Книга: Нью-Йорк
Назад: Призыв
Дальше: Снежная буря

«Лунная соната»

1871 год
Успешная карьера Теодора Келлера за те восемь лет, что прошли с посещения Кони-Айленда, объяснялась преимущественно двумя обстоятельствами. Первое заключалось в том, что в конце лета ужасных бунтов он решил лично запечатлеть последние этапы Гражданской войны. Вторым было покровительство Фрэнка Мастера.
И тем не менее сейчас, теплым октябрьским днем накануне открытия важнейшей в его жизни выставки, в блистательной галерее у Астор-плейс, которую по случаю снял Мастер, он был готов рассориться со своим благодетелем.
– Вы все погубите! – гневно выкрикнул он.
– А я вам говорю, что поступить нужно именно так, – твердо возразил Мастер.
У них уже произошел один спор. Теодор был не против, когда Мастер предложил включить в экспозицию портрет Лили де Шанталь. Но когда покровитель предостерег его от показа фото мадам Рестелл, Теодор пришел в бешенство.
– Это один из лучших моих портретов! – вознегодовал он.
Портрет мадам Рестелл был шедевром. Он пришел к ней в дом, нашел огромное кресло с резным узором и усадил ее, как Клеопатру на трон. Ее бычье лицо воинственно обратилось к камере, ужасное, как у Минотавра. Даже лик генерала Гранта, рядом с которым был размещен ее портрет, рисковал слететь со стены.
– Тео, – сказал ему Фрэнк Мастер, – эта женщина приобрела столь дурную репутацию, что по соседству с ней не продать и участка земли – на Пятой авеню, между прочим! Никто не желает там жить. Если вы выставите ее портрет, то растеряете всех заказчиков.
С этим нехотя согласилась даже Хетти Мастер. Мадам же Рестелл рассвирепела, узнав, что выставка пройдет без нее.
А нынче Мастера волновали соображения политики.
– Будьте осторожны, Тео, – сказал он. – Я не хочу, чтобы вы навредили себе.
Его совет был, наверное, разумен, но Теодор плевать хотел на это и отказался от перестановок.
– Я передаю правду жизни, как всякий художник, – заявил он.
В этом смысле он приобрел неожиданного союзника – Хетти Мастер.
– Он совершенно прав, – сказала она мужу. – Пусть выставляет любые фотографии, какие хочет. За исключением, может быть, мадам Рестелл, – чуть нехотя добавила она.
Но в бешенство Теодора привело неожиданное послание от Мастера, которое прибыло сегодня, когда экспозиция была уже готова. Не помогло и личное прибытие покровителя в галерею. Совсем наоборот.
– Вы только подумайте! – проникновенно воскликнул Фрэнк. – Повесьте все три на одну стену. Босс Твид будет слева, Томас Наст – справа, а ниже – тот самый снимок городского суда. Или выше, если угодно, – сжалился он.
– Но в этих работах нет ничего интересного, – возразил Теодор.
Среди тысяч фотографий в его коллекции эти три безупречно отражали действительность, но не больше.
– Теодор, – произнес Мастер терпеливо, словно разговаривая с ребенком, – Босса Твида сегодня арестовали.

 

Если Таммани-холл умел делать деньги на Нью-Йорке, то про Босса Твида говорили, что он вознес тонкое искусство откатов на небывалые высоты. Не то чтобы он занимался чем-то мудреным. Совместно с Суини, членом комиссии по паркам, финдиректором Коннолли и мэром Оуки Холлом он сформировал шайку, ведавшую городскими подрядами. Но если раньше контракт на десять тысяч долларов прирастал еще одной-другой тысячей, то эта клика, благо подмяла под себя решительно все, ощутила свое право требовать много больше. И вот уже более десяти лет стоимости контрактов возрастали впятеро, вдесятеро и даже стократно. Затем подрядчику платили, щедро накидывая сверху, а колоссальный остаток делили между собой.
Самым выдающимся предприятием стало строительство здания суда за Сити-Холлом. Оно возводилось уже десять лет, и конца этому не было видно. В достроенном виде оно, несомненно, должно было стать одним из виднейших зданий в городе – настоящим дворцом в лучшем неоклассическом стиле. Но шайка не спешила завершать строительство, так как это архитектурное великолепие превратилось в золотую жилу. Наживались все – во всяком случае, все многочисленные друзья шайки. Скромные ремесленники, получившие там подряды, успели разбогатеть. Никто не знал, сколько миллионов вбухали в это здание: новый суд уже обошелся дороже, чем недавно приобретенная Аляска.
Однако пресса приступила к серьезным нападкам на шайку только два года назад. Но, начавшись, атака повелась двояко: «Нью-Йорк таймс» занялась словесной, а журнал «Харперс уикли» – карикатурной, в блистательном исполнении Томаса Наста.
Именно его карикатур Босс Твид боялся пуще всего. Он заявил, что читать-то его избиратели, может быть, и не умеют, но рисунки понятны всем. Он даже попытался подкупить Наста, предложив ему полмиллиона долларов. Но ничего не вышло. И вот наконец Босса Твида арестовали.

 

Теодор был не очень доволен портретом Твида, который изготовил пару лет назад. С его высоким покатым лбом и бородой тот мог сойти за любого тучного, солидного политика, хотя косой свет отчасти выявил в его лице агрессию и алчность. Фотосессия Наста понравилась Теодору гораздо больше. Они были примерно одного возраста, и оба происходили из немецких семей. У смышленого карикатуриста было удивительно гладкое, круглое лицо, которое он украсил пушистыми усами и стильной эспаньолкой. Но Теодор считал, что ему удалось передать и живой, насмешливый характер молодого человека.
Что касалось снимка здания суда, то растущее строение было показано неплохо, но не представляло собой ничего интересного.
– Это привлечение внимания общественности, и не больше, – расстроился он.
– Внимание общественности полезно для вашего бизнеса, – ответил Фрэнк.
– Знаю. Но неужели вы не понимаете, что произойдет? Люди заметят портреты Твида только потому, что его имя на слуху, и пройдут мимо действительно важных работ.
– Сначала сделайте себе имя, – сказал покровитель, – а остальное приложится.
– Нет, я не буду этого делать.
– Теодор, я настоятельно вас прошу. Все работы, какие вам хочется показать, будут выставлены. Обещаю вам, люди увидят. – Он немного помолчал. – Мне это очень важно.
Сказано было доброжелательно, но Теодор не мог не уловить угрозу. Если он рассчитывает на дальнейшую поддержку Мастера – на средства, выделяемые на выставку, и на потенциальных клиентов, – ему придется выставить эти фотографии. Такова была цена. Другой вопрос, заплатит ли он?
– Сейчас четыре, – сказал Мастер. – Я вернусь в шесть, к открытию.
– Я подумаю, – ответил Теодор.
– Будьте добры.
Следующие полчаса он размышлял. Хорошо бы прогуляться на мыс, но Теодор не мог отлучиться, потому что условился еще об одной встрече. Он надеялся, что она скоро придет.

 

Путь от Грамерси-парка до галереи не отнял много времени у Мэри О’Доннелл. Она могла пойти и вечером, с Мастерами, – именно это и предложила миссис Мастер. Но даже зная, что рядом будет Гретхен, Мэри чувствовала, что окажется не в своей тарелке среди модной публики. Гораздо лучше, если Теодор устроит ей частную экскурсию. С Теодором всегда хорошо.
В конце концов, они были любовниками.
Недолго. Тем летом 1863 года, когда разразился Призывной бунт, она твердо решила к нему не ходить. Ей было ясно, что за соблазнением на берегу Кони-Айленда не скрывалось ничего серьезного. Она не расстраивалась. В городе же мигом возобновилась ее обычная жизнь у Мастеров, и через неделю ей даже показалось, что Теодор изглаживается из памяти.
Поэтому она уверила себя, что действовала сугубо по капризу, когда однажды в начале августа, в субботу, получив выходной и не имея других дел, заглянула в его ателье на Бауэри.
Он как раз заканчивал обслуживать какого-то молодого человека, когда она вошла. Учтиво поздоровавшись, как с очередной клиенткой, Теодор предложил ей подождать в большой студии. Мэри присела на диван, затем встала, чтобы взглянуть на книги на столе. Стихов там не оказалось, только газета и зачитанный экземпляр «Алой буквы» Натаниэля Готорна. Книгу она читала, так что удовольствовалась газетой. Она услышала, как молодой человек покинул ателье, а Теодор взялся за оборудование.
Потом он вошел и с улыбкой остановился:
– Я думал, вы не придете.
– Проходила мимо, – ответила Мэри. – Я же сказала, что загляну.
– Это был последний клиент на сегодня. Не хотите перекусить?
– Если вас это не затруднит, – сказала она и встала.
– Мы сходим куда-нибудь немного позже… – Он подошел к Мэри и начал ее целовать.
Их роман продлился до конца того месяца и весь следующий. Конечно, она могла видеться с ним только в определенное время, но они, проявив толику изобретательности, на удивление легко преодолели препятствие. Они отправлялись на прогулки, когда у нее бывал выходной; он водил ее на концерты, в театры или куда ей еще хотелось. При этом он исправно знакомил ее с искусством фотографии, растолковывал правила композиции и освещения; она же открыла в себе природную склонность к такого рода вещам и очень скоро научилась определять, какие работы лучшие, а иногда – как был достигнут эффект.
Она знала, что он не женится на ней. Она даже не была уверена, что хочет этого. Но она видела, что интересна ему и вызывает в нем страсть.
Гретхен они ничего не сказали.
В середине сентября ее навестил Шон. Они отправились прогуляться по Грамерси-парку.
– Так что у тебя с Теодором Келлером? – спросил он.
– Не понимаю, о чем ты.
– Прекрасно понимаешь. Я знаю все, Мэри.
– Шон, ты следишь за мной, что ли? Мне уже почти тридцать. Тебе больше нечем заняться?
– Не важно, откуда я знаю. Я не позволю морочить голову моей сестре.
– Боже, Шон, а скольким ты сам заморочил голову?
– Они не мои сестры.
– Ну так это мое дело, а не твое.
– Я могу устроить, чтобы с ним разобрались.
– О господи, Шон! Даже думать не смей!
– Ты любишь его?
– Он очень хорошо со мной обходится.
– Если будет ребенок, Мэри, ему придется жениться. Иного я не допущу.
– Шон, не вмешивайся в мою жизнь. Мое участие не меньше, чем его. Если ты не угомонишься, то видеть тебя больше не хочу. Я не шучу.
Шон помолчал, затем заговорил снова, но уже мягко:
– Мэри, если ты попадешь в беду – приходи ко мне. Для тебя в моем доме всегда есть место. Пообещай мне только одно: ты не избавишься от ребенка. Ни в коем случае. Я позабочусь о нем.
– Не прикасайся к Теодору, он ни в чем не виноват. Дай мне слово.
– Как пожелаешь.
Она исстрадалась в октябре, когда Теодор решил отправиться на поля сражений. Но ему не показала. Она поняла и то, что пусть уж лучше уйдет сейчас, пока она не привязалась к нему настолько, что расставание будет слишком мучительным.
Через неделю после его отъезда она заподозрила, что беременна. В период этой неопределенности она так перепугалась, что не могла сосредоточиться на хозяйстве, и часто вспоминала слова Шона. Но все, к ее облегчению, обошлось.
Теодора не было много месяцев, а когда он вернулся, она решила, что, как бы ни был велик соблазн, они останутся просто друзьями. Видит бог, подумала она, он обязательно найдет другую, если уже не нашел.
И они остались друзьями. Она так и не завела себе нового любовника и не встретила достойного жениха. Но у нее сохранились воспоминания, которыми она гордилась.
Ей даже удалось ему помочь. Когда Теодор обмолвился, что ищет покровителя, именно Мэри попросила Фрэнка Мастера взглянуть на его работы. Это было пять лет назад, и с тех пор Мастер показал себя отличным меценатом, снабжая Теодора заказами и помогая ему обзавестись связями, – делал все, о чем только может мечтать художник. А когда Теодор сказал, что ему нужны журналисты для освещения открытия выставки, она даже заставила Шона поговорить кое с кем из газетчиков.
Сейчас же, видя, как разъяренный Теодор расхаживает взад и вперед, Мэри выведала у него все. Осмотрев работы и выразив восторг, она деликатно заметила:
– Если повесить Босса Твида и Наста вон туда, – она указала на свободный участок стены, – то выйдет не так уж плохо.
– Наверное, ты права, – проворчал он.
– Сделай это ради меня, – попросила она.

 

Тем вечером на открытие собралась большая толпа. Все, разумеется, пошли поглазеть на портреты Твида и Наста, но Фрэнк Мастер оказался прав: публика осмотрела и другие работы, задерживаясь у лучших.
Поэтому Теодор почти успокоился после того, как поздоровался с сестрой и перебросился словом со всеми, кому его представили Мастеры. Почти, но не полностью. Одна особа до сих пор не прибыла. Особа, которая будет иметь исключительную важность. Если появится.
Это был репортер «Нью-Йорк таймс». Шон О’Доннелл пообещал, что он придет, но в семь часов его все еще не было. Как и через десять минут. И только почти в половине восьмого к Теодору приблизился Мастер, шепнувший:
– По-моему, это он.
Хорас Слим был тихим человеком за тридцать, с тонкими усиками и печальными глазами. Он вежливо поздоровался с Теодором, и хотя ничего такого не сказал, что-то в его поведении выдавало, что он находится здесь сугубо по поручению и уйдет сразу, как только соберет материал для небольшой заметки.
А Теодор нуждался в большем. Впрочем, он взял себя в руки. Он знал: напирать не след и остается надеяться на лучшее. Однако ему уже приходилось общаться с журналистами, и он был не без лукавства. Отвесив гостю короткий профессиональный поклон, Теодор спокойно произнес:
– Мистер Слим, я проведу вас и все покажу.
Экспозиция занимала несколько помещений и была выстроена тематически. Теодор уже решил начать с портретов, но сразу к Боссу Твиду не пошел. В конце концов, у него имелись кое-какие знаменитости. Имена, которые окажутся неплохим подспорьем для журналиста.
– Вот президент Грант, – начал показывать он. – А вот генерал Шерман. И Фернандо Вуд.
Слим покорно всех отмечал. Были портреты крупных городских купцов на фоне архитектурных шедевров, оперной дивы и, конечно, Лили де Шанталь. Возле нее Теодор задержался.
Он отлично понимал, почему Фрэнк Мастер предложил сделать портрет Лили де Шанталь, хотя был не настолько глуп, чтобы расспрашивать. Его подозрения укрепились десять минут назад, когда он услышал сухую реплику Хетти Мастер:
– Она выглядит намного старше, чем в действительности.
Портрет был превосходным, с театральным задником в качестве фона.
– Я снял ее на сольном концерте в прошлом году. Вы там были?
– Не уверен.
– Примечательное событие, весьма светское. Возможно, достойное упоминания.
Слим взглянул на другие портреты и записал еще пару имен. Все имена были тщательно отобраны для привлечения новых клиентов. Затем Теодор подвел Слима к портретам Босса Твида и Томаса Наста, а также к фото здания суда.
– Своевременно, – изрек мистер Слим, быстро сделав пометку.
– Полагаю, что да, – подхватил Теодор. – На них смотрели.
– Будет хорошим началом для статьи.
– Если только вы этим не ограничитесь.
– У вас есть другие интересные личности? – тихо осведомился журналист.
Теодор быстро взглянул на него. Может быть, эти печальные глаза знали больше, чем выдавали? Известно ли Хорасу Слиму про мадам Рестелл?
– Все, кого я снимаю, интересны, – осторожно ответил Теодор. Но лучше снабдить этого малого историей. – Я расскажу вам, чьего портрета здесь не хватает, – предложил он. – Авраама Линкольна, выступающего с речью в Геттисберге.

 

В конце того лета, когда вспыхнул Призывной бунт и Теодор решил покинуть Нью-Йорк ради полей сражений, осуществить последнее можно было лишь одним способом. И этим занимался Мэтью Брэди. У Брэди был государственный подряд. Он организовывал выезд и даже предоставлял специальный экипаж, преображенный в передвижную темную комнату. И вот в ноябре 1863 года Теодор и еще несколько фотографов оказались в Пенсильвании близ Геттисберга, где только что соорудили новое кладбище для героев, павших в великой битве, которая состоялась всего несколькими месяцами раньше.
В ее значении к тому времени мало кто сомневался. К июлю месяцу обе стороны уже устали от войны, но Конфедерация еще наступала. Генералу Гранту так и не удалось взять мощные укрепления конфедератов в Виксберге, штат Миссисипи. Отважный генерал Ли и Джексон Каменная Стена атаковали вдвое большие силы Союза на реке Потомак, и хотя Джексон скончался, Ли со своей армией прошел через Мэриленд в Пенсильванию, угрожая как Балтимору, так и столице.
Но четвертого июля Союз одержал двойную победу. Виксберг наконец пал к ногам Гранта, а войско Ли, проявившее беспримерную отвагу, было разбито и отогнано к Геттисбергу.
Инициативу перехватил Север. Юг был открыт для широкого наступления.
Не то чтобы война была выиграна. Ни в коем случае. Восстание в Нью-Йорке явилось, в конце концов, лишь крайним выражением уже повсеместного недовольства Союза войной. Воля Севера могла быть сломлена. Юг еще мог его одолеть. Это отлично понимало правительство в Вашингтоне.
Тем более важным стало посвящение павшим нового кладбища. Организовали церемонию. Крупное событие для прессы. Звучная речь.
Произнести последнюю доверили президенту Гарварда, величайшему оратору тех дней, и только потом – вероятно, из соображений этикета – пригласили самого Линкольна. Теодор вспомнил, что да, он и другие фотографы не были уверены, что Линкольн вообще прибудет.

 

– Но он появился, – рассказывал Теодор теперь журналисту. – Собралась, знаете ли, огромная толпа: губернаторы, местные и все остальные. Наверное, тысяч пятнадцать. Линкольн, если не путаю, приехал с госсекретарем и Чейзом, секретарем казначейства. Сел со всеми и просто тихо сидел в своем неизменном цилиндре, так что нам его почти не было видно. Я наблюдал его в Куперовском институте, когда он еще был гладко выбрит, но с бородой увидел впервые. Так или иначе, играла музыка и проповедь произнесли, насколько я помню. А потом взял слово президент Гарварда. Ну и это была та еще речь, доложу я вам. Он выступил с размахом, проговорил два с половиной часа, а когда наконец закруглился, аплодисменты были громовыми. После этого пели псалмы. Затем встал Линкольн, и мы хорошенько его рассмотрели. Нам было ясно, что его речь не затянется, благо большая уже прозвучала, и наш брат фотограф приготовился действовать быстро. Но смею предположить, что вам известно, как это делается.
В годы Гражданской войны фотосъемка была трудным делом. Снимки получали в трехмерном режиме: в двойную камеру одновременно помещали две пластины, по одной слева и справа. Стеклянные пластины приходилось быстро очистить, покрыть коллодием и после, все еще влажные, погрузить в нитрат серебра, а уж потом – в камеру. Время выдержки могло составлять всего несколько секунд, но пластины нужно было бегом отнести в передвижную темную комнату. Помимо того что люди могли пошевелиться во время выдержки, весь процесс был настолько громоздким, что съемка на поле боя становилась почти невозможной.
– Я, будь оно проклято, схватился за свои влажные пластины, едва услышал первые слова его речи «Восемьдесят семь лет тому назад…». И управился вперед остальных, вставил пластины в камеру и был готов снимать, когда он произносил: «…и что правительство народа, управляемое народом и для народа, никогда не исчезнет с лица земли». Я еще ловил его в кадр, как он замолчал. И наступила тишина. Затем он посмотрел на кого-то из устроителей и что-то сказал. Как будто извинился – у него был обескураженный вид. А потом он сел. Все так удивились, что даже не сподобились толком похлопать. «Что это было?» – спросил меня сосед, все еще совавший пластины в камеру. «Бог весть», – ответил я. «Господи Исусе, – сказал он, – вот это скорость!» Сейчас, конечно, эта речь сделалась знаменитой, но тамошней публике, поверьте, это и в голову не пришло бы.
– Значит, у вас нет фотографии с Геттисбергского выступления? – спросил Хорас Слим.
– Нет, черт возьми! Ни у кого, насколько я знаю. Вы видели хоть раз фотографии с того знаменательного дня?
– Хорошая история, – сказал журналист.
– Позвольте показать вам Запад, – предложил Теодор.
Возможность была превосходная. Правительственный заказ – фотографировать на Диком Западе и соблазнять снимками потенциальных переселенцев. Он поработал на славу. Роскошные панорамы, дружелюбные индейцы. Государственные мужи пришли в восторг. Внимание Фрэнка Мастера привлек очаровательный снимок, на котором была маленькая девочка-индианка, и он щедро заплатил Теодору за экземпляр.
Но журналист утомился. Теодор заметил это и быстро отвел его в самый большой зал.
– А здесь, – произнес он бодро, – находятся снимки, которые мне не велели показывать.
Это были фотографии Гражданской войны.

 

Никто уже не хотел вспоминать о Гражданской войне. Пока она длилась, все было наоборот. Когда суровый шотландец Александр Гарднер представил свой снимок «Дом снайпера-повстанца», тот сделал его знаменитым. Но через год после окончания войны его коллекция, мировая классика, не продалась.
Еще был сам Брэди. Многие полагали, что он-то и запечатлел всю Гражданскую войну. В конце концов, его имя стояло на многочисленных снимках, полученных нанятыми им фотографами, – обстоятельство, порой вызывавшее у них негодование. Но справедливость требовала признать, что Брэди был пионером в этой области. В начале войны, когда конфедераты разгромили Союз при Булл-Ране, Брэди находился на поле боя и чудом избежал гибели.
Брэди не был виноват в том, что у него ухудшилось зрение и он не смог в дальнейшем фотографировать сам. Но это он отобрал молодых энтузиастов, он оснастил их и обеспечил передвижными лабораториями – и все оплатил из собственного кармана. И что же он получил за это после войны? Финансовый крах.
– Люди не хотят, чтобы им напоминали об этих ужасах, – сказал Теодор. – Как только закончилась война, они предпочли все забыть.
Он слышал, что на Юге поражение восприняли настолько болезненно, что многие фотографы даже уничтожили плоды своих трудов.
– Зачем же вы в таком случае показываете эти работы? – спросил Хорас Слим.
– По той же, осмелюсь сказать, причине, по которой вы пишете, – ответил Теодор. – Долг журналиста и фотографа – запечатлевать события: говорить правду и не давать людям забыть.
– Вы имеете в виду ужасы войны – убийства?
– Не совсем. Это, разумеется, важно, мистер Слим, но их уже осветили другие.
– Например, Брэди.
– Именно так. В шестьдесят втором, когда завязались самые страшные бои и генерал Грант вошел в Теннесси, Брэди приставил к нему фотографов. Они засняли резню при Шайло. Ребята Брэди находились в Виргинии тем летом, когда Джексон Каменная Стена и генерал Ли спасли от разрушения Ричмонд. Они были в Кентукки, когда конфедераты нанесли ответный удар, и в Мэриленде, который пал, когда Ли повернул обратно на Антиетам. Вы помните грандиозную выставку, которую Брэди устроил после Антиетама и показал миру, как выглядело поле боя после той страшной бойни? Меня удивило, сэр, что эти фотографии не положили конец войне. – Теодор покачал головой. – Фотографы Брэди были и возле Геттисберга следующим летом, но меня там не было: я встал в их ряды лишь парой месяцев позднее. Поэтому моя задача была, наверное, иной. Так или иначе, вот мой труд. – Он указал на стены, увешанные фотографиями.
Журналист задержался, чего и добивался Теодор. Первый снимок, который его заинтересовал, был снабжен подписью: «Река Гудзон». На нем фигурировала нью-йоркская улица, изображение было зернистым и тусклым. Через пару кварталов она кончалась, сменяясь обширным пустым пространством, которое явно было Гудзоном, хотя сама вода не просматривалась.
– Призывной бунт?
– Верно. Третий день. Среда.
– А почему «Река Гудзон»? Реку почти не видно.
– Потому что так зовут человека.
На снимке был только один человек. Почерневший куль, висящий на дереве. Почерневший потому, что был сожжен после линчевания. Сгорел почти дотла.
– Его звали Гудзон Ривер?
– Да. Он работал в салуне у Шона О’Доннелла.
– Я знаю его.
– О’Доннелл спрятал его в погребе и даже не знал, что он вылез. Думает, что тот выпивал внизу или просто истомился, так как просидел там три дня. Так или иначе, юный Гудзон выскользнул наружу. Должно быть, он обошел Бэттери-парк и подался в Вест-Сайд. Там-то его и сцапали. В тот день схватили много чернокожих. Вздернули на суку и подожгли.
Хорас Слим ничего не сказал и проследовал дальше.
– Эта какая-то странная, – заметил он, остановившись перед другой фотографией. – Что это такое?
– Эксперимент, вообще говоря, – пояснил Теодор. – В то время я был при армии генерала Гранта. Снимок сделан через увеличительную линзу.
– Я вижу. Но что на нем?
– Кусок свинца. Пуля. Но я разрезал ее, чтобы показать внутреннее устройство. Посмотрите, она не сплошная, а с выемкой в задней части. Изобретение француза по имени Минье – вот почему ее так и называют: пуля Минье. Вы наверняка знаете, что из старого гладкоствольного мушкета в цель толком не попасть, зато винтовка со спиральными бороздками в канале ствола заставляет пулю вращаться, и убойная сила на дальней дистанции значительно возрастает.
– А выемка зачем?
– Под давлением пороховых газов задняя часть пули расширяется, так что она сцепляется с нарезкой ствола. Эта крохотная полость убила многие тысячи.
– Гениально. Я имею в виду фотографию. – Журналист сделал шаг. – А это что за рваные сапоги?
– Мне показал их генерал Грант – лично и с отвращением. Они поступили из Нью-Йорка. Можно подумать, что им много лет, коли так развалились, но им нет и недели.
– Понятно. Дрянной товар.
Это был один из крупнейших скандалов военного времени. Барышники, в том числе многие из Нью-Йорка, заручились подрядами на поставки для армии и направили в войска низкокачественные товары – мундиры, которые расползались, и, хуже всего, обувь, которая казалась кожаной, но на самом деле была из прессованного картона. Она развалилась после первого дождя.
– Вот это может вас заинтересовать, – обронил Теодор, подводя журналиста к очередной работе, где были сняты два плаката. – Я подобрал их в разных местах и повесил рядом. – (На обоих расписывалось жалованье для вступивших в войска Союза.) – Вы наверняка помните, с какой неохотой наш штат брал в армию чернокожих. Но к концу войны черные войска Союза оказались, конечно, на высоте и среди лучших.
Плакаты были весьма откровенны. Белым рядовым сулили тринадцать долларов в месяц и три с половиной на вещевое довольствие. Черным – соответственно десять и три.
– И что вы желаете этим сказать? – осведомился журналист. – Хотите шокировать?
– Нет, – возразил Теодор, – просто немного иронизирую. Напоминаю, если угодно. Смею сказать, что многие белые солдаты считали эту разницу справедливой, – в конце концов, белые семьи нуждались в большем, потому что жили лучше.
– Это не каждому понравится, – заметил Слим.
– Знаю. Поэтому друзья отсоветовали показывать эти работы. Но я послал их к дьяволу – конечно, дружески. Документ есть документ, мистер Слим. Он предназначен для вас, журналиста. И для меня. Если мы не расскажем правду, как ее видим, то мы ничто, – улыбнулся Теодор. – Позвольте показать вам пейзаж.
Это был единственный пейзаж в военном разделе – на самом деле три пейзажа, объединенных в панораму. Ниже стояла подпись: «Марш через Джорджию».
– Осенью шестьдесят четвертого я вернулся в Нью-Йорк. Грант тогда застрял в Виргинии, а война снова стала настолько непопулярной, что большинство сомневались в победе Линкольна на выборах, – потерпи он поражение, демократы заключили бы с Югом мир и конфедераты могли бы праздновать победу. Но потом Шерман взял Атланту, и все изменилось. Союз начал снова одерживать верх, Линкольна переизбрали, а Шерман совершил свой великий бросок от Атланты до океана. Туда отправился мой знакомый, отличный фотограф по имени Джордж Барнард, и я поехал с ним. Вот откуда взялись эти снимки.
– «Марш через Джорджию», – повторил Хорас Слим. – Прекрасная песня.
– Да. А знаете, кто ее ненавидит? Сам Шерман. Просто на дух не переносит.
– Ее исполняют при каждом его появлении.
– Знаю, – покачал головой Теодор. – Вдумайтесь в ее слова, сэр. – Он негромко запел: – «Ура, ура, праздник с нами! Ура, и свободное знамя!» – Он посмотрел на журналиста. – Веселый мотивчик, согласны? А потому и презренный для тех, кто там побывал.
– Ну уж рабы-то вам наверняка обрадовались. Разве нет?
– Да… Как ликовали черномазые, когда услышали эту бравурную песнь! Рабы приветствовали Шермана как освободителя. А тот, когда выступал, не испытывал к ним интереса, но в дальнейшем обрел понимание и много чего для них сделал. Но следующие строки… «Как кулдыкали индюшки, пойманные нами; как батат пускал побеги прямо под ногами…»
– Поэтическая вольность.
– Вздор, сэр. Будьте покойны, мы забрали все продовольствие, какое могли пустить в дело. Мы опустошили этот чудесный край. Но все, что еще осталось, мы уничтожили. Это было сделано умышленно, это было жестоко, и надо видеть размах содеянного, чтобы поверить. Таково было намерение Шермана. Он считал это необходимым. «Тяжелый опыт» – так он выразился. Я не говорю, что он был не прав. Но радости там, уверяю вас, не было и в помине. Мы уничтожили все фермы, выжгли все поля и сады, чтобы южане голодали. – Он выдержал паузу. – Вы можете процитировать соответствующий куплет?
– «Мы расчистили пути для свободы без обмана: шестьдесят и триста миль, аж до брега океана».
– Правильно. Огромная опустошенная территория, выжженная земля. Полное разорение. Шестьдесят миль в ширину, сэр, и триста в длину. Вот что мы сделали с Югом. Во всей истории войн я не знаю события более страшного. А какой-то проклятый, жалкий дурак превратил его в популярную песенку. – Он показал на пейзаж. – Вот как это выглядело.
Панорама и впрямь была широка. Было видно на мили до горизонта. На переднем плане – обугленные развалины усадьбы. А в остальном, сколько хватало глаз, – почерневшая пустошь.
Осталось посетить еще одно помещение. Оно было самым маленьким, и в нем находились работы, не объединенные общей темой. Первым, что привлекло журналиста, оказалась фотография чернокожих, бредущих по железнодорожным путям вдоль сверкающей реки.
– Мне нравится, – сказал он.
– Ага! – искренне обрадовался Теодор. – Это из ранних, но я все равно ею горд.
Там было несколько небольших снимков с изображением друзей и близких, в том числе замечательный портрет кузена Ганса, сидящего за пианино. Его красивые черты выхватывались мягким светом, льющимся из невидимого окна.
На одной стене разместились три вида Ниагарского водопада, заказанные Фрэнком Мастером. Они поражали воображение: длительная выдержка добавила сложности водной пыли, вздымавшейся снизу, а ослепительно-ясное небо придавало картине неземной вид, приближая его к произведению живописи.
– Гм! – произнес Хорас Слим. – Вам это здорово удалось.
– Окупает аренду, мистер Слим, – усмехнулся Теодор. – Они, между прочим, превосходны в техническом смысле.
Было несколько видов Нью-Йорка, включая резервуар на Пятой авеню. Его заказал Фрэнк Мастер.
И теперь могло показаться, что экспозиция исчерпала себя, когда бы не маленькая, довольно темная фотография в углу. Хорас Слим подошел и наскоро глянул. Подпись гласила: «Лунная соната».
Понадобилось несколько секунд, чтобы разобраться, что там такое. Снимок потребовал очень долгой выдержки, так как съемка велась при полной луне. Были видны траншея и часовой у полевого орудия, длинный ствол которого слабо поблескивал в лунном свете. Виднелись палатки и надломленное деревце.
– Гражданская война?
– Да. Но эта фотография не годится для другого зала. Она слишком личная, что ли. Возможно, я ее уберу.
Журналист с печальными глазами кивнул, закрыл блокнот и сунул его в карман:
– В таком случае я, пожалуй, откланяюсь.
– Благодарю вас. Вы отметите меня?
– Да. Не знаю, насколько пространно, это зависит от редактора, но у меня есть все, что нужно.
Они направились к выходу.
– Чисто из интереса и не ради корысти – какая история у этого темного снимочка?
Теодор помедлил.
– Это была ночь перед боем. В Виргинии. Наши ребята сидели в своих траншеях, а конфедераты – в своих, не более чем в паре бросков камня. Тишина была полная. Все заливал, как вы видели, лунный свет. В этих траншеях, по-моему, собрались люди всех возрастов. Мужчины средних лет, уже хорошо пожившие. И множество почти еще мальчишек. В лагере были и женщины, конечно. Жены и прочие. Я решил, что все скоро заснут, но у конфедератов какой-то парень затянул «Dixie». И вскоре песню подхватила вся траншея. Какое-то время они пели нам, значит, «Dixie», а потом умолкли. Наши ребята, естественно, не могли такого стерпеть, и вот несколько человек грянули «John Brown’s Body». Через пару секунд все наши позиции уже отвечали неприятелю и тоже, доложу я вам, пели на славу. А когда закончили, вновь наступила тишина. Затем из траншеи конфедератов донесся одинокий голос. Судя по звучанию, какого-то юнца. И он запел псалом. Двадцать третий. Я никогда этого не забуду. У южан, как вам известно, всякая община хорошо владеет псалмопением. И вот они снова начали подтягивать всей траншеей. Мягко так, сентиментально и низко. И дело было, возможно, в лунном свете, но мне приходится признать, что ничего красивее я не слыхивал. Но я забыл, что многие наши ребята тоже умели петь псалмы. Об этом легко забыть, когда ежедневно слышишь в лагере площадную брань, но это так. И к моему изумлению, наши парни начали подпевать. И вскоре обе армии дружно пели по всем позициям, на миг освободившись от гнета обстоятельств и уподобившись единому подлунному братству. Потом они спели другой псалом, а после снова двадцать третий. И та тишина, которая установилась после этого, простояла всю оставшуюся ночь. Тогда-то я и сделал этот снимок. На следующее утро был бой. И еще до полудня, мистер Слим, как ни горько мне это признать, в этих траншеях почти не осталось живых. Они поубивали друг друга. Погибли, сэр, едва ли не все.
На этих словах Теодор Келлер, застигнутый врасплох, вдруг умолк и был не в состоянии говорить еще минуту-другую.
Назад: Призыв
Дальше: Снежная буря