыхлым рубцом, что очень портило ратника, если бы не густо-синий взгляд из-под низких бровей. А еще он все время как-то пожимал лицом, как бы дергался.
— Не скажи… Не так, чтоб совсем мирно. Когда после смерти Константина княжение вернулось к нашему Юрьи, собрались ростовские хоробричи. Были от веку таки исполины, человеки именитые. А главный у них Александр Попович. Собрались и решили: будем служить единому князю, а то все будем перебиты из-за междоусобий. И посадские люди многие помышляли о сильном князе, чтоб мир был и покой, чтоб защита была, а не даяние промеж себя.
— И что ж хоробричи? — затаив дыхание, спросил Лугота.
Голос у Леонтия потускнел и съехал:
— Пошли киевскому князю служить. На Калке все семьдесят погибли.
— Таки-то удальцы! — с жалением воскликнул Лугота.
— Тут же и бродники с татарами пришли: ну, бродяги и сволочь разная с Дону. И воевода Плоскиня у них. И тот окаянный воевода целовал крест честной Мстиславу Удатному и обоим князьям киевским, что их не убьют, и солгал. На их телах пир тогда устроили победный. А они еще вживе были, не до конца померли… Да, отнял Господь у нас силу, а грозу, страх и трепет вложил за грехи наши.
— Какие ж знатцы провели по землям русским татаров этих?
— Нашлися предатели преподлянские. Из страху иль корысти, но вели ловко, дорогу хорошо ведая. И заметь, зимой вели, а не раньше, не позже. К весне самый раз прибыли.
Тут заговорил молчавший до сих пор Губорван:
— А моя меня будит, только рассветало. Тараканы, мол, из подпечья уходят. Течмя текут ручьем к порогу. Я говорю спросонья, пошто, мол? А она: слышь, шум? Это они шуршат. Совсем из нашей избы уходят. К беде. Я ее примял — спи! А утром, хвать, прибегают — собирайся, князь велит. Татары каки-то землю нашу зорят… Чую, не вернуться мне.
— Почему так? — робко спросил Лугота.
— А печаны-то? Не зря они от нас сбегли. Овдовеет моя, — сказал Губорван и тихо заплакал.
— Молись Николаю Угоднику, заступнику от мечного посечения, — молвил чернец.
— А может, на меня копье наедет иль стрела? — грубо возразил, перестав плакать, Губорван.
— Ныне какие зависти злобные возводит дух неприязни и мечтания творит, душу лукавством мучает, а тело — ужасом! — кротко сказал монах.
— Можа, татаре суть антихрист много лик? — предположил Лугота.
— Не суди о том, что разум твой вместить не могий, — осадил его кашевар.
— А в Григорьевском монастыре читали, что антихрист как бы медведица и три ребра в устах держит.