День седьмой
1
Мрак, тишина, ветер дует, жаркий, летом в степи и ночью жар… А может, это и не степь, в степи ковыль растет, а здесь… Наклонился, ощупал… А ничего тут нет, только камни да песок! И ничего здесь не вырастет, земля сухая, мертвая. И небо черное: ни луны, ни одной звезды, да и не бывает их в этом месте, здесь — ничего, никого, только ты. Иди, Всеслав!
Хрустел песок. Шел наугад. Может, прямо шел, а может, плутал — ведь ничего не видно. Тяжело было идти. Ветер горячий, и от земли зной, как будто ты не по песку, а по огню идешь, но от огня хоть свет. Увязал в песке. Ноги гудели. И лег бы, да негде лечь — изжаришься. Снял шапку, выбросил. Еще прошел, снял корзно, тоже выбросил, оплечье снял — и под ноги его. Прошел немного, меч достал. Стоял и размышлял… Ножны, пояс выбросил, а меч в руке держал. А меч тебе зачем? Ведь никого здесь нет, брось меч, Всеслав! Ведь ты один здесь, брось!
Не бросил. Шел, спотыкался, тяжело дышал. Во рту все пересохло, пот застилал глаза, и хорошо, что никого вокруг нет и ничего не видно. Однако чуял: дойду и все увижу, ибо Тот свет…
Остановился, меч опустил, протер глаза…
Да, свет, но ох как далеко, высоко над землей, чуть видимый. Ну, князь! Иди!
…Лежишь ты, князь, трясут тебя, зовут. Открыл глаза…
Борис. Склонился над тобою, шепчет:
— Вставай, отец! Пришли они!
А ночь еще, не развиднелось даже. И он, Борис, поди, и не ложился. Всеслав закрыл глаза.
— Отец! Вставай!
Опять открыл. Сухо во рту, дерет. Попросил:
— Воды, Борис.
Борис подал воды. Князь пил, Борис его придерживал. Князь снова лег. Смотрел на сына, приходил в себя: да, то вчера было; приехали они… А сон какой!..
Борис опять сказал:
— Пришли они. И мы все ждем. Вставай.
— Сейчас, сейчас… А кто пришел?
— Свияр Ольвегович, Ставр Вьюн, Онисим-староста…
— И он?!
— И он. И Зыч. Васюк. Братья Кичиги.
— Все заполотские?
— Есть и с Окольного. Но больше заполотские. Купцы.
— Купцы! — Всеслав недобро усмехнулся. — Что говорят?
— Молчат пока. И мы молчим. Все ждем тебя.
— Меня!.. Дай-ка еще.
Борис опять подал кувшин. Князь пил долго, не спешил. Вот сон какой, там бы воды!.. А эти… Когда душа в мошне…
Отдал кувшин, сказал:
— Ступай. А я сейчас… Только на стол не накрывайте!
Борис ушел. Князь одевался, ходил по гриднице, молился. Сон не шел из головы! А ведь пустячный, глупый сон. Натопили в гриднице, не продохнуть, укрылся полушубком — вот и сон. Вещий-то сон снится по-другому.
Пресвятый Боже! Нет! Я спал, глаза мои были закрыты, мой сон — не вещий, просто сон, и Она не за мной приходила, Ее Игнат к себе призвал, ведь так же, Господи?!
Но лик был черен, и лампадка чуть мерцала.
Да и за окном уже светло. Иди, Всеслав, ждут тебя! Князь встал с колен, еще раз широко перекрестился. Приснился — и пусть. Коли на то Твоя воля, то разве убежим мы от гнева Твоего?! Да и отбегался я, Господи, устал, теперь покоя жду…
Они сидели в гриднице — купцы по руку левую, а сыновья по правую, — молчали. Всеслав вошел — все встали, поклонились. Свияр Ольвегович всех ниже спину гнул… Слаб человек! Ведь знаешь, кто он таков, Свияр этот, а все равно тебе его согбенную спину отрадно видеть.
Поклонились они — поклонился и князь. Сказал:
— Будь здрав, град-господарь!
Зашумели. И то! «Град-господарь» им сказано!
Сел князь. Сказал:
— И вы садитесь, град. И вы, сыны мои. В ногах правды нет.
Все чинно расселись. Князь помолчал. И начал, как всегда, издалека, умно, кругами, ибо их, как малых ребят, надо обхаживать:
— Да, правды нет в ногах. А где она? Говорят, пошли как-то раз святой Никола и святой Илья по земле походить — по нашей или не по нашей… Идут они день, два, неделю, две — по городам, по весям, где у хозяина переночуют, а где под чистым небом. Идут… Спрашивает святой Илья святого Николу: «А что, Никола, есть ли среди людей правда? Сколько я ни смотрю…» — Умолк Всеслав, задумался, потом опять заговорил: — На то они святые! А я вот семьдесят и один год ходил и ничего не выходил. И вам, я думаю, так будет. Вы ведь за правдою пришли, так, град?
Не отвечают, не кивают даже. Ждут. Тогда Всеслав сказал:
— Ты говори, Свияр.
Свияр Ольвегович… Одень его в отрепья да на паперть выведи — и будут люди подавать. Шапку надень, корзно — начнут кланяться… Свияр Ольвегович откашлялся, нерешительно произнес:
— Болтали всякое. Мы слушали. Теперь к тебе пришли. Был Мономах здесь?
— Был. Другого дня, на Черном Плесе.
— А что он говорил?
— А всякое… Но о тебе не поминал.
Никто не улыбнулся, даже сыновья. Свияр опять откашлялся, опять спросил:
— Тогда кому нам верить?
— Мне.
— Но ты ж молчишь.
— Да, я молчу. Ибо о чем между нами был ряд, о том и был. Одно скажу, граду Полтеску с того урону нет. И не будет.
— А говорят…
— Что говорят?..
Замолчал Свияр. А Ставр Вьюн — опять он, Ставр! — сказал:
— А говорят, был меж вами ряд, чтоб вече извести. Чтоб жили мы, как в Киеве, Смоленске да Чернигове, — под князем.
Зашумели! Князь улыбнулся, ответил:
— Нет, Ставр, такого ряда не было. А если бы и был, вы разве покорились бы? Ну, привел бы Мономаха я с дружиною его. А дальше что? Вон, дальний брат мой Мстислав Изяславич сюда приходил, кто постарше, тот помнит, и сколько голов нарубил. — Руку князь поднял, показал — Вон сколько их лежало там… А где он нынче, брат Мстислав? Кто поразил его?!
Помолчали. Всеслав опять заговорил:
— Мстислав прост был, он думал устрашить, дескать, нарублю голов… Но чтобы дух ваш выветрить, тут нужно все пожечь, всех порубить! А что тогда я сыновьям оставлю? Кости да пепелище?.. Нет, Ставр, такого ряда не было. Да и не стал бы я о том рядить. Заведены от Буса князь и вече, пусть и останется все, пока Двина не пересохнет. Я крест целовал, на том и стою — старины не нарушаю и новины не ввожу, ем дедов хлеб. Это вы… Да и не вы, поди, и не об этом нынче ряд. Зачем еще пришли?
Старший Кичига — он дальше всех сидел, в самом конце стола, сказал:
— Ты говорил, что мы тебе не платим. А я платил! Давыд тому свидетелем.
Давыд подтвердил:
— За волоки уплачено, по прошлый год. За этот же…
— Так этот только… — начал Кичига.
— Только, да, — прервал его Всеслав. — Давыд, а с веса он платил? А судные виры?
— А я не судился!
— А брат твой?
Брат молчал.
— Вот так-то, град мой господарь! — насмешливо проговорил Всеслав. — И это только про Кичиг. А с Полтеска? Вот, загибаю пальцы. Виры судные — раз! За восемь лет… Опять же платы с веса — два! Дар с волостей за четыре года — три! Черный сбор…
Зашумели все.
— А что, — спросил князь, — черный сбор — это как? Мне, господарь Полтеск-град, столько воев не надо! Я свои шубу да шапку и сам защищу. А больше у меня и нет-то ничего, не нажил! Все, чем град богат, — все ваше. И мои вои ваше стерегут. За это и платите. Уйду, тогда уже сами рядите, нужен вам черный сбор или нет. Быть может, Мономах — а то и кто другой — вас даром защитит, они на то охочие. Но прежде заплатите мне, и я уйду, с Любимом было все обговорено. Ибо… Не я, а ты, град-господарь, старину нарушаешь и думаешь, что жить без нас, по Зовуну, не так накладно будет. Да накладете, вот вам крест, нак…
Глеб схватил его, а то бы встал да и…
Сел князь, тяжело дышал, зверь в груди рычал, горло рвал, а Ставр смотрел на князя белыми глазами и вспоминал, поди…
А так все чинно было, все молчали. Васюк толкнул Свияра раз, другой… Да и другие уже зашушукали… И решился Свияр, сказал:
— Так то Любим сказал! Любим — не мы.
— А вече? — спросил Глеб.
— А вече, сами знаете, — как море. С севера подует — забурлит! А если с юга, опять же… Слово нужно знать. Так, Ростислав? Ты ж моря не боишься?
— Нет, — Ростислав улыбнулся, — не боюсь. Я и слово знаю и… покупаю я его, море это. Все можно купить, ведь так, Свияр?
Свияр даже с лица спал. А Ростислав сказал:
— Да, покупаю. Как в море выхожу, дигрем ему бросаю. Только и всего! И море… ти-и-хое становится. А если захочу, чтоб ветер был…
— Брат! — перебил его Борис.
Замолчал Ростислав. Зато Давыд сказал:
— Вот мы тут сошлись да рядим. Любима, правда, с нами нет, да он, Любим, свое уже сказал, он не отступится… О море говорим. А моря-то не слышно! — Оглядел их, градских. Они молчали. Тогда Давыд опять сказал: — А море — ти-и-хое! Ибо плывет корабль по морю — и пусть себе плывет. Сцепились меж собою корабельщики, рвут бороды… А морю что с того? Оно от этого не высохнет, из берегов не выйдет. И что амбары ваши затворили и что я не один пришел, а с гридями, надо будет, и вдвое, втрое наведем… ведь не на море, а на вас, град-господарь!
— Давыд! — прикрикнул Глеб.
— А что «Давыд»? Ты что, своих не приведешь, как я привел? А, брат!
Глеб сжал кулаки, уперся ими в стол и, глядя прямо на Свияра, сказал:
— И приведу. Да не на вас. А за отца, за деда, за свой род, за всех, от Буса начиная. Я крест на это целовал, не обессудь, град-господарь!
— И я, — как эхо отозвался Ростислав. Да и привел уже.
— И я! — подал голос Борис, словно боялся, что не успеет свое слово сказать.
Градские ничего не ответили опять. Князь пристально посмотрел на сыновей. Да, все они уже решили, порядились. А посему и не Давыд, а Глеб нынче с тобою рядом сел, Давыд же — вслед за Глебом — уступил, а за ним — Ростислав, Борис — дальше всех. Не спали сыновья ночь, поди…
И снова Глеб заговорил:
— А брат Давыд сказал как есть. Море молчит! Ночью сошлись к Любиму, покричали. А сколько было их? Смех, да и только.
Вот Любим и затаился. А вы почуяли, чей верх, пришли сюда. Ибо известно вам: ваш князь, а наш отец хоть гневен, да отходчив, и старины не нарушал и не нарушит. И если он сказал, что вечу быть, то так оно и будет. А что долги ваши… Так я могу и подождать. До осени. А вы как, братья?
Давыд молчал. Борис молчал.
— Не знаю я! — сказал вдруг Ростислав. — Не знаю! Сегодня они так рядят, а завтра сяк… Я свое не отдам! Не для того я приходил. Мое — положь! — И кулаком об стол! Как ты, Всеслав.
И наконец проняло их! Зашумели. Свияр вскричал:
— Но почему?! Как всем — так всем!
— Нет! — уперся Ростислав. — Не знаю я здесь ничего. Не понимаю! Да и не я один. Там, за морем, надо мной смеются. Мне говорят: ты князь или не князь, вот, тинг у нас, как ваше вече, но… А я не знаю! Морю слово заветное скажешь, бросишь ему дигрем. А здесь все не так… — Рукой махнул, что, мол, говорить!
Опять градские ни слова в ответ. Тогда начал Борис:
— А ведь брат прав. Вот нас здесь не было, а вы сошлись и прежний уговор подрали…
— И не подрали! — возмутился старший из Кичиг.
— Ну, не подрали, не успели. Но ведь отступились от него. А посему вы сейчас уходите, и, как было прежде обговорено, сойдемся уже все под Зовуном, всем градом, большие и меньшие, и Заполотье, и Окольный, все. Там опять будем рядить, составим новый уговор. И тогда мы, Рогволожьи внуки, и откроем амбары, и… — Замолчал Борис, посмотрел на Глеба. Тот сказал:
— Я этого пока не знаю. Откроем или нет… Любиму не открою!
— А что Любим?! — сказал Давыд. — Утром Любим, а в полдень… Ведь сами ж говорили, вече — это море. Так, Ростислав? Так, Ставр? Свияр?
Никто не ответил: ведь все сказано.
Встал князь.
— Град-господарь, идите и скажите: жду всех. И составим уговор. Бог в помощь, град!
И встали градские, пошли. А сыновья сидели.
Встал Глеб. Встал и Давыд. Всеслав остановил их:
— Сидите.
Сели. Всеслав позвал:
— Бажен!
Вошел Бажен. Отдал поклон, сообщил:
— Давно готово, князь. Стемна еще.
Князь головой тряхнул, спросил:
— Стемна? О чем ты это?
— Так мыльня ж, князь. Ты сам велел. Протопили, на травах. Дух там такой, что…
Князь нахмурился. Важен тотчас умолк. Мыльня. Дух. Сани… Нет! Князь сказал:
— Теперь куда уже! Давно стоит. И дух уже не тот, сошел. Нет, не пойду. На стол накрой. Вон, день уже совсем, а мы еще и ложек не держали.
Важен ушел.
В мыльню! Перед вечем. Дурной то знак, чтоб в чистом к вечу выходить. В чистом на рать идут, на смерть…
Когда Она придет, зверь заскулит небось, ведь нам тогда обоим помирать — не только мне. И заскулишь ты, зверь, и страх тебя возьмет, и будешь биться ты, юлить, а я посмеюсь, посмеюсь тогда! Ты сколько лет рвал да глодал меня?! Так я хоть напоследок посмотрю, как ты дрожишь, — и посмеюсь, уж посмеюсь, ого!
Чуть не рассмеялся князь, да спохватился. Служки на стол несли. Хмельного не было — ни меда, ни вина.
Ушли они. Князь встал, перекрестился. И сыновья, даже Ростислав, перекрестились. Князь «Отче наш» прочел, опять перекрестился, сел, взял ложку. Взяли и они.
Ел, не спешил. С такими-то зубами поспешишь! А солнце уже вон как высоко… А сон, приснится же такое! Но то — не вещий сон, глаза мои были закрыты, и так я крепко спал, что ничего не слышал, а ведь Бережко ходил, вздыхал, стены небось опять трещали: есть дух покойницкий, да нет покойника, снесли его, лежит он возле ограды, он о таком и помышлять не смел. Сходить бы надо к нему, когда еще то вече сойдется.
А где отец твой, князь, а мать, а дядя, дед? Сгорел тогда Илья, дотла сгорел, с той поры тебе и поклониться некому, нет их могил, их прах ветер развеял. Есть только бабушкин курган, да ты ведь сам велел забыть о тех курганах, курганы заросли давно, и не бывает там никто.
А скоро полдень, князь! Час пополудни скоро. И если б не Игнат, и не поверил бы, будто Она тогда к тебе являлась. То был сон, был и страх! А нынче не сон, безделица, ну, натопили жарко, и привиделось…
Да! Ложку отложил и мису отодвинул. Сказал:
— Вот ехал я другого дня от Мономаха, думал: зря ногу бил. Ан нет! Мономах и помог: устрашились они… А еще нынче ночью я думал, Давыд… И не о Мономахе, о тебе. И звери ведь имеют норы, и птицы небесные — гнезда, и приходит весна, и прорастает всякое зерно, и даже, сказывают, если есть вера и посеешь песок, то — песок и взойдет, не помню, кто мне это говорил, забыл, стар стал, но верю… Благословляю я тебя, сын мой Давыд, бери Марию Мономахову. А если будет у вас сын, назовите его Ростиславом. Я так хочу, да и сам так говорил. Ведь так будет, Давыд?
— Так, отец.
Давыд был строг и ликом чист, вроде и шрам исчез. А много бы ты дал, Всеслав, чтоб шрам и впрямь исчез? И так все отдал. Сыновья молчат, зверь молчит, только давит, давит. В глазах — круги кровавые…
Князь взял кувшин, отпил воды, поставил. На Глеба посмотрел, сказал:
— Спас ты меня. Рад я, что ты гонцов перехватил.
— Не я, отец.
— Не ты, я знаю. В полу бросается жребий, но все решения его — от Господа. — Перекрестился князь.
И сыновья перекрестились — четверо, трое легко, истово, четвертый же…
— А тебе, Ростислав, — сказал князь, — ничего не скажу. Тебе я уже все сказал, потом вспомнишь. Одно только повторю еще: на море и песок не всходит, помни!
Ничего не сказал Ростислав. А хотел!
А Борис… Сидел Борис, склонив голову, сплел пальцы, чтобы не дрожали. Один Борис все уже понял, князь. И ты еще того не понял, не веришь ты, а он почуял, знает.
— Борис! А что тебе сказать?
Долго молчал Борис и головы не поднимал… но все же посмотрел тебе в глаза, сказал чуть слышно:
— Скажи, что все это не так, отец.
Переглянулись братья, ибо не уразумели. А князь сказал:
— А я и сам не знаю, так или не так. Все в руце Божьей, сын… — Но спохватился, улыбнулся, продолжил: — Да что же это мы? Вон солнце где уже! А я… вот что решил. Сегодня выйду и скажу, кого я по себе оставлю. Так присудили вы, кого? А?
Не ответили! И в глаза не смотрели: кто в стол, кто в потолок. Нет, князь, не уйти тебе от этого и не переложить на них, сам все должен решить. Ну так и быть тому! Пресвятый, укрепи! Князь встал.
Быстро вошел Горяй, не кланялся, шапки не ломал — не до того было, сразу сказал:
— Сходятся! Везде, по всему граду!
Началось-таки! Всеслав спросил:
— И что они?
— Где как. На Великом Посаде — ох и злы! Их даже эти, Ростиславовы, еле удержали. А заполотские тихие. Но тоже вышли. На Окольном, где Любимов двор, туда мы не прошли: они стеной стоят. Там, слух прошел, гонец из Киева. Вот почему, князь, я поспешил сюда! Из-за гонца!
Князь, помолчав, спросил:
— А что Батура?
— Нет его.
— Как это нет?
— А так. Был Батура — и вышел. Убили его!
— Кто?
— Да они и убили, затоптали. И этот, что с ним был, забыл, как звать его… И его затоптали. Кричали: «Княжьи псы!» Толпа — она и есть толпа, кто подвернется, того и затопчут.
Сказал Горяй без зла, равнодушно, потом перекрестился.
Всеслав спросил опять:
— Ты говоришь, гонец из Киева. Что за гонец? Кем послан? И к кому?
— Не знаю, князь. Мы и гонца того не видели. Там, у Любимова двора, я ж говорю, стеной стоят. Мы дважды подходили. А чтоб в мечи… Н-не смог я, князь. Ведь как-никак свой град и своя кровь… Не обессудь!
Князь, лавкой загремев, вскочил, заходил по гриднице. Долго ходил… А может, и не долго, уж больно тяжко на душе стало. Потом остановился. Сказал:
— Вот что, Горяй. Иди и приведи кого-нибудь оттуда.
— Кого?
— А хоть кого. Один не возвращайся.
Горяй стоял. Князь гневно выкрикнул:
— Чего тебе еще?!
Горяй скривился, противно было, но не выдержал:
— Я-то пойду, мне что?! Но кто я им? Ну, меч при мне, ну, шлем на мне. А так… Никто! Как и они.
Всеслав мрачно кивнул — да, никто, — задумался. Потом сказал:
— Борис!.. Нет, не Борис…
— Я! — Ростислав легко встал.
Ты сам когда-то, князь, так же, как и он… И князь, как выдохнул, произнес:
— Да, ты! — И отвернулся, смотрел в окно, на солнце, думал… Потом добавил: — И вот что, Ростислав. Ты будешь там… как я! Твоя воля — моя. Слыхал, Горяй?
— Слыхал.
— И всем скажи. Идите. Быстрее идите!
Князь повернулся, посмотрел на сыновей. Глеб, Давыд да Борис… Борис мрачнее всех. Да, рано ты меня, Борис, хоронишь.
Сказал Всеслав задумчиво, словно утешал себя:
— Вот как, бывает, обернется… Море!.. Да ничего, ничего, мечей достаточно. Да и Свияр, поди… Винюсь! Стар стал. Ноги не держат. Пойду пока прилягу. А вы, чуть что… Нет, за мной не ходите, я сам. После поднимете! — И, словно хмельной, направился к себе.
А у себя в опочивальне не лег. Сидел, свесив ноги, на ложе. Ноги и впрямь не держали, горели. Разуться бы… Да побоялся, так и сидел, а то придут они, князь босой лежит, в шапке, с мечом — босой. Негоже, князь. Терпи. Ведь разуешься, сразу ляжешь, а ляжешь, сложишь руки, сложишь руки, уже и не разнимешь, и веки сами по себе закроются. Она только того и ждет, Она вон там стоит, ты Ее чуешь, не обманет! И не разуюсь я, не лягу, глаза не закрою. И не ко мне Ты приходила, а к Игнату — и забрала его, я ж не перечил, хоть он и мой холоп… Но больше делать Тебе нечего, я здесь князь, как скажу, так и будет. Пошла прочь! Пошла, говорю!.. Нет, затаилась. А может, это вовсе не Она?;. Да, не Она. Она давно уже ушла, Игната увела. А там, за печкою… Князь вперед подался, прошептал:
— Бережко!.. Бережко!..
Молчит, не отзывается. Немудрено, день сейчас, полдень скоро, совсем скоро, а может, и наступил уже… И снова громко позвал:
— Бережко!.. Бережко!..
Не хочет отвечать. Вот как его сморило! Всю ночь, поди, ходил искал, да так и не нашел…
И засмеялся князь чуть слышно. Добрый это знак, раз Бережко спит. А кабы что, он разве уснул бы?! Он бы пришел и встал вон там, у сундука, и шапку б снял, и сказал, а то и прокричал: «Всеславе! Уходи, зажился ты!..»
Да, и стоял бы около сундука. А в сундуке, на самом дне, в Альдонином платке, завернуты семь бобовых стручков — седмь помазков, ты их здесь же, на подоконнике, сушил лет пять назад, не то семь… Нет, пять. Это когда Никифора брат Святополк возвел в митрополиты, когда все поклонились, а ты отказался. Смел был на словах и в делах… Понимал, что взял великий грех на себя, и оттого положил седмь помазков, чтоб под рукой были всегда, чтоб если вдруг собороваться — так вот они!.. А полдень, князь, пришел уже, и что тебе Любим, с Любимом сыновья управятся. Тебе о своей душе надо беспокоиться. Гонца к Ионе, князь, скорее посылать кого-нибудь…
Встал князь, прошел к божнице, опустился на колени. Пресвятый Боже! Я твой раб. Твой червь. Я… Слезы навернулись на глаза. Плачь, сын, завидую тебе… Поклонился низко, до самой земли. Земной поклон! Так и застыл. Душа моя, солнце мое, грешил я, ох грешил, но перед тобой всех более.
Темно, ничего не видно. И хорошо, что темнота. Зачем слепому свет? Встать нет сил, а и вставать зачем?! Придут, ты — перед божницей, в шапке, с мечом…
Ох-х, грех какой! В последний час о чем ты, князь, думаешь? Видно, больше тебе не о чем и думать. Встань, не юродствуй, не позорь себя. Пуста душа — так и не кланяйся. Встань!
Встал. Походил по горнице, посидел на ложе, посмотрел в окно. Время шло, никого во дворе не было, пуст он был. И ты опять склонялся перед божницей…
И вдруг — топот! Скачет кто-то. Подъехали, взбежали по крыльцу. Идут… Шум в гриднице, Борис что-то говорит.
Встал князь, перекрестился, вышел к ним. Горяй и Ростислав Ширяя привели! Ширяй весь в пыли, без шапки, смотрел затравленно. Но страха в глазах не было.
Князь медленно прошел, сел во главе стола, кивнул.
Рванули Ширяя за руки, бросили на пол. Он повозился, встал на колени, так и застыл.
— Ширяй, — обратился к нему Всеслав, — посмотри на меня.
Ширяй поднял голову, посмотрел, без страха и беззлобно. Всеслав спросил:
— Что скажешь?
Ширяй ответил:
— Я сам к тебе пришел. Любим Поспелович велел — я и пришел. А эти перехватили по дороге.
— Это — не эти, а сын мой. И мой боярин. А ты — мой раб. И твой Любим — мой раб. А коли сам пришел, так говори зачем.
— А затем, чтоб сказать: нынче мы не пойдем.
— Мудрено говоришь, Ширяй. Скажи ясней.
— Куда еще ясней? Не будет нынче веча. Не хотим.
Молчал князь, ничего не говорил. Смотрел на Ширяя, однако не видел его. Кто он такой, Ширяй, и кто Любим, когда вон солнце уже где, полдень, поди, уже наступил…
Ширяй сказал:
— Как было обговорено? Как сойдутся все, кто в уговоре упомянут, тогда и будет ряд. А не сошлись еще! — Замолчал Ширяй.
Сыновья встрепенулись!.. Да все промолчали. И в этой полной тишине… Всеслав опять услышал те слова:
«А не сошлись еще!» И чей-то смех. А кто смеется? Больше некому, как только Ей, Ей все наше смешно. И князь печально улыбнулся и спросил:
— А кто же еще не пришел? Все мы здесь.
— А младший не пришел, Георгий!
— Георгий! — удивился Всеслав. — Георгий, да. Но где он, мой Георгий?
— В Киеве!
Князь вздрогнул. И чуть слышно сказал:
— Лжешь!
— Нет! Прибыл гонец, он и сказал.
— Гонец к тебе?.. К Любиму?.. К граду?
— Нет, к тебе. А мы его перехватили.
— А хорошо ли это, Ширяй?
— А к церкви сторожей приставлять хорошо?
— За это я отвечу.
— И мы ответим, князь. Мы — за свое. Гонец сказал: Георгий возвращается, к субботе будет здесь. В воскресенье и сойдемся. А сегодня — не жди.
Всеслав оцепенел. Георгий в Киеве! Все возвращаются, и он идет. В субботу будет здесь… В субботу! В ушах зазвенело. Всеслав покачнулся и, чтоб не упасть, схватился за столешницу.
— А что еще гонец сказал?
— Не знаю, князь… Вот крест, не знаю! Да я его, гонца, почти не видел, Любим его к себе увел…
— Лжет он, отец! — гневно выкрикнул Давыд. — Лжет! Почуяли, что нынче верха не видать, вот и виляют. Псы!
— Нет! — сказал Ширяй. — Не лгу. Прибыл гонец, он от Георгия, от брата вашего.
— А чем докажешь? — спросил Глеб.
— А вот… — Ширяй полез за пазуху, достал оттуда что-то, сжал в кулаке.
— Княже, позволь.
Всеслав кивнул. Ширяй поднялся, подошел к нему и передал — из руки в руку. И отступил, и голову склонил, исподлобья смотрел, а на колени он уже не опускался…
Всеслав пальцы разжал.
Свет! Не поганский, Божий свет, лампадка негасимая. Когда Георгий уходил, он взял с собой лишь этот камешек, дар Олафа. Всеслав чуть повернул ладонь — и свет еще ярче вспыхнул, полдень, князь, и сын твой жив. Когда Лепке приходил, то камешек не светился, ибо ночь спустилась и Ратибор был мертв… А свет от камешка какой! Сей свет будет вести тебя, с ним не заблудишься, а если возьмут тебя сомнения, зачем идти, куда и надо ли… Нет, не возьмут! Ведь когда Олаф этот камешек дарил, он Ратибору сказал: «На том пути, который ждет меня, еще никто не заблудился». Торир нанес ему удар копьем — в живот, ниже кольчуги. Вот как ушел твой крестный, князь, — с мечом!
И вновь Давыд сказал:
— Не верь ему, отец.
И Глеб, и Ростислав, и даже Борис — молчали, ибо они с Давыдом заодин. Князь сжал кулак, разжал, свет заливал ладонь.
Сказал князь растерянно:
— Сыны мои! Ваш брат — живой. Вы что, не рады?!
Помнишь, князь, отец спросил у тебя: «Ты что, не рад?!» Это было, когда твой брат исчез, а тут сын явился!
Не дышалось уже, не смотрелось, да и зачем дышать и на кого смотреть?! Георгий жив, в субботу будет здесь, и сыновья примут его, а после выйдут, впятером, — и вече покорится им. Покорится! А если не покорится, что с того? Пусть только сыновья станут заодин, чтоб нож никто не бросил между ними, чтоб даже тень вражды не мелькнула. Вот лишь о чем молю я, Господи! Чтоб вражды между ними не было, а землю разве можно отобрать? Земля, как срок придет, сама к себе зовет, больше земли и не надо. Антоний жил ведь и счастлив был, еще меня жалел, поддерживал да наставлял.
Борис сказал:
— Надо идти к Любиму. Пусть выдаст гонца. Не к нему шел гонец.
— Не к нему! — подхватил Ростислав. — Пойти и взять!
— А вече? — спросил Глеб. — А Свияр?
— Свияр! — Давыд только рукой махнул и встал из-за стола, — Возьмем Любима, будет и Свияр. Сам прибежит! А то снова затаился, пес!
— Пес и есть! Все псы!
— Псы! Псы!
И встали сыновья, вышли из гридницы. Ростислав взял Ширяя за ворот, мотнул, поволок, тот хоть бы трепыхнулся. В дверях Давыд остановился и зло сказал:
— Будет вече, отец, нынче будет! Свое возьмем и братово обговорим. Чтоб было с чем его встречать. А то придет, поди, босой. Х-ха!
Вышли сыновья.
Когда они съезжали со двора, конь о конь ехали, Всеслав, стоя в окне, перекрестил всех четверых. Оглянулся лишь Борис, махнул рукой, мол, не печалься, скоро возвратимся, а то, о чем ты думаешь, привиделось, забудь!
Забудь! Видишь как обернулось. Просил же я семь дней, семь полных дней — и все как раз сложилось бы. Так нет — «в час пополудни». Час мой настал. Скупа безносая, ух как скупа!
2
Хотел пойти к себе и лечь, хотел руки сложить, да не решился, хоть и грешен ты, очень грешен, князь, но уходить без покаяния — нет, боязно. И вино не кровь, и хлеб не плоть, а веруешь ведь, веруешь! А раз веруешь, так может ли Она прийти и торговаться, как купец, и дать всего семь дней? Нет, то было видение, кощунство, сиди и жди, князь, вернутся сыновья, сойдется град на вече, огласите уговор, крикнут люди: «Любо!», Свияра крикнут, а Любима выведут, свершится, чуешь ты, князь, только бы Она не приходила, погодила немного.
И не придет уже, привиделось! Солнце-то уже где, на закате. Час пополудни наступил, а Ее нет! И будешь ты жить. Георгий явится — и встретишь ты его, за стены выйдешь, сын твой сойдет с ладьи, вы обниметесь под колокольный звон; так ты прикажешь.
Нет, князь, не сбудутся твои мечты. Георгия выйдет встречать Давыд, Давыда нынче крикнут, старший он твой, сегодня вечером скажет: «Отец мой, а ваш князь, ушел и вас оставил мне, а меня вам…» И хорошо это, по-христиански. Взойдет Давыд по праву первородства — и будет мир на Полтеской земле, никто меж братьями ножа не бросит, а большего и пожелать тебе, отцу, нельзя! У киян-то смотри что сотворилось. Ярослав Ярополчич бежал и сел в Берестье, дяде грозил, а дядя вместе с братом Ярославовым — брат брата предал! — придут на Неру-реку, и возьмут его, и в цепи закуют, и в Киев приведут. И хоть и сам митрополит Никифор — опять Никифор! — станет за него, за Ярослава, говорить, и начнет Ярослав крест целовать при гробе святых страстотерпцев Бориса и Глеба, и падать ниц, молить… Но Святополк, Великий князь, упрется, не отступится, и в поруб посадят Ярослава, через год умрет в порубе, и Вячеслав, неверный брат его, умрет без чести, и пресечется племя сватово… А сыновья твои, Всеслав, как были, так и будут заодин, даже когда вся Русь на них пойдет и будет им, всем Рогволожьим внукам, смерть, всем, кроме Ростислава, Давыдова сына.
Но то когда еще будет! Едва не через тридцать лет, а нынче, в среду, за полдень, сидишь ты, князь, и ждешь Ее. Иону звать не хочешь. Уж лучше уйти без покаяния, а то Иону призовешь — и слух пойдет, и укрепится град, а сыновьям твоим то не с руки, и коли ты всю жизнь кричал, что жизнь твоя ради сыновей, пусть и смерть твоя им тоже на пользу пойдет. Не зови Иону, сундук не открывай, седмь помазков не доставай. А что Она все не идет, так подождешь Ее — Она семь дней тебя ждала и не роптала. И ты, князь, не ропщи, жди.
Хотел пойти книгу взять, открыть и почитать. «Царь Александр был…» Вздохнул и не пошел. Сидел. Смотрел на камешек. Свет в нем уже едва мерцал. Когда царь Александр помирал, то он велел, чтоб его одр поставили на возвышении посреди гридницы и чтоб открыли настежь двери и ворота, — и все бояре, вся дружина македонская шли и прощались с Александром, а он лежал и их благословлял…
А ты один сидишь, и никого здесь нет. И уйдешь один, без покаяния, без Святых Тайн, воистину как волк. Встань, князь, пойди и преклони колена перед ликом, лик темен, ничего не видно, да что тебе с того — ты ж слеп, тебе и этого довольно. А может, Буса вспомнил? Так ты не жди его, Бус не придет. Если б и пришел, ведь слова его черны, чужие, ты слышал их и ничего не понял — не для тебя они, прозвучали они и умерли, и сам ты говорил, что умерших не возвращают.
Нет, то Бережко пробежал, это его шаги. Ишь балует, ишь радуется как! А то — к добру. Вот разве что…
Хрррр! Хх-ха! Зверь вскинулся, рванул! Ударил в грудь. Хруст, кровь и темнота. Упал на стол…
Очнулся, огляделся. Нет, полежал ты, князь, всего-то ничего. Солнце где стояло, там и стоит, видно, за полдень склонилось…
А как легко! Нет в тебе зверя, князь. Грудь проломил и выпрыгнул, почуял, стало быть, что смерть твоя пришла, и сбежал. Где он теперь? К кому бежит? Не все ли равно. И засмеялся князь, ну, а ты печалился, что они забудут и не на руках понесут, а на санях… А теперь как хочешь, все едино!
Зверь выбежал, и духу его нет, и кони не рванут, гроб не перевернут!.. Вот, значит, как от зверя надо избавляться — от смерти он бежит. А ты гадал, князь, все они гадали.
Да что теперь! Слаб человек. А зверь еще слабее оказался. Человек сидит и смерти ждет — и не бежит. А зверь — где он сейчас?
Пресвятый Боже! Я, раб твой, испил чашу до дна, и что познал — то и познал, что сумел — то и сумел и согрешил, прими меня таким, как есть, суди, казни…
И отложил князь камешек, персты сложил и поднял их ко лбу…
И замер! Чья-то рука легла ему на правое плечо. Уф-ф! Хоть на правое…
И та рука была ни холодная и ни горячая, и ни легка она была, ни тяжела.
— Альдона! — удивился князь.
Она чуть слышно произнесла:
— Узнал! Я знала, что узнаешь.
— Как не узнать! Я ждал тебя.
Альдона не ответила, только рука ее вдруг задрожала, она сильней схватилась за его плечо, дрожь унялась. А князь сказал:
— Да, ждал тебя. Покаяться хотел перед тобой. Пока еще я жив, ибо что будет мною Там говорено, не то уже. Грешил я, ох грешил, но самый страшный грех — это когда я не пришел к тебе, не бросил Киева, а ты умирала, солнце мое, душа моя… — Не мог дальше говорить. Хотел еще что-то сказать, горло сдавило, не дыхнуть. И начал задыхаться князь, губы, веки тяжелели, опять в глазах круги пошли.
Неожиданно ее рука поднялась с его плеча и стала гладить его волосы, шею, снова волосы, снова шею. И стало легко дышать, стал ясен взор, но князь не шелохнулся: боялся, оглянется он… Сколько ей уже? Под семьдесят, наверное, а годы разве красят? Седа, поди, в морщинах вся… Ты ее помнишь молодой, красивой, такой и нынче представляй. Да и она тебя не видит и, может, даже думает, что ты по-прежнему тоже молодой.
Сидел князь, боялся шелохнуться. Ее рука была легкая, мать никогда тебя не гладила, Всеслав, мать умерла твоими родами, кто уморил ее, за что и почему, ты так и не узнал. Много этих «почему» осталось в твоей жизни. Жизнь — лес ночной, лежишь ты, князь, нож у тебя в груди, и кровью ты изошел, глаз не открыть, а кто-то подошел — ш-шух! ш-шух! — и на колени встал перед тобой, огладил нож, за рукоятку потянул… Не трожь! Нельзя! Вот так брата моего…
И нож он отпустил, не вытащил. И ты лежишь…
Нет, сидишь ты еще. Альдона гладит твои волосы и говорит:
— Всеславе! Муж мой и душа моя! Я пришла, и так ты меня обрадовал! Живы сыны наши, все пятеро. И заодин они. И нет меж ними тени. Чего еще желать? Злата? Земли? Венца? Солнце, видишь, светит — это наше злато. А что земля? Мы на земле стоим. И по земле идем всю жизнь, да и не только жизнь. Вставай, пойдем!
И встал Всеслав. Смотрел только вперед. Кто-то невидимый взял его под руку и голосом Альдоны говорил:
— Злато. Земля… А вот и наш венец, Всеславе. Слышишь?
Слышал он, колокола звонили на Святой Софии. И на Успенской, Богородицкой, Феодора… И шел Всеслав, легко было. И, рассказывали, в тот день в час пополудни по всей Руси колокола сами зазвонили. И то: Всеслав, князь-чародей, мир этот покидал.