Увод
Высокомерие, свойственное полякам, проявилось и в Киеве. Забыли ратники Болеслава чешский урок, забыли.
Все началось с Овчинного ряда на Торге. Поляку очень уж понравилась шуба, такая светло-коричневая, почти желтая, изукрашенная меховыми выпушками по бортам, обшлагам и карманам. Он даже не стал спрашивать, сколько она стоит. Скинув кунтуш, примерил, она сидела на нем просто как влитая.
— Ну? — спросил поляк своего товарища.
— Как на тебя шита.
— Тогда берем.
И, не снимая шубы, подхватил свой старый кунтуш (не оставлять же, еще сгодится), перекинул через руку и пошел прочь, а продавцу и спасибо не сказал, словно его и не было.
— Эй! — крикнул продавец, кинувшись за поляками. — А платить кто будет?
И ухватил поляка за полу шубы, своей шубы. Тот наконец обратил на продавца внимание, обернулся, переспросил:
— Платить? — и тут же дал нахалу в зубы и спросил с ухмылкой: — Этого довольно?
— Дай ему еще, — посоветовал спутник.
Тот «дал» еще, разбив бедняге до крови нос. Киевлянин, захлебываясь кровью, закричал:
— Братцы, рятуйте? Граблють!
Народ сбежался, стащили с поляка шубу, начали бить, его товарищ выхватил саблю и заорал:
— Прочь, пся крев!
Он думал, что от сабли его все разбегутся. Однако тут же получил по голове удар пестом, от которого и упал замертво.
— Бей пшеков! — кинул кто-то клич, который давно зрел и ожидался.
И толпа с остервенением и злым упоением забила насмерть и любителя дармовых шуб.
Болеслав, узнав о случившемся, послал на Торг несколько стражников, наказав найти виновных и привести к нему. Где ж было в толпе найти их? Посланные стали хватать кого придется, но толпа уже почувствовала свою силу, почуяла запах крови.
Затрещали плетни, из которых вырывали колья. Появились в руках оглобли, бастрыки, вилы. И все это обрушилось на явившихся стражников. Те позорно бежали, потеряв в схватке двух человек и почти все сабли, которыми попытались было размахивать.
Киев загудел как растревоженный улей, готовый вот-вот взорваться. Терпение народа иссякло. Два подвыпивших поляка, появившиеся у Подольских ворот, были забиты кольями, хотя вроде ни к кому не приставали, а всего лишь горланили польскую песню.
Поляки попрятались, притихли.
Болеслав вечером возмущался за ужином:
— Что это у тебя творится, Святополк? Неблагодарные избивают освободителей.
— А что я должен делать? — спрашивал Святополк, стараясь не поднимать от тарели глаза, в которых тестенек мог приметить искры радости.
— Как что? Как что? Ты главный судья в городе. Ты должен найти виновных и строго наказать.
— Виновные уже наказаны.
— Как? — не понял Болеслав.
— Они убиты на Торге, увы, без моего суда.
— Ты? Ты что? Валишь на моих ребят? Да?
— Да. Мне передали, что они вместо платы за товар стали избивать продавца.
— Не забывай, Святополк, что они победители и имеют законное право на добычу.
— На ратном поле, верно. Имеют. Но на Торге надо платить кунами.
Впервые с ужина зять и тесть разошлись, открыто рассорившись. За весь вечер не назвав друг друга ни разу ни «отцом», ни «сыном». Что было плохим знаком.
Но почин киевлян не остался втуне. На следующий день к обеду прискакал из Вышгорода на коне поляк и, ввалившись к Болеславу, молвил, сильно заикаясь:
— К-князь, н-наш-ши в Выш-шгород-де п-перебиты!
— Все? — насупился Болеслав.
— В-все. Я-я ед-два с-спасся.
На этот раз, посылая в Вышгород сотню конных воинов, князь распорядился привезти старшину города, того, кто отвечает за защиту крепости. К ночи сотня вернулась и привезла Путшу. Болеслав приказал бросить его в поруб, недвусмысленно пообещав утром повесить на Торговой площади в устрашение взбунтовавшимся.
Ночью Святополк послал Волчка за Ермилой, порубным сторожем. Когда тот явился, сказал ему:
— Надо спасти Путшу.
— Как, князь? Ежели я его выпущу, завтра повесят меня вместо него.
— Тебя Волчок свяжет, заткнет тебе рот, а утром ты скажешь, что на тебя напали трое, повязали и отобрали ключи. И ты их никого не знаешь.
— Хорошо, — вздохнул Ермила. — Никогда не приходилось мне помогать побегу заточников. Что деется. Господи.
— Путша совсем невиновен, его хотят казнить для устрашения.
— Да знаю я, что невиновен. Но вот я-то буду виновен, ведь не устерег. Ты уж, брат, тресни меня чем-нибудь по башке хорошенько, а то ведь могут не поверить.
— Тресну, Ермила, не переживай. Все поверят, и даже ты сам, — пообещал Волчок. — Куда мне увести Путшу, где спрятать? Ему ведь в Вышгород возвращаться нельзя.
— Уведи его на подворье митрополита, скажи старцу, я просил его спрятать. Иоанн не откажет в таком деле. Вернешься, сразу зайди ко мне, даже если у меня света не будет.
После ухода Волчка и Ермилы Святополк потушил свечи, сел у окна, притих, прислушиваясь к ночи. Но, кроме сверчка, так ничего и не услышал. И за окном ничего такого не смог рассмотреть в темноте.
Потом прошел к ложу, не раздеваясь, лег поверх одеяла и стал ждать. Где-то уж после первых петухов скрипнула дверь.
— Волчок, ты?
— Я, — отвечал тот, неслышно приближаясь.
— Ну как?
— Все в порядке. Путша у митрополита.
— А Ермила?
— Ермила связан, как и уговаривались. Но, кажись, без памяти после удара.
— Что так-то? Поди, ударил сильно?
— Так он сам просил. Треснул раз его, а он просит: «Дюжей давай», треснул еще, а он сызнова: «Слабо. Дюжей надо». Ну после третьего удара больше не просил. Умолк.
— С ума сошел. Ты хоть не убил его?
— Нет вроде. Дыхал.
Утром поляки, отправившиеся в поруб за заточником, обнаружили там лишь связанного Ермилу с разбитой головой. Узника и след простыл.
Ермилу вытащили наверх, отлили водой, лишь к обеду бедняга пришел в себя и мог что-то говорить.
— Кто тебя? — спросил Болеслав.
— Не ведаю, князь. Темно было.
— Р-раззява. Пойдешь заместо него в петлю.
— Твоя воля, князь, — молвил смиренно старик.
Однако за обедом Святополк вступился за сторожа:
— За что ты его собираешься повесить?
— За то, что упустил злодея.
— Но ты ж видел, на него напали и чуть не убили.
— Должен был отбиваться.
— Чем? Ключами?
— А это уже его дело.
— Я прошу тебя, отец, не трогать его. Когда мы с Ядвигой сидели в порубе, именно Ермила поддерживал нас и даже кормил с княжеского стола, хотя это ему запрещено было. Будь здесь Ядвига, она бы тоже заступилась за него.
— Ладно. Припугну только. Петлю накину, а потом сниму;—пообещал Болеслав.
Но после обеда случилось такое, что он не только не «припугнул» сторожа, но и забыл о нем и даже более не вспоминал. Из Василёва прискакали три избитых поляка и сообщили, что весь отряд был ночью коварно перебит, а им едва удалось вырваться и ускакать.
— Все, — сказал Болеслав и велел звать к себе Анастаса. И когда тот явился, спросил: — Ты сделал опись имущества Ярослава?
— Давно уж. Еще осенью.
— Поедешь со мной в Польшу. Сейчас будем собираться, грузиться. Проверяй все по списку. И казну не забудь.
И с этого дня начались сборы в дорогу, поляки стаскивали во двор телеги, грузили на них добро, которое успели за зиму награбить у полян. Из дворца вытаскивали ковры, скатерти, даже столец великокняжеский забрали.
За обедом Святополк спросил Болеслава:
— Ты что ж, отец, решил и меня ограбить?
— Я забираю лишь то, что принадлежало Ярославу. Я его победил и имею право на его имущество.
— Но столец-то и мне нужен, на нем еще мой дед Святослав сидел.
— Ладно, столец велю оставить. Но все остальное я забираю. И пленных всех.
— Каких пленных, отец? Ты же их взял на Буге.
— Возьму и в Киеве, сынок, здесь тоже, как оказалось, много врагов у меня. Они мне в Польше сгодятся.
— Но ты ж рубишь меня под корень. Мне тоже люди нужны.
Но Болеслав был неумолим. Поляки разворошили весь Киев, забирали не только телеги, коней, но и людей хватали и, связывая их волосяными веревками, объявляли каждому: «Ты пленный, вздумаешь бежать, убьем на месте».
С утра до вечера над Киевом стоял рев и плач. Никто не был защищен от произвола поляков, они хватали всех: и мизинных и вятших. Схватили было и Волчка, и Святополку едва удалось отстоять своего милостника. Он просил Болеслава:
— Бояр-то хоть не трогайте, это ж основа власти.
— Мне тоже нужны умные, — отвечал тесть, кривя в злой усмешке рот. — И тоже власть укреплять надо. Не бойся, я всех не возьму. Мне тысячи вполне достанет.
Чувствуя, как из-под него выбивают все опоры, Святополк бросился к митрополиту:
— Что делать, святый отче?
— Терпеть, сын мой. Сие наказание Божие тебе и граду твоему.
— За что, святый отче?
— Неправдою жил, князь, чужим копьем родной город брал, на чужой щит положил его.
— А разве я один? Ярослав тоже чужим копьем брал.
— И его я не оправдываю. Но он хоть сразу отпустил новгородцев. А ты позволил чужому войску чуть ли не год попирать нашу землю, законы, обычаи, унижать и оскорблять свой народ.
Нечего было возразить Святополку на эти справедливые упреки, ни одного серьезного довода не приходило ему в голову в оправдание. Виноват, виноват, виноват. А митрополит продолжал давить на самое больное:
— …И вот они, слава Богу, уходят. А кто их прогнал? Ты? Отнюдь. Народ. Мизинные люди выпроваживают своих слишком загостившихся гостей.
Чтобы как-то избежать новых справедливых попреков, Святополк, улучив минуту, спросил:
— Как Путша? Надежно ли спрятан?
— Надежно, сын мой. Да и не он один. Во всех церквах я велел затаивать мужей, спасающихся от полона. Надеюсь, Господь простит нам сей грех неумышленный.
С утра и до обеда тянулся из Киева польский обоз с нахватанным, награбленным добром и пленными. Под конец поляки озверели и малейший всплеск недовольства подавляли жестоко, зачастую вырубая без пощады малых и старых, женщин и детей.
— Что ж ты смотришь, князь?! — кричали иные, завидя Святополка. — Позови нас, поведи нас на злодеев.
Нет, «не звал» и «не вел» князь народ на уходивших завоевателей, считая, что это бесполезно и даже вредно для Киева. И не потому, что во главе уходивших был его родственник, а потому, что сейчас любое выступление будет подавлено жестоко, а город подвергнут еще большему разграблению, а может, и уничтожению. Он боялся дразнить раненого зверя, уползающего в свою берлогу. Но как было объяснить это простому киевлянину или киевлянке, у которых поляки увели сына, мужа, отца или брата? Как оправдать перед ними свое бездействие?
— Князь, — схватила его за стремя кормилица Улька. — Он же княжон увез.
— Предславу?
— И Предславу и Доброгневу.
«Ну, тестенек, ну, злыдень», — подумал Святополк и, огрев коня плетью, поскакал догонять уходивший обоз. Долго обгонял растянувшиеся на версты телеги, наконец догнал Болеслава.
— Отец, зачем ты увозишь Доброгневу?
— А на кого я буду менять Ядвигу? — отвечал вопросом польский князь. — Тебе, я вижу, не до нее, так хоть я займусь обменом.
— Ну, на Предславу хотя б, она взрослая, а Доброгнева — ребенок.
— Предслава, брат, мне для другого дела нужна, — усмехнулся Болеслав. — А Доброгнева как раз и сгодится для обмена.
Святополк проехал некоторое расстояние молча, необъяснимая тоска сдавила ему грудь, горло. Он сказал с горечью:
— Ты меня обездолил, оголил, князь, совсем обездолил.
— Брось. Должен же я оправдать свой поход? А? Должен.
— Но ты ж и так забрал червенские города.
— Ну, червенские города — это одно, а полон — это совсем другое. Твой отец Владимир Святославич, когда моего отца разгромил, всех жителей земли в полон увел. Оттого отец и заболел и, считай, умер с горя.
— Так ты хочешь, чтоб я теперь помер?
— Что ты, что ты, Святополк. Это я так, для примера. Разве я могу на своего зятя беду накликать.
— Ты уже ее накликал, Болеслав Мечиславич, спасибо. — Святополк остановил коня и, круто завернув, поскакал назад, к Киеву.
Болеслав посмотрел ему вслед, проворчал под нос: «Даже не попрощался, засранец. Ну, ничего, петух жареный еще клюнет тебя куда надо. Прибежишь как миленький».