Смерть Вышеслава
Из Новгорода прискакал течец с худой вестью: «Умер Вышеслав!» Это был старший сын Владимира, рожденный первой женой Оловой и еще отроком увезенный Добрыней в Новгород, где посажен на княжеский стол.
Плохо, когда дети умирают раньше родителей, против естества это. Десять лет тому назад умер в Полоцке Изяслав, которого — если уж по правде — Владимир недолюбливал, и даже на похороны его не поехал. Рогнеда лишь на год пережила сына. И ее не захотел Владимир провожать в последний путь, — видно, не мог простить ей давнюю попытку покушения на его жизнь. После Изяслава остались его сыновья Брячислав с Всеславом. Дед благословил на полоцкий стол Брячислава. А Всеслав лишь на три года отца пережил. Это уж совсем никуда не годится, когда внуки дедов опережают.
Но вот Вышеслав— это совсем другое дело. Возможно, оттого, что воспитывался Владимировым кормильцем Добрыней Никитичем, и уж конечно в глубоком уважении к отцу и послушании. Справно каждую осень присылал отцу в Киев обусловленную новгородскую дань — две тысячи гривен.
Новгородский стол по важности и значению идет за киевским и туда надо отправлять старшего из сыновей, того, кто умнее и мудрее.
После смерти Вышеслава старшим стал Святополк, но об отправке его туда Владимир и слышать не хочет, хотя напомнила ему об этом великая княгиня Анна Романовна. Она болела, и он пришел к ней рассказать о своей беде.
— Даже не заикайся о Святополке. Пока я жив, выше Вышгорода ему удела не видать.
— Так кого же тогда?
— Придется Ярослава из Ростова перезывать в Новгород.
— А кому ж ты Ростов отдашь?
— Борису, разумеется. Что с того, что он моложе многих, у него, чай, и царская кровь есть.
— А Глеба чем осчастливишь?
— Глеба пошлю в Муром. Град сей славный на Оке стоит. Леса там зверья полны, в реке рыбы густо.
Владимир умолчал лишь о том, что Муром еще в темном язычестве пребывает и Глебу — христианину там нелегко придется. Зачем было беспокоить больную Анну такими подробностями. Всякая мать за свое дитё болеет: как бы ему полегче да посчастливее жилось. Вот отсюда и «леса зверья полны, в реке рыбы густо». Хорошо, хоть про Бориса не спрашивает: когда, мол, его из заложников воротишь? Хотя как бы самому не пришлось за ним посылать. Уж очень плоха царевна, шибко плоха.
Прежде чем отправляться в Новгород, Владимир вызвал к себе Путяту:
— Придется тебе, брат, ехать в Ростов за Ярославом. Передашь ему мое веление отправляться в Новгород и садиться на стол.
— Ты-то сам как?
— Я заутре в Новгород еду, Вышеслава хоронить. Когда ты привезешь Ярослава, посажу его на стол да и ворочусь. Тут тоже — кабы не пришлось тризну править.
Не сказал по кому «править», но Путята догадался: великая княгиня плоха.
— Так мы полпути и туда вместе можем проехать, Владимир Святославич. До Смоленска-то.
— Ну что ж. Готовься. Возьми с собой отроков оружных двунадесяток и едем заутре.
Пошли не водой, а верхами — вдоль правого берега Днепра. Вышгород проехали, даже не останавливаясь. Владимир не хотел видеть Святополка. До Смоленска шли без малого неделю. Там княжил Станислав, сын Адили. Едва обнявшись с сыном, Владимир приказал:
— Собирайся со мной. Едем хоронить Вышеслава. Переночуем — и в путь.
Станислав не стал отнекиваться, тут же велел отрокам готовить коней. Владимир не надолго заглянул к Адили. Его встретила сухонькая старушка, только глаза по-прежнему смотрели весело и озорно. Они обнялись, поцеловались.
— Долго же ты ехал ко мне, князь, — усмехнулась горько Адиль.
— Эх, милая, разве у князя время на жен остается?
— Это верно, особливо в старости. В молодости небось тебя на все юбки хватало. А? — Адиль рассмеялась.
На нее он не мог сердиться, даже за такие греховные намеки.
— Глупенькая ты, Адиль, как была, так и осталась. Ныне путь у меня горький, сына хоронить еду.
— Я знала еще ранее тебя.
— Откуда?
— Течец-то новгородский через Смоленск бежал.
Поговорили еще немного о том о сем, вспомнили уже умерших Рогнеду и Мальфриду. Перекрестились, пожелав покойным царствия небесного, да и расстались.
От Смоленска Путята со своими отроками поворотил на восход, а великий князь с сыном Станиславом и телохранителями поскакали на Полоцк.
Князь Брячислав встретил деда хорошо, оно и понятно: в его воле он был. Хорошее застолье устроил Владимиру, но лишь ему одному. Владимир, привыкший к многолюдью и веселью за столом, чувствовал себя не очень уютно, но корить за это внука не стал.
Сидели вдвоем, поминая умерших Изяслава, Рогнеду, Всеслава, выпивали за помин души их. Видя, как внук легко и просто опрокидывает в рот кубки с хмельным, Владимир молвил не без зависти:
— А ведь когда-то и я вот эдак же. А ныне уж не то… Не то, внучек… Укатали сивку… Пора бы на покой, да что-то Бог не зовет меня. Сыновей вон двух забрал, внука, а меня забыл, что ли? А?
— Всякому свое время, дед. Тебе вот не приспела Живи.
— Живу-у, — говорил почти с грустью Владимир. — Живу. А зачем? Ведь грехов на мне, внучек, страшно сказать.
Опьяневшему Владимиру вдруг захотелось повиниться перед этим молодым, кровь с молоком, князем. Не случилось перед его отцом, бабкой, так хоть перед ним. Как-никак его же корень, пусть от нелюбой, но его.
— Тебе, наверно, бабка-то рассказывала, как я ее в жены брал. А? Брячислав?
— Рассказывала.
— Поди, срамила меня? А?
— Да как сказать, — мялся внук. — За отца, за братьев…
— Значит, срамила. Ну и правильно. Но ты вот сам рассуди своим молодым умом. Я Рогнеду сватаю, а мне от отца отказ. А? Каково? Мне, князю, как самому распоследнему холопу, отказ. Отдал бы он Рогнеду по-хорошему, разве б я меч поднял на него? А уж раз меч поднят, то и рубить кого-то должен. Верно? Да и горяч я был в молодости-то. Горяч. Обидным отказ показался. Сердце взыграло.
— Ну, а братья бабкины чем тебе не угодили? Их-то за что порешил?
— Братья-то? — переспросил Владимир, встряхивая захмелевшей головой. — Один меня обозвал рабьим выблядком. Кто ж сие стерпит? Ты бы стерпел?
— Не знаю, — вздохнул Брячислав.
— А я знаю. Я бы и сейчас, в старости, такого не спустил. А тогда тем более. Я Ярополка, может, не тронул бы, коли б он мать мою Малушу Никитишну в грамоте рабыней не обозвал. Так что, внучек, не суди деда по бабкиной мерке. Я знаю, чего она в уши тебе надула. Молчи. Знаю. Ступай спать, а заутре со мной в Новгород побежишь.
— Зачем?
— Как это «зачем»? — возмутился Владимир. — А стрыя что, не хочешь проводить? А?
Брячиславу явно не хотелось ехать. Стрыя своего Вышеслава он и в глаза не видел, и весть о смерти его мало тронула полоцкого князя. Ну умер, ну все умрем. Но, видя искреннее возмущение деда, не посмел отказаться.
— Ладно. Чего шуметь? Еду.
Владимира так задело это колебание Брячислава, что он еще до сна позвал к себе дружинника и повелел ему, взяв заводного коня, поспешным гонцом скакать во Псков, звать на похороны в Новгород князя Судислава, хотя до этого не думал о нем. И чтобы пресечь возможный отказ Судислава, наказал гонцу:
— Скажи, это мое строгое веление. Ежели не приедет — сгоню со стола.
— Так и сказать?
— Так и скажи.
— Може, мне с утра бежать-то? — робко спросил гонец.
Это рассердило великого князя:
— Я тебе что, зря заводного коня велю брать? В поспешные гонцы определил ради забавы, что ли? Гони немедля, и чтоб к моему приезду князь Судислав уже был в Новгороде.
Делать нечего, гонец ускакал в ночь. Перечить великому князю опасно.
По дороге в Новгород Станислав с Брячиславом, вспоминая гнев Владимира, приотстав от отряда, посмеивались:
— Как это он не догадался в Тмутаракань за Мстиславом послать?
— А ты бы взял да напомнил: отец, мол, зови и Мстислава заодно.
— Старого вепря задевать — живота терять.
— Это верно. Вон Святополк не угодил чем-то, и в поруб попал. Да еще с женой, говорят, вместе.
— Ну, Святополк в переметничестве заподозрен был. Хорошо, хоть живым его отец оставил. Мог бы и в петлю сунуть.
— Послушай, а кого он в Новгород теперь посадит?
— Да уж не нас с тобой. Ярослава, наверно.
— А я вот из Полоцка никуда бы не хотел. Тут у меня бабка, отец, брат похоронены. Да и прадед тоже. Куда я от них?
— А я из Смоленска не хотел бы уезжать. Но ведь мы все под отцом ходим. Эвон Мстислава к черту на кулички отправил, за море — в Тмутаракань. Оно, может, для него и лучше. Старый вепрь не стоит над душой. А мы вон все на греко-варяжском пути, нас и дергает. Ты-то далеко, а меня уж два раза на печенегов посылал, а они мне ни шли ни ехали. Какая мне корысть за ними гоняться? А приходится.
Князь Владимир оглядывался на ехавших сзади сына с внуком, мирно беседующих, радовался: «Слава Богу, хошь от разных матерей, а едут как самые родные — стремя в стремя. Слава Богу». И не подозревал, что ему наследнички косточки перемывают.
Посадник Добрыня Никитич при встрече с Владимиром растрогался, обнимая его, даже заплакал. Лепетал радостно;
— Сынок… Милый…
Оно и понятно. Добрыня Владимира от пеленок поднимал, выпестовал, выучил. Да и Владимир отца родного едва помнил, вместо него всегда при нем стрый был. Берег его, лелеял. И обращение его «сынок» великому князю очень приятно и дорого, и его оттого тоже в слезу бросает.
А пестун-то сдал. Совсем одряхлел. Сгорбился, поседел и уж на палку опирается.
— Ты что ж, стрый, вроде меньше стал?
— Усыхаю, сынок. Вниз расти начал. Пора уж, давно пора. А Вышеслав-то вон что учудил, взял да и поперед меня… Молодой, красивый — жить бы да жить. Заблудилась смерть-то, вместо того чтоб ко мне, к нему заявилась.
— Все в воле Божьей, стрый. Сам в могилу не ляжешь, а лишь когда Он позовет. Как ты, хоть управляешься?
— Э-э, да что я, — махнул рукой Добрыня. — Только что зовусь посадником. За меня давно уж Константин управляется. Ты б его утвердил, сынок, чтоб, значит, не самозванно…
— Утвержу, стрый, утвержу. Ярослава на стол, Константина в посадники ему. Пусть молодые правят.
— Вот и славно. А мне уж на печь пора.
Отпевали князя Вышеслава в храме Преображения. Отпевал сам епископ Иоаким. Народу набилось битком, и все вятшие люди, мизинные отпевание слушали на улице. Из родных у гроба, помимо отца, были и братья умершего: Станислав, Судислав и Ярослав, только что прискакавший из Ростова.
В толпе вятших меж собой гадали: кого из этих трех Владимир Новгороду в князья пожалует?
— Судислава, видно, из Пскова перетащит.
— Не, я слышал того, хроменького. Ну того, что из Ростова прибежал.
— А зачем нам калечный, нам бы здоровенького надо. Что Новгород, у Бога теля съел, что ли?
— Калечный уж ладно. Лишь бы не дурак.
Однако после похорон сына Владимир, следуя языческому обычаю, справил по нему такую тризну, что почитай полгорода упоил. Правда, по настоянию епископа Иоакима это было названо не тризной, а поминками. И прямо на тризне, не дожидаясь веча, преподнес великий князь новгородцам подарок:
— А князем у вас, дорогие славяне, будет отныне Ярослав Владимирович. Жалуйте его.
— Люба-а-а, — вопили наиболее шумливые и благодарные за столь щедрую тризну.
И самым уважаемым вятшим некуда было деваться, себя до вопля не роняли, но рот разевали, и по их губам тоже «люба» читалось.
Так что когда после тризны собрались вятшие на вече в сени княжеские, там уж решать и нечего было. Оставалось утвердить лишь. Однако великий князь обратился к вечу с проникновенной речью:
— Дорогие мои новгородцы, ваш славный град навсегда остался мне родным и дорогим. От колыбели матери он вспоил и вскормил меня, и в седло посадил, и меч вручил. Благодаря вам, дорогие славяне, я обрел великокняжеский стол отца моего Святослава Игоревича. Ныне в князья вам я отдаю любимого сына моего Ярослава Владимировича, надеюсь, он будет править по всей воле вашей и по правде и справедливости. А новгородское посадничество я прошу вас утвердить за сродным братом моим Константином Добрыничем.
Наступила долгая пауза. Молчали вятшие, переглядывались меж собой: великий князь наступил им на мозоль. Уж посадника бы, поди, сами выбрали, а он тут как тут со сродником своим выскочил.
И тут поднялся старый Угоняй, и все ждали: вот, мол, кто великого князя «маненько осадит». А он вот что понес:
— Дорогой наш Владимир Святославич, ты ввел нас, неразумных, в великую веру христианскую, осветил неразумным путь истинный. И мы с благодарностью принимаем из твоих щедрых рук и князя Ярослава, и посадника Константина. Спасибо тебе, Владимир Святославич.
А что оставалось другим делать? Уж если Угоняй — старый хрен, бывший ярый супротивник Добрыни, за Константина голос подает, так остальным-то, как говорится, сам Бог велел.
И никому невдомек было, что потому и за Константина Угоняй вступился, чтоб Добрыню уж посадником не величать. Хоть и стар Угоняй, почти как Добрыня, а все из молодости помнит, как его по велению посадника едва в Волхове не утопили. И ныне ему хоть и невеликая, но радость: «Добрыню из посадников фьюкнули!»