Глава первая. Позор
ретьи сутки новогодья, четвертая неделя Великого поста, а о весне и помину нет. Ничем она себя не оказывала, ни проталинкой, ни сугревом полуденным, будто не могла протолкаться сквозь серую наволочь небес. Солнце не являлось с самого Крещенья. Завтра — Герасим-грачевник, но о каких тут грачах речь? Зайчата-настовики будто и не родились нынче, и лисы не мышкуют, чем только живы? Весь лютый сечень валили снега и сейчас продолжали висеть сплошными пеленами. Леса занесло по самые кроны, стволов не видать. Ели рядами белых шатров держали снежную тяжесть на растопыренных лапах, молодые березки утонули вершинами в сугробах, простирая длинные, в укутке, ветви в одну сторону, по ветру, отчего они изогнулись мохнатыми сводами. Бурелом полностью укрыла нетронутая пышнота — ни звериного следа, ни вскрика. Беззвучие. Бездвижность. Ни прыг, ни скок, ни человечья мовь не тревожили тишины, глубокой и робкой, какая была, наверное, в самом начале Божьего умысла о природных основаниях: стихии сотворенны, еще в бессознанье своего величья, едва дышали, еще не смели обнаружить силы, в немотном покорстве прирастали, не зная целеполагания Создателя и своего назначения.
Но такая была литургическая торжественность в замершем замнем царстве, такая благостройность после недавних бурь, что не могла душа не чувствовать таинственного смысла этой прикровенности. Нельзя тронуть озябшую еловую лапку, высунувшуюся из-под снеговой толщи, чтобы не вызвать обвала, который бесшумно и мягко похоронит тебя в пушистом плывуне.
Река Сить невелика: в самых широких местах не больше десяти саженей, почти в любом месте легко перейти ее вброд, лишь в омутах глубина порой до восьми аршин доходит, и по левому берегу ее собравшиеся из разных мест Руси воины и ополченцы с сотскими и десятскими продолжали долбить мерзлую землю ежедневно, укрепляя защитные валы и прокладывая переходы между землянками. Вгрызались в землю глубоко, строились и обживались крепко — как кондовый бор, пустивший корневища в земную глубь.
Великий князь заступ в руки не брал, но ему и без того забот хватало. То в седле, то пешим он появлялся и на земляном валу, и в лесу, где хоронили от зверья да лихих людей припасы, оружие с броней, и на льду реки, где велись рыбные ловы, и на тайных тропах, по которым подходили ополченцы, тянулись обозы. Он хорошо знал эти дремучие леса с медвежьими берлогами и волчьими логовами. Знал их в летнюю знойную пору, пропитанные смоляным духом, с посвистом птиц и стуком дятла, бывал тут и осенней грибной порой, и в зимние голубые дни с ядреным морозным треском. Он полюбил эти места еще со времен первых походов с отцом, было ему здесь всегда привольно и радостно чувствовать свою молодую и дерзкую силу. Потому-то и выбрал реку Сить и ее раменные леса, звал сюда русских князей с их дружинами и очень верил в удачу.
Юрий Всеволодович глубоко потянул пощипывающий ноздри лесной воздух, плотнее запахнул пластинную шубу из собольих хребтов, пошел вдоль загороды.
Бревна — половинники, с которых не срезан горбыль, смерзлись. Составлены высоко, на коне не перепрыгнешь. Да что на коне! Тут никакому коню не подобраться, любому — снега по грудь. Схоронились надежно… Это на своей-то земле схоронились! Уже месяц стояли в лесах. Ожидали подмоги из Новгорода. Всюду разосланы гонцы великокняжеские. Ответа — ниоткуда. Будто оцепенела вся земля Русская — ни отзыва, ни стона, ни жалобы. Тяжко было на душе, смутно. Томило неведение, думалось: Господи, у Тебя день как тысяча лет и тысяча лет как один день. Не вынести такого счета времени смертному человеку. Все будущее знать хотим и гадаем о нем. Но если б вдруг знать — как жить тогда? Ведь не сможем? Ослабнем духом и убоимся. Сохрани же неразумие наше, ибо оно — милосердие Твое, и скажи волю Твою для вразумления нашего.
На кучах хвороста, наготовленных повсюду для разжигания костров и разводу мышей, брошены были поперсы — конские нагрудники из козлиных шкур. Тревожность обеспечивает порядок. А тут, видно, привыкли к неизвестности: ни друга, ни врага не объявлялось, настороженность стала падать, прошел первый испуг, приувяла готовность к отпору, все чаще ополченцы да и сами воины стали задумываться о доме, об оставленной родне. Мечта прокралась: может, обратно жизнь прежняя воротится? Отмщение, конечно, хорошо бы, да кому отмщать-то? Нету никого в округе. Завязли в снегах по воле княжеской и сидим незнамо пошто. Догадывался Юрий Всеволодович, что бормоток такой бродит: отходчивы русские и беспечны. Попервости с жаром откликнулись, кинемся-де с охотою землю от грабителей защищать, но прошло время — и бездействие расхолодило людей: кого ждем, кого ищем, кто нам грозит? Так недалеко и до уныния. А начнут унывать — и вовсе оробеют… Каки таки татаре? Откудова им взяться? Что им до нас? Приходили когда-то, годов десять — пятнадцать назад, не упомнишь уж… Так их комета хвостатая привела, не иначе как через комету то нашествие приключилось… А теперича ни знамения не наблюдается, ни известиев достоверных не поступает. Слухами князья пужали, чтобы войско собрать побольше. Давно, вишь, битвами не тешились, в пирах затучнели.
Кажется, только самого князя сжигало нетерпение и гаев: где же новгородцы, что медлят? Почему молчит стольный град Владимир? Ведь там сын оставлен. Что Москва? Что Коломна? Там еще два сына.
У загороды валялась полузасыпанная шагла — лестница в одно бревно с вырубками. Юрий Всеволодович приставил ее к тыну, влез, срываясь сапогами, выглянул поверх в начинающие сгущаться сумерки. Слепое; еще беззвездное небо. Тишина. Безветрие. Чуткому уху послышался едва уловимый некий шелест как бы, то ли шорох. Внизу под тыном князь увидел, что вытянулись из сугроба прошлогодние бустылья. Значит, здесь, на теплом угорье, начали оседать снега. Почему-то от этого первого малозаметного знака перемен остро кольнуло предчувствие близкой опасности. Но напрасно напрягал он зрение: на белесом небесном полотне проступали лишь спутанные ветки в снежных лохмотьях. Да, глухо — что с тверской стороны, что с ярославской, а больше и ждать, похоже, неоткуда, ни своих, ни чужих.
Юрий Всеволодович спрыгнул на глубоко протоптанную тропинку, обрушив лестницу. Чуть потягивало дымом. Вдоль Сити обозначились бледные огни теплинок, доносились удары об лед: разбивали полыньи, брали воду для вечернего варева. Морозы, крепкие с самого Сретенья, чуть отмякли, снег опять трушился на лицо, теперь совсем бесплотный, тихий.
За свои пятьдесят лет многое ему довелось пережить и повидать, но впервые жизнь больше не казалась бесконечной, почему-то все отчетливее наступающая ночь представлялась последней. Князь гнал от себя эти мысли, зная, что они ослабляют дух, а сейчас нужны сила и терпение. Что бы ни случилось, какие бы испытания ни сулила судьба, — только сила и терпение.
С первых дней стояния здесь, в междуречье Сити и Мологи, обустраивали воинский табор и ждали, ждали, ждали: вот-вот подтянутся дружины со всех княжеств, но, кроме племянников, так никто и не подошел. Нельзя было тянуть с возведением защитных валов и скрытых переходов между землянками, поэтому, несмотря на февральские вьюги, воины вместе с боярами и воеводами с рассвета др темноты долбили мерзлую землю, строили засеки, укреплялись на случай неожиданного нападения. Ополченцы, которых собрал Юрий Всеволодович в Ярославле, Ростове да Угличе, никогда еще ни татар, ни каких иных иноземцев и не видывали, лишь вспоминали да повторяли друг другу отрывочные, полузабытые рассказы очевидцев. Противоречивые слухи одних устрашали, ввергали в беспокойство, другие принимались спорить о том, чего толком не знали. Великокняжеский воевода, он же тысяцкий, Жирослав Михайлович уверял, что татары суть выходцы китайские, оттого, мол, узкоглазы и лица имеют плоские. Епископ Ростовский владыка Кирилл поучительно его поправлял, что не ведомо сие никому; не то что нам или свеям не ведомо, даже греки иль другие немцы в неизвестности, что это за народ. Одно достоверно: дики они, грабежом да скотоводством кочевым живут, а на головах у них плеши сини.
Юрий Всеволодович не однажды уговаривал владыку отправиться в епархию, но тот, побывав со свитой в монастыре на Белом озере, пришел с белоозерским полком к великому князю и теперь упорствовал, что должно духовенство пребывать с воинством для молитвенного споспешествования. Толсто-округлый станом и румяный от вольного воздуха Кирилл вел себя необыкновенно деятельно, высокий голос его разносился, кажись, повсюду, и хоть кончик носа у него приморозился и почернел, был владыка весьма бодр и неутомим в перенесении непривычных трудностей. Всех заметно приободряло его присутствие, его постоянная, неистребимая улыбка и столь необычная для его сана всегдашняя даже и веселость. Кто бы ни взглянул на владыку, видел, что человек сей счастлив вполне в каждом дне своем и за все Бога благодарит во все времена, как отцом Церкви Златоустым наказано, да не всем дано исполнить. Иные из духовных предполагали, что тихое сияние и безмятежность ниспосланы епископу Кириллу как сугубая благодать свыше. Он никому никогда не возражал, но никто б не осмелился утверждать, будто владыка хоть в каких-то правилах нетверд; более того, не замечали ни миряне, ни священство, что сами ни разу не имели случая или охоты ему поперек молвить. Наконец и великий князь перестал настаивать, чтоб ростовский владыка отъехал, хотя мрачное необъяснимое предчувствие порой охватывало его при взгляде на светлое лицо монаха. Открытость и доброе расположение Кирилла не были суетными, хотя он вникал во все дела и заботы.
— Зверье мы все распугали, — сообщил он князю как радостную весть. — Разбежались по округе и кабаны и лоси. Одне волки остались. По ночам вкруг загороды сидят и воют и воют. Не иначе, желают лошадкой полакомиться. А обозы ноне с утра ушли, ты не печалься, Юрий Всеволодович. Распростались и ушли: на Бежичи, на Городок, на Рыбаньск. Всего нам оставили в полноте: и хлеба, и мороженины, и зерна-сена — лошадкам. Надолго теперь хватит. Подойдут новые копья — и для них пропитание в избытке. Хоть до Пасхи можно ожидать.
— Растает мороженина до весны, — хмуро бросил князь. — Крупна, что ль, рыба-то?
— И туши многия, князь. Я разрешил, хоть и пост. Поскольку поход и морозы, для поддержания сил разрешил я воинов от поста. Дурно не то, что в уста, а то, что из уст. Пущай варят и вкушают. Соли запасы тоже пополнили. Завтра суббота, не забыл? Я у тебя обедаю! — с лукавством напомнил владыка. — Утешение-то наказал готовить?
В обычной жизни на Велик пост по субботам и воскресеньям русские князья часто приглашали к себе на обед монашескую братию с игуменом, что и называлось утешением. Во дворце-то ели слаще.
— Не бывал у тебя никогда, а страсть хочется, — продолжал шутить ростовский епископ.
— Сам гляжу, к кому пойти, — выдавил наконец улыбку Юрий Всеволодович. — Кто у нас тут побогаче, из бояр-воевод? К тому и направимся… если живы будем.
Кирилл как бы не понял намека, закивал согласно.
Каждый вечер, пока не ударили в деревянное било к молитве, обходил князь военный стан. Уже давно все хорошо управлено и изготовлено и воеводы наблюдательны, но все-таки свой глаз надежнее. Сыстари заведенный порядок сохранялся и здесь: вставали затемно, обедали задолго до полудня, а в полдень ложились отдыхать, следуя совету еще Мономахову. Зато наступление ночи встречали без усталости, и ночная сторожа несла службу без тягости: устраивались в заметенных скрадках столь ловко, что свой не углядит, не то что враг. Лишь свист едва слышный да легкий снеговой взмет встречали приближение великого князя: мол, тута мы!
— В овчинах ли сидите? — спросил Юрий Всеволодович.
— Угу, — донеслось из белого стожка вместе с молодым задавленным смехом.
— А то я наказывал без овчины не ставить в ночь. Глянь, поморозитесь.
— Через три дни Василий-капельник, «закинь сани на поветь», медведи просыпаться начнут, — опять со смехом донеслось из заколья.
Молодой разумок — что вешний ледок. Вбаклажили себе в голову, что на скорый бой идут, а если бой и не быстро грянет, весна вот-вот нагонит. Шли вой ярославские, ростовские, угльчские в бараньих шубняках да в мохнатках — в меховых рукавицах, но иные обнаружились в ватолах нестеганых, особливо молодяки да бедняки. Уж только в таборе разглядели, в чем они явились. Ну не обратно же их отсылать?
— В сече резвее будут, коли доведется. Живее бечь и легше, — уверял Жирослав Михайлович. И на грозный замах князя: — Оружие у них востро да тяжко, и сами ухватисты, а озябши, только сердитей станут. — Лукав главный воевода, и шутки его колки, но сам отважен, в смушковом сизом тулупчике глядит как младень.
Юрий Всеволодович хотел попрекнуть его, что нагрудники конские по сугробам раскиданы, но передумал, лень стало мелочиться, сказал вместо этого недовольным голосом:
— Все румянеешь?
— Жирослав еще молодец на овец, только на врагов — Нездоров, — мигнул воевода белыми, как у порося, ресницами, не выпуская улыбку на лицо. Он всегда так шутил.
— Да-а, соключила нас беда, и незнамо, на сколь долгие года, — вздохнул Юрий Всеволодович, и голос у него озноб-но дрогнул. — А мне что-то и впрямь… не по себе. В сон, что ли, клонит? Даже говорить нету охоты.
— Так вздремни, ляг пораньше.
— Какое! Ни после обеда, ни в ночи нейдет отдых ко мне. Веки перстами насильно опускаю, отпущу персты — веки опять настежь, опять лежу вытаращиваюсь… Хороши ли нонь обозы приходили?
— Да это уж моя тягость, — по-свойски грубовато прервал воевода, жалея великого князя. — Во все-то не вникай сам, чай, и мне доверяй немножко.
— Гонцы? — без надежды спросил Юрий Всеволодович.
— Нету. Ни следка в лесах, ни колыханьица. Вчера, правда, половец один прибег из Новгорода.
— Что же ты молчишь, холоп? — Князь хватанул воеводу за грудки, за пушистые отвороты тулупчика. — Тебе ведомо, как новгородских вестей жду?
— Да пошто тебе вести эти? — дерзко вскинул свинячьи круглые глазки Жирослав Михайлович. — Донес, там о Святках свадьбу праздновали племянника твоего Александра с дочерью половецкого князя Брячислава. Этого ты ждал? Утешился? — Воевода плюнул на снег, высказав тем свое негодование.
— А…а…а брат Ярослав? Что же, не даст помощи?.. Племянник это хорошо, но войско я прошу. Иль не в силах Ярослав подсобить? Аль не известны ему судьбы Рязани и иных ее городов? Свадьба хорошо, коль приспело, но сейчас враг таков, что совместно надо, желательно. — Пальцы князя ползли по отворотам воеводского тулупчика, под задравшейся бородой страшно ходил острый, в черных волосах кадык. — Как же это? Вот так брат родной! Ему что же, не касаемо?
— Во-первых, судьбы Рязани да там Пронска, Зарайска, Ижеславца покамест неизвестны доподлинно, — возразил воевода и выдернул тулупчик из княжеских рук. — Подошли к ним татарове — еще не значит, что взяли. Может, уж давно вышел из Коломны молодой князь Всеволод да и гонит их прочь и слава встречь сыну твоему восстает.
— Как заря, да?
— Как заря красная — да, а что? — несколько опешил главный воевода.
— Зачем слова пустые бросаешь и утешения раскладываешь передо мной, как перед женщиной? Сам веришь ли тому, что говоришь?
— До самого последнего надеяться будем и в твердости пребывать, — наставительно и даже с вызовом ответил воевода, потом, оглянувшись, понизил голос: — Аль предчувствие имеешь какое? Не таись передо мной-то!
— Уже месяц, как вышел сын из Владимира с Еремеем Глебовичем встречь татарам. И все ни слуху ни духу? Сам ранен, так воевода известил бы. Как все разрешилось-то? Отогнали или сами головы сложили?
— Мыслимо ли, князь! Еремей Глебович и могуч и искусен, и сын твой в самой поре молодеческой. Помнишь, как славно ходили вместе на мордву?
— Мордва не татары, и повадкой, и срядой, и числом — не сравнить. Ведь говорят, их — тьмы.
— Но ведь и мордвов замирять было непросто!
— Они более умом заметны, нежели доблестью ратной. Тут совсем другое. Сейчас все в сомнении. Затаились по уделам и — взывай не взывай к ним, ни один князь ни одной пики не кажет.
— Но ведь племянники пришли с тобой! И бояре пришли, и тиуны, и гридни, и мечники. Сколь велико наше войско! Смотри-ка, целый город в лесу схоронили.
— Ты еще о конюхах и стремянных забыл… — усмехнулся Юрий Всеволодович. — Что ты мне про племянников? Они все равно что дети мне, сызмалу на моих руках остались, все трое. Васильку — девять лет, а он старший самый. А младшему вообще было четыре года. Он и отца-то не помнит. Я ему — отец. А братья мои где? Где Ярослав, надежа моя? Сына женит!
— Слыхать, так, — понурившись, поддакнул воевода.
— Где брат Святослав? Пошто медлит? Иль душа его мою душу не слышит? Или столь часто я его просьбами о помощи тревожил, что он устал от них?
— А ты Калку помнишь? — тихо сказал воевода и потугше укутал себя в тулупе. — Помнишь? А теперь на Ярослава гневаешься?
— Не то совсем — совсем другое, Жира! — торопливо возразил Юрий Всеволодович. — Пошто Калку сейчас поминаешь?
— И не хочется, да вспоминается. Ведь ни суздальских, ни владимирских полков в южные степи ты не отправил.
— При чем тут это? При чем Ярослав? Там князь Мстислав Удатный бился.
— Но ведь ты не отправил! — с нажимом повторил воевода и опять поморгал короткими ресницами.
— Мы не успели! — запальчиво вскрикнул князь, Жирослав Михайлович возвел кверху глазки, потом длинно высморкался на снег.
— А я упрекаю, что ль? Просто для примера и сходства молвлю.
— Неверно ты говоришь!
— Вполне даже допускаю. Пурга меня замучила, князь, и мысли путаны соделались. Горько тебе, конечно, но, может, еще подойдут новгородские? Ничего пока не случилось. Биться-то пока не с кем. Да и разве вызнает про поход простой половчанин, который прибег оттудова? Допустят ли его в замыслы? Хоть и бывали кипчаки с нами заодин, но чтоб верить им и доверяться до конца? Тогда разве, когда мерин кобылою станет, когда вор красть перестанет. Иди-ко, господин мой, что покажу тебе, порадую.
— Да, некрепко бьются дружина и половцы, если с ними не ездим мы сами, — пробормотал Юрий Всеволодович, ступая вслед за воеводой на утоптанную полянку под соснами. Снег посредине нее был кроваво окроплен.
— Дружинники схватились побороться для сугрева. Мы думали, что такое, они — до крови? А это веснушки! Смеху было! Оттоптали снег, они и выглянули.
Воевода живо наковырял горсть твердых, как камешки, клюковин, подал князю. Тот кинул их в рот. Мерзлые ягоды хрустнули на зубах свежо и остро. Да-а… Калка… Сколько времени прошло, а память все кислее прихватывает.
— Ты мне зачем про Удатного-то, а? — шипяще спросил Юрий Всеволодович, передернувшись от оскомины. — Ты для какого примера и сходства? В чем сходство-то находишь? Что и меня такой же срам постигнет, как его на Калке?
— То не срам, князь, а горе наше общее, — отвечал воевода, спокойно глядя покрасневшими щелками глаз. — И не хватай меня за слово случайное, как за уду. А говорю к тому лишь, что всякий наследует и славу и бесчестие отцовское. Каков отец, таким и сын считается.
— Я не забыл, что Мстислав Удатный — сын Мстислава Храброго, — медленно произнес Юрий Всеволодович.
— Оба битвами славны, — согласился воевода. — А твой батюшка — созидатель. Какой великий собор воздвиг попечением своим во Владимире, дивно украшенный иконами, я писанием, и резьбой каменной звериною. Одного такого собора довольно, чтобы славу потомков заслужить.
— Это заложили, когда брат Дмитрий родился, — помягчел великий князь.
— Такому храму поревнует даже и Успенский собор, князем Андреем Боголюбским построенный. Не пречудно ли? Два брата два столь великих собора в память о себе оставили. И главное — рядом! Неужто когда-нибудь умысел сей позабыт будет? Не верится даже.
— А Кидекша кроткая! А Покров на Нерли чистоты непорочная, ангельския! Видишь, воевода, когда народом будет исторгнуто нечто великое, например битва большая выиграна, построен Покров на Нерли, написано «Слово о полку Игореве», народ делается уже другим, чем был до этого, он уже испустил доказательства, что предназначения исполняются и все мы не только творители и попечители, но все как бы на одну ступеньку к небу выше ступали… Вот почему в каждой битве к победе стремимся, каждому творению красоты великой радуемся и благоговеем.
— Ешь еще жарову-то, — сказал воевода. — А то младени прибегут, все заграбастают. Вот, мол, девок сюда заманить, чтоб по клюкву пришли. Вот это бой у нас начнется!
— А что, ходят девки к нам в табор?
— А то-о!.. Из окрестных-то сел! Нам стоять, врага высматривать, им — женихов промеж нас выискивать. Вот такая вот клюква, — заключил воевода, выпучивая глазки от острого вкуса ягоды. — А рязанцы у нас, кажись, ничего не просили? Всего два с лишком месяца назад? Иль мне помстилось, великий князь? А ты чего им сказал в ответ на мольбы их о помощи и заступе? Я, вроде того, один брань сотворю. Чего же теперь от других хочешь? Вот и сотвори брань один! Но никто уж не позлорадствует, ибо всем погибель.
— Может, ты в ухо хочешь, воевода? — Великий князь направил на него льдистый, потемневший взор. — Ты пошто каркаешь, подобно вороне к ненастью? Ты мне упрек запускаешь, как гада холодного за пазуху! Иль я с тобой не советовался, бояр не спрашивался? Вы пошто же тогда не обличали меня? Пойдем, мол, князь, рязанцы зовут, навалимся на ворога вместях. А вы прели под шапками, как горшки с кашей, и очи опускали, как невесты засидевшиеся. Скромники какие!
И обещание в ухо и другие обидности, вроде гада холодного, Жирослав Михайлович пропустил мимо как несущественность. Главное, что сам высказал князю напрямки: другим отказавши, себе не проси. Да, не возражали ни бояре, ни он сам, главный воевода: пускай рязанцы опробуют татаров одне, тогда знать будут, как с владимирцами враждовать-величаться, пусть проникнут: чья власть выше, того и помощь больше, — это и будет забота отеческая великокняжеская. А они глазами рыскали на вольности новгородские, вот и получайте по своей воле. Все это мигом пронеслось в сообразительной голове Жирослава Михайловича, и даже облегчение сделалось, что и князя своего уел, и рязанцев припечатал.
Томительны были дни скрытного стояния на Сити, гнев тихими искрами порскал даже среди друзей и сродственников. Знающие ратники сказывали, что худо это, перетомились воины и отвага их скукой исходит. Даже и такие шепоты перешептывали, что великий князь решения принимать не смеет и не умеет, что неверно рязанцам отказал, что напрасно сюда, в бурелом чащобный, полки засадил, что зря сыновей на оборону Коломны, Москвы и Владимира поставил: какие они полководцы? Все гундежники гундосые перетолковывали, все по-своему иначили, их, вишь, разумения не спросили. Но и сам воевода понимал, что слишком долгое стояние опасно, оно дух не приподнимает, а утомляет бездействием, непривычностью жизни, неизвестностью.
— Я напрямки решусь, великий князь, — заговорил наконец воевода. — Вот ты княжишь двадцать четыре года, города ты строил, мордву теснил, не было при тебе усобиц ни во Владимирской, ни в Ростово-Суздальской земле. Сидели там братья твои и племянники, и все были заодин. Сыновья по уделам правили согласно. Церкви, монастыри возводили, мастера — иконники и здатели храмов — были в почете… Но, князь! Теперь перед нами враг, коего ты никогда не видывал. На Калку ты не ходил… А я ходил!
— Я Василько послал, — прервал Юрий Всеволодович. — Ты будто на знаешь ничего!
— Василько дошел до Чернигова, был князем Михаилом принят и на битву спешить перестал.
— Отчего же? — вырвалось у князя.
— А княжну младую увидал, — дерзко усмехнулся воевода. — Ведь был воитель сей пятнадцати годов отрок. А ты его во главе дружины поставил. Там, в Чернигове, его и застало известие, что на Калке все кончено для русичей. И на пире о трупах княжеских узнал. Тут только голова его от любови протрезвела.
— Он правдивец! — воскликнул князь. — А ты лжешь, воевода!
— Зачем же? — усмехнулся Жирослав Михайлович. — Я через три года княжну-то Марию и сопровождал к нему. Тогда и на службу к тебе перешел по собственной охоте. Просто сказываю, как было, и все.
— Зна-аю, почему перешел!
— Что ты такое знаешь-то? Говори! — насторожился воевода.
— Ты Мстиславу служил? Служил. Потом к Михаилу Черниговскому перебежал. Потом ко мне переметнулся, да ладно! Не хочу ворошить все это.
— Не хочешь, а намеки делаешь! Обижаешь, князь! Иль я тебе плохо служу? Я привез невесту, владимирские князья мне понравились, я и перешел.
— Ну, к чему ты сейчас-то клонишь?
— Значит, от Калки ты уклонился, от зова рязанцев уклонился. Татаров ты не видывал…
— Я на половцев сколько раз ходил! — спешно перебил Юрий Всеволодович. — С булгарами воевал.
— Ты говоришь, мордва — не татаре, но и половцы — тоже не татаре. Разве могут мордвы и половцы такой саранчой летучей нападать? Сомнение имею, правильно ли делаем, что тут обретаемся? Может, выйти из засад и встречи самим искать, напасть неожиданно?
— Вишь, воевода, ты сам себе перечишь: то говорил, что татаре — не половцы, а саранча летучая, а то предлагаешь встречу с ними искать самим. Да и где ты собираешься их искать? По сугробам и чащобам? И сколько их, и сколько нас? Пока подкрепление не подойдет, не двинемся. Таково мое решение. И не склоняй меня ни к чему другому.
— Ты считаешь, что татаров боле, чем нас? Пусть так. Но подумай тогда о тех, кто в городах затворился и оборону держит. Или их боле, чем нас? Иль стены городские нерушимы? Ты воздвигни мечтание тяжкое: а что там-то деется? Ведь там дети наши, жены и старцы.
— Я верю, что придут мои братья с подмогой, — глухо сказал Юрий Всеволодович в воротник. — Куда ты двигаться зовешь?
— Да хоть куда! На Владимир, вестимо. Там их нет — на Москву. В Москве их нет — слава Богу! — пойдем рязанцев спасать. Ведь ты этим первенство свое на веки утвердишь, подумай!
— Не о нем я пекусь сейчас, — через силу, с неохотой возразил великий князь. — Пускай татары сами нас ищут и тем от городов отвлекутся. А придут к нам, мы из засады и нагрянем.
— Я, конечно, решению твоему не перечу, ты волен выбор сделать. Но прав ли ты, сомневаюсь и беспокоюсь. Неведение меня смущает. Ты коварства татарского не знаешь.
— Шли гонцов каждый день!
— Да я шлю… Они где-то в снегах растворяются и пропадают. Дальнюю сторожу едва держу, убегают на ночь по бабам в деревни.
— Наказывай!
— Да они утром опять на месте. Но многие, сказывают, бегают.
Юрий Всеволодович продолжительно помолчал, давя сапогом краснеющую в снегу жарову.
— Может, ты и прав. Я понял тебя, боярин. О чем говоришь, о том и сам думаю неустанно. Ладно, посылай воеводу Дорожа с полком. Пусть разведает окрест.
— С полко-ом? — недоверчиво и радуясь повторил Жирослав. — Ведь это почти пятая часть нашего войска! А перебьют?
— Ты слышал? — повысил голос Юрий Всеволодович. — Я сказал: раз-ве-дать. Втайне все творите. Но пускай берут с собой трубников и рога и бубны многия. Встретив врагов, не уклоняясь, напасть внезапно и туг же трубами, сурнами, рогами и бубнами во всю мочь знак подать. Тогда и мы выступим.
— Ночью-то? — усомнился воевода. — А не порубим друг друга?
— Своих по запаху отличать будем, — недобро шевельнул усмешку под усами Юрий Всеволодович.
— Значит, нет супрету на бой?
— Наоборот. Выступать же немедля. Сразу, как поужинают. До тех пор не тревожь.
— Что же, голодных рази пошлю? — заметно повеселел Жирослав Михайлович. — Не ужинавши легче, а поужинавши крепче.
— Остальным на всякий случай готовиться. Оружие еще раз осмотреть, рубахи переменить, исповедаться. И пусть отдыхают. Раньше времени не колыхай народ. Ночь впереди еще длинная. Лекарей отряди по малым дружинам, чтобы каждый знал, с кем ему быть полагается.
— У меня монахов много получилось. Кто сам притек по дороге, кто с владыкой в свите. Теперь тоже просят воинами числить их, хоть бы и без оружия.
— Пускай тогда Дорож их впереди пустит, тихими стопами, монахи, мол, мы, и все. Из обители в обитель пробираемся. А полк тем временем изготовится. Понял ли?
— А как же, великий князь! — уже на бегу прокричал воевода.
Юрий Всеволодович поглядел ему вслед.
— Только ведь никого, ни души они не встретят, — прошептал.
Несмотря на беспокойство, в нем еще была жива надежда, что братья вот-вот подойдут, откликнутся все-таки на родственный зов. А крепче того была вера, что татары не станут искать войско великого князя где-то в засугробленных непроходимых лесах, где кони плывут по брюхо. Конечно, это не половцы, но тоже кочевники, степняки. Остерегутся. Будут ждать весны. А там и русские силы поднакопят. Недаром издавна говорили: степняк что лук, снег сошел — он тут. Но и еще придется погодить, чтоб в грязях не потонуть, а болота чтоб оставались мерзлы и крепки, лес же не одет, прозрачен. Как сойдется это все, самый раз будет и нападать.
Он начал ежевечерний обход один, без бояр, без градней — телохранителей, без подручных слуг. Ему не хотелось говорить и нечего было отвечать на немые вопросы в глазах соратников. Он поднялся на вышницу — крытый помост, упрятанный в раскидистых сосновых ветвях, и, приблизив к ним лицо, ощутил холод снега и смолистый запах хвои, стал смотреть за Сить, в сторону Волги, туда, где далеко-далеко Углич Поле, Ярославль. Тучное, темное, чреватое пургой небо нависало над белыми вспольями и раменьями. Ни одной деревни в междуречье не видать, занесло их по самые крыши. Разве тут пробраться татарской коннице?
От сердца отлегло. Он повернулся в другую сторону. Направо — Молога, угадываемая лишь по верхушкам прибрежных ветел, левее, к северо-востоку, где Молога делает крутой изгиб, — Городок, Бежичи, Езьск, еще подальше — Рыбаньск, в излучине беструбные избушки — пристанище бортников, смолокуров, лыкодеров, охотников. Как это все зелено, привольно в летнюю пору! Наплывают друг на друга изумрудные пологие холмы, пересекаемые повсюду узкими белесыми дорогами, изрезанные неглубокими овражьями. Куда ни погляди, раскиданы ковры многоцветья, узорочий затейливых, оттенков нежных, робких: васильковых, брусничных, жемчужных, светло-шафранных да тускло-золотых. Сейчас все укрыто ровным покрывалом, лишь кое-где промяты санные пути, ведущие к ратному стану. А внутри самого стана шатры и полстницы, срубы на скорую руку, землянки и даже ледяные домики, — все рядами, подобно улицам. Утепленные шатры с обогревом — для князей и бояр: воевод, тысяцких, сотников, а также для епископа Кирилла с причтом, для лекарей, травников. Для воинов — попроще жилища, а также для мечников, обозной прислуги, конюхов: задворных, кормами ведающих, стремянных, стадных, за табунами глядящих, седельников, еще для стряпчих конюхов, кои за лошадьми ухаживают, кормят их и чистят.
Юрий Всеволодович усмехнулся: заложил я города — Новгород Низовой земли, Юрьевец, места для них выбрал, неприступные для набегов, красою замечательные, нагорные, лесные. Юрьевец в свою честь назвал, закладку начинали с церквей во имя Георгия Победоносца, а сейчас лежит передо мной тоже целый город — только воинов одних с десяток тысяч, улицы прямы, расчищены, жилища выровнены стройно, часовни походные свежим тесом сияют, березами вислыми, индевелыми все призанавешено, можно сказать, место даже вполне привлекательное и укрыв надежный. Только нет в этом городе ни жен, ни деток. Из скота — одне лошади. Нет у этого города ни имени, ни названия. И незнамо, к чему судьба его предназначена, — к славе русской иль к позору княжескому…
Юрий Всеволодович сошел с вышницы. Возле воинских избушек и землянок были выложены изо льда и снега загороды, чтобы ветром костры не задувало. Получились как бы дворы, откуда наносило запахом готовой пищи — каши с салом и душистым заваром из трав. Становики повырубили из сугробов скамьи, покрыли их досками, так же понаделали столешницы и сейчас, крестясь, усаживались за них в ожидании вечерней трапезы.
— Пускай еще попреет, покипит, — слышался голос старого кашевара Леонтия, огромным черпаком мешавшего булькающее варево.
— А не пригорит, дядя? — беспокоился чей-то ломкий юный голос.
— Тебе какой спех, Губорван? — отвечал с добродушием Леонтий. — Только и в царствии побудешь, что за столом сидючи. А я с этим черпаком в руке, можно сказать, родился и кашу до тонкостей знаю. Не трог, еще попреет.
— Гляди, не остыла бы? — пошутил кто-то третий.
— И тебе невтерпеж, Якум? Горазд ты на яствие, погляжу. Тако бы еще и на врагов!
— У-у, на кашу я лют! — подтвердил Якум.
— И на бабов! — прибавил Леонтий под общий посмех.
Юрий Всеволодович хорошо помнил этих своих владимирцев. И Якум и Леонтий ходили вместе с ним на мордву и крепости на Волге ладили и в Городец вместе со своим опальным князем прибыли. Как же давно это было! А душу греет и сердце тешит: не пропаду с дружиною верною. И епископ Симон, упокой его с миром, тоже в ссылку за князем последовал. Эх, жизнь, волна текучая! Чего в ней только не было! Нет, не одни лишь промахи, беды, поступки зряшные. Тогда бы все слуги и други отхлынули. И сейчас не ошибаюсь. И сейчас поступаю правильно… Иль только сам себя убеждаю-уговариваю?
Огненные карбункулы костров дотлевали в ледяных закутах, играли искрами сквозь стены, окрашивали багрецом склоненные снежные ветви деревьев. И в каждом затишке свои разговоры, постукивание ложек о деревянную мису. Он шел и, не желая подслушивать, слышал все, что говорилось.
— У нас во Владимире резьбу каменную еще и красками расписывают.
— А пестро? — возразил некто охрипший.
— Нимало не пестро. Вблизь, может, и пестро. Издаля же глядеть — стройность и цвета в соразмерности.
— Да у вас все самое лучшее… Поди, и говно слаще.
— Ты что за столом-то мыркаешь, паскудник! — осудил насмешника старческий голос.
— Да плюнь ты на него, — продолжал первый. — Он ножевщик, что он в таком деле понимает!.. А помосты церковные у нас из красного мрамора изделаны.
— Где брали? — спросил старый.
— Как где? В каменоломнях берем на Оке да на Клязьме. Я сам мраморщик. Валунов наберем подходящих, обточим до гладкости, до блеску, а помост уже известью с песком укроем — и давай живо, пока мокро, тут уж не зевай, ровно укладывай, а то взашей получишь, несмотря что в храме, — гордясь, рассказывал владимирский.
— Конешно, строгости! — согласились все, доскребывая кашу.
— В Суздале, в Рождествено плиты поливой крыты, молочно-желтые. Светло-о! — опять встрял охрипший.
— А взять ручки на дверях, — продолжал Владимирский, — медники наши до чего же хитро исделали! Глядел бы, глаз не отводя! Верите ли, братцы, неведомо чудовище виду звериного, а в роте у него кольцо железно, за него и надо браться, очеса же чудище пучит, а ушки у него малые стоят торчком.
— Вот ведь страх какой! — вразнобой сказали все, кладя со стуком ложки. — Зачем ж эдак-то на дверях храмовых?
— Искусности ради! — воскликнул владимирский. — Но не всякому разуметь сие дано.
Юрий Всеволодович улыбнулся: ишь, вострун какой, нашенский. Охрипшему тоже хотелось чем-нито похвастать, но не знал чем и потому сказал только:
— А у нас к Ростову дороги все в еловых лесах и угорьях, и под каждой елью по волку сидит.
— А где по два, — прибавил старый, и все опять засмеялись.
— Ей-пра! Волк — лиса, волк — лиса. Хоть руками их хватай.
— В соборах же владимирских у нас апостолы пречудные по стенам сидят и вельми умственны, лбы наморщены, глядят со скорбию.
— Муки, что ль, ваши прозревают? — опять вцепился с насмешкою ростовский.
— Никаких муков у нас быть не должно. Нашей земле Сама Богородица защита. У нас, почитай, все церкви ей посвящены.
— Вот вы какие, все предусмотрели, во всем себя обезопасили, — разочарованно сказал охрипший. — Подлей-ка мне горяченького с медом, с клюковкой.
— И мне, и мне тоже! — подхватили оживленные голоса. — В стужайле и день и ночь обретаемся. Поморозить, что ль, нас совсем хотят? Князь на битву звал, а получилось сидение?
Может быть, это последний спокойный час, подумал Юрий Всеволодович, стараясь сдержать досаду, пока Жирослав готовиться не приказал, может, вздремнут эту ночь вполглаза, а может, и вовсе не придется. И для многих тогда будет час сей последний спокойный на их веку.
— И, други, вот вам что скажу. Я десятский, меня послушайте. — Степенный голос покрыл вскрик негодующих. — Я сам ростовский, а неподалеку в Суздале у нас преподобная Евфросиния иночествует уже десять лет. Чай, слыхивали?
— Знаем, знаем, золовка она вашему князю Василько.
— Сестра жены его Марии Черниговской. Обе они дочери Михаила Черниговского. Вот пришел к Евфросинии однажды некий горожанин и желает ее видеть. И сильно был приражен, увидев ее исхудалую и в рванине. Она ведь, бывало, неделями пищи не вкушала, только воду вмале пила. Горожанин и молви: что ж, мол, ты в этакой худости?
А преподобная ему свое: рыба, говорит, на морозе, снегом засыпанная, не портится и не воняет, даже вкусна становится. Так и мы, иноки, если переносим холод, становимся крепче и будем приятны Христу в жизни нетленной.
Таков вот ответ, такое наставление.
— Да она как бы безмолвствовала?
— Безмолвствовала. Теперь же заговорила и училище завела для девиц, где письму учат, чтению и пению церковному. Тут другое, братцы. Как нам уходить с князем Василько по зову Юрия Всеволодовича, бают, видение ей было, то ли во бдении, то ли во сне. Спаситель Сам сказал, черные дни, мол, настают для Руси и Суздаль под меч под-клонится, сиречь погибнет, но никому не превозмочь молитву, если пламенно она из души исторгнута, монастырь ваш Ризоположенский знамением Креста сохранен будет.
Таково обещание.
— Погибнет Суздаль? — переспросил кто-то упавшим голосом.
— Оттого Василько с княгиней Марией не велели распространять, и видение сие тайной великой остается.
Все примолкли, перестали с шумом втягивать в себя обжигающее ягодное питье.
У Юрия Всеволодовича тоже душа примерла. Конечно, может, это только слухи и выдумки смердов, каждые простины-расставания сопровождающие. Но может, и правда.
— Значит, ты, десятский, утешаешь нас тем, что мы на тот свет явимся мерзлыми и потому не вонючими? — нарушил молчание мраморщик.
— Эва, утешил! — загудели остальные. — Пужаешь нас и в печалование вводишь.
Воле Божией покоримся, беззвучно сказал великий князь, удаляясь. Но стой! Как же мне-то ничего не сообщили? Весь Суздаль о тайном знамении судачит, а мне — ни звука! И Василько велел всем слыхавшим молчать. Вот так сыновец! Зачем это? Ведь отца-то и не помнит. Я ему отец. На словах, значит, одно, а в сердце иное? Я сам младень был, остался с кучей: своих сынов трое, да племянников трое, да младшие братья, да девки — и обо всех забота! И теперь от меня скрытничать!
Юрий Всеволодович остановился, поел снежку. Понимал, что обида глупая: ну, не сказали о пророчестве, поберечь князя хотели — нужны ли ему еще тяготы душевные и отвлечения в ту пору, когда он войско собирает!.. Но мнилось, все-таки завязывается что-то такое клещеватое, непонятное, путаное… А сами братаничи в каких мыслях теперь живут, про обреченность суздальцев зная? И тут же кралась надежда робкая: а может, предсказание и не исполнится? Евфросиния — дева чувствительная, вечно голодная, недосыпающая, от сверхсильных трудов и качает ее. Может, одно лишь прельщение? Все, конечно, были в страховании лютом, про татар прослышавши… Вот если бы старец какой из затвора вещал, сам будучи крепкого мужского духа и сердца неробкого!.. А Феодулия бывшая, в схиме Евфросиния, молода еще очень, бесами обуреваема, с пятнадцати лет в монастыре, ничего не видала, ничего понять не умела. И вообще, она жене моей племянница. Нашлась наконец пророчица в родне! Лепо человеку втайне все творити. Не для видений человек сотворен, но токмо чтобы от Бога милости просить.
Юрий Долгорукий княжил один от малолетства пятьдесят лет, сын его Андрей Боголюбский — двадцать лет; брат дяди Андрея, батюшка мой, княжил тридцать пять лет. Вот сколько Суздальская земля прожила при едином княжении без смут и сделалась могущественна. Не бывало, чтобы кто пришел с ратью на Суздальскую землю, воротился цел. После позорной стычки моей с братом Константином на Липице единство и мир в Суздальской земле ни разу не нарушались. И хотя брат Ярослав по буйному нраву своему затевал крамолы и хотел даже детей Константиновых супротив меня восстановить, но я, собрав на вече и братьев и братаничей, все крамолы утишил, родню любовью замирил, и все крест на том целовали… Торгами и промыслами процветал Суздаль. И ему погибнуть? Невмочь поверить. Какие каменщики там, какие древоделы!
Юрий Всеволодович еще хватанул снегу ладонью, проглотил жгучий комок, всего обдало холодом изнутри: ведь дружина-то вся послана под Коломну! Кто ж будет оборону держать? Всех воинов-суздальцев отправил со старшим сыном своим, наследником, встречать татар. Чадо дорогое, Всеволод, где ты сейчас и что с тобой?..
Суздаль расположился на высоком берегу, так что детинец оказался в излучине Каменки и опоясан земляным валом. Шесть человек друг на друга встанут — вот такая будет высота этого укрепления. Опольный город полукругом тоже примыкает к реке и тоже сокрыт валом более чем в два человеческих роста. И такой город приступом взять?! Отсидятся суздальцы, отобьются. А татары крюки кинут с зазубриями, по ним подтянутся?.. Нет, слишком круто, слишком высоко!
И Москва — на мысу, с одной стороны Неглинная, с другой — река Москва… Боровицкий мыс тоже крут и высок, а еще вал земляной и тын дубовый, верхи столбов преостры. Через каждые десять домов — колодец, в осаде от жажды не погибнут, если к рекам татары не подпустят. А припасов съестных торговые гости столь много привозят, что на год хватит. Воевода Филипп Нянька умудрен и расторопен, силы мысленной и телесной не растерял. На тебя, Владимир, сынок младший, юнош светлоглазый, на тебя понадеюся, держите Москву с великой верой и Божьей помощью. Ведь это путь на стольный град великокняжеский!
Для него же место выбрано не менее осмотрительно. С юга обрывистый берег Клязьмы, с севера — река Лыбедь, с запада и востока — глубокие овраги. Кто осмелится приступить к такой крепости? Там — все! Все самое дорогое.
Основан прадедом Мономахом, его именем назван; предпочтен сыном его Боголюбским самому Киеву — так полюбились князю Андрею владимирские измарагдовые всполья и голубиные дали. Там и могила его, там упокоен батюшка, там над Лыбедью — монастырь Княгинин, матушкой моей незабвенной заложенный, в нем же она и монашество приняла. Там Рождественский монастырь, батюшкой поставленный, там соборы, моими дедами воздвигнуты, украшены всякою красотою.
Как наяву всплыли в памяти резные каменные львы на столбах Дмитриевского собора, сверкающие под солнцем Золотые ворота, берега Лыбеди в красно-желтых слоистых песках. В двенадцать окон главного Успенского купола вломились голубые столбы света, осияв медные пластины и зеленые, темно-маковые плиты, устилающие пол, иконы в белокаменной алтарной преграде и слева от царских врат — главную святыню, — чудотворную Владимирскую Богоматерь. Оборони, Владычица! Окажи милость детям и внукам моим, сохрани их под покровом Твоим! Помоги сыну Мстиславу в защите и нападении, если таковые суждены.
И совсем-совсем отдельно, в самой потаенной глубине показалась жена… рудовласа, в ночах стыжения и робости не знающа, глаза ее Горькие, глаза — золотая зернь. И вдруг будто не он, будто кто чужой подумал: больше не свидимся.
— Да ты что? Владимир никому нипочем не взять, таку неприступную крепость!
— А если таран?
— Нипочем.
— А в полтора перестрела?
— Ни ворота ни одни, ни стены не пробьет.
…Похоже, везде воины говорили и думали об одном и том же. Иные беспокоились, хватит ли еды, если татары город обложат со всех сторон, другие утверждали, что знают, как много тетрадей воевода Ослядюкович исписал, занося в них привозы зимних немецких купцов.
— Что немцы, что немцы! — горячились первые. — Они роскошь всякую везут, а надобно яство.
— Меня годов двадцать тому назад послали эстам помогать. Они с немцами тогда воевали. Я хоть и младень, а травник уже известный был.
— Это когда Владимир погорел, двадцать семь церквов?
— Зачем? Это еще раньше того было. Послали меня врачьбу нанести. Эсты сами попросили. И что же? Немцы такой недостаток терпели, что голодные лошади рыцарей отгрызали хвосты друг у друга.
— Смеешься?
— Какой смех? А из реки нельзя было пить, потому что трупами завалена. По торгу — трупы, по улицам — стерво, по всем полям и путям — трупы, коню нельзя ступить, как по мосту, ходили по стерви. И лечить было некого.
Юрий Всеволодович, скрытый сумерками и опушенными ветвями, не удержался, заглянул через ограду из ледяных глыб, вырубленных на реке. Ратники только еще готовились к трапезе, их лица, освещенные огнем костра, были красны и веселы. Все молодцы и собой крупны, самый старший был тот, который назвался травником и рассказывал про стерво.
— Эх, мазюни бы я сейчас поел, — продолжал он мечтательно.
— Чего это? — живо спросил румяный отрок с белыми волосами до плеч и в шапке набок.
— Аль у вас не делают? — удивился травник. — Редьку, коя бы здорова была собой, кроят в тонкие ломтики, вздевают на нитку хвостами и вывяливают на солнце. Потом толкут и с патокой томят.
— Скусно, поди?
— У-у, — для убедительности слегка подвыл травник, доставая железную ложку, которая с другого конца была вилка, а посередке витой черенок. Только по одной этой вещи можно было понять, что владелец ее — человек не простой и не бедный.
— Вилкой — что удой, а ложкой — что неводом, — с уважительной усмешкой произнес молодой бровастый ратник, вываливая из котла в общую мису кашу с говядиной.
— А где у нас кошка-то? — сказал травник, прицеливаясь вилкой в кусок покрупнее. — Я нынче вроде бы следы кошьи видел.
— Заячьи! — возразил Бровач.
— Да нет, кошьи.
— Уленька мне дала кота занести в лес, а он обратно в деревню ускакал, — признался румяный отрок, разгораясь щеками до багровых пятен.
— Жениться, значит, надумал, Лугота?
— Женюсь, — задумчиво и уверенно пообещал отрок.
— А что делать умеешь? Чем семью будешь кормить, на что жену-поповну холить? — пережевывая, допрашивал травник.
— Я лемеха выстругиваю.
— Лемеха-а? — засмеялись становщики.
— А то! Крыши покрывать. Из осины. Дерево не видное, но как просохнет, дождями его промоет, ветрами обдует, оно блестит и переливается столь благоуветливо, что не хуже и золочения. И не гниет.
— Вот пошто тебе, Лугота, поповну каждую ночь шшупать позволено, в честь чего это? А нам терпеть.
— Я не шшупаю, — растерялся Лугота.
— Что так? Боисся?
— Стыжусь.
— Не знал еще девок-то? — все допытывался кто-то.
— Отвяжись, кощунник, — оборвал другой. — Наш Лугота невинный отрок, непорченый.
— А я даром что Невзора, а похотеньем дюж.
— Люблю я ее, братцы, — сказал Лугота.
— А женишься, здесь останешься?
— Здеся, — подумав, решил Лугота. — Молога очень, говорят, рыбная. До двух пудов, быват, лавливают. А как поля уберут, на рябчиков силки становят.
— Ино смолу курить тоже выгодно, — вставил Бровач.
— Рябчиков — тьмы! — мечтал Лугота.
— Владимирцы все умеют: и олово лить, и купола крыть, и известью стены выбеливать, — с важностью бывалого человека заметил травник. — Хороша ли собой Ульяница-то?
— Рожеем бела, волосом руса, а нос широковат, — ответил за Луготу тот, который назвал себя Невзорой.
— И кокореват, — вставил его сосед.
— Ну, пошто врете-то? — отбивался Лугота. — Вовсе не кокоревата она, без щадринок и яминок, бела, как сметана, и ликом кругла, что особо мне по сердцу.
— Не обижайся, Лугота, шутят они, — утешил его травник.
— И нос у нее не широк, а прям, и ростом высока, за курами и утицами на отцовом подворье прилежно глядит. Скромница!
— А тебя приманила, однако? Поди, скажет: козлятко, ягнятко, поди до мене? Агнец у нас невинный, Лугота, — все дразнился Невзора, а сам завидовал, по голосу было слыхать.
— Женский погляд — стрела ядовита, — произнес монах, все время молчавший и тоже евший мясную кашу, потому что ничего другого не было, а главное, владыка Кирилл по чрезвычайности от поста всех разрешил, а монахов — от неядения тельного. Рыбы же нынче не готовили, хотя щучины живопросоленной осенней ловли привезли несколько бочек. И хлеба вволю.
— Уленькин взгляд, как у оленицы, кроток и темен, — счастливо сказал Лугота и даже ложку положил от таких чувств. — Любимик мой, говорит.
— Любящие сами — любимы, — еще более понизил голос монах, и так странно, что озорники затихли.
Только Бровач спросил кого-то невидимого в сгущающемся сумраке:
— Коням-то всласть ли дал? Не скупись.
— Аль пожалею? Счас вот еще попонами теплыми накрою.
— Стегаными, что ль?
— Вестимо. А корм — отчего жалеть? Нонь Лугота охвостья ячменного семь четвертей привез, три подводы морозом битого, из Городка Холопьего.
— Да ему туда кажин день надоба есть! — крикнул Бровач. Все опять засмеялись со значением.
— Так ведь завтра имянины Уленьки, четвертое марта день святой Иулиании. Как не побывать! — оправдывась, сказал Лугота.
Юрий Всеволодович вдруг тоже остро позавидовал ему: его молодости, люблению, долгой жизни впереди… Как же и я счастлив был в те дни, когда травник к эстам ходил, подумал он. А мы кремняк в Суздале строили. Всюду стружки и щепы золотые летали, на солнце играя, ухание сладостное пущая. Стены росли на глазах, сердце радуя. И росла, разгоралась любовь, ибо, да! — любящие любимы. Прав монах. Всюду был свет и блеск: в очах Агашиных злато-крапчатых, во власах, текущих волнами златыми.
«А девка Фимашка?» — кольнул бес под чрево.
«Тьфу-тьфу-тьфу! — сказал ему Юрий Всеволодович. — Больно много знаешь. Это до женитьбы было».
«Рази?» — удивился бес. Однако затих.
«Уж много деток нарожали мы с супругою, и было у меня, как у батюшки моего, большое гнездо, но только тогда познали мы с нею любовь, и ее огонь-пыл, и всяческое пристрастие».
«Вот еще! — с пренебрежением бросил бес. — А врешь?»
«А я тебя сейчас приражу!» — мысленно воскликнул Юрий Всеволодович.
И бес сиганул в никуда.
…И хотя брат Константин с престола согнал, в Городец сослал, потом в Суздаль воротил, все эти превратности легко переживались, потому что все затмевало жженье и хотенье, безрассудство пианое, какое охватили их с супругой на седьмом году брачения. Пожар пластался по жилам, как не бывало и смолоду. Вожделение, охота безумили, ночи — глаз не сомкнешь, а уж светает, сна дневного не хватало, потому что еле дождешься отдыха послеобеденного, когда все затихнут, — какой тут сон! Агаша на люди выходила, уста покусывая припухлые, взгляд скрывая любонеистовый, утомленный похотством непрестанным… Что же это было с нами такое, что душа взрыдом рыдала в восторге непонятном, небывалом? Будто в скважню жародышащую проваливались оба.
А город строился, вырастал, в стуке топоров, повизгивании пил, в покрикивании здоровых работающих людей, средь чистых звонов при восходе и закате, ночных песен, тревожащих покой монастырей. Дети со звонкими голосами, аки жаворонки, во дворах. Скот был здоров, дожди шли крупные — все было прекрасно в граде Суздале, и всполья вкруг него зеленели, голубели, серебрились, и всякое дыхание славило Господа.
Даже позор Липицы как-то истаял и прощен был. С жалостью глядел князь Юрий на брата Константина: женат с десяти лет, а радости не познал, все умственности, книгочейство да болезни. Но сие все нрав укрощает — и Константин своим младшим братьям простил гордынность и восстание и тем умягчил.
От пыла же нощного, от любства страстного взыграл младенец радостью во чреве Агашином, барахтался смело, вспучивая утробу матери коленкой, вылез на свет жилист да горласт и наречен был Мстиславом, дитя согласия и счастия супружеского. Самый крепкий, самый решительный и до того ликом в отца удался, что смеялись, глядя на Мстислава, сродственники и челядины придворные. Не Только ликом, но привычками, всей повадкой в отца.
Встанет, подперевшись, пузцо выгнет, а ногу — в сторону, все и говорят: Гюрги маленький.
Потому, Мстислав, и оставил я тебя вместо великого князя во Владимире, как отец мой предпочел меня, а не старшего Константина. Всех сыновей люблю, но полагаюсь не на возраст, а на достоинство, на волю.
— Еще когда-а, годов десять назад, прибежали половцы к булгарам на Волгу, от татар спасаясь, а прошлого лета татары и булгар попленили и всех посекли, — опять заговорили в ограде. — А русским и заботы мало. Тут по санному первопутку пришла весть, что вороги уж возле Воронежа под Черным лесом станом стоят. Потом к рязанским князьям послов прислали, с ними жена-чародейка, и первым словом: дайте десятяну во всем — десятого князя, десятого в людях, десятого в конях, десятого в белых, десятого в бурых, десятого в рыжих, десятого в пегих.
— А князья что? Какая чародейка?! — воскликнуло сразу несколько голосов.
— Чародейка — просто баба космата, — разъяснил знатец. — А князья отвечают: коли нас не будет, то все ваше будет. Послы татарские — к владимирскому князю и тоже десятины требуют. А он их умаслил, уговорил и отпустил. Тут рязанцы к нему бегут: подай, мол, помочь. А он им: ништо вам, сами управляйтесь, а я сам управлюсь, в случае чего. Вот и управился, гордынник. Теперь сам помощи ждет не дождется.
Неслышимый по снегу, Юрий Всеволодович отошел прочь, заклокотав во гневе. Так вот вы как, смерды вонькие! Князя своего осуждать! Булгар пожалели, рязанцев! Меня в кичении обвиняете? Что спесь меня, вроде того, пучит? Уже забыли, как булгары побитые, пожженные, истребленные, — к кому они притекли? Не ко мне ли? Уж забыли, холопья, как они места на моей земле просили, чтоб жить? Я их прогнал? Я не дал? Не помог? Я их с радостью и по-соседски сердечно принял и велел расселить по городам поволжским и иным. Это все забыли, только чародейку косматую помнят. А рязанцы? Они мне тычут рязанцев! Не видать было, но по голосу чую: травник. Знамо, это травник с вилкой крученой. Имущества иного, поди, кроме вилки, нету, только калита с сушеницей, а князя оговаривает! Вот так, в вид не видавши, оклюкают ни за что. Им ли, песьим детям, обсуждать дела, властью замысленные?.. Да я, кажется, уж оправдываюсь? Посмех сотонский! Рязанцами меня корят, кои земли подмосковные зорили, дедом моим собранные. Они пошто туда лезли? Мой первый в жизни поход был на рязанцев. Батюшка меня послал, еще не женатого, двадцати мне не исполнилось. Я их отогнал к реке Тростне, а утром ударил, дружину их посек, истоптал, разбил наголову. Князья рязанские за реку убежали, а я возвратился с честью и сказал, как батюшка всегда говаривал: вернули мы наши земли. Батюшка улыбнулся скупо, похвалил: так и быть должно, не для того пращуры наши города новые ставили, чтобы отдавать их в чужие руки. Мы, Мономаховичи, никого, опричь себя, в старшинстве не признавали. Рязанцы же — Ольговичи, и спор между нами издревле ведется, десять княжеств на Руси, и каждое мнит сделаться первейшим. Рязанцы сильны и, аки волки, на нас облизываются. Да, я послов татарских с чародейкою косматой улещал и дарил и дерзко отвечал рязанцам, что сам управлюсь, в случае чего. Они: предал нас-де Юрий Всеволодович, обиды горькие и слухи неприятные. А я думаю, поступил мудро. Булгары прибегли, таки ужасти мне наговорили: жестокость небывалая и сила несметная. У булгар города укреплены не хуже моих. Но как пришли триста тысяч конницы, так и все укрепления развалились. Приврали булгары со страху, что триста тысяч, кто считал? — но должен я мыслить о безопасии своего княжества или нет? И кого бы я послал рязанцам в помощь? Сам собираю по сродственникам дружины, умоляю, грожу и призываю. А брат Ярослав в Новгороде свадьбу справляет, а брат Святослав и вообще незнамо где. И не докличешься. Только и могу рассчитывать на сынов да на племянников. И сердце мне пророчит, что беда наступает небывалая. Это не то, когда князь на князя половцев наводит. Пострашнее. Все про Калку вспоминают. И Жирослав мне нынче двоемысленно вещал. Но я посылал Василька с дружиною? Посылал? Да, он лишь отрок был, да, у него было всего восемьсот ратников, но двадцать тысяч я тогда выставил против рыцарей в помощь эстам и ливам. Ведь мы были в дружбе и союзе. И город Юрьев, Ярославом Мудрым основанный, нельзя было рыцарям уступать. Но разве я и рязанцем совсем уж не помог? А кого же я тогда послал под Коломну биться? Не сына ли старшего Всеволода? А Коломной правит, между прочим, рязанский князь. Чего же от меня хотят? Чтоб я к Рязани кинулся голый, а свои города бросил? Пошто я в Коломну воев послал? Она путь запирает на Москву и на Владимир. Издаля врагов встретить и вреждение им учинить! Чтоб и близко возле отчины нашей не шастали и не чихали.
Так он то уговаривал, то распалял себя сомнениями, спорил неизвестно с кем. Не с собственной ли совестью? Ибо она становилась все беспокойней.
Вдруг с неба полетели мягкие хлопья, запуржила теплая пурга и ударил вдалеке колокол с протяжным завоем. В Городке Холопьем зазвонили к вечерне. Юрий Всеволодович привычно перекрестился.
Полог в шатре Василька был приоткрыт, чтоб выходил чад от жаровни; свечей не зажигали, было полутемно. Народу сидело много, поначалу и не разберешь, кто да кто. Юрий Всеволодович тенью проскользнул на край скамьи, сел тихо, сдерживая дыхание. Его поначалу не заметили. Пили помалу подогретый обарный мед, говорили о покойном князе Всеволоде.
Простые ратники меня обсуждают, старшая дружина — батюшку, подумал Юрий Всеволодович. Что ж, и эту чашу испьем. Разве чего хорошего скажут о властях?
— Он завсегда старался не прямо в битву лезть, а сначала обессилить врага голодом, потом уж начинать дело, не желаю, мол, лишнего кровопролития. Хитростию был преизряден. Ею и самольства новгородцев укрощал!
Глаза Юрия Всеволодовича быстро привыкли к полумраку, да голос знакомый: владыка Кирилл уже здесь? Неудивительно, где ему и обретаться, как не у Василька, чьим покровительством он и был поставлен из архимандритов Рождественского монастыря во Владимире в епископа Ростовского. Уже семь лет в столь высоком сане, а прост и добродушен, как приходский поп, вишь вон, мед пьет в Великий пост, осудил Юрий Всеволодович, в то же время жалея владыку за помороженное лицо: излелеян, однако, жизнью архиерейской, тугонько ему с нами во стане средь снегов да ветров.
— Вот и видать, что вы за народ, владимирцы! Хитрецы, как ваши князи! — воскликнул остарелый ростовский боярин в сивых волосах, явно одушевленный медом.
— Что ж за народ? Чем он тебе негож? — возразил с улыбкой в голосе владыка.
— А истощать хотят! — упрямился ростовский.
— Хмелен ты и речешь пустое! Сколько уж лет, как почил старый князь, а слова о нем худого не молвится.
— Нет уж, нет, рази кто молвит? — загудела ростовская дружина.
— Ну, будете ли вы своему владыке возражать! — пошутил Кирилл. — А истощать врагов все-таки лучше, чем кровь лить. Враги лгут и себе и Богу и цели мерзкие лукавством оправдывают. Потому князь Всеволод никакой ссоры не оканчивал без возмездия, обид не прощал, злых казнил, добромысленных миловал.
— Сам был добродетелен, — вставил кто-то густым голосом.
— Судил по истине, — неожиданно переменил мнение сивый. — Бояр своих сильных не боялся, сирот-крестьян забижать не давал им. Что говорить, имя славное. Трепетали его все страны, и половцы и булгары, по всем землям почитали его и боялись.
Юрий Всеволодович всегда думал, что не любит лести. А оказалось, любит.
«Но ведь это и не лесть вовсе?» — осторожно шепнул бес.
Юрий Всеволодович не хотел соглашаться с ним, но нечаянно мотнул головой утвердительно. Бес затрясся в беззвучном хохотке. Ишь, угрелся! Даже и присутствие владыки ему нипочем.
— Певец похода Игорева и тот величие князя Всеволода восславил, — продолжал между тем Кирилл. — Ты, говорит, можешь Волгу веслами раскропить, Дон шеломами вычерпать. Сильно сказал, а?
— Могуч, слов нет, покойный князь владимирский, — согласно кивали дружинники.
Юрий Всеволодович понимал, что епископ хочет дух воинский поднять, преданиями оживить его и памятью былой славы укрепить, чтобы гордость воинская воскресла и уныние поборола.
— Он чтил справедливость, повелевал как отец и господин, но не как честолюбец.
— Он судил и правил согласно старым уставам и обычаям, — подтвердил вельможный боярин Жидислав, приближенный Василька.
Но более свежие летами дружинники, оказывается, ценили иное:
— У него во Владимире голос имели не токмо бояре, но и купцы тож, и люди посадские. Недаром собор земский учинил. Не бывало такого досель. Как престол обозначил нашему князю Юрию? Не сам по себе волю показал, но созвал во Владимир всех бояр с городов и волостей, епископа, игуменов и попов и купцов и отдал старейшинство Юрию, и все на том крест лобызали. А Константин-то отцу супротивник, тогда и воздвиг брови с гневом на Юрия.
— Сколь будете отца перемолачивать? — вмешался с досадой князь Василько. — Сколько будете ему поминать, что брови воздвиг?
— Мы только молвим, что дедушка твой Всеволод не одной лишь своей дружине радел, как иные, но обо всех людях пекся, — сказал боярин Жидислав.
— Но, видно, не столь же ревностно о детях своих! Сам брань между ними посеял, — с усилившейся досадой возразил Василько.
Спор уже готов был разгореться.
— Но, Василий Константинович, — почтительно обратился владыка, желая примирить стороны, — у дедушки твоего, окромя умерших, еще шесть сынов оставалось, всех надо на кормление в уделы посадить, городами наделить. Удивительно ли, что крамола стерегла их?
— А ты, владыка, во все стороны раскидист, — неожиданно вызверился сивый боярин, проливая мед в бороду. — Вы всегда при властях кружите и угождаете.
Юрию Всеволодовичу было видно, как бес уже пристроился у пьяного на груди и любовно разбирает слипшиеся волоски.
— Вам, епископам, князья десятину дают от доходов своих, а еще села, слободы и города, и с них — еще десятина идет. Вам всякий князь гож.
Юрий Всеволодович ожидал, что владыка взовьется от сих дерзких и злых глаголов, а Кирилл ничего не изъявил, никаких чувств, будто не заметил неподобающего непочтения.
— Десятины эти идут на украшения церквей, на лечебницы, училища, — сказал он. — А мы приставлены в Русской земле от Бога, чтобы удерживать вас от споров и усобиц. Еще в прошлом веке свидетельствовали, что подвиги монахов сияют чудесами больше мирской власти и вельможи преклоняют головы перед ними. Сколь многие бояре являлись к подвижникам, сбрасывали к ногам их свои богатые одежды и давали обет нищеты и духовного труждания!
Тут бес сочно поцеловал пьяного в уста, и тот залаял с новой силой:
— Обличаешь, владыка, что мы обетов не даем? Да мы завтрева, может, животы положим! Не важнее ли обетов? Ты вот не снисходишь даже осерчать на меня, что, мол, возьмешь с хмельного, а сам в монастырях по ночам крадешься, слушаешь, не пиют ли по келиям монахи! Личит ли это сану твоему?
— Блаженны, воздержание от многопития имеюща, пианство отнюдь ненавидяща, ризы же смиренные любя, — кротко успел вставить владыка.
Но спорщик не унимался, даже погрозил ему пальцем:
— Помолчи! Аль мы не знаем? В Белоозере тебе тетеревину на трапезу принесли, так ты велел переметать их через тын вон! Красно ли? Возносишься над низкими, а перед князьями сам преклоняешься!
Бес сидел уже на самой жаровне и внимал, согласно кивая, глазки у него горели и проблескивали среди шерсти, а в трехпалой лапе он держал клок сивой бороды боярина и обмахивался.
Юрий Всеволодович вскочил. В голове у него помутилось. Сей час же все лица оборотились к нему с задушенным ахом удивления:
— Сам князь здеся-я!..
— Да что ты, владыка, не впечатаешь кулаком по роже этой непотребной?
Тут бес плеснул с живостью в ладоши и уронил волосы боярина на жаровню, отчего они изошли седым дымком, потом уставился одобрительно и выжидающе на Юрия Всеволодовича. Епископ тоже встал, не показывая никакой обиды:
— Если на кого хочется погневаться, то бей в уста собственные, говоря: я научу вас помалу кротость и молчание иметь.
Василько сказал с облегчением:
— Вот и устыдил ты нас, владыка. А ты, батюшка, не гневайся. Прими чашу, на-ко, и не призывай к кулакам биению.
Юрий Всеволодович взял чашу с медом из рук племянника, но не сел, продолжал стоять, и все, затихнув, ждали.
— Слушайте, бояре! Вы не столько слуги княжеские, но трудники его в общих делах. Вы можете спорить с его решениями, если он принял их один, вы можете отказывать ему в содействии, но помните и не забывайте, что перед ним вы именуетесь смердами. Но не духовенство, бояре! Ни один поп, ни один монах — не смерд перед князем. Они служат иному Наставнику. А тут, вижу, среди вас бес обретается!
При этих словах иные усмехнулись, а иные с покаянным усердием начали креститься.
Бес же ловко плюнул сивому в бороду и выметнулся наружу. Юрий Всеволодович возвратил, не пригубив, чашу племяннику.
После ухода великого князя все сидели пристыженные.
— Кабы жив был Мстислав Удатный! — после молчания со вздохом проговорил Жидислав.
— Аль он помер? — откликнулся молодой княжеский мечник.
— Ты что? Девять лет, как отошел ко Господу. Пусть поможет нам с воинством небесным. Ни на Руси, ни в иных странах не было князя храбрее его. Где ни появится, с ним — победа! За старину стоял, за предание. Когда Юрий Всеволодович со старшим братом за престол схватились, он ведь был на стороне твоего отца, Василько. Мстислав Удатный, сын Мстислава Храброго, битвами славен. У него и прозвище было: сильный сокол.
— А дядя Ярослав тоже бился против моего отца, — сожалеючи сказал Василько.
— Лучший человек был Мстислав, — опечалился сивый пьянец. — Славу отца своего наследовал по праву.
— Шуба на сыне отцовская, а ум свой, — наставительно заметил Жидислав. — Он, конечно, занял сторону Константина и способствовал ему на Липице, обычаи родовые чтил. Но ведь Всеволод Большое Гнездо сам престол меньшому Юрию отдал!
— Так дедушка сам права старшинства не соблюл! — горячо воскликнул Василько. — Сам ввергнул меч между сыновьями!
— Не так. Осердило его своевольство Константиново. Дай-де мне и Владимир, и Ростов к нему. Не по воле отцовой хотел.
— А он хотел Ростов — Юрию?
— Так и хотел. А достался, вишь, Ростов тебе. Но, Василько! Калку-то мы помним?..
— Помним, помним, — мрачно подтвердили старшие годами бояре.
— Мстислав, конечно, лучший меж князей был. Но Калка-то на нем? Иль не так, бояре?
— На нем… Калка на нем! — закивали бояре и поникли головами.
— Ты пошто идешь за мной, владыка? — не оборачиваясь, спросил Юрий Всеволодович.
— Иду сам по себе, и все, — ответил бодрый голос Кирилла.
— Ну, что там? Выкинули дурня сивого на снег?
— Не знаю. Я там после тебя не оставался. Да Бог с ним. То не он речет, а хмель медовый.
— И предерзость злая!
— Не думай про то, князь. Не гневи себя. Миролюбию предайся вполне. Пост ведь. Полезнее поругану быть, чем самому наносить оскорбления.
Некоторое время шли молча, взрывая наметенный пушистый снег.
— Владыка! — сказал наконец Юрий Всеволодович. — У тебя бывали видения?
Кирилл, как всегда, готовно улыбнулся:
— Аль у тебя видения?
— Душа болит, владыка. Болит и болит.
— Прозреваешь что али как? — осторожно спросил епископ.
— От ожидания и неизвестности.
— Пошли сторожу, пусть разведают окрест.
— Ночью Дорож выступит. Я уже распорядился.
— Вот ка-ак? — протянул Кирилл, соображая, что ему предстоит этой ночью, если вдруг битве быть. — А ростовские сидят, ничего не знают?
— Узнают потом. Ярослав Михайлович все готовит. Есть ли тут монахи, владыка?
— И премного. Иконописцы и золотари, моляры, сусальщики и терщики красок. Со мной в Ростов возвращаются. — И мысленно добавил: «А попадут во царствие небесное…»
— Слыхал, в Суздале Евфросинья чего-то напророчила?
— Мы остерегаемся, не исследовав долгим рассуждением, принимать пророчества и чудеса.
Уклончив ответ, но утешителен. Юрий Всеволодович не стал рассказывать про слухи ходячие, самому верить в них не хотелось. И Кирилл не настаивал узнать, что там Евфросинии прибредилось. Духовные лица ведают, сколь значимо их слово, и спыха не произносят.
Расставаться с князем Кирилл явно не торопился. Сочувствие было в его взгляде, затаенный вопрос, желание говорить еще о чем-то важном не только для них двоих, а для всех, кто уже месяц терпел с ними в снегах звериное житье. Казалось владыке, что если сейчас они обсудят в открытую будущее, решат, что стоит предпринять немедля, то что-то изменится.
Владыка держал в руке янтарный крестик, подаренный ему в Белоозере. В прозрачной смоле, как в густом меду, тысячу лет назад утонула хвоинка и крыло с лапкой некоего жучка. Говорили, что такой янтарь бесценен. Владыка хотел отдать его великому князю, но счел, что не ко времени, и оробел.
Юрий Всеволодович кивнул ему сухо, устало и скрылся в своем шатре.
Он бросился на деревянное ложе, крытое войлоком и волчьими шкурами, ударил кулаком по подушке и затих.
Лежал без мыслей, испытывая лишь изнеможение. Мало погодя простонал:
— От тины страстей и глубин падений мя воздвигни!
Никогда еще с такой силой не подступали к нему раздумья и воспоминания. К старости времена сближаются. Юноше год за век кажется, старцу и полвека — не срок. Оставит тебя молодость, сила, желания, облик изменится к худшему, как и не ждал, исчезнут родные и предадут друзья, обманет надежда, но неправота твоя, грехи и ошибки все чаще, все явственнее скалятся на тебя в ночи, мучая сердце раскаянием. Все меньше просьб в твоих молитвах, все больше слез.
Но слез-то облегчающих и не было. Это ведь тоже дар ниспосылаемый.
Подушка из мешины — особо мягкой коки вишневого цвета — грела щеку, золотой глазок свечи, внесенной слугой, то поникал от неслышной струи воздуха, то становился прямо, трепетно тянулся вверх. Юрий Всеволодович долго щурился на огонек, как любил, бывало, делать в детстве, и вдруг так ясно увидел его в пламенном разливе заката, сильного сокола Мстислава. С непокрытой головой он стоял на высоком крыльце своего терема, напряженно вглядываясь в даль, тяжелые волосы относил за плечи ветер, бугристая мощная рука заложена за пояс. Из степи несло черную тучу пыли, несло голоса отчаяния, рев скота и визги женщин. От этого клубящегося облака отделился старик в редкой бороде, одна нога была у него босая, и пал на ступеньку лицом вниз перед Мстиславом.
Юрий Всеволодович медленно усмехнулся. Сколько преданий хранят имя этого князя, сколько похвал и восторгов расточалось ему, его сердцу пылкому, чистому, как величали его мужество, доброту, презрение к опасности, а равно — ко злату, его бескорыстие и щедрость! Как умел он красно говорить, исторгая у толпы клики согласия! Возопит трубой иерихонской: за нас Бог и правда! — все обземь бьются от воодушевления: веди нас, куда хочешь! Куда взор свой кинешь, туда мы — головы свои! А Мстислав пуще ревет голосом великим: умрем ныне или завтра, умрем же с честию! Уж немолод стал, а жить без ратных подвигов не мог, охота к ним приводила его то в земли полунощные, то в лукоморье, всюду ввязывался в междоусобные брани князей и всюду стоял за правду, как сам он ее понимал. И получалось, на Руси один только Мстислав и понимал, что такое правда и справедливость. Ну, ладно, защищай земли украйные от ляхов, бейся с уграми, с хищными степняками, защищай волости новгородцев, если они твоей защиты ищут, но ты зачем промеж нас с братом полез? Ты зачем на Липицу-то приволокся? Храбрость свою не знал куда девать? Искусность воинскую показать желал?.. Я — великий князь владимирский волею отца и земского собора. Старший Константин обойден батюшкой. Это наши дела. А не твои. Наш брат Ярослав с новгородцами вздорит — ты зачем встреваешь? Ярослав ведь зять твой! Но ты пыришься справедливость устанавливать на стороне новгородцев. Почему ты один знаешь, что такое справедливость? Ты идешь смирить Ярослава и начинаешь пожар избиения, какой вообразить немыслимо. Ты все решаешь сам и никогда не сомневаешься в правоте своей. Желая добра, ты всех вовлек нас во зло. Ты не прибегнул к усовещеванию Ярослава, мог даже обличить его на совете князей, но ты сразу, норов его зная, на брань призвал. Эх, Мстислав! Удаль и сила — друзья твои. Но еще бы — осмотрительность и неспешность в поступках! Ярослав ответил вам гордо: не боюсь вас, на одного вашего сто моих будет. Вы же ему: ты, Ярослав, с силою, а мы с крестом — и на Благовещение сотник Ярун захватил тридцать три воина, семерых из них убил. А Константин в Ростове обрадовался, послал тебе пятьсот своих ратников в помощь. И сам явился. И пошло-загорелось. Ярослав кинулся ко мне, и я осерчал. Вы с Константином решили согнать меня с престола, я понял и вышел с Ярославом заодин. Его уж, как зайца, гоняли из города в город. Стали мы с ним на Липице, обнеслись плетнем и кольев в него насовали. Укрепились. Не смешно ли? Константин мне лукавство: давай, мол, с тобой не биться, я только против Ярослава: от тебя нет обиды, а от него есть. Какая обида? Лжа. Пошто явились судить Ярослава с новгородцами? И я сказал: я с ним буду; и младший брат Святослав с нами. Дружина у нас была сильная. Константин опять речет: не будем биться — кровь лить, мы же родня, отдай Владимир и Ярослава смири. А Ярослав неистовый вам во спор: лезете вы, как рыба на сушу, я вам ужо! — не хочу мира! — мы ваши полки седлами закидаем!
В большом гневе мы были. И стали бояр своих горячить: станем биться и добро все поделим, коней, оружие, порты, никого из супротивников в живых не оставим, хоть и в золотом оплечье, а кто убежит из боя, того поймаем и повесим или распнем.
Тут Юрий Всеволодович споткнулся мыслью. Мороз его продрал от таких воспоминаний. Позорно было самохвальство такое. Даже и города они с Ярославом поделили, что — ему, что — мне, что — Святославу. О, неразумие младое! А как вострубили полки Константина, уже убоялись и бечь хотели даже. Но Константин нам еще раз — мир. Тут мы оправились и очень на плетень свой надеялись, последнего мира не приняли. Сшиблись. Пошли брат на брата, рабы на князей, господа на рабов.
…Если б не Ярослав… Это он меня разжигал. Я ему помогать кинулся. А он мне теперь отплатил добром? Сидит себе! Думает, его ничего не коснется? Вот так соратник! Кто знает, кабы не он, может, и не стал бы я с Константином враждовать? Был я тогда счастлив, и не было зла во мне. Только глупость. Ярослав меня в тенета заманил. Он буен. Аль я хуже? Уж как он во мне ревность пробуждал! Слякоть ты, говорит. Пошто, говорит, свое, батюшкой тебе завещанное, из рук выпускаешь? Ему-то самому, конечно, деваться некуда было. А я все равно через два года престол обратно получил бы после смерти Костиной. Но кто же знал, что так близко? Нетерпеж был непостижимый.
А Мстислав новгородцев распаляет: братья, мол, станем твердо, не озираясь, забудем дома, жен и детей!.. Твои-то же дом и дети в это время вдали и в безопасности… Новгородцы сапоги с себя поснимали и босы на нас выскочили — так ты их словами возбудил. Жажда ратная тебя прямо распирала. Глядь, и стяг Ярослава подсекли! И через наши с ним полки ты проехал трижды, топором всех вокруг сокрушая. Косили нас, как колосья на ниве. Шел бой велик, и досеклись до обоза. Мы с Ярославом — в бегство. А ты, Мстислав, не велел своим задерживаться, добычу брать, мертвых обдирать. Догоняйте их, сказал, а то вернутся, сомнут нас. Но сам знал, что мы не вернемся! И сколько побил народу ни за что!.. Все козни Ярослава — ему так и говорили: все ты, мол. Но не он один. Ты, Мстислав, — тоже. Везде-то порядок наводишь, всюду суешься, без тебя — никак. Тоже гордынник немалый. Ну, на Калке тебе потом все отплатилось. Тем же позором. А тогда крики раненых слышны были мне и возле Юрьева-Польского, как мчался я, коней переменяя и даже потник потеряв. Дюж я, прямо сказать, толст, телом тяжек. Это старость меня подсушила. Ярослав тоже на пятом коне прискакал в свой Переяславль, новгородцев, какие там оказались по торговым делам, в погреба потискал, где они и задохлись от множества своего и тесноты. Злодейства и крови не мог насытиться.
Сколько же стыда пришлось пережить! Никогда не забудется. И кто всех виновнее: Ярослав, Мстислав-судия или Костя покойный? Не начни он тогда междоусобия, не разрушил бы единства князей, может быть, и на Калке бы устояли, не смогли бы одолеть русичей пришлые супостаты?.. И может быть, сейчас не леденило бы душу ночную столь одинокое одиночество!.. Конечно, все мы христиане и призываемся прощать друг другу и любовию братской побеждать сважение дьяволово. Но лучше бы не было обид и нечего было прощать. Потому что любовь, которая даже и сумела простить, это совсем-совсем другое. Уязвления душевные не бесследны, о нет!
Что из пережитого память удерживает дольше во времени — радостное и доброе или обидное и злое? Отчего столь краток миг победы и торжества, а утраты сердца, мгновения стыда и поругания тянутся вечность? Немало случалось в жизни счастливых дней — хоть постриг, хоть первый победный поход, хоть то же двухкратное посажение на отчий стол, но каждый раз, как дни эти проходили, оставалось на сердце ощущение пустоты и думалось, что самые-самые важные события в жизни еще впереди. А вот страдания и смерть матери постоянно вживе, сердце каждый раз словно варом окатывает, как вспомнишь ее остатние несчастные дни. И нескончаемо будет жечь позор Липицы. Не просто позор поражения на поле боя.
Он удирал с берегов Липицы на неоседланном коне босой и в одной сорочице — княжеское облачение, доспехи, оружие остались в шатре. Не будь он в таком беспамятстве, хоть ту злосчастную грамоту захватил бы, скрепленную восковыми княжескими печатями. Эх, наверное, и распотешились Мстислав с Константином, читая, как братья Всеволодовичи разделили меж собой русские земли!..
А как он прибыл в свой стольный город на четвертом коне? Со стен Владимира смотрели, не узнавая его, старцы и дети, женки и люди духовного сана — думали, что это гонец принес им весть о славной победе их великого князя. А разглядев его, услыхав его призыв затворить город и готовиться к бою, в ужас пришли: уж не безумен ли великий князь? Плач и стенания жителей провожали его, когда ехал он к своему дворцу. Конь его с отвислыми боками шатался на ходу, великий князь восседал на нем понуро, будто побитый за низкие проступки смерд. И все-все были виноваты: соболезнующие жители Владимира, дружинники, братья. На всех соделался зол.
Вот тогда он и понял, как быстро переменяется отношение к побежденному. Когда подходил к городу Константин со своими ростовцами, его встречали все люди и священноначалие, радость изъявляя, с объятиями и целованием. Знать, недаром на мольбу своего князя: затворимся, авось отобьемся! — отвечали: с кем затворимся, князь? Самые сильные полки избиты, иные пленены, ты сам прибежал бос и без оружия. Чем станем обороняться? И хоть все клокотало в нем и шептал он: предатели, — умом понимал: правы они. Вот так вместе: и виноваты и правы.
Брат Константин, любивший его, детей своих вскоре ему доверивший, пыток и казнь ему устраивал милостию своею: не кинулся на город, а стоял, ждал. Чего? Чтоб вышли с целованием, а свергнутый великий князь зрил бы сие. И он зрил, круша зубы в скрыжении.
Даже ночью, когда вдруг отчего-то запылал княжий двор и Юрий со злострастием недвижно глядел на это, ни полки ростовские, ни новгородские не вошли, Константин и Мстислав удержали их. Город пылал до рассвета. Княгиня Агафья сказала:
— Не сносить платна без пятна, лица без сорому. Иди, сдайся на милость победителей, брат ведь все-таки!
И он послал боярина Творимира к князьям с поклоном: не трогайте, скажи, его, он завтра уедет. Творимир, который вообще был против Липицкой битвы и призывал с миром отойти, потому что больно уж высоко почитал полководческий дар Мстислава, долго топтался, пыхтел, но все-таки пошел, и отблески пожара освещали ему дорогу.
Наутро Константин в виду почерневшего, в дымящихся развалинах города великодушно захотел утишить побежденного, призвал его к себе, объявил наследником великого княжения. Бледная улыбка криво сидела на губах брата, видно было, что и ему тяжко от содеянного, и ему не забыть искалеченных, недобитых, мертвых русичей, что лежат сейчас по берегам Липицы, на Авдовой горе, на Юрьевой горе, уткнувшись головами в ручей между горами.
Прорастают травы, и всходят цветы, красна теплом и радостна светом Фомина неделя — время свадеб, и стоит над недвижными телами суженая в белом саване. Свадьба устроена, меды изварены. На небесах ждет Целительница безвозмездная, Поручница сраженных, Попечительница душ, восходящих к Отцу.
Угнетенный смирением, проглотив унижение, Юрий поклялся в дружбе старшему брату и обещал забыть прошедшее.
А Мстислав туготелесный сидел, подбоченясь, на могутной лошади впереди железного полка латников, добыв себе новую честь и славу, собою здрав и доволен, косил сверху глазом: по его делается?
Но мало ему показалось. Возведя Константина на престол владимирский, отправился в Переяславль, где, кипя и булькая и мщение измышляя, затворился Ярослав. Прибыв с полками, потребовал у зятя своего дочь обратно: не хочу, чтобы она жила с князем столь жестокосердным!
Долго пересмеивались по всем княжествам, вспоминая деяние Мстислава и то, как, проспав, извивался, умоляя жену ему оставить и дары предлагая: что, мол, не бывает промеж родни, я и так, мол, наказан! Вся спесь с него слетела. Дары были с важностию приняты, но Феодосия у Ярослава все-таки отнята, как оказалось впоследствии, не навсегда.
…Исполнив сей родственный долг, Мстислав угомонился. Хотя жизнь без борьбы и подвигов по-прежнему претила ему. Новгородцы звали его на стол, Мстислав выказывал скромность и отнекивался, разумеется, со многими приличествующими речами. Как-то, между прочим, образумил мечом гордых угров, а затем поселился в своем Галиче, жизнь его потекла мирно и, следовательно, скучно…
И вдруг весной 1223 года сторожа, несшая дозор на границе с Диким полем, донесла, что движется к Галичу вборзе половецкое воинство. Мстислав даже обрадовался и взбодрился, у него завсегда первая мысль: испепелю!
Но чем ближе степняки, тем непонятнее донесения сторожи. Сначала известно стало, что воинство идет со множеством скота — не только с лошадьми, но и с волами, верблюдами, овцами. Потом выяснилось, что и своих жен с детьми везут. А еще ошеломительнее стало сообщение, что предводительствует походом степняков знаменитый хан Котян, на дочери которого Мстислав Удатный был женат, с которым жил в мире и дружбе и чью внучку изъял у супротивного мужа ее Ярослава. Последний вестовщик, примчавшийся с ближней заставы, принес сообщение неожиданное и вовсе:
— Они кабыть не ратью идут, а бегом бегут от кого-то.
Так и оказалось.
Обычно степенный и уверенный в себе хан Котян сейчас выглядел подавленным и беспомощным. Поднявшись по ступеням высокого крыльца в княжеский терем, он тяжело споткнулся, так что с ноги его слетел сапог, короткий, чуть выше лодыжки, с гладкой, без каблуков, подошвой. Случись такое раньше, он бы величественным мановением руки призвал слуг, и те бы, ревностно подобостраствуя, подхватили сафьяновую изузоренную обутку с меховой опушкой и загнутыми носками, с великой бережностью всунули в нее босую ханскую ногу. Сейчас Котян не стал звать слуг, опустился на ступеньку ниже, присел, отводя в сторону короткую кривую саблю, и с кряхтеньем сам натянул сапог.
Мстислав поспешил к тестю, подхватил его под локоть. Пока поднимались вместе, рассмотрел, что красная, шитая золотом и подбитая лисьим мехом накидка хана закидана грязью, а широкий отворот рукава оторван и мотается на нитке. Никогда еще не доводилось видеть в таком виде важного хана. Знать, что-то из рук вон приключилось.
В тереме Мстислав усадил Котяна на пристенную лавку напротив широких окон. Через слюдяные полотна лился теплый солнечный свет. Котян прищурил глаза, брови у него сошлись на переносице в тесьму, и Мстислав впервые отметил про себя, что брови у хана белесые, как бы пропиленные. Перевел взгляд на свисающие с плеч косицы — они желто-соломенные, как и вплетенные в них золотые шнурки. Из-под островерхой с шишаком шапки тестя выбились и прилипли ко лбу мокрые прядки волос, и они — тоже под цвет отвеянной лузги, половые.
Глядя, как в задумчивой оторопи тесть вытирает катящийся пот, Мстислав гадал, с чем пожаловал этот гость не гость, скорее беглец. Но впрямую спрашивать не приличествует. Сначала надо показать радость, дружелюбие, чары подать, то да се. Потом как-нибудь ловко и возвышенно ввернуть, какая, мол, удача, хан, твоя внучка, а моя дочь опять с нами, а почему такая удача произошла, пропустить как несущественность, потому что Мстислав и сам не знал, что ему делать с этой постоянно плачущей внучкой-дочерью, куда ее пристроить.
Сие затруднение нарушило и переменило ход его мыслей, и Мстислав, вместо того чтоб распорядиться насчет вина и квасов сладких, и черствых, и выкислых, произнес совсем не к месту:
— Вот почему вас половцем-то прозвали!
Котян вскинул на него взгляд, утонувший в темных веках:
— Где супруга твоя? Жива она?
— Она жива и находится в другом месте. — Простой вопрос привел Мстислава в замешательство, потому что про супругу свою он как-то мало помнил, а поскольку они сейчас с Феодосией в совместных слезах пребывают, то пускай покамест сидят в скрытности, пока не просохнут и не сделаются способны обрадоваться приезду Котяна. Поэтому язык у Мстислава говорил сам по себе, без участия разума: — Смотри-ка, я русич, а темен волосом, ты степняк, а рус?
— У кипчаков каждый второй такой половый, не я один, — с некоторым удивлением ответствовал тесть, — а ты здоров ли сам, князь?
Мстислав веселым видом пояснил, что вполне, но слезть с рассуждения о мастях не смог:
— Я тоже поседел, Котян дорогой, все заботы, походы, победы. С победами — пиры и новые нужды грядут. Так что мы с тобой, половый с соловым, под стать. — А сам подумал: «Что же такое я несу?!»
Котян как бы угадал его мысль и не спрашивал более, здорова ли другая княжеская родня и благоденствует ли земля Галицкая, сморщил лицо, отчего стал похож на старенькое дитя в обиде:
— До того ли, зять! Ворог в земле нашей объявился. Все на конях борзых, все мастью черны, будто воронье. За подмогой я к тебе.
— Ну что же, — беспечно и готовно отозвался Мстислав. — Видали мы всяких, вороных и рыжих. Сейчас возьму малую дружину в девяносто копий… Поедем разомнем силушку!
— Да будет тебе, нешто это сила — девяносто копий?
Князь выразился, что по говну и черепок.
Котян не согласился:
— Охолонь и послушай меня. Враг неведом и столь силен, что и всем твоим ратникам не сладить в одиночку. — Видя недоверие Мстислава, тягостно вздохнул и добавил: — Данила Кобякович и Юрий Кончакович — оба головы сложили.
— Да ты что? В этакое поверить невозможно… оба хана могущественны и славны… всю жизнь в походах да ратях… Могло ли случиться такое? Ведь оба крещение приняли?
— Аль крещение от смерти уберегает? — устало обронил Котян, стряхивая пыль с уцелевшего рукава.
— И все-таки поверить не могу, — глухо повторил Мстислав. Хотя и не слишком жалко было Кобяковича и Кончаковича, однако же странно…
— За нами бежит… ну, следует за нами, по нашему следу, значит, идет наш половецкий багатур. Он самовидец всего, от него и вызнаем, — тонея и оседая голосом, жаловался Котян.
— Что же это все-таки за воронье?
— Алан с гор прибег к нам, сказывает, что не таурмены они, не печенеги. А зовут — татарове.
Мстислав слушал рассеянно, уже прикидывая про себя, одолеть ли врага своими силами и взять славу на себя или послать известие по другим русским землям. Азбуку ратную он смолоду очень знал, и сейчас что-то говорило ему: надо звать всех на совет. Решение скорое и верное. Но — эх! — спотычка. Кого всех? Южные, украйные князья, знамо, придут. А Всеволодовичи?.. Уж лет пять, как схоронили Константина, Юрий опять на престол вскарабкался, Ярослава в Новгород впятил. Зря Мстислав Удатный отказался от чести, когда зван был туда на княжение. Ну, да что теперь!.. Приедут ли братовья битые, надежды мало. По всем княжествам их срам и бесчестие известны. Какие полки положили на Липице! Самого Мстислава победить чаяли! Смех всеобщий, да и только! Но сейчас спотычка. Скорее всего, не приедут. Позвать, однако, надо: давайте обратно заодин выступим? Каков враг, не вей. Но половцы сильно спужались и притекли со стадами и с бабами, а также и детями искать моего покровительства.
— Созовем княжеский съезд, а там, глядишь, и богатур ваш подоспеет.
Ладонь об ладонь. Гридин-телохранитель вошел в тот же миг:
— Приказывай, государь!
— Тысяцкого сюда! Сейчас, Котян, почнем дело славное без промедления.
Главный воевода Домамерич тут же явился в готовности, склонял стройный стан во внимании.
— Запоминай, Домамерич. Ноне же отправь гонцов одвуконь к Мстиславу Киевскому, Мстиславу Черниговскому, Мстиславу Немому Пересопницкому… Вот Четыре Мстислава соберутся… И иных князей кличь: Данилу Волынского, Михаила Всеволодовича, всех сынов Всеволода Чермного. Съезд созываем, опасный враг надвигается.
— В Галиче у нас съезд? — осторожно спросил Домамерич.
Князь слегка запнулся. Конечно, надо бы в Галиче! Все придут по зову Удатного, его чтя, а не этого беспомощного старца в разоренном и заплошавшем Киеве. Как оставил сей славный град Юрий Долгорукий, а потом сын его, Андрей Боголюбский окончательно бросил, даже ляхи осмелели и дважды грабили Киев. Но обычаи надо уважать, обычаев надо держаться по старине. Поэтому собираться следует в Киеве, у старшего князя.
Домамерич согласно качнул высокой бобровой шапкой, однако медлил уходить:
— Больше ни к кому не слать гонцов?.. В Залесье не надо?
Мстислав намек немедля понял, ответил с неохотой:
— Да, надо и новый наш стольный город Владимир с Ростовом да Суздалыо оповестить… Как же можно без князя великого?
Домамерич показал видом, что никак нельзя. Котян, сомлевший от усталости и уныния, ожил, услыхав, что будет съезд князей, и привел то важное обстояние, что покойный Кончакович приходился зятем князю Ярославу, и теперь по родству душа убитого вопиет о мщении.
Мстислав на это про себя усмехнулся, но не опроверг, что Кончакович вопиет, настойчиво повторил, чтобы гонцы в Залесье непременно, и с двумя заводными для скорого, неостановочного поспешания.
Тысяцкий опять с полным пониманием качнул высокой дорогой шапкой.
Полчища Чингисхана под водительством нойонов Субудая и Джебе, покорив семь кавказских народов, затем разгромили половцев, умертвили большую часть их воинов, а за оставшимися в живых гнались.
Из горестного рассказа подоспевшего полоцкого бага-тура можно было понять, что враг не только силен, но и очень коварен. Половцы поначалу воевали в союзе с аланами. Но неожиданно от татарского военачальника Субудая пришли к Юрию Кончаковичу послы со многими дарами, с ласковыми приветствиями и с уверениями, что татары и половцы — единоплеменники, а аланы — их общие враги. Юрий Кончакович поверил, отправил нарочных с ответными дарами. Татары легко расправились с оставшимися в одиночестве аланами, а затем принялись за половцев. Раскаялся хан Юрий Кончакович, да уж поздно.
Перепуганные ханы Котян и Бастый прибежали на Русь не с пустыми руками: щедро одаривали всех русских князей быстроногими половецкими скоками да девками — прекрасными невольницами.
Съезд в Киеве состоялся в апреле. Выдался теплый солнечный день, потому совещались, по обыкновению, на ковре. Котян с Бастыем смирно сидели в сторонке под полотняным пологом, внимая тому, что говорили князья. Бастый русскую речь понимал с трудом, чтобы лучше слышать, снял мохнатую шапку, обнажив до блеска выбритый череп. В особо сложных, неясных случаях клонился всем телом к Котяну, тот досадливо отстранялся, но затем, дождавшись, когда русские князья на время смолкнут, перетолмачивал на половецкий язык услышанное.
Приехавшие из разных уделов князья не выказывали охоты вступать в брань, отмалчивались и раздумывали.
— Если мы, братья, — увещевал Мстислав Удатный, — не поможем половцам, то они предадутся татарам, и тогда у них станет еще больше силы.
Братья тупились, почесывали в затылках. Молодые князья переглядывались, ерзали на ковре, но сказать раньше старых, умудренных сотоварищей не отваживались.
— Соберем воинство в миг один, ежели ворог посунется, — продолжал уговоры Удатный, все время держа в уме, что Всеволодовичи не прибыли. О них не поминали, но помнили.
Наконец все завозились, загудели с одобрением, а иные — без одобрения:
— Верно молвишь!
— Вестимо так, но пошто самим на рожон лезть?
— Покуда зараньше изготовимся, чтобы нас врасплох не застали.
И тут не выдержал, вскочил на ноги Даниил Волынский. Утишая волнение, он то поглаживал тонкие усики, то оправлял золотое зерцало, снял малиновую, шитую жемчугом шапку, пригладил рыжеватые кудри.
— Говори смело, Данила! — ободрил его Мстислав Удатный, любуясь своим зятем.
Сейчас Даниле восемнадцать, а женил его Мстислав на своей дочери Анне, когда ему едва минуло четырнадцать. Но уже тогда показал зятек себя князем возмужалым и воинственным, сразу же возглавил поход против ляхов, которые захватили Волынскую украйну. Одержал победу и стал называться князем Волынским.
— Молви, молви слово золотое нам, старым бздунам, в поучение, — неопределенно, то ли поощряя, то ли неудовольствие тая, проговорил старший по возрасту князь киевский.
— И молвлю! — Данила снова водрузил шапку на голову, прокашлялся, скрывая волнение. — Не раз половцы разоряли нашу землю и уходили, не получив возмездия. А когда мы сами ходили к ним, то возвращались с добычей. — Тут Данила вспомнил о важных гостях, смущенно покосился на ханов, но продолжал недрогнувшим голосом: — Да, сами половцы не раз вели себя на нашей земле хищно и жестоко. Коли нынче други и сваты они нам, коли с нами заодно они, надо идти бить общего ворога, а не ждать его в своем отечестве. — Сказав все это скороговоркой, Данила опустился на колени, взглядом умоляя старших князей внять ему.
— Лучше нам принять их на чужой земле, на половецкой, чем на своей, где жены и дети наши и все добро наше — вся наша жизнь, — поддержал его князь черниговский.
— Аминь, истинно так? — заключил Мстислав Киевский. — Пока я нахожусь в Киеве — по эту сторону Яика, и Понтийского моря, и реки Дуная, татарской сабле не махать.
Решение идти в степь искать неприятеля так обрадовало ханов, что Бастый решил немедленно креститься, сказал на ломаном русском языке:
— Карош рус вера! Хачу к попу ходит.
Князья разъехались по своим уделам собирать воинство, чтобы затем собраться всем вместе на Нижнем Днепре близ местечка Оплешье.
Куда ни глянь — всюду весна зеленеет. Цветет, благоухает и в лесу, и на лугу, и в поле. Первая трель соловья, первое ку-ку зегзицы, первая гроза. Охота ли в такую пору тащиться на чужбину, где опасности, лишения, неизвестность? Ну, да ведь не впервой…
Со времен Святослава, ходившего войной на Царьград и Болгарию, не видел Днепр столь большого количества ладей. В каждой пятисаженной лодке умещалось по сорок-шестьдесят дружинников. Князья и воевода плыли на легких стругах, а вооружение, щиты, кольчуги везли в насадах — плоскодонных глубокосидящих судах с набоями на бортах.
Гребцы работали веслами на сменку, а когда тянул попутный ветерок, поднимали полсть из плотной ткани. Иногда шли без весел и без парусов — высокая полая вода несла суда очень ходко. Родные берега проплывали за бортом, воины провожали их глазами со смешанным чувством привязанности и прощания.
По воде стекались в Низовье киевляне, черниговцы, смоляне, волынцы, галичане. Еще тысяча галичан и волынцев со своими воеводами Домамерчем и Держикраем Владиславичем плыла по Днестру в море, чтобы из него войти в устье Днепра и подняться против течения до Олешья.
Курские, трубчевские, путивльские князья и воеводы вели свои полки сухопутьем на конях: верхоконные дружинники в седлах, пешцы — на телегах вместе с оружием и бронею.
И полпути еще не одолели, как встретились с татарами. Они ждали русских возле Заруба, небольшого городка у излучины Днепра, делавшего здесь резкий поворот на полуденную сторону.
Их было всего десять человек, один из них — толковин, способный перетолковывать с татарского на русский и половецкий. Он и одеждой выделялся: девять татар в одинаковых дорожных чапанах из грубошерстного сукна, а на нем драгоценное запашное платье из балдакина, шелковые и золотые нити которого переливались на солнце и невольно притягивали взгляд, так что русские поначалу приняли его за старшого. Оружия ни при ком не было.
Мстислав Киевский, Мстислав Удатный и Даниил Волынский пересели из ладей в седла и вместе с малыми дружинами приблизилась к татарам.
— Салям! Салям! — разноголосо приветствовали те.
Словно не слыша их, Мстислав Киевский спросил с нескрываемой угрозой в голосе:
— Кто прислал вас?
— Билге Чингисхан, — ответил один из скромно одетых татар, который и оказался главным в посольской группе, как потом выяснилось.
— Мудрый великий хан, — перевел татарин в балдакине.
— А ты кто есть?
— Мерген, багатур.
— Меткий стрелок и богатырь, — перевел толковин и от себя добавил: — Сотник, у него под началом сто нукеров, сильных дружинников.
— Где же твои нукеры?
Сотник небрежно махнул рукой в сторону степи.
— Нойон Субудай велел передать вам, что мы не хотим драться с русскими, потому что мы не на вас пришли, а пришли на холопов и конюхов наших, на половцев.
— А зачем же вы на нашу землю ступили? Тут ведь кругом русские города. Там вон, на закатной стороне — Торческ, Юрьев, на том берегу Днепра — Переяславль. А вниз по реке, где вы шли…
— Знаем, — перебил татарин, сообразив, куда клонит русский князь. — Мы шли мимо Корсуня, Канева и нигде даже курицы не тронули. Не хотим и дальше трогать вашу землю, ни городов ваших, ни сел ваших.
— А чего же вы хотите тогда?
— Мы хотим тогда, чтобы вы взяли с нами мир. А половцы если побегут к вам, то гоните их от себя, а товар их и все имения забирайте себе.
— Зачем же мы это должны делать? — вмешался Мстислав Удатный. — Я вот женат на половчанке, дочери хана.
— Но знаем мы, что половцы вам тоже много зла сделали.
— А вам-то они чем не угодили?
— Они с кавказскими народами дружили против нас, многих нукеров сразили стрелам.
— Да что их слушать? Гнать их без разговору! — не удержался пылкий юный князь Даниил.
Удатный легонько отстранил его, продолжал, тая подозрение:
— Не это же ли вы говорили половцам, когда они вместе с аланами защищали от вас свою землю?
Толмач на этот раз что-то долго перелагал на татарский язык слова русского князя, а сотник тоже почему-то очень трудно уяснял себе вопрос. Черные глаза его расширились от удивления или возмущения так, что ресницы поднялись до самых бровей. Он стал переминаться на своих удивительно коротких, каких не бывает у обычных людей, ногах, одутловатые, далеко отстающие от скул щеки вздрагивали.
— Яман! Бил яман! — гневно выкрикнул сотник.
Толковин не успел перевести его слова «Плохо! Очень плохо!», потому что в этот же миг в горло сотнику впилась остроконечная каленая стрела. Все оглянулись в ту сторону, откуда она прилетела. С холма под уклон гнались верхом на конях половцы во главе с ханом Котяном, который в ярости крикнул:
— Им веры нет! Всех зарубить надо!
— Не трогать толковина! — успел упредить расправу над переводчиком Мстислав Удатный.
Удатный и зять его Даниил ехали конь о конь молча, понурившись. Расправа с безоружными татарами была обоим не по душе.
— Они коварно обошлись с половцами и столь же вероломно поступили бы с нами, — нарушил молчание Мстислав.
— Но они же без сабель, без копий пришли.
— Они бы их потом взяли. А теперь на девять опасных врагов меньше.
— Нет, неправое дело мы совершили.
— Праведного пути на рати нет и быть не может.
— Но ведь совестно же!
— Да, голос совести зовет нас на дела праведные, а рать против безбожных басурман и есть праведное дело.
Даниил не знал, что сказать на это, умолк, но уверен был: не только на его душу легла виной и тяготой расправа над безоружными послами, и сам Мстислав Удатный удручен, и все другие тоже. Даниилу уж приходилось убивать людей в рукопашной битве, но неудержимая вспышка ожесточенности и ненависти к человеку загоралась в его сердце в самый последний миг, когда он видел перед собой вооруженного воина, готового лишить его жизни. Поразив врага, он не испытывал ни раскаяния, ни вины, однако не любил вспоминать об этом, а когда его расспрашивали после похода, как, дескать, это все происходило, уклонялся от ответа, а про себя повторял: «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои».
— Если будешь задумываться, если будешь вызывать в душе намерение как-то обойтись без убийства, лучше и на рать не ходить. Иначе и сам сгинешь, и товарищей своих обречешь. — Мстислав раскачивался в седле, говорил негромко, словно бы для себя одного.
— Знаю. Только, отец… — Даниил редко так обращался к тестю, лишь в случаях особенных. Мстислав знал это, потому сразу же обернулся к зятю с настороженностью. — Только, говорю, отец, если снова встретим послов…
— Я уж решил, и князю киевскому сказал: на нарочных, хоть бы это и были злобные татары, меча не поднимать.
— А он?
— Как мы с тобой. Заедино. — Правду ли говорил Мстислав, хотел ли просто успокоить встревожившегося зятя, не понять было. Но зачем-то добавил: — Не будем одним сердцем думать — татары ли, какие ли другие пришлые враги порубят нам головы, как капустные кочаны.
— Погоди-ка, отец… Что это за погост мы миновали? Уж не Татанец ли?
— Он самый. Осталась за спиной Киевская земля, вышли на половецкое поле.
Даниил оглянулся, попытался по лицам дружинников понять: заметили они, что уже простились с родной землей? Но нет, все по-прежнему сидят в седлах глубоко, по-прежнему спокойны и беззаботны. Да и то: со дня, когда Тмутаракань была еще не половецкой, а входила в Черниговское княжество, русские хорошо изучили здешние места. И сейчас шли не вслепую, не наугад, вовремя огибая заполненные вешней снеговой водой овраги и речушки, курганы и соленые озера. Отлогие овраги сменялись не-глубокими долинами, которые переходили в ровную неоглядную степь.
После девятого днепровского порога, возле острова Хортича соединились с половецкими отрядами и дальше пошли вместе. На семнадцатый день похода достигли Олешья и начали разбивать на правом берегу Днепра стан.
Еще не закипела в котлах вода для ухи и каши, как дозорные подняли тревогу, завидев за рекой столбы пыли. Прикинули на взгляд — конный отряд из двух или трех десятков всадников. Сила невеликая, но поостеречься надо. Быстро и слаженно исполчились, как для битвы.
Отряд остановился на левом, низком берегу, по взнятым вверх на древках красно-рыжим конским хвостам хан Бастый определил, что это татарские воины:
— Бунчуки это из крашеных конских хвостов. У них они вместо боевых стягов.
Три вражеских всадника спешились и повели своих коней к воде, неся в руках чем-то наполненные большие кожаные мешки.
— Чего это они тащат?
— Бурдюки.
— С вином нешто?
— Ага, доставай ковшик.
— С ковшиком погодим, а толковина подай сюда, сейчас он нам пригодится.
Татары между тем завели лошадей в реку, привязали к их хвостам не тонущие в воде бурдюки и поплыли к противоположному берегу, держа в руках поводья. Лошади приученно плыли рядом, лишь отфыркивались, когда набегавшая волна захлестывала им головы.
— А что это они, глянь-ка, коням уши вовсе ничем не завязывают?
— Такие, знать, мастаки этого дела.
— Какими бы ни были мастаками, а лошади-то все одинаковы. Зальет вода коню в уши — и нет коня!
— А може, чем заткнули?
— Чай, мы бы увидали.
— А в мешках у них одежда и обувка, уж я-то знаю, — похвалился хан Бастый.
— Ловко!
— Из бараньей шкуры нешто?
— Из козьей. Если надо перевозить что-то тяжелое, из конской шкуры делают: снимают ее так же вот дудкой и завязывают с двух концов.
Татары переплыли уж полреки, но не учли того, что у правого, крутого берега возникает суводь, течение идет в обратную сторону. Татары с испугу либо от неожиданности стали разворачиваться, одна из лошадей вдруг завалилась на бок, стало видно ее темно-рыжее брюхо. Татары заволновались, стали кричать что-то на своем языке. Течение вынесло всех саженей на пятьдесят ниже по течению, две лошади выбрались на песчаную отмель, вздрагивали всей кожей, стряхивая воду, фыркали. Третья лежала на боку, отчаянно взбрыкивала ногами, но не могла подняться. А татары вроде бы и не собирались помогать ей, даже и не глядели на нее.
— Приведите толковина! — велел Мстислав Удатный, добавил строго: — Руку на них не поднимать, это ведь опять такие же нарочные.
— А ты глянь-ка за реку. Все татары свои луки в нашу сторону напружили, только тронь ихних людей!
— Гудите, а лошадь-то рыжая поднялась сама, видно, сумела оклематься.
— Значит, у них другие лошади, не такие, как у нас. Нипочем ихним лошадям вода в ухе.
Один из переправившихся остался с лошадьми и бурдюками, а двое, неторопливо переодевшись в сухие чапаны, пошли по отмели к русскому стану.
— Салям! — сказал один из них, остановившись около князя киевского.
— Салям! — ответил им Мстислав Романович. — Может, и еще что-нибудь скажете?
— Сказать нам есть что. Мы предлагали вам мир, а вы послушались лживых кипчаков. Вы перебили наших послов и хотите битвы. Так?
— Та-ак… — несколько оторопев, подтвердил Мстислав Киевский.
— Хотите битвы? Да будет! Мы вам не сделали зла, не трогали вас. Бог один для всех народов, он нас рассудит.
Послы преспокойно вернулись по своим следам, которые оставили на песчаном приплеске, к ждавшему их товарищу. Так же спокойно, безбоязненно и деловито начали переправу на левый берег.
Половцы провожали их взглядами, озадаченные и обескураженные.
— Они худые ратники, плоше берендеев! — решил Даниил Волынский.
Ему возразил воевода Домамерич:
— А мне они кажутся воинами очень умелыми. Смотри, какие у них луки.
— Да, разрывчатые, не чета нашим, хотя и наши не плохи ведь, половцы у нас их выменивают за дорогую плату.
Больше никто ничего не сказал, все продолжали стоять в немом ожидании.
Послы переправились через Днепр и, прыгнув в седла, вернулись в свой отряд.
— Они не уйдут! — Даниил нетерпеливо взялся за рукоятку меча. — Давайте, не мешкая, переправимся на ладьях и ударим им вдогон!
Татары будто услышали, пришпорили лошадей и резвой скачью помчались в ту сторону, откуда пришли. Потом враз остановились, развернули коней в сторону Днепра, постояли молчаливо, словно приглашая противника.
— Готовьте ладьи! — велел Мстислав Удатный.
— Я с тобой, отец! — подошел Даниил, держа своего коня под уздцы.
— И я? — тоже рвался в бой Олег Курский, ровесник Даниила, приведший с собой крепкую верхоконную дружину.
— Глядите, глядите, у них подкрепление сильное идет! — рассмотрел в степи два новых пыльных столба Мстислав Немой.
Мстислав Удатный присмотрелся, прикинул:
— Не более трех сотен, нам ли их бояться! Возьмем с собой воинов втрое больше, чтобы управиться без потерь.
С тысячей дружинников князья переправились через Днепр на ладьях, лошади плыли следом.
Татары, увидев высадившихся на берег русских воинов, выпустили по две-три стрелы неприцельно, наугад и развернули коней. Русские начали преследовать их, стреляя на скаку из луков и бросая сулицы. Татарские кони оказались резвее, а в русском стане началось ликование:
— Я же говорил, что никудышные они ратники!
— Верно, Данила! Прыснули, как зайцы!
Воевода Домамерич несогласно хмыкнул в пышные усы, но у всех остальных князей и воевод суждение было одно: хуже берендеев и Черных клобуков! Не знали еще русские, что по завету Чингисхана татарским воинам предписывалось вступать в рукопашный бой, только имея значительный, как правило вдвое, перевес в силах.
Поначалу думали, что короткая стычка закончилась без жертв и без пленников. Но вернувшиеся на стан половцы привели с собой татарского воеводу Гемебега, который был ранен стрелой и притаился в половецком могильном кургане. Хан Котян пришел к Мстиславу Удатному:
— Злы мои воины на татар, мести хотят. Дозволь им пленника казнить?
— Ваша добыча, вы и решайте, — уклонился Удатный.
Половцы с решением не медлили.
Даниил Волынский с Олегом Курским, раздосадованные бегством противника, жаждали броситься в погоню, призывали старых князей немедленно выступить в степь.
После небольшого привала во вторник 21 мая все полки, снялись со стана и двинулись в сторону Северного Донца.
Ковыль да полынь, полынь да ковыль — такова обыкновенно половецкая степь. Однако в те майские дни предлетья степь в первый и последний раз в году укрывалась многоцветным ковром тюльпанов, а на берегах напоенных подснежкой речушек благоухали белокипенные цветы степной вишни. Прекрасна в этот час своей жизни степь. И противоестественно в час этот думать о смерти, желать гибели другому человеку, но именно такие чувства ожесточения и враждебности обуревали наполнивших степь людей: тридцать тысяч крепких мужей, оставив дом и мирные занятия, искали неприятеля, чтобы нанести ему смертельный урон; столько же воинов, затаившись, готовились применить свое умение убивать — умение, которое было для них средством существования.
Двигались вдоль лукоморья всеми объединенными силами. Изредка встречались половецкие захоронения — насыпные курганы с воздвигнутыми на них бабами — каменными истуканами, державшими перед пупками чашу и смотревшими строго на восток. Из-за одного такого кургана неожиданно выскочил татарский верхоконный отряд, который бесстрашно вступил в схватку. Она была ожесточенной, но короткой. Татары обратились в бегство, оставив несколько человек убитыми и ранеными, а также целые табуны дойных кобыл, упряжных волов, верблюдов, овец и коз.
— Видно, этот отряд занимался охраной и пастьбой скота. Присматривали за ним на подножном корму, — понял хан Котян. — Мы тоже так делаем, а у лукоморья всегда в эту пору много сочной травы.
Слова половца не могли обесценить победу и уменьшить радость воинов, первый раз принявших участие в рукопашной сшибке и одержавших бесспорную победу. Пусть даже над пастухами, но ведь их было много — несколько десятков, и были они отменно вооружены и в бронях!
Возбужденные неожиданной и быстрой удачей, в предвкушении новых побед, сберегая силы для дальнейшего похода, ратники весело и беззаботно располагались возле высокого кургана, деловито и несуетно готовились к ночлегу. Кто-то острил пощербленное, затупившееся в сече оружие, кто-то чистил обагренные своей или вражьей кровью доспехи, кто-то ломал возле речки сушняк на костер, кто-то уж приготовил трут, кремень и кресало, чтобы добыть огонь. Князья занимались расстановкой полков и дружин, назначением ночной сторожи. Старейшины копий собрались было, по обыкновению, начать раздачу воинам харчей — житных, черных, сухарей и вяленого, в пластинах, мяса, но многоопытный степняк хан Бастый сказал, что надо поберечь запасы, а на вечернюю и утреннюю трапезу отловить брошенных татарами и рассеявшихся по степи животных.
Как потом выяснилось, это было очень благоразумное решение: возобновленное утром движение воинства затянулось на восемь дней и за все это время не встретилось на пути ничего живого, кроме посвистывавших сусликов да степных орланов, устраивавших свои гнезда прямо на открытых местах степи.
Нельзя не удивляться пустынности стели, зная, сколь великие скопления людей прошли по ней. В четвертом веке гунны, в шестом авары, в восьмом хазары, в девятом угры, в десятом печенеги и огузы — они же берендеи, черные клобуки и горки. В одиннадцатом веке огузов прогнали половцы, а теперь, видно, и на них пришла гроза. Ханы Котян и Бастый, поначалу испуганные смертельно и отчаявшиеся, сейчас приободрились, уверовали, что русские оградят их от напасти.
К тому как будто и шло. Возле речки Калки снова встретили небольшой татарский отряд, который, оказав сопротивление лишь для виду, трусливо скрылся. Это так подумали русичи — что трусливо, не знали они второй Чингисхановой заповеди, исполнявшейся его воинами неукоснительно: посылать вперед застрельщиков, которые делали несколько выстрелов из луков и отступали вспять, приглашая противника преследовать их до тех мест, где они устроили засаду.
— Вперед, Данила! — призвал Мстислав Удатный зятя перейти Калку и сам со своей дружиной последовал за ним.
И тут как из-под земли выросли перед ними несметные полчища изготовившихся к бою татар.
— Вооружайтесь! — крикнул Мстислав Удатный, зная, что большая часть русского воинства еще без доспехов, которые всегда надевались непосредственно перед боем.
Сражались русские воины обычно строем, смыкая ряды вокруг своих стягов. Вперед выдвигался сторожевой полк, за ним чело и полки левой и правой руки. Но сейчас Мстислав Удатный с ходу ввязался в бой, то ли рассчитывая, что за это время все воинство за его спиной успеет исполчиться для битвы, то ли надеялся при поддержке дружин Даниила Волынского, Олега Курского и Мстислава Немого самостоятельно решить исход сражения и обрести единоличную честь победителя, как удавалось ему неизменно раньше.
Врезавшись в ряды татарских воинов, русские бились храбро, не продвигались вперед, но и не отступали под напором превосходящих сил. Пришли на помощь половцы, пересекли Калку и поскакали с пиками наперевес к сражающимся. Но они даже и не вступили в бой. Ответный удар татар был для них столь неожиданным и столь сокрушительным, что они бросили оружие и в смятении покатились назад. Всей своей беспорядочной грудой налетели и смели вооружившихся и готовившихся к сражению русских ратников, вселив в них безрассудный и неодолимый страх. Началось всеобщее беспорядочное бегство. Этим в полной мере воспользовались татары, устроив страшную резню.
В битву мог бы вмешаться старый князь киевский, который с зятем своим Андреем и князем Александром Дубровицким находился в укрепленном стане на высоком каменистом берегу Калки, но он почему-то молча взирал на кровопролитие: может быть, рассчитывал одним внезапным ударом решить исход сражения, а может быть, просто опешил — так это было или иначе, никто уж никогда не узнал: на телах этих трех князей татары потом устроили помост и праздновали победу, а десять тысяч киевских дружинников и ополченцев бесславно сложили свои головы.
Мстислав Удатный и с ним юные князья, не получив поддержки, тоже начали отступать. Им удалось прорваться сквозь кольцо окружения и бежать. Оторвавшись на некоторое расстояние от татар, они остановились у мелководной речушки, чтобы попить. Даниил склонился над водой и тут только увидел, что сильно ранен копьем в грудь.
Татары преследовали бегущих русских и половцев до самого Днепра, зарубили в этой погоне шесть князей. Мстислав Удатный с горсткой уцелевших русских (в живых остался один из десяти воинов) переправился через Днепр на ладьях, которые после этого велел зажечь и оттолкнуть от берега. Сухие просмоленные лодки охватил густой черный дым, из которого рвались кровавые языки пламени. Огромные пылающие светочи плыли по течению вниз. Раздосадованные татары перебросили через реку несколько стрел и развернули коней.
Мстислав Удатный возвращался в Галич с намерением оттуда мчаться за помощью к великому князю Юрию Всеволодовичу, но делать этого не пришлось: татары сами неизвестно почему снялись и стремительно ушли за Волгу. А Мстислава Удатного, впервые в жизни позорно бежавшего с поля боя, стали называть лишь Удалым: прежняя удаль при нем осталась, но удача покинула.
…Юрий Всеволодович вздохнул. Потянулся, снял пальцами нагар со свечи. В шатре опять стало светлее… Предание редко осуждает. Разве что Святополка Окаянного. Оно созерцает или соболезнует. А судия — Бог.
Сокрушительное поражение в южных степях русские князья объясняли сами себе недоумением. Пришедшие неведомо кто, неведомо пошто, хоть и спустились с Кавказских гор, не были ни ясами, ни обезами, ни касогами. Видано ли: захваченных в плен князей, старика и юных, — они связали, уложили под дощаной настил и сели на нем пировать, показывая полное презрение к поверженному врагу и совершенное равнодушие к людским страданиям.
Удалились татары из русских пределов еще быстрее, чем пришли. И с той поры ничего о них не было слышно. Четырнадцать лет прошло. И уж думалось, что исчезли они без следа, как исчезли обры, от которых только-то и осталось, что речение: «Погибоше, аки обре». Но вот нет же, объявились, да еще с силой удесятеренной!
Конец жизни Мстислава Удатного прошел в беспокойствах и претыканиях. Бояре покинули его, боялись, что отдаст их на избиение тестю своему хану Котяну, и убежали в горы Карпатские. Насилу-насилу уговорил вернуться: я-де милостив, я вам не враг. Какой же это князь без бояр? А кто пустил про Котяна? Да Жирослав Михайлович, воевода, и пустил. Со всеми, преподлец, перессорил: и с зятем, и с сыном, и с королем угорским. Слюни ядовитые Мстиславу в ухи пущал. Но Мстислав великодушен был — не отнять! Уличенного во лжи и бесстыдстве он не заточил в узилище, а только велел удалиться.
И Жирослав Михайлович удалился, достоинства не роняя: привез Васильку невесту из Чернигова. И я принял на службу неверного вельможу, потому что он к тебе, Мстислав, злокознен был.
Несмотря на усталость позднего вечера, в таборе на Сити не ложились спать. Хотя сторожевой полк готовился выйти в полной тайне, все как будто чувствовали: что-то должно произойти. Отужинав, продолжали сидеть у дотлевающих костров молча, задумчиво.
Тишину нарушил княжеский мечник Анисим Хват, который следовал безотлучно за Юрием Всеволодовичем вот уж с десяток лет:
— Хоть бы эти самые татарове поскорее явились, мочи нет в неведении находиться.
— Погодь. Придут — не возрадуешься, — остерег его старый кашевар Леонтий. — Доводилось мне слушать тех, кто на Калке побывал. С этой речки только каждый десятый вернулся.
— Сказывают, зла была сеча, грех наших ради, — согласился Анисим. — А помнишь, тое же лета явися звезда хвостата и лучи из нее — копьем? Спужались, поди, а?
— А вы не спужалися, храбрецы владимирские? Наверное, потому на Калку не ходили? Звезда, вишь, помешала.
В час тайного смятения и скрываемых предчувствий самая незамысловатая шутка принимается охотно, она душу облегчает. Поэтому ратники готовы были поддержать зачин Леонтия, но монах перебил их сурово и веско:
— Явися звезда видением бледовидна, но вечером, на заходе солнца, величеством была паче иных звезд и пребысть тако семь дён, а по седьмому дни явились лучи же от нея к востоку, пребыло тако четыре дни, и невидима стала.
Конечно, ее хорошо помнили, как всходила она на западе, двигалась встречь других светил, простирая хвост копейный, пришелица неведомых глубин мироздания, нездешнего неба отпущенница. Недобро удивленным был ее мрачный зрак среди других звезд, чуждых ей. И она всем была чужда, заблудница, сулила беды своим вторжением. По ночам люди вставали и глядели на нее подолгу. В то же лето случилась великая сушь, многие боры и болоты загорелись, дым столь силен, что ничего нельзя было видеть вдали, а мгла так к земле прилегла, что птицам по воздуху нельзя было летать. Они падали и умирали повсюду. Печальной стала вся земля, шептали шептуны: это косматая звезда татар привела. Не миновать, еще нагрянут.
— Для народа мир дороже всего, — тихо проговорил Леонтий, вытирая вымытый котел. — Как только у русских смута, чужеземцы уже тут со своими ратями.
— А им-то что? — спросил Лугота.
— Ищут выгоды и разбоя. Смута на Липице — от нее причина на Калке.
— Сопрягаешь слишком далекие события, — заметил монах.
— Я не события, а причину говорю. Прибежали половецкие князья ко Мстиславу Удатному: нашу землю татары отняли, а вашу, пришед, заутра возьмут. Помогите же нам!.. А ни владимирцев, ни суздальцев, ни новгородцев не дождались. Не было бы раздору на Липице, по-другому могло быть на Калке.
— Верно ли, что татар несметное число, не сосчитать? — робко обернулся Лугота к монаху как самому ученому.
— Сказывают, что отец Тимучина, ну, Чингисхана значит, оставил ему, сыну своему, сорок тысяч семейств подвластных. Десять из них взбунтовались, надумали отложиться. Тимучин поймал мятежников и сварил их в семидесяти котлах.
— И съел? — ужаснулся Лугота, не зная, верить ли.
— Просто так сварил, для острастки другим.
— Он зверь лют!
— Говорят, таковы их нравы.
— Кто говорит?
— Кто в плену был после Калки.
— А может, выдумки это? — все надеялся Лугота.
— Может, выдумки, — тихо согласился монах. — Только сказывают люди знающие.
— Стало быть, Тимучин — это и есть Чингис?
— Ну да, говорю же… Он самый. Когда ему было всего девять лет, он брата своего родного убил только лишь за то, что тот отнял у него рыбешку.
— Какую рыбешку?
— Маленькую. Ее Чингис поймал в речке Керулене.
— И что же это он? В гнев пришел? Али себя вовсе не помнил и собой не владал?
— Како! Исподтишка, в спину ножиком.
— Из-за рыбешки? Родного брата?
— А вырос-то, слышь, стал устрашать врагов местью, а простым людям являлся как бы Бог.
— Он же помер, никак?
— Помер, да внук его Батыга еще лучше деда, еще зверее. И другие чингисиды от него не отстают.
— Родня, что ли?
— Ну-у… Наши князья Рюриковичи, а они чингисиды.
— На людей и не похожи вовсе по обличью-то, — неожиданно вставил старый Леонтий.
— Да где ты видал-то их?
— Видал, потому и говорю! Глаза во-о, один тута, второй тута, как вон у мерина твово. Нос не торчит, а сплюснут, и волосья на бороде реденькие, как у холощеного жеребца. А ростом еще ниже, чем мерин твой в холке. Скота у них видимо-невидимо, сказывают, что больше, чем во всем остальном белом свете. Не токмо овцы да лошади, а еще и велблуды. Стреляют метко. На лошади скачет во всю прыть и навскидку бьет из лука птицу, мимо летящую.
— Неуж?
— Верно так. Но делать ничего больше не умеют. Избу даже срубить не смыслят. Да како избу! Они землю пахать не умеют! Ничем больше не занимаются. А все хозяйство на бабах. У них не по одной жене, как у всех людей, а столько, сколько прокормить сумеешь. Женятся даже на сестрах родных.
— Неуж? — поразился Губорван, слегка заржав.
— Верно так. На матери или на дочери — нет, не женятся, а сестер берут себе в жены.
— Ты, дядя, плетень плетешь!
— Пошто плетень? А булгары? Которы к нам прибегли от татаров. Они и сказывали.
— Булгары-то? Аль ты по-ихнему понимаешь?
— Там у них и русские жили ведь. Они данники наши. Как Юрий Всеволодович сходил на них походом, они с мольбою великою просили его управить все, как было еще при отце его Всеволоде. Так что там и русские затесались промеж них. Как они прибегли, князь им расспросы многие учинил.
— Значит, он знает теперь, как с татарами биться? — с надеждой спросил Лугота.
— Может, и знает, — как-то неохотно сказал Леонтий.
— Ну, а как вооружение у татар? — все не унимался Губорван. — Каковы они в сечи?
— Щиты у них из хвороста либо из кожи, сабли кривые…
После этих слов установилась у костра тишина, каждый об одном и том же думал.
— А мечи, верно, кривые, — тоже преувеличенно громко отозвался Анисим. — Кривые и однолезвенные. Куда им супротив наших обоюдоострых!
— Куды! — поддержал Леонтий. — Только они и кривыми искрошили русичей и кипчаков на Калке.
— Но ведь и Мстислав Удатный заединства на Руси хотел? — опять обратился Лугота к монаху.
— Отстань. Не знаю я, чего он хотел! — неожиданно грубо ответил чернец.