ГЛАВА 2
Был день троицы. В Марамыше ударили к ранней обедне. Звуки колокола тихо плыли над базарной площадью, над рекой, окраинами и замирали где-то далеко на полях. От земли шел легкий пар, закрывая плотной пеленой каменные, крестовые дома и пузатые амбары городской слободки, и, поднявшись до вышки пожарной каланчи, пополз по увалу, охватывая крепкие дома ямщиков, избы горшечников и пимокатов. Гонимый легким ветерком туман повис над оврагами, по краям которых стояли наспех сколоченные лачуги. Жили здесь пришлые люди, голь перекатная без роду и племени. Редкое лето не случалось пожара, а после каждый раз, точно грибы в замшелом бору, у оврагов вырастали харчевни и притоны. Порой по ночам прорывался истошный крик: «Караул! Убивают!» И, прислушиваясь к нему, степенные горожане, испуганно крестясь, сползали с теплых перин, торопливо ощупывали оконные засовы и дверные крючки. Запах прокисших овчин и шерсти смешивался здесь с запахом гнили, отбросов скотобоен, в которых возились вялые, рахитичные дети.
Заштатный город Марамыш издавна славился на все Зауралье своими хлебными базарами, сотни тысяч пудов шли через него из степного Тургая. Три дороги, точно змеи, вились через Марамыш. Первая шла из Тургая, пересекала Троицк и выходила через город к маленькой железнодорожной станции. Вторая легла через башкирские земли, ныряла в густые перелески, петляла по богатым заимкам, по деревням и селам Челябинского уезда и круто спускалась с увала в Марамыш. Оторвавшись от берегов спокойного Тобола и пробежав по казачьим станицам, протянулась к городу третья дорога.
Ярмарки были богатые. Из Екатеринбурга и Каслей везли чугунное литье, из Ирбита и Шадринска — щепной товар, из Канашей — обувь, из казахских стойбищ гнали скот; скрипели двухколесные арбы, и с веселым перестуком спускались в котловину парные брички с хлебом степных хуторян.
В это утро богатый хлеботорговец Никита Захарович Фирсов проснулся не в духе. И было отчего. Уехавшие вчера монашки из челябинского женского монастыря выклянчили у жены две трубы самого тонкого холста, взяли без спроса у работника Проньки плетенные накрест ременные вожжи и не заплатили за недельный постой.
— Нахлебницы христовы! Тьфу, чтоб их холера взяла! — кряхтя, Никита вылез из-под одеяла и, почесав бок, подошел к зеркалу.
Со стекла на него глядело узкое, продолговатое лицо, беспокойные, острые глаза, тонкий хрящеватый нос, бледные поджатые губы, за которыми скрывался ряд мелких зубов.
Недоброй славой пользовался Никита, бывший маляр, у марамышских купцов.
— Боюсь я его… в базарные дни так и шмыгает возле возов с хлебом, — говорил в кругу своих близких друзей краснорядец Петраков. — «Езжайте, говорит, господа хохлы и храброе казачество, на мой двор. Платить, говорит, буду дороже на две копейки против прасолов! Весы у меня без обмана». Ну, и валит к нему народ. Улицы все запрудит хлебом, а у наших амбаров пусто.
— А намедни пришел в собор. Взял на двадцать копеек свечей, зажег перед святыми иконами, не успели, слышь ты, за здравие царствующего дома пропеть, как он дунет на свечки-то и огарки в карман, жила! — поддакнул мельник Широков.
— Да и сынки-то не лучше! Старший-то — Андрей — все графа Толстова под мышкой таскает. А младший, и не говори, бесшабашная головушка растет. Прошлый раз еду я по башкирской деревне. Гляжу: из ихней мечети народ вывалился, галдят. Оказывается, Сергей, сын Никиты, достал где-то пархатого поросенка и подбросил его к молельне. Ну, махометы, известно, свиней не любят — и взяли в колья эту нечисть. А Сергей вертится тут же на коне верхом и гогочет.
— А Дашка-то Видинеева с ума сходит по Сергею-то! Не успела по мужу сорокуст отслужить, а дела уже забросила: Сережка Фирсов на уме. Мельницу на Тоболе старому коршуну Никишке продает. Заимка — шестьсот десятин земли — без пригляда стоит. Лес у ней мужики воруют. Срамота! Покойный муж, царство ему небесное, капитал ей оставил огромный. Таперича Никишка-то Фирсов возле нее и вьется, за сына Сережку метит, мало своего богатства, к чужому подбирается, — заметил один из прасолов.
То, что говорили про сыновей Фирсова, было в известной доле правда.
Старший сын, Андрей, учился в инженерном училище в Петербурге. Это был крепко сложенный молодой человек, не по летам вдумчивый и серьезный, со светло-голубыми глазами, с мягкими чертами лица.
Второй сын, Сергей, годом моложе Андрея, являлся полной противоположностью брату. Порывистый, смелый, забияка и гармонист, он не боялся ходить по горянской слободке, парни которой были в постоянной вражде с городскими. Лицо младшего Фирсова можно бы назвать красивым, если бы его не портили густые, как у отца, сросшиеся у переносицы брови. Когда Сергей смеялся, они поднимались вверх, точно крылья хищной птицы. В его легкой, почти неслышной походке, гибкой фигуре чувствовались ловкость и сила, которой особенно гордился отец.
— В меня парень растет, в обиду себя не даст, — говорил он жене. — А из того книжника помощи ждать нечего: со скубентами да со ссыльными компанию водит.
— Каждому своя планида, — вздохнула Василиса Терентьевна.
— Достукается до острога, вот вся тут и планида! — отрезал отец.
— Женить бы надо. Может, образумится, — тихо сказала жена.
— Хватилась, матушка, — язвительно пропел Никита. — У него в Кочердыкской станице краля есть. То и гляди, поженятся и нас с тобой не спросят.
— Кто такая?
— Дочь казачьего фельдшера Степана Ростовцева. Учительница. — Супруги замолчали.
— Слава богу, у Сергея этой дури нет. — Заложив руки за спину, Никита зашагал по комнате. — На него вся надежда. Дело становится большое, а я старею…
— А как с Агнией? — напомнила жена про дочь.
— Что Агния? Кончит ученье — и нет девки дома, — ответил Фирсов и, приблизив лицо к жене, тихо сказал: — Примечаю я, что Дарья Петровна Видинеева…
Василиса вздохнула:
— Не ровня она ему. Ей, поди, лет под тридцать, а Сергей только в годы входит.
Никита подскочил, как ужаленный, зашипел:
— Тетеря ты сонная! Ведь Дашка-то полгорода купить может, а ты заладила: не молода, не пара. А я тебе скажу, дура, что лучше этой пары на свете не найдешь. Ежели бы Дашкин капитал к рукам прибрать, можно такое дело, поставить, что все Зауралье ахнет. В Верхотурье лаптевские заводы так тряхну, что братья не очухаются до второго пришествия. Все паровые мельницы от Челябинска до Зауральска молоть мой хлеб заставлю. Да кто против меня устоит? А? — приблизив к жене побледневшее, с хищным оскалом лицо, зловеще прошептал Фирсов. — Дай только время, все Зауралье заставлю на карачках ползать.
Василиса испуганно отодвинулась от мужа. В эту минуту Никита был страшен.
* * *
В церкви Петра и Павла продолжали звонить к утренней обедне. Никита отошел от зеркала и, обругав еще раз уехавших монашек, резким движением распахнул окно.
— Куда черти Проньку унесли? — высунувшись из окна, Фирсов оглядел широкий двор.
Работника не было.
— Василиса! — крикнул он жене. — Пошли стряпку за Пронькой, должно, в малухе сидит, лешак, да найди мою гарусную рубаху.
— Рубаха в сундуке, достань. У меня руки в тесте.
— Я что сказал? — Никита отошел от окна и, зло посмотрев на дверь, дернул себя за жиденькую бородку.
— Не с той ноги встал, что ли? — обтирая руки о фартук, спросила с порога жена и сердито сдвинула брови.
Это была рослая красивая женщина из старой кержацкой семьи. Вышла она замуж за Никиту тайком от родителей, когда тот малярил в отцовской молельне.
В молодости Фирсов попрекал ее старой верой. Когда родился первый сын, отец ее наказал привезти внука на заимку. Встретил он их сердитым окриком: «На колени!»
Широкий двор был выложен камнем. Молодые от самых ворот до крыльца ползли на коленях к грозному старику. Василисе мешал ребенок, мешала длинная юбка. Никишке ползти было легко. Сунув стеженый картуз под мышку, он работал коленями быстрее жены, успевая хитро оглядывать вершининские амбары и навесы, под которыми стояли крашеные брички и ходки. «Хорошо живет старый черт, не пополз бы, да, может, благословит что-нибудь на приданое. Да и «на зубок» Андрейке даст». Со старинной иконой вышла мать Василисы. Когда молодая пара приблизилась к крыльцу, отец не торопясь сошел со ступенек и огрел Никишку плетью. Маляр поежился и, уставив плутоватые глаза на старика, произнес: «Простите, тятенька».
Второй удар плети пришелся по спине Василисы. Чуть не выронив сына из рук, она залилась искренними слезами: «Простите, родимый батюшка».
Старик отбросил плеть и, подняв дочь на ноги, сказал с суровой лаской: — Бог простит. Поднимайся! — кивнул он головой все еще стоявшему на коленях маляру. Никишка вскочил на ноги и, ударив себя в грудь, посмотрел преданными глазами на богатого тестя:
— Богоданный тятенька! В жисть не забуду вашей милости.
— Ладно, ладно, не мети хвостом. — Благословив дочь и зятя иконой, старики ввели молодых в дом.
Вечером подвыпивший тесть говорил Никишке:
— Вот что, зятек, болтаться тебе по малярному делу нечего. Толку от этого мало, да и нам, старикам, иметь такого зятя срамно. Думаю определить тебя в Марамыш к хлебной торговле. Есть у меня тысяч пять хлебушка. И начинай помаленьку. Дом и амбары я тебе уже приглядел.
К капиталу тестя Никишка приложил богатство Косульбая, умело повел торговлю и через несколько лет стал полным хозяином хлебного рынка. И чем больше Никита богател, тем сильнее была его тяга к наживе.
Против базарной площади, недалеко от церкви Петра и Павла, Фирсов построил двухэтажный дом, каменную кладовую и амбары.
Со стеклянной террасы хорошо была видна заречная часть города с кожевенными и пимокатными заводами, кособокими избами мастеровых и густым сосновым лесом, среди которого петляла мелководная речушка.
На площади стоял памятник Александру II. За ним длинными корпусами протянулись торговые ряды, низенькие церковные амбары и большие дома купцов. На перекрестке двух улиц, в саду, за чугунной решеткой из каслинского литья, виднелось белое двухэтажное здание купеческой вдовы Дарьи Видинеевой.
Однажды, когда были убраны леса с фирсовского дома, Никита Фирсов вышел на хлебный базар. Солнце только что выглянуло из-за ближнего бора, осветило рыночную площадь, длинный ряд возов.
По неписаному закону открывал хлебный рынок купец Степан Широков. Он назначал и цену на зерно. Попробуй пикни кто из конкурентов — задавит, по миру пустит, несдобровать.
Отставной унтер-офицер Филат Скачков следил за порядком на базаре, сидя на крылечке дома.
Посасывая трубку, унтер поглядывал на молчаливых мужиков, понуро сидевших на возах.
— Прибавят купцы или не прибавят? — гадали хлеборобы. — Староста с налогами покоя не дает. Лавочнику платить надо…
— Вот ведь не выходит! Чаевничает, а тут жди. Время-то какое, на пашне бы надо быть.
— Почем? — прервал речь крестьянина незнакомый человек и, запустив руки в пшеницу, стал разглядывать крупные зерна.
— Сорок копеек, — неуверенно ответил мужик.
— Сыровата. Даю без двух. Степан больше тридцати пяти не даст, — говорит купец, отрывая листок из своей книжки. — Вези вон туда, — показал он на новый дом Фирсова.
Обрадованный крестьянин взялся за вожжи.
— Продал? — спросили его с соседнего воза.
— По тридцать восемь за пуд, — направляя коня на дорогу, ответил тот. Вскоре длинный ряд подвод потянулся к каменной кладовой Никиты Фирсова.
Унтер вскочил на ноги, поспешно спустился со ступенек крыльца. Увидев нарушителя базарных порядков, твердым солдатским шагом направился к нему.
— По какому праву?! — спросил он, грозно хмуря седые брови.
Из-под стеженого картуза на Скачкова блеснули глаза с хитринкой.
— Кто есть такой? — наступает на него унтер. — Почему без спроса хлеб покупаешь? — усы Скачкова топорщатся. — Тягаться со Степаном, шушера, вздумал? А?
— Коза с волком тягалась, рога да копыта остались. Хи-хи-хи! — захихикал новый купец. — Вот тебе загадка: сидит дед во сто шуб одет, кто его раздевает, тот слезы проливает. Не отгадал? — И, похлопав Филата по плечу, сказал ласково: — Не мешай, служивый, на хлебном базаре Никита Фирсов объявился.