Глава 6
Ростов Великим стал не сразу. Великим его назовут позже, когда он станет центром Ростово-Суздальской земли. Такое произошло, когда после частых разорений Киевской Руси сначала печенегами, потом половцами и, наконец, татаро-монголами народ уходил на северо-восток Руси, основывал здесь города, подчас называл их именами прежних городов, откуда бежали. Так возник Владимир, Переяславль…
В ту пору, когда князь Борис приехал в Ростов, был этот город чуть больше остальных северо-восточных городов и уж никак не мог сравниться ни с Новгородом, ни с Черниговом, ни с другими городами юго-западной Руси, тем паче с Киевом, какой еще князь Олег назвал матерью городов русских.
Первоначально, сравнивая Ростов с Киевом, Борису город не приглянулся: бревенчатый кремль с башнями, ров и мост через него, хоромы княжеские и дома бояр в кремле и на посаде, кузницы у городских ворот на въезде. В самом городе своя слобода у оружейников, ковавших мечи и копья, боевые топоры и щиты. Тут же мастерские лучников и колчанников, а в самом кремле несколько мастерских умельцев по серебру.
На Чудской улице, где прежде в языческие времена стоял идол Велес — покровитель скота, ростовчане поставили деревянную церковь. Борису рассказывали, что, когда она была готова, ночью ее подожгли и тогда князь Ярослав, княживший в ту пору в Ростове, велел поставить новую.
По приезде в Ростов Борис осмотрел город, ему понравились укрепления. По всему, Ярослав следил за их исправностью, но мостовые уже успели прийти в негодность и требовали ремонта, особенно на торгу.
Взойдя на угловую башню, что у самого озера, Борис долго всматривался в даль. Словно море разлилось Неро, напомнив князю море Русское и то время, когда он плыл в Царьград…
Солнце поднялось в багровом тумане. Слегка подувший ветер очистил небо, и Борис увидел челны рыбаков. Неро щедро кормило ростовчан рыбой. Здесь во множестве водились раки и всякая водоплавающая птица. Она гнездилась по зарослям камышей и у берегов.
Воротившись в хоромы, князь обратил внимание на открытые настежь круглые оконца в свинцовых рамах, чисто обметенные, протертые мокрыми тряпицами стены, ковры на полу. Палаты обрели жилой вид. Вошла дородная стряпуха, скрестила на груди руки:
— Чем, княже, кормить тя?
Борис улыбнулся — так спрашивала его и в Киеве стряпуха. Ответил:
— Я, Матрена, покуда бродил, оголодал, что есть, все мечи.
Стряпуха внесла в горницу посеребренный поднос с уткой жареной, горкой пирожков со свежей капустой и грибами, серебряную чашу с холодным молоком и маленькую чашу с медом и горячим хлебом.
Пока князь ел, стряпуха стояла за его спиной и любовалась, с каким наслаждением он поглощает пищу.
Когда поднос был почти пуст, Борис спросил:
— Спасибо, Матрена, насытился. Ты и Ярослава так кормила?
— И его тоже, — кивнула стряпуха. — Брат твой, княже, особливо рыбу, запеченную в травах, любил.
Едва Матрена горницу покинула, как явился старый горбун, тиун княжеский Матвей Иванович, отчитался, сколько израсходовано прошлогодней дани, сколько уплачено Киеву гривен и что задолжали. Из слов тиуна Борис понял, основную дань в гривнах собирают с мастерового люда и торгового, а еще с продажи пушнины.
Выслушал князь тиуна, намерился отпустить, как тот сказал:
— Княже, на прошлой неделе проезжали через Ростов ушкуйники новгородские, пробирались на Каму и сюда завернули. Угощал я их атамана, и тот похвалялся: люди именитые Господина Великого Новгорода уговариваются Киеву дань не платить и на то брата твоего Ярослава склоняют.
Взволновался Борис, такое добром не кончится. В тот же вечер князь написал Ярославу.
«…Брате, — молил он Ярослава, — уму твоему и ясности преклоняюсь. Наслышан, Новгород намерился отказать Киеву в дани. Ужли так? Не доводи до того, брате. Отец наш, великий князь, на новгородцев войной пойдет, и жестокая кара ждет их…»
Отправив гонца в Новгород после долгих раздумий, Борис сел за письмо в Киев и в нем убедительно просил отца не класть опалу на Ярослава и на новгородцев, «…ино не ведают, что творят…».
Посылал Борис брату грамоты и не знал, что еще с весны нет Ярослава в Новгороде, уплыл новгородский князь к свеям…
* * *
С Иванова дня валка тронулась в обратный путь. Не знал Георгий, что в ту самую пору из Киева выехал Борис и его дорога пролегла на Ростов.
Удачной сложилась у Георгия валка, в Таврии пробыли недолго, на сольнице их встретили, вспомнили добрым словом Аверкия, в цене не торговались, и едва волы отдохнули, а ящики с солью установили на мажары, так и потянулись…
Сказывают, дорога домой короче, чем из дома. Так ли, нет, но коли б не подстерегали опасности, и о них каждодневно не думалось. У чумака жизнь в тревогах и заботах.
Неделю шли степью. От жары она выгорала, теряла весенние краски. Нещадно палило солнце, и ночами почти не было прохлады. Земля не успевала остыть, как днем снова набиралась жары. Хотелось пить, но степные речки встречались редко. Одно и спасение — терновник, росший по оврагам. Его кислые, иссиня-темные терпкие ягоды сбивали жажду.
По степным приметам мужики прикидывали, сколько еще до переправы. А там, на том берегу, дорога веселее покажется. Степь запорожская упрется в засечную линию, а за ней каневское укрепление, откуда до Киева рукой подать.
Георгий чоботы на мажару закинул, все легче ногам, идет, насвистывает, и мысли его были далеко, с Улькой. Он думал, что коли и дальше так пойдет, то дней через десяток будет в Киеве и скажет отцу о своем намерении жениться, а коль тот возразит, то они с Улькой уедут к Борису, где тот княжить будет…
На привале, огородившись мажарами, пускали волов в высокий чилиг, любимую воловью траву, варили похлебку, заправленную старым салом, и тогда на всю степь пахло сытно…
Наевшись, Георгий укладывался на траву и едва прикрывал глаза, как снилась ему Улька. И о чем днем думал, то и ночью во сне приходило.
Однажды увидел себя и Ульку, будто они вдвоем едут на мажаре и не соль везут, а какой-то скарб. Улька удивляется:
— Что мы везем, Георгий?
— Аль не ведомо? Уезжаем мы, Улька, к княжичу Борису, А на мажаре всякая утварь.
— А где отец Аверкий?
— Он в Киеве остался…
— Давай и мы останемся.
— Нам нельзя, Улька. Боярин Блуд, отец мой, не велит брать тя в жены.
— Я, Георгий, против воли отцовской не пойду.
Спрыгнув с мажары, она удалилась, а Георгий хочет за ней побежать, да соскочить не может. Собрался крикнуть, голоса нет.
Пробудился Георгий, весь в поту. Обидно ему, отчего Улька ушла?
В то утро как обычно доедали, что осталось с вечера, заложили волов, тронулись. Шагал Георгий, а сам о сне думал, к чему бы такое, что Улька его оставила?
Георгий подумал, где он возьмет телегу и коня, чтоб уехать к Борису, ведь отец не даст, а у Георгия в карманах пусто, чтоб коня купить. И тогда он решает, что пойдет к великому князю, и Владимир Святославович наделит его и лошадью, и легким возком, скажет: «К чему те, Георгий, телега, а на легком возочке вдвоем с невестой докатите к князю Борису…» Еще выделит им великий князь гривны на прожитье…
Очнулся Георгий от раздумий, скрипят колеса мажар, покачивают головами круторогие волы, а вокруг степь и редкие деревья. Кое-где увидится малая дубрава, и тогда так бы хотелось подвернуть туда, упасть в тени, отдохнуть от изнуряющей жары.
Георгий достал из кармана ягоду терновника, бросил в рот, и от кислоты свело скулы. Жажда на время исчезла. Он оглянулся. За мажарой Георгия мажара Еремы. Седой бородатый мужик в латаной рубахе и грязных портах вел волов. Приотстал Георгий:
— О чем задумался, старик?
— Мысли мои, боярин, плутают. О всяком они. И в отрочестве побываю, и как в холопы к воеводе Блуду угодил. За недоимку. Надо бы в бега податься, ан не судьба. Ты вот, отрок, домой вернешься, в бане усталь снимешь и гуляй, не хочу, а у нас с ними, — Ерема на мужиков кивнул, — участь холопья. Худо живется люду, коли не князь, так боярин притесняет. А еще паче тиун лютует.
— А была ли у тебя семья, Ерема?
— Как ей не бывать, была и жена, и дети. Только померли они в моровые лета.
— Да, — промолвил Георгий и разговор перевел. — Надобно передохнуть, Ерема?
— Пора, волы притомились, едва ноги переставляют.
Старик взглянул на небо. Оно чистое, и только впереди, далеко, курчавились облака. Ерема сказал:
— К вечеру быть дождю, собирается, — и указал на облака.
Расположились на отдых. Едва ярма с волов сняли, как собравшиеся в тучу облака начали наползать на валку. Блеснула ветвистая молния, и громыхнул гром. Взгомонились мужики:
— По всему, недолгому быть, ветер разбирается.
— Малый, да все дохнется легче.
— Омоет степь, приголубит.
Ерема сказал:
— Волы от духоты слюной изошли, завтра подъем не ранний.
Георгий с ним согласен, подбились волы, а путь еще не близкий.
* * *
Беда с бедой соседствуют, беда беду подпирает.
До брода оставалось совсем близко, как сломалась ось на мажаре. Пока соль перегрузили, ось меняли, заболел дед Гришака, едва дышал. Положили на мажару, тронулись. И версты не проехали, как помер дед. Похоронили, ан новая беда. Она наскочила на валку печенегами. С полсотни степняков, гикая и визжа, налетели, саблями машут. Георгий едва меч обнажил, а мужики за копья и топоры ухватились. Крики и лязг металла понеслись над степью. Краем глаза увидел Георгий, как падают срубленные печенегами мужики. Успел достать Георгий ближнего печенежина, тут второй на него насел, зубы скалит, очи узкие, видно, смешно ему, как его конь рвет отрока, словно собака лютая. Злые кони у степняков. Прежде Георгий о том слышал, но чтобы вот так рвать человека, не мыслил. Там, где не доставала сабля печенега, конь довершал…
Больше Георгий ничего не видел, а когда очнулся, то лежал он поперек седла и едко воняло то ли конским потом, то ли разило от печенега.
До слез обидно Георгию, что в плен угодил. О мужиках подумал — погибла валка. А соль печенеги к себе в улус увезут. Ужли суждено ему влачить рабскую долю? Но он тут же отметает от себя такую мысль, нет, он сбежит. А может, еще кого захватили печенеги? Но нет. На обед степняки устроились у родника. Ели конину вяленую, о чем-то переговаривались, и никто из них не дал не то что поесть, даже воды попить. Так и пролежал отрок, связанный по рукам и ногам. И по тому, что, кроме него, никого больше печенеги не везли с собой, решил, всех печенеги перебили…
Откуда было знать ему, что выжил Ерема. Поднял roлову, когда уже ни печенегов, ни мажар в степи не было. Увидел перебитых товарищей, стал к каждому приглядываться, может, дышит? Но нет, все мертвые. Стащил их в одно место, а рыть землю нечем. Накрыл ветками и, поклонившись, пошел к броду.
* * *
Не обошла беда подворье боярина Блуда. Вторые сутки бродил он в беспамятстве по дому, плакала без слез душа.
Никто из холопов не осмеливался попадаться ему на глаза. До крови засекли Ерему, принесшего Блуду горькое известие. Били холопа за то, что не сыскал Георгия, не видел его убитым, а он, может, лежал где-то израненный и помощи ждал…
Немало видел воевода смертей и сам мечом нес ее, но чтобы узнать о смерти собственного сына…
Взлохмачен Блуд, борода не ухожена, в одних портах, без рубахи, босой переходил из горницы в горницу, и все, думы его о сыне. Не верится ему, что нет больше Георгия, И он начинает склоняться к мысли, что не погиб Георгий, а взяли его печенеги в полон. А если так, то убежит он, не таков Георгий, чтобы мириться с неволей…
Выла на весь дом боярыня Настена. Забилась в свою опочивальню, простоволосая, опухшая от крика, и никто не мог утешить ее. Боярыне свет не мил.
Толкнув дверь, забрел в опочивальную Блуд, заорал:
— Цыц, Настена, уймись. Кто видел его убитым? В полоне он. Георгий расторопный, сбежит.
Уселся боярин рядом с женой, теперь и сам поверивший, что жив Георгий, а что мажары и волов потерял, то их не воротишь.
* * *
Лето на осень повернуло. Уже не было солнцепека, а по озерным блюдцам, по лесам начали сбиваться в стаи перелетные птицы. Выпадали мелкие дожди, а по сосняку, ельнику и в дубняке целыми семьями полез белый гриб, тугой, мясистый, коротконогий. А меж берез и осин, словно невесты на выданье, водили хороводы подберезовики и подосиновики. Леса манили грибников.
Грибами в тот год запаслись в обилии, их сушили и мочили, а грузди солили целыми бочонками.
Потом вернулись теплые, солнечные дни, и в небе понесло серебряные нити паутины. Они цеплялись за ветки, избы, и тут же паучки хлопотливо начали плести свои липкие сети.
В один из таких погожих дней Глеб, едва выбравшись за городские ворота, повстречал охотника. Обвешанный дичью, он, видимо умаявшись от долгого хождения, передыхал, сидя на сваленном дереве.
Князь присел рядом:
— К чему настрелил столько?
Опираясь на лук, охотник ответил:
— У меня, княже, едоков не счесть. Что не съедим, закоптим впрок, зима подберет, а еще волхву жертву поднесу. Да еще попу дам. Поп за нас молится, а волхв идола просит, чтоб напасть не насылал.
Глеб наслышан с той поры, как в Муроме живет, в лесах здешних немало кудесников убежище нашли. К князю приходил муромский пресвитер Исидор, жаловался, люд храм не посещает, волхвам верит, уж как он с амвона ни вещал, по избам ходил, уговаривал, ан нет, к кудесникам тянутся.
Глеб с боярами совет держал, как люд к христианству повернуть?
Бояре головами кивали, однако сетовали, волхвы-де прибежище в лесах нашли, не станем же против них ратников посылать? А Илья Муромчанин рукой махнул:
— Не хлопочись, княже, сколь помню, волхвы в Муроме завсегда в почете пребывали, даст Бог, одумаются муромчане, к вере повернут. Коли же силой народ ломить станешь, волхвов истреблять, люд к ним еще боле потянется.
Глеб с Ильей согласен, народ поймет, в чем истина.
Этот разговор князь припомнил, встретившись с охотником, спросил:
— Часто ль видишь кудесника?
— Случается. Да ты пойди вон той дорожкой, она тя и приведет к озеру, а близ него поляна, на ней валунами выложен жертвенник. Там и волхв. Верно, он и сей часец костер жжет.
— Требище идольское?
— То, княже, как понимать, а я не хочу ни Бога, ни Перуна гневить. Настрелил дичи, всем хватит, завалю вепря либо оленя, поделюсь.
Охотник поднялся:
— Пойду я, княже, да и с тобой все переговорено.
И ушел, а Глеб решил непременно побывать у кудесника, послушать, к чему он люд склоняет…
В Муроме князя ждало известие, в Ростове Борис на княжение сел…
Неделю спустя, оставив в Муроме воеводу Илью, Глеб отправился в Ростов.
* * *
Дорога пролегала через Владимир. В то время городок этот числился в малых, как и все другие в Зелесской земле, и только через полторы сотни лет, когда князья владимирские получат от золотоордынского хана ярлык на великое княжение, начнется расцвет Владимира.
Был город основан киевским князем Владимиром Святославовичем, когда ходил он в землю словенскую, и назвал его своим именем. Городок был мал, его обнесли стенами и рвом, срубили церковь Богородицы, а в Клязьме-реке люд крестили…
К исходу второго дня Глеб въехал во Владимир. Отстоял вечерню и, переночевав, отправился дальше.
* * *
Много ли знают русичи о степи? Было им известно, что перерезают ее Днепр и Дон, а текут те реки в моря, за которыми страна Византия. В степи живут кочевники, и неведомо, где они поставят свои вежи. Печенеги воинственны и живут разбоем. Они многочисленны, богаты скотом и совершают неожиданные набеги. Прорвутся через рубеж, промчатся ураганом по Киевской Руси и, пограбив, уйдут, угоняя полон. А в степи растекутся по улусам, и ищи их…
В прошлые лета, когда был Владимир Святославович моложе и на здоровье не жаловался, ходил он в степь и достал печенегов. Присмирели на время ханы. Но, видимо, слухи о болезни киевского князя достигли степи, и печенеги снова зашевелились…
Улус, в который привезли Георгия, поставил свои вежи у крутого берега северной стороны Сурожского моря. Заслышав топот копыт, навстречу всадникам кинулась свора собак, но, учуяв своих, убежала.
Георгия сбросили посреди улуса, его окружила детвора, дергали за одежды, плевали, кривлялись, норовили палкой зацепить. На них прикрикнул хозяин Георгия, одноглазый печенег, отвел пленника в сарай, запер. В щели пробивал свет, и Георгий осмотрелся. Увидел в углу ворох травы, присел. Им овладели думы. Чего больше всего боялся, то и случилось, он пленник. Но тут же Георгий отогнал эту мысль, он непременно убежит, но прежде осмотрится, припасет какой-никакой еды, а перво-наперво собак к себе приручит, чтоб в ночь побега лай не подняли.
* * *
С нетерпением ждал Борис приезда брата. А когда с дальней заставы уведомили, что муромский князь уже на земле Ростовской, Борис выехал ему навстречу. Далеко за городом спешился, прохаживался, всматривался в даль. Мысленно разговаривал с Глебом и не заметил, как из-за леса показались всадники.
— Княже! — воскликнул гридин. — Гляди!
Тут и Борис увидел, как к нему скачет Глеб, на ходу спрыгнул с коня, бросил поводья, подбежал. Братья обнялись, долго стояли молча. Но вот Борис оторвался, промолвил:
— Брате, вырос-то как! Все казался мне маленьким, а ты вона какой. В плечах раздался, и борода пробивается.
— И ты, Борис, не тот. Ноне еще больше на мать похож. Ликом в нее удался. Особенно когда улыбаешься.
— А я, брате, подумал, ты-то на отца смахиваешь, подбородок крутой, брови нависают, и очи насквозь пронзают. Прежде говаривали, мы с тобой схожие, ан время по-своему распорядилось.
Борис рассмеялся, а Глеб спросил:
— Ты чего?
— Подумал, мы с тобой друг друга разглядываем, а нас трапезная дожидается. Ну-тко по коням.
— Э нет, перво-наперво не трапезная, а баня с дороги… Поведай, как отец?
— О том не на ходу, за столом…
Сидели в трапезной при свечах. Давно уже насытились И теперь только разговаривали. Плавился воск, стекал в серебряные плошки. Время за полночь перевалило, а братья все еще продолжали говорить. Будто обо всем переговорили, но Борис все еще к главному не подступил. Все размышлял, а надо ли знать Глебу, что его терзает. Вдруг да брат не так истолкует. Однако решился:
— Ведомы мне мысли отца нашего, и оттого сомнения меня гложат. Выслушай, Глеб, и совет подай.
У Глеба глаза удивленные, а Борис рассказывал:
— Пришло отцу в голову после себя оставить киевское княжение за мной.
— Так в чем твои сомнения, брате?
— Погоди, Глеб, до конца выслушай. — Борис потер подбородок. — Есть суд Божий и право старшего, а Святополк старший из нас, братьев.
— Но есть, Борис, воля отца. Видно, сомневается он в Святополке, его ляхи обсели.
— Так ли? Я же по-иному мыслю. Сядет Святополк на великое княжение, и отступится он от Болеслава. Вражды меж нами не будет. Я, Глеб, великого княжения не ищу, мне и Ростова достаточно. Совета твоего выслушать хочу.
В трапезной надолго установилась тишина. Наконец Глеб положил ладонь Борису на руку, заговорил:
— Не судья я, Борис, воли отцовской. Сядешь ты на великое княжение, почитать тя буду, Святополк ли, перечить не стану.
— Так как мне поступить, брате? На распутье я. Давай вдвоем удумаем; одна голова хорошо, а две — лучше.
— Оно так, но вспомнил я, как учитель наш Варфоломей говаривал, утро вечера мудренее. Пусть долго живет наш отец, великий князь Владимир Святославович, а когда время его настанет на суд Господний явиться, мы, его сыновья, съедемся и полюбовно решим, кому в Киеве сидеть.
Борис пожал руку Глеба:
— Вот и сказал ты свое слово, брате, теперь бы голос Ярослава и Мстислава услышать.
* * *
Вернулся Глеб в Муром и едва с коня сошел, как к нему с вестью огорчительной — воевода Илья заболел тяжко.
Жил Муромец в пристройке княжеского дома, и Глеб поспешил к воеводе. Увидев князя, тот попытался подняться, но тут же опустил голову на подушку. Глеб присел рядом, положил руку воеводе на грудь.
— Занедужил, Илья Муромчанин? Что лекарь сказывает?
Усмехнулся воевода:
— О чем речь, княже, аль есть лекарство от старости? Болезнь временная, седня есть, завтра милует, а года назад не воротишь.
— Те, Илья, жить да жить надобно, великий князь тебя ко мне не токмо воеводой приставил, ты мне и наставник, и вместо отца.
— Не запамятовал я наказ Владимира Святославовича, да над нами Господь, и мы под его зорким оком ходим… Прежде чем жизнь моя оборвется, выслушай, княже, сказ мой. Честь я свою берег и воином был, сраму не имел. Здесь, в Муроме, приглядываться начал к боярину Горясеру, не нравится он мне, нечисто у него на душе, по очам примечаю.
— Полно, воевода, Горясер как и все бояре.
— Дай-то Бог. Ты, Глеб, великому князю передай, я ему благодарен, что в Муром меня послал, и умру я в родном краю, в земле отчей лягу. — Дыхание перевел. — А теперь уходи, княже, не хочу, чтоб видел кто, как Илья Муромчанин смерть встретил.
* * *
Смерд пахал землю, он шел за ралом, налегая на него. Иногда останавливался, отирал пот рукавом, и тогда останавливалась и лошадь, тяжело поводила боками. Ратай покрикивал:
— Тяни, каурый!
И конь, надрываясь, тащил рало. Соха не резала, рвала поросшую корневищами трав землю.
Который день пашет смерд поле, а ему еще предстоит заборонить его, бросить зерно, чтоб успела рожь подняться до снега.
Мужик худой, жилистый, из-под посконной рубахи выпирают лопатки, голову прикрывает войлочный колпак, а на ногах разбитые лапти.
От усталости конь едва брел, и также уныло плелся смерд. Подбадривая себя, иногда мурлыкал песню, и она — о невеселой жизни.
В конце поля сосна, и смерд решает, когда сравняется с деревом, то непременно устроит коню и себе отдых, ино так можно загубить лошадку.
У сосны мужик остановился, вынес соху из борозды, пустил коня на выпас и только потом снял с дерева узелок, принялся за трапезу. Она у него всегда одна и та же: хлеб, луковица и сало, нарезанное мелкими кусками. Тут же стоял кувшин с квасом.
Едва смерд за еду принялся, как застучали копыта и подъехал князь. Остановился, поздоровался.
— Нет ли чего испить?
Мужик подал кувшин. Борис соскочил, сделал несколько глотков и, вытирая губы, сказал:
— Отменный квас.
— На меду. Нонешним летом дважды пчелы роились. Да ты, княже, присаживайся, в ногах правды нет.
Борис забросил поводья на сук, присел.
— Раздели со мной трапезу, княже. Она хоть и не такая, какой тя стряпуха твоя кормит, зато сытная.
Мужик разломил хлеб, положил на него луковицу, ломтями нарезанное сало, протянул князю. Ел Борис, сам на смерда смотрел. Не стар мужик, но борода уже с сединой. Спросил:
— Зовут-то тебя как?
— Ратибором, княже.
— Давно это поле пашешь?
— Третье лето минуло.
— Родит-то как?
— А ты, княже, хлеб с этого поля ешь.
— Семья большая?
— Как те сказать, коли по душам, немалая, семь девок, а мужиков один я. Все сына ждал, а одни бабы шли. Пора замуж отдавать, а где парней сыщешь, деревня наша бабья.
Смерд стряхнул крошки в ладонь, отправил в рот.
— Ну, княже, передохнули мы с каурым — и за дело пора.
— Взялся бы я тебе в подмогу, Ратибор, да умения нет.
— Нет, княже, всякий ест от трудов своих.
И, понукая коня, смерд налег на соху.
* * *
Рысит Борис, со смердом мысленно разговор продолжая. Сказывал Ратибор, удел мужика землю поднимать, холить, а гридня — покой ее оберегать, князю — дружину водить, казну приумножать, суд вершить…
Множество забот у князя, тем паче у великого. Справится ли он, коли сядет на стол киевский, как несет эту нелегкую ношу его отец Владимир Святославович?
Борис даже позавидовал Ратибору, у него труд хоть и изнуряющий, да заботы его одного касаются, еще семьи его, а на великом князе государство лежит. Наскочат печенеги — великий князь в ответе, не уберег рубеж, ляхи зашевелятся — полки посылай, князья удельные свару затеют — усмиряй… А еще хуже, ежели постигает государство недород и мор. Не он, князь, за то в ответе, то кара Всевышнего, а на великого князя люд уповает.
И в коий раз задает Борис себе вопрос, готов ли он взять на себя ношу великого князя, наделен ли для того мудростью?
Мысли одолевают, не от любви ль чрезмерной к нему, Борису, отец пожелал видеть его князем киевским? Соразмерил ли возможности сына?
Возражал Борис, да у Владимира один ответ: «Разумом ты не обижен, а добротой своей злобствования братьев смиришь».
Но разве одного этого достаточно, чтобы принять на себя такое государство, как Киевская Русь?
Спросил бы кто у Бориса, зачем и куда уезжает из города, он бы ответил, что ищет в уединении ответ на мучивший его вопрос…
Встретился с Глебом, совет его принял, но теперь сызнова спрашивал себя, коли соберутся, решат ли полюбовно, не пойдут ли войной друг на друга, не последует ли распря кровавая, как некогда после смерти деда Бориса, Святослава Игоревича?
* * *
Волхв жег костер. Волхв был одинок и сидел у костра сутулясь. В прежние лета, когда Перун был великим божеством русов, жертвенные костры горели на площадях городов. Жгли шесть костров, а у седьмого вершил требище старший волхв…
Теперь волхвы разбрелись, но в муромских лесах их еще немало. Однако здесь, под городом, кудесник Мал остался в одиночестве.
Мал протянул руки к огню, вниз ладонями, и когда от жары ему сделалось невмоготу, он затрясся всем телом, ударил в бубен, забормотал что-то невнятно и вдруг упал, задергал ногами. Спрятавшись за кустами, Глеб наблюдал за волхвом. Вот волхв вскочил и, приплясывая, заголосил. Потом замолк и, нюхая воздух, ровно собака, вскричал:
— Перун, вижу и слышу, неверящий в тебя явился на капище! Ты позволил ему? Князь, Перун допустил тебя!
Удивился Глеб, вышел из укрытия, сказал:
— Я не принес Перуну жертвы, но я дам те, кудесник, гривну, если ты ответишь, откуда узнал, что я рядом?
— От Перуна! Ты видел и слышал, как я разговаривал с ним. Скажи, что привело тебя, князь, к богу нашему?
— Я пришел к тебе, кудесник, чтобы спросить, зачем вы, волхвы, народ смущаете?
— Ты, князь, говоришь, сам не разумея, что нельзя вырастить зерно, если оно не посеяно.
— Но вы сеете и намерены пожать всходы языческие.
— И снова, князь, уста твои изрыгают непотребное. Если зерно, брошенное в землю, пустое, сколько его ни поливай, не взойдет.
— Я не спорить к тебе, кудесник, явился, у меня един Бог, и коли вы, волхвы, и вперед будете люд смущать, я нашлю на вас дружину.
— О, княже, ты молод, и речь твоя незрелого мужа. Но я вижу, тебя ждет карающий бог Перун.
Глеб рассмеялся, что мог поделать с ним деревянный истукан, какого сбросили с днепровской кручи?
— Не стращай меня, кудесник, а прислушайся к моим словам. Уймитесь, коли жизнь вам дорога.
Глеб повернулся — чтобы уйти. Волхв окликнул:
— Не боишься ли ты, князь, что Перун моей рукой вонзит тебе нож в спину?
— Нет, кудесник, Перун злобный, но ужли он еще и подлый?
* * *
Вот и осень позади. С первыми морозами оголились лиственные, лишь зеленела хвоя. В лесу стало светлее, стало видно далеко, слышалось гулко.
Ждали снега. Ладили сани. За поварней росла гора поленьев, свозили дрова телегами.
В одной рубахе с распахнутым воротом Глеб вышел из опочивальни в горенку умытый, причесанный. Молодая ядреная холопка кинула на князя бесстыжий взгляд, но Глеб не заметил. Вильнув задом, девка удалилась, а князь уселся на скамью, оббитую темным бархатом. Вчерашним днем он сидел на ней с пресвитером и рассказывал о встрече с волхвом. Исидор слушал, хмурился. Потом сказал:
— Не словом увещевать язычников, мечом карать.
Глеб пресвитеру не возразил, в коий раз помянул ум покойного воеводы Ильи. С уходом из жизни Ильи Муромчанина одиноко сделалось князю, будто осиротел он.
Жизнь в Муроме снова показалась ему такой же, как в первые дни, когда приехал. Глухомань муромская под стать лесам вековечным, и сам город мрачный, срубленный тяжело, будто одним взмахом топора, не такой светлый, как Киев.
Но Глеб понимал, это пройдет, и такое чувство оттого, что не стало рядом воеводы Ильи… Теперь к этому надо привыкать ему, князю муромскому. Советники у него бояре муромские, а дружина его опора. Неподалеку, в Ростове, брат Борис, и коли невмоготу станет, подставят плечо друг другу…
Вспомнил, как в последние часы Илья имя Горясера упоминал. Отчего не давал он веры боярину? Чем Горясер не приглянулся ему? А все оттого, думал Глеб, что воевода любил его, князя, как родного сына, оберегал…
Однако Глеб все-таки решил приглядеться к боярину Горясеру, ну как есть в словах Ильи Муромчанина истина…
* * *
Зимой уныло в степи. Свистит ветер, гонит поземку, сечет колючей крупой. Печенег не любит зиму, она держит воина, привязывает его к веже. Печенег родился в седле, а зимой садился на коня, разве когда сторожил табун. Зимой печенеги прячутся по улусам, кутаются в бараньи полушубки, отогреваются у костров, какие жгут в вежах. Дымы вырываются в верхние дыры юрт. Топят сухим бурьяном либо кизяками.
Хозяин гонит своего раба за топкой вместе с печенежками, и те над Георгием глумятся. Собирать кизяки и сухостой не дело мужчины, мужчина должен воевать, и коли этот раб угодил в плен, значит, он не мужчина.
Спал Георгий в том же сарае, в который его засадили в первый день, когда привезли в улус. Теперь в этом сарае живут овцы, и в том спасение Георгия, овцы согревали его.
Кормили раба скудно, а однажды он услышал, как хозяин сказал другому печенегу, что весной он погонит табун в Таврию и повезет с собой раба, там продаст его.
Для себя Георгий решил, что опередит хозяина и с первым теплом запасется продуктами, в углу, где ворох травы, пророет дыру и уйдет, но не в степь, где его догонят печенеги. Он отсидится в укромном месте, рядом с улусом. Спустится с кручи, пройдет берегом моря, и неподалеку Георгий обнаружил прикрытый кустарником лаз в пещеру. Видно, море много лет назад вырыло ее. Море и сегодня подступает к самой пещере. Там, в пещере, он пересидит опасность, а когда его перестанут искать, выберется и пойдет на запад. Георгий будет пробираться ночами, а днем прятаться по оврагам и зарослям кустарников.
Только бы не опередил печенег со своим табуном. Но Георгий себя утешал, печенежские кони за зиму отощают, и на продажу их откармливают на первых травах, а к тому времени Георгий уже уйдет.
* * *
Боярыня Настена во сне сына видела, да так ясно, и он еды просил. Утром Настена в храм сходила, молебен о здравии Георгия отслужила, а домой ворочаясь, повстречала великого князя. Тот боярыне рад:
— Настена, раскрасавица, сколь не видел тебя!
— Горе у нас, великий князь.
— Мне ль то не ведомо? — насупился Владимир. — Виню боярина твоего.
— Знамо мне, Владимир Святославович, да подневольна я.
— Ты, Настенушка, не убивайся, верю, жив Георгий, коль среди убитых нет, значит, в полоне. А из полона убежит. Когда в Киеве объявится, я его в Ростов к Борису отправлю. Вместе росли, пусть и жизнь поровну делят…
— Ох, князь Владимир Святославович, медовые уста твои, коли б свершилось такое.
— Я ль тебя, Настена, когда обманывал? А что сладкие, так убедись, поцелуй. — Улыбнулся. — Боярина Блуда опасаешься? Так дозволь, сам тя расцелую. Сладка ты, Настенушка, давно подмечаю. Уж ли ты плод для меня недозволенный? И как за такого боярина замуж шла? — Помолчал, вздохнул. — Анну по сей день вспоминаю.
— Бог тебе ее дал, великий князь. Бог и забрал.
— Тем и утешаюсь, Настена, что сам за ней вскорости отправлюсь.
— Почто сказываешь такое? — отшатнулась боярыня. — Да ты, княже, на себя погляди, здоров, впору с молодками позабавиться.
Рассмеялся Владимир:
— С молодками — как сказать, Настенушка, а вот с тобой не грех, и в обиде не оставлю.
Зарделась боярыня, зажмурилась:
— Ох, Владимир свет Святославович, введешь ты меня во искушение. Отпусти, уж, не доведи Бог, прознает Блуд.
— Полно, Настенушка, семь бед — один ответ. Но знай, вдругорядь не отпущу…
* * *
Проснулся Борис от крика будильного петуха. Ему откликнулись по всему Ростову, по слободам. В сволоковое оконце едва пробивался рассвет. В опочивальной тишина, и только слышно, как за бревенчатой стеной завывает ветер да иногда пискнет мышь в подполье.
Ждали снега, а накануне донесло первую порошу и сдуло. Забирал мороз, и печи топили днями и ночами, однако мох, каким конопатили стены, от времени перепрел и плохо держал тепло. Княжеские хоромы давно требовали ремонта. Борис даже советовался с тиуном, и тот согласился с весны начать заготавливать камень и свозить бревна, строить новые хоромы.
Лежал Борис, укрывшись меховым одеялом, и глаза блуждали по потолку. На душе неспокойно. Князь знает отчего. На прошлой неделе получил из Киева весть, печенеги перебили валку Георгия. Погиб друг детства и отрочества, с ним Борис делил все. Не хотелось верить, что отныне нет рыжего Георгия и никто его не заменит. А еще собирался Георгий явиться в тот город, где будет княжить Борис…
На мысль пришла Улька, как-то восприняла она весть о нем?
Не пробудив спящего у двери отрока, Борис оделся и, пройдя через гридницу, где жила меньшая дружина, вышел на крыльцо. Ветер рванул полы шубы, залез под кафтан. Борис повернулся к ветру спиной. Нудно скрипело сухое дерево, ухнул сыч. От городских стен, нарушая вой ветра, донесся окрик дозорного:
— Ро-о-сто-ов!
Ему откликнулся другой, с противоположной стороны. И хотя далеко Ростов от степи и зима не время печенега, а караульные гридни зорко несут сторожу.
От поварни потянуло дымом, там зажгли печь, застучал топор, рубили мясо. На конюшне задавали корм, слышно, как перебирают копытами лошади. На посаде в кузницах ударили молоты по наковальням…
Поднял Борис глаза, небо в тучах, и ни проблеска. «Быть снегу», — подумал.
А от городских ворот донесся разговор, щелканье кнута, возгласы. День начался.
* * *
Блуд выжидал. Он сделал свое, уведомив Святополка. Путша передаст его слова туровскому князю, и тот будет помнить верную службу воеводы, когда сядет на великое княжение…
Владимир привечает Блуда, верит ему, и воевода старается не потерять расположения великого князя. Кто знает, сколько еще. жить Владимиру Святославовичу. Нынешним летом он приободрился, повеселел.
Настена сказывала, повстречался с ней, шутил, смеялся, о Георгии говорил, жив-де он.
Блуд боярыню выругал, к чему князю на глаза попадалась, однако спросил:
— Поди, любезен был?
— Улыбчив.
— Эко, одной ногой на том свете, а туда же, к молодкам с интересом, — разбрюзжался Блуд. — Недолго князю беса тешить, недолго, Перун зрит еще непотребство.
— Что это ты, боярин, плетешь? — вскинула брови Настена. — Чем князь те неугоден? Кажись, в старших боярах ходишь, воеводой большого полка значишься!
Блуд взъерепенился:
— Те ли, Настена, умствовать, меня вопрошать! Уж не сама ли князю на глаза навязалась? Уберись, боярыня, с очей моих, ино посох на спине обломаю!
Удалилась Настена, а Блуд долго ворчал, все припомнил, и даже то, что Владимира Бог сыновьями не обелил, ему же одного послал, да и того отобрал. Но пуще всего не мог воевода смириться, что Анна тоже двоих родила. И хоть были ее дети с Георгием дружны, воевода за глаза звал их волчатами. Отчего? Он и сам не знал…
* * *
Зима легла ровная, укрыл снег землю, не стращали морозы, и не раскалывались деревья. Ночами в тишине далеко слышалось. Особливо какие речи вели отроки на стенах. А речи у них все больше о молодках. Разговоры озорные:
— Че, Петруха, со стен-то выглядывать, в такую пору к девахе какой под бочок. Славно!
— Да уж не грех!
— Сладко потешиться…
И смеялись, словно жеребята резвились.
Свенельду не спалось, выберется из хором, прислушается, головой покачает, он ли, воевода, в их летах таким не был? Все пройдет, все минет, умчатся годы, и останутся одни воспоминания. Сколь наложниц имел он, а ни одну не назвал женой…
Издалека от леса разнесся волчий вой, и в сердце Свенельда пробудился охотник. Так и помчался бы воевода, послал стрелу в зверя, с копьем бы пошел на всю стаю…
Едва дождавшись утра, повел с князем речь:
— А что, княже, сам ты на ловы не ходишь, так позволь мне потешиться?
Борис удивился:
— Я ль держу? Ты, боярин, в своей жизни волен, к чему вопрошаешь?
— Потешимся с боярами, волков ноне слышал, стая гуляла.
— О чем разговор, зови бояр, сажай отроков на коней, и потешьтесь. А я тем часом Завет почитаю, ино и буквицы позабуду. Доведется с Варфоломеем повстречаться, спросит.
Борис улыбнулся.
— Воля твоя, княже, а меня вот вой достал. Ноне ничем не удержать. Кликнул бояр охочих, псарей пошлю в загон. Поди, Владимир Святославович не устоял бы, первым ринулся. В те, княже, видать, крови матушки, твоей Порфирогениты Анны, поболе. Та тоже все к книжной премудрости тянулась. На забавы ее князь Владимир чуть не силой вытягивал. А уж как потом довольна бывала, и у костра засиживалась, и мясо с дымком ела… Гридни молодшей дружины ее любили.
— А бояре?
— Что бояре? — замялся Свенельд. — Бояре не все. Ты как мыслишь, княже, к отцу твоему все с любовью? В глаза одно сказывают, за глаза иное…
Ну да ладно, пойду бояр на лов поднимать. Коли решишь с нами потешиться, рады будем, не все в книжицы заглядывать. У отца своего учись, его на все хватало в твои лета. Он на твоем месте ни одну ростовскую девку не пропустил бы, а ты, княже, не замечаешь их…
Сказал воевода, и не понять Борису, осуждает ли он его, одобряет.
— На Рождество брата Глеба хочу навестить, ты здесь на воеводстве останешься, — сказал Борис. — Ему ноне с уходом Ильи нелегко.
— И то так, княже. Не гадал я, что конец ждет Муромчанина. Думал, вечен он, как дуб могучий стоял на земле. А уж воин был в редкость. Таких, княже, народ в памяти долго держит…
Закрылась за Свенельдом дверь, грузно унес он свое тело. Глядя ему вслед, Борис подумал: забирает время богатырей отцовской дружины, кто заступит их место? Сколько помнит Борис, никто из воевод великого князя Владимира не засиживался в Киеве, не тешил сердце пирами, а проводил время на рубеже, отражая недругов, посягавших на Русь…
И неожиданно пришла ему в голову мысль — он отправится со Свенельдом и боярами на лов, а потом будет слушать их, сидя у жаркого костра. Боярам, каким по многу лет, есть о чем вспомнить, а ему, Борису, у них поучиться…
* * *
По первому снегу удалился великий князь в Берестово да там и задержался. Вечера с Предславой проводил, в горнице при свечах засиживался, днями если не по лесу бродил, то с тиуном планы строил, в хозяйство вникал.
Стряпуха Глафира уж так великому князю угождала, еду его любимую готовила, что Владимир как-то в шутку t заметил:
— А что, Глафира, ты, чать, мне так годишь, памятуя, что я твой кум?
Стряпуха зарделась, ровно цвет маковый, а великий князь ее обнимает, приговаривает:
— Да ты, Глафирушка, не красней. Эвон, что рябина заалела, я ведь не только кашку люблю, но и до молодок охоч. Вот сходим к крестнику нашему да и ко мне в опочиваленку свернем.
Подморгнет стряпухе, да той ли князя не знавать, понимала, когда он в шутку говорит, когда всерьез. Эвон, в серебре голова, но неспроста сказ: седина в бороду, бес в ребро…
Однажды за столом, когда сидели вдвоем с Предславой, накатила на Владимира тоска, цепко ухватила. Дочери сказал:
— Грудь давит, Предслава. Что-то мучает меня, гложет. Уж ли грехи тяжкие на мне, какие и поныне не прощены?
Предслава, как могла, пыталась успокоить отца, но он остановил ее:
— Не старайся, дочь, не все в жизни моей те ведомо. — Погладил ей руку. — Я о чем ноне подумал, призову-ка по весне в Киев Бориса, пусть при мне будет, в Ростове и Свенельда достаточно…
Утром позвал тиуна:
— В полдень в Киев отъеду, пора.
* * *
В полночь загорелось на Черном Яре. От одной избы пожар на другую перекинулся. Ударили в набат. Пока люд в подмогу сбежался, горела вся улица. Отчего пожар, одному Богу известно. Случись такое летом и в сушь, пол-Киева выгорело бы. Зимой спасибо снегу, искры, переметываясь, гасли в снегу.
Прискакал князь с молодшей дружиной, отроки на огонь налетели, баграми бревна раскатали, головешки снегом засыпали.
Собрался народ вокруг князя, сокрушается, а великий князь, с седла не слезая, подозвал тиуна:
— Люду пострадавшему помоги и лесом и гривнами.
Одобрительно загудела толпа, справедлив князь, в беде не оставил…
Следующим утром сошелся в Черном Яре народ киевский, принялись расчищать площадки под новые избы, а из города потянулся к лесу санный поезд с охочими людьми заготавливать бревна, чтоб по весне начать строительство.
* * *
К Рождеству готовились загодя. Не было того дома и избы, где бы не забивали свинью и не начиняли кишки мясом, колбасили. По всей Руси ждали праздника, начнутся колядки, и будут до самого Крещения бродить из дома в дом колядовщики, сеять-посевать, славить Христа, припевать:
Уродилась коляда накануне Рождества…
Собирали подарки, набивали торбы холщовые. Молодки ходили своими толпами, пели голосисто:
А вы, девки, не гуляйте, да идите коляду подбирайте…
Как Борис и решил, на Рождество он выехал в Муром. Хотел побыть с Глебом, повспоминать, как с Георгием колядовали и великий князь одаривал их щедро заморскими сладостями.
Дорогой до Мурома, в какой бы деревне ни останавливался князь, его сажали за стол, угощали знатно, а Борис одаривал детишек пряниками медовыми, орехами, а хозяев мелкими монетами, резанами.
Накануне Крещения крытые сани князя ростовского въехали в Муром.
* * *
Зимой Туров и все в округе заметают снежные сугробы. На припятском лугу, где с ранней весны туровские бабы пасут скот, сиротливо стоят придавленные снегом копенки сена. Чернеет вдали голый лес, где, по поверьям, обитают лешие.
Ночами, будоража тишину, перекликаются дозорные да пребрехиваются псы.
Долги зимние ночи. В подполье скребутся мыши, пищат. Их возня мешает спать пресвитеру Иллариону. Он лежит боком на жестком ложе, подсунув ладонь под голову. Мысли набегают одна на другую, они скачут…
Вот припомнилось, как призвал его митрополит Иоанн и велел отправляться в Туров духовником к князю Святополку. При дворе туровского князя Илларион воочию увидел, какие сети плетут латиняне вокруг Святополка.
Воспитанник афонских монахов Илларион люто ненавидел латинскую веру, видел в ней отступление от православия. Вот почему и считал Илларион своим долгом уведомлять обо всем князя Владимира, дабы Святополк не отшатнулся от православной веры.
Неустойчив туровский князь, ко всему епископ Рейнберн козни плетет, и княгиня Марыся тянет Святополка в латинскую веру. И ежели князь поддастся им, то быть ему слугой короля Болеслава, а не русским князем. Все, что ни станет говорить король ляхов, пойдет не на благо Руси.
Илларион поднялся, достал из печи огонек, вздул, зажег лучину. Потом раскрыл рукописное Евангелие, долго читал. Запели вторые петухи за темным оконцем, отвлекли пресвитера от книги. Он вздохнул, произнес громко:
— Прости мне, Господи, прегрешения мои.
И снова подумал: «Когда боярин Путша скажет князю Владимиру, что Святополк жену свою к королю посылал, то-то взъярится великий князь. Да и как не взъяриться, коли все творится со злым умыслом, чтоб Святополка против отца и братьев восстановить. Истину рекли афонские монахи, вера латинская коварства полна. А Рейнберн так и брызжет слюной ядовитой, аки гад ползучий».
Снова в подполье подняли возню мыши, нарушили ход Илларионовых мыслей. Он протянул руку к стоявшему в углу посоху, с силой стукнул об пол. Писк стих. Илларион уселся поудобнее на лавку, скрестив руки на животе, забылся в дреме.
* * *
Время в сборах бежало быстро. Надоел Путше унылый Туров, но более всего опостылела старая жена, он даже имени ее не упоминал. Путшу манил Вышгород. Оттуда до Киева рукой подать, ко всему на вышгородском подворье жила у него не одна веселая молодка.
Боярин Путша хоть и принял в отроческие годы христианскую веру, но с христовым учением по единоженству не согласен. Иное дело языческие времена, имей сколько хочешь жен и наложниц. А ныне молодок тайно держи.
За утренней трапезой Путша, отворотив лик от жены, глодал жареную баранью ногу. У боярыни глаза заплаканные, из-под повойника выбилась прядка седых волос.
— Хоть бы зиму-то дома побыл. Может, останешься? — просяще тянет она, и голос у нее тихий, смиренный.
Путша долго не удостаивал жену ответом, стучал костью об стол, потом, с шумом высосав мозги, процедил сквозь зубы:
— Вишь, развылась, не на век уезжаю.
Еще вчера звал Путшу Святополк, наказывал:
— В Киеве дознайся, что противу меня великий князь замышляет.