Глава четвертая
Три диплома Сорбонны стоят одной рекомендации московского пекаря. – Бродячие актеры на Хитровом рынке. – Холера морбус собирает первый урожай
Глеб Белозерский прибыл в Москву еще неделю назад. Дилижанс довез его до почтовой станции на Мясницкой. Отсюда было рукой подать до дома отца, откуда в тринадцатом году они с нянькой Евлампией так спешно уехали, можно сказать, сбежали. Тогда тоже стоял сентябрь. Накрапывал мелкий дождь, и порывистый ветер осыпал нанятую кибитку разноцветными листьями. «Время – деньги… Надо быть поспешать», – то и дело бормотал слегка подвыпивший извозчик. Расставаясь с родным домом, Глеб не испытывал никаких сентиментальных чувств, и немудрено – ведь в этом доме его пытались убить. Мальчика душили досада и злость на отца, терзала мысль, что теперь он лишится великолепной библиотеки, где оставалось так много непрочитанных книг. Он оглянулся лишь для того, чтобы помахать рукой заплаканному брату Борису и старому слуге Архипу. Глеб знал, что отец следит за ними с Евлампией из окна, но ни разу не посмотрел наверх, туда, где на втором этаже находился кабинет князя. Борис на прощание свято поклялся брату, что не даст отцу продать библиотеку, но и эта клятва была уже ни к чему. Глеб не собирался возвращаться в отчий дом. Дождь усиливался. Евлампия крикнула извозчику: «Трогай!» Мальчик никогда не чувствовал себя таким одиноким, как в тот день.
…Теперь, семнадцать лет спустя, ноги сами привели Глеба к особняку у Яузских ворот. Здесь ничего не изменилось за минувшие годы. Стены дома были окрашены свежей бледно-розовой краской, того же оттенка, что и прежде. Глеб взглянул на окна кабинета отца. Они были плотно завешены шторами, как и тогда, в последний день. Потом он перевел взгляд на окно своей комнаты. Там висела кокетливая тюлевая занавеска с рюшами. «Комната прислуги», – подумал он и угадал. В их с Борисом комнатах нынче обитала экономка. Когда Борис приезжал на побывку, он жил в отдельном флигеле, прежде называвшемся «гостевым». Илья Романович, не любивший стесняться в своих привычках, счел, что взрослому сыну приличнее и удобнее жить отдельно.
Не успел Глеб взглянуть на библиотечный флигель, как услышал: «Па-асторонись!» Оказывается, он стоял на мостовой и мешал проехать подводе, груженной дровами, свежими, огромными березовыми, дубовыми и осиновыми чурбанами. На дровах сидели двое мужиков в запачканных тулупах и о чем-то громко спорили, выразительно помахивая в воздухе топорами. Телега остановилась у самых ворот дома Белозерских. Возница, бросив вожжи и спрыгнув на землю, раздраженно крикнул седокам: «Угомонитесь вы, псы окаянные! Всю дорогу лаетесь, али это по-христиански?!» Спорщики разом утихли, и возница привычно позвонил в колокольчик, висевший над калиткой. Через какое-то время калитка отворилась, к мужикам вышел старик в белой косоворотке до колен, сгорбленный, седой, как лунь. «Архип! – застучало в висках у Глеба. – Господи! Сколько же ему лет?!»
Дворня на днях торжественно отмечала восьмидесятилетие самого старого слуги в доме Белозерского. По этому поводу князь, в последнее время стесненный в средствах, даже купил в дорогой кондитерской торт в виде русской церкви. Купола на нем были украшены разноцветными кремами, как на Василии Блаженном, колокола отлиты из шоколада, а кресты позолочены. «Вот бесовское попущение! – усмехнулся именинник, увидев роскошный подарок. – Кондитер-то не иначе как еретик, хранцуз или италиянец… Как же мы церковь-то будем кушать? Не слыхал я что-то про такое…» Однако после небольшой богословской дискуссии в людской нашли выход. Кресты с куполов, перекрестившись, сняли, завернули в салфетку, «на память», и отдали имениннику, а торт съели за милую душу. Князь Илья Романович намеревался отправить старика на покой, в Тихие Заводи, но Изольда Тихоновна воспротивилась. «В доме полно бездельников, а вот Архип – нужный человек! Он следит за всеми каминами и печами, содержит их в прекрасном состоянии, вовремя зовет трубочистов, договаривается с мужиками о заготовке дров. Знает, какой печке какие дрова подходят, когда топить, когда вьюшку закрыть, чтобы не угореть… Покорен, неприхотлив, ест как птичка, не слышно его и не видно… Что стар – это верно, но старость хорошему слуге не укор! Шутите вы, князь?! Нет уж, Архип останется!» В конце концов, князь согласился с экономкой, как было почти всегда.
Когда подвода с дровами въехала во двор особняка и старик стал закрывать ворота, Глеб не выдержал. Он подошел совсем близко к отчему дому, что первоначально не входило в его планы, и тихо окликнул Архипа. Тот не сразу признал в нем «маленького барина». Какое-то время старик вглядывался полуслепыми глазами в лицо незнакомого молодого человека, а потом, еще сомневаясь и в то же время постепенно осознавая, кто перед ним стоит, спросил слабым, надтреснутым голосом:
– Глебушка?.. Неужто вернулись?..
– И вовсе я не вернулся… – сбивчиво, по-детски волнуясь, ответил Глеб. – Вовсе я не собираюсь сюда возвращаться… Мне этот дом хуже тюрьмы! Ты разве не знаешь?
Архип повесил голову. Кому, как не ему, было знать обо всех ужасных событиях, что произошли в этом доме семнадцать лет назад. Ведь именно он ухаживал тогда за больным, заточенным в своей комнате мальчиком, которого родной отец пытался с помощью яда отправить на тот свет.
– Я мимо проходил, – продолжал оправдываться молодой человек, – нынче приехал и хотел искать комнату… Вдруг вижу тебя, старого моего слугу… Ну вот и окликнул…
– И правильно сделали, барин, потому как Архип вам быстро жилье сыщет! – оживился старик, радуясь, что может быть нужным. – Вот послушайте… Здесь, неподалеку, в Подколокольном переулке есть маленькая пекарня. Ее хозяин сдает комнатку с мебелями и просит недорого. И люди тихие, хорошие такие, смирные. Сделайте милость, подите к нему и скажите, что пришли от меня. Можете с ним торговаться, он уступит! У вас-то, чай, рубля лишнего не бывает… А я, как с дровами управлюсь, вас проведаю.
– Не знаю, как тебя благодарить, Архип… – Молодой князь протянул бывшему слуге руку, но тот в страхе отшатнулся.
– Мне вас приходится благодарить, барин, – глухо произнес старик, недоверчиво вглядываясь в лицо Глеба, вновь безуспешно силясь узнать в этом приветливом господине прежнего, норовистого, заносчивого и упрямого мальчугана. – Не забыли меня, какой мне еще благодарности нужно, в мои-то годы? Я уже помру скоро, а вы, стало быть, помнить меня будете… Вот я словно бы еще и поживу…
В тот же день молодой человек поселился в Подколокольном переулке в меблированной комнате, над самой пекарней. Сюда проникали соблазнительные ароматы свежей выпечки, и у Глеба кружилась голова. «Когда исчерпаются мои ресурсы, – с грустью думал он, – эти запахи станут невыносимы и доведут меня до обморока. Впрочем, тогда надо будет искать другое жилье, дешевле… Пусть эта квартира скромна, мне она пока не по карману!» Он понимал, если не устроится в ближайшее время на службу в больницу, его ждут нищета, голод и какой-нибудь смрадный угол в трущобах. Денег, полученных от графа Обольянинова на шпионскую деятельность, оставалось совсем немного. Кроме того, надо было запастись теплыми вещами на зиму. Он в такой спешке уехал из Парижа, что ни о чем не позаботился. Когда Глеб отправлялся из Генуи в Одессу, ему и в голову не могло прийти, что он пробудет в России до осени, тем более до зимы. Молодой человек был довольно беспечен, так как с детства привык во всем полагаться на чужие заботы о себе. О нем всегда кто-то пекся: нянька Евлампия, позже – его покровитель граф. Сейчас Глеб оказался предоставлен самому себе.
Распаковав саквояж с лекарствами, он достал три диплома об окончании Сорбонны. Только один из них был подлинным, выданным на имя Глеба Ильича Белозерского. Два других, на имя австрийского подданного Вальтера Буззати и французского подданного Филиппа Роше, изготовил для него Обольянинов. Не раздумывая ни секунды, Глеб бросил обе фальшивки в огонь. «Со шпионством покончено раз и навсегда, – твердо сказал он себе, – даже если буду помирать с голоду, ни за что не соглашусь шпионить!»
На следующее утро он первым делом решил расспросить хозяина пекарни о московских лечебницах и врачах. Большая семья пекаря, состоявшая из восьми детей мал мала меньше, черноокой смуглой жены-красавицы и двух престарелых тетушек-приживалок, теснилась в четырех комнатах. Дохода от маленькой пекарни все-таки не хватало на прокорм такой оравы, и потому отец семейства решил отдавать внаем пятую комнату. Хозяина звали Фролом Матвеевичем Дерябиным. Был он родом с Волги, из зажиточной купеческой семьи. Однако, ослушавшись родителя и взяв в жены цыганку из табора, он бежал в Москву, тем самым лишившись наследства и всякой поддержки со стороны отца. «Я сам себе проторил дорожку в жизни, – любил хвастаться романтичный пекарь, будучи слегка в подпитии. – Сам замесил и испек свое счастье! Пусть недостатки у меня во всем имеются, да зато я никому на свете не должен, и никто мне не указ!»
Глеб застал все семейство за самоваром и был тут же приглашен к завтраку, так как в цену комнаты входил еще и стол. Об этом Дерябин сразу же предупредил квартиранта, чтобы тот не вздумал с ним торговаться. Хозяйка налила постояльцу большую чашку чаю и подала на блюдце две свежевыпеченные ватрушки с маком и изюмом. Когда молодой человек с аппетитом принялся за еду, она удовлетворенно кивнула головой, отчего в ее ушах покачнулись огромные золотые серьги – явно еще таборного происхождения.
– Чего-чего, а сдобного добра нам ни у кого занимать не приходится, – с простодушным самодовольством заявил Фрол Матвеевич, кивнув на гору ватрушек, высившуюся на огромном расписном блюде. – Уплетайте за милую душу, гостюшка, а то уж больно вы худы и бледный вид из себя имеете…
Тетушки-приживалки мгновенно прекратили сосать чай с блюдечек и одновременно уставились на постояльца, словно оценивая его «бледный вид». Этим они несколько смутили Глеба, так что тот даже перестал есть.
– Подскажите мне, любезный хозяин, нет ли здесь у вас поблизости какой-нибудь больницы? – спросил молодой человек, ни на минуту не забывавший о своем неустроенном положении.
– Мать честная! – воскликнул пекарь, изменившись в лице. – Да неужто вы, сударь, хворы? Я же и подмечаю – бледны и даже как бы немного с зеленцой…
– Нет-нет, вы меня неправильно поняли, – поспешил его успокоить Глеб. – Я сам доктор. Недавно окончил Парижский университет и теперь хочу поступить здесь на службу.
– Дохтур? Парижский университет! – выпучил глаза Дерябин. – Да мне вас сам бог послал!
– Аленка заболела, – с тревогой взглянула на Глеба жена пекаря, – с ночи у нее жар, и несет девчонку, так уж несет, не приведи Господи… Уж не холера ли проклятая?!
– Типун тебе на язык, Розка! – стукнул по столу кулаком пекарь. – Напророчишь сейчас, молчи, ну?!
Тетушки дружно взвизгнули.
– Давайте-ка посмотрим больную! – поднялся из-за стола Глеб, шумно отодвинув стул. – Где девочка?
Шестилетняя Аленка, смуглая брюнетка, вся в мать, мирно спала в полутемной комнатке, больше похожей на чулан. По случаю болезни ей отвели целую кровать – обычно дети пекаря из-за нехватки места спали по двое в одной постели. Доктор потрогал девочке лоб и послушал пульс.
– Жар есть. Но не сильный, – шепотом сообщил он родителям.
– А ночью вся прямо пылала! – также шепотом произнесла мать.
– Рвота была? – спросил Глеб.
Родители покачали головами.
Вернувшись к столу, молодой врач выписал рецепт и заявил:
– Не похоже на холеру. Когда проснется, напоите крепким чаем, потом пусть примет эти лекарства, а вечером поглядим, – он протянул бумажку с рецептом отцу. – И еще, – строго добавил Глеб, – если боитесь холеры, не пейте сырую воду и запретите детям пить из колодцев. Чаще мойте руки. Желательно с мылом и особенно перед едой. А также не ешьте немытые фрукты и овощи.
Пекарь с женой переглянулись. Женщина тяжело вздохнула. Советы доктора казались простыми, но разве уследишь за детьми, когда они носятся по двору как угорелые и, взмокнув, всякий раз прикладываются к ведру у колодца? А уж яблок и груш в этом году огромный урожай по всей Москве, никто их никогда не моет… Срывают с деревьев, а то и поднимают с земли падалицу, в лучшем случае обтирают яблоко о рубаху и сразу надкусывают. И с мытьем рук дела обстоят не лучше, хотя мыло в доме нашлось бы, не такие уж они бедняки… Но не любят дети умываться с мылом, да и взрослые чаще всего обходятся одним торопливым омовением в сенях, у общей лохани, которая служит всему семейству с утра до вечера… Рабочему человеку в будни некогда долго плескаться, для мытья отведен субботний день, банный.
– Сколько я вам должен, доктор? – почтительно спросил пекарь.
– Ничего не надо, – сделал отрицательный жест молодой человек. – Я ведь пока еще не практикую, а с вас тем более денег не возьму.
– Нет, так дело не пойдет, – возмутился тот, – Фрол Дерябин ни у кого никогда милостыню не просил! Вы за границей, на чужбине, учились, науку постигали, вон, позеленели весь… Зато теперь можете болезни понимать! За это полагается платить… Мы тут не дикари какие, знаем и понимаем, что к чему!
– Хорошо-хорошо, – согласился Глеб, чтобы не обидеть хозяина. – Вы заплатите мне, когда девочка поправится.
Тетушки-приживалки, все это время переминавшиеся с ноги на ногу в дверях, не вытерпели и просунулись в комнату. Шепотом, но взахлеб и наперебой они принялись просвещать молодого человека насчет московских докторов, которых знали наперечет. Имена Гильтебрандта, Маркуса, Штольца и Гааза так и сыпались из их увядших уст, причем почти без искажений, из чего можно было сделать вывод, что уважение этих дам к светилам медицины весьма высоко. Последний из упомянутых, доктор Гааз, чье имя у всех москвичей было на слуху, не так давно стал заведовать тюремными больницами. Тетушки сокрушались о том, что приемов гражданских лиц он больше не ведет. Глеб был удивлен, узнав, что в Москве работает столько замечательных докторов и открыто такое количество больниц. «Голицынская, Екатерининская, Александровская, Мещанская»… – приживалки Дерябина продолжали сыпать названиями с таким азартом и знанием дела, будто во всех этих больницах им случилось полечиться и обо всех они сохранили теплые воспоминания. «Куда же мне податься?» – раздумывал молодой доктор.
– Вы, сударь, начните с доктора Маркуса Михаила Антоновича, – будто подслушав его мысли, посоветовала одна из старушек, когда заманчивая тема начала иссякать.
– Это главный врач Голицынской больницы, – подхватила другая, – человек влиятельный… Первый человек в своем ремесле!
Долго не раздумывая, Глеб взял извозчика и поехал в Замоскворечье. Впрочем, его смущало то соображение, что, если он получит там место, придется каждый день изрядно тратиться на извозчика в оба конца. До собственного выезда молодому доктору было еще очень далеко…
* * *
Голицынская больница поразила его в первую очередь чистотой и порядком. В ней царил истинно немецкий дух, впрочем, как и во всей российской медицине того времени. Выяснилось, что главный врач срочно вызван в Комитет по холере, созданный генерал-губернатором Голицыным еще в августе. Глеба принял его заместитель, чопорный немец средних лет, глядевший на молодого человека свысока и даже с неприязнью. Он представился как Иван Францевич Пяст и принялся изучать бумаги визитера.
– Вы кого-то хотели здесь удивить парижским дипломом? – наградил он Глеба презрительной ухмылкой. – И почище вашего врачи ходят без места. Так-с!
– Но я хотел бы получить место в вашей больнице, – не обращая внимания на хамство доктора Пяста, твердым голосом произнес молодой человек.
– А где вы практиковали? – иронично поинтересовался Иван Францевич.
– Я занимался частной практикой в Париже и Генуе, – глазом не моргнув, ответил Глеб.
– Частной практикой, стало быть? – оскорбительно рассмеялся заместитель главного врача. – Не имея никакого опыта, не числясь при клинике, вы приобрели себе клиентов? Не смею подвергать ваши слова сомнению, но… Значит, вы занимались частной практикой… А позвольте узнать, сколько вам лет?
– Двадцать три года, – Глеб изо всех сил крепился, чтобы не надерзить.
– Сколько же вам было, когда вы окончили университет?
– Девятнадцать.
– Вы что же, издеваетесь надо мной? – лицо доктора Пяста сделалось суровым и непроницаемым, на нем не осталось и тени издевательской улыбки.
– Ничуть, – поспешил объясниться молодой человек, – я поступил в Сорбонну тринадцати лет от роду, сдав все экзамены на «отлично». К тому времени я уже обладал достаточными знаниями в естествознании, химии, математике и свободно изъяснялся на шести языках: французском, итальянском, немецком, древнееврейском, латыни и греческом. За время учебы добавилось еще три языка: арабский, английский и санскрит.
– Зачем вы мне рассказываете эти басни про языки? – раздраженно спросил Иван Францевич.
– Затем, что я их изучал не ради собственного тщеславия, – терпеливо ответил Глеб. – Я читал на них медицинские труды разных стран и эпох…
– А-а, вот оно что, – снова ухмыльнулся Пяст, – то есть, вы теперь знаете, как лечить бубонную чуму сушеным крокодилом?
– Я знаю, например, средство, которым индусы еще в древности останавливали холеру. – Глеб произнес это торжественно, даже с пафосом, и посмотрел прямо в глаза Ивану Францевичу, ожидая его реакции.
– Вы еще очень молоды и наивны, – бросил заместитель главного врача после длинной паузы, во время которой он пытался осмыслить все признания этого странного молодого человека. Не придя ни к какому выводу, он поморщился, будто лизнув хины: – Ну, хорошо, а рекомендации у вас имеются?
– Рекомендации? – растерялся Глеб.
– Как же без них? Конечно, рекомендации от докторов, с которыми вы консультировались, например, созывая консилиум. Без рекомендаций сюда устроиться никак нельзя.
– Но я ни разу не созывал консилиумов! – возмутился молодой человек. – Мне это совершенно не требовалось! Я ни разу не ошибся в поставленном мною диагнозе…
– Послушайте, Глеб Ильич, – перебил его Иван Францевич уже намного мягче, – доктор Маркус вас не примет в клинику без рекомендаций, и точка. Вижу, что человек вы необычный, но чтобы найти место в какой-либо московской больнице, этого качества недостанет. Примите во внимание еще и свой юный возраст. Ступайте и помяните мое слово – вам везде скажут то же, что и я, и куда резче. Я еще вас пожалел!
На этом разговор был окончен. В ближайшие дни Глеб мог убедиться в правоте слов доктора Пяста. Везде от него сразу требовали рекомендаций, всех настораживал возраст парижского врача, а кое-кто даже прямо сомневался в подлинности его диплома. Все бы кончилось весьма плачевно для Глеба, если бы не случай.
* * *
Как-то вечером в его комнату постучали и тут же ввалились Фрол Матвеевич и Архип, оба вроде как навеселе. Дерябин держал в руках поднос с горячими плюшками, а старый слуга тащил самовар. Они явно хотели сделать Глебу сюрприз, но застыли на пороге, увидев, что Глеб сидит за столом и что-то сосредоточенно пишет. На полу, вокруг печной трубы, были разложены на газетных листах для просушки некие извилистые корневища.
– Это что еще значит? – присвистнул Фрол Матвеевич.
– И где же вы такого страху набрали, барин? – изумился Архип, удивленно выглядывая из-за самовара.
– Сегодня был в трех аптеках, – не отрываясь от своей писанины, стал объяснять Глеб, – и скупил все имеющиеся у них корни белой чемерицы. Беда только, что корни свежие, недавно привезенные из Малороссии… А надобны сушеные!
– И на что они вам надобны? – осторожно поинтересовался булочник.
– Это единственное известное мне средство против холеры, – спокойно продолжал молодой доктор. – Для начала я высушу эти корни, потом натру на терке и таким образом приготовлю порошки.
– Говорил я тебе, Фрол, с этим парнем никакая хворь не страшна! – подмигнул Дерябину старик. – В детстве он сам себя вылечил прям у меня на глазах!
Видно было, как старый слуга гордится своим бывшим подопечным.
– А мы вот вам перекусить принесли, господин доктор! – опомнился хозяин квартиры, водрузив на стол блюдо с горячими плюшками.
– И чайку, Глеб Ильич! – Архип торжественно поставил рядом с плюшками дымящийся самовар, слегка помятый, но начищенный до блеска.
Глеб отложил в сторону тетрадь и карандаш, окинул взглядом подношения и произнес упавшим голосом:
– Я не хочу вас обманывать, Фрол Матвеевич… Лакомиться мне не на что. У меня в скором времени закончатся сбережения, и взять будет неоткуда, потому что мне везде отказывают от места.
– Как так? – возмутился Дерябин. – А как же ваш парижский диплом? А Настенька-то, голубка моя… Вы помогли – и пошла на поправку!
– Всех смущает мой возраст и отсутствие рекомендаций… – признался молодой человек.
– Протекция им нужна, свиньям, вот что! – воздев корявый указательный палец к небу, гневно воскликнул Фрол Матвеевич. – Без протекции ты сегодня – нуль, никчемная букашка! Все устраивается по знакомству, все! Копейку заработать хочешь – ищи знакомство, рубль желаешь получить – ищи сто знакомств… И будь ты даже семи пядей во лбу, без протекции не пробьешься!
– Что же мне предпринять? – упавшим голосом спросил Глеб. – У меня-то в Москве вовсе нет никаких знакомств.
– Вы, Глебушка, не кручиньтесь, – ласково, по старой памяти, проговорил Архип, придвигая своему бывшему господину чашку с чаем. – Может, и мы вам на что-то сгодимся! Авось, что и надумаем сообща…
– Чего тут думать? – усевшись за стол, заявил булочник. – Нужно искать доктора. Есть у меня один на примете…
– Кто таков? – заинтересовался Архип.
– Один немец, – таинственно пояснил Дерябин. – Здесь неподалеку живет, зовется Штайнвальд Густав Карлович. В Мещанской больнице служит. Я ему каждое утро к завтраку крендели-брецли доставляю с соленым маслом, с марципаном и еще с сыром. Они с супругой без них прямо свой кофий пить не могут, вот уж любят, так любят! Говорят, мои ничуть не хуже, чем в ихней Баварии… – самодовольно добавил булочник. – Вот прямо к нему и обращусь, вдруг он что-нибудь присоветует…
…На следующее утро Фрол Матвеевич ворвался в комнату Глеба, когда тот еще спал.
– Подымайтесь, ну-ка, Глеб Ильич! – растолкал он жильца за плечо. – Так что, доктор Штайнвальд хотят видеть вас прямо сей момент. Они едут на службу и требуют, чтобы вы непременно составили им компанию.
Молодой человек, поборов крепкий утренний сон, тотчас вскочил с постели:
– Куда идти?
– Да недалеко идти, спуститься только! – Булочник, волнуясь не меньше доктора, помогал ему одеться. – Они внизу ждут, на крыльце…
Утро было темное и сырое, накрапывал дождь. Зеленоватый свет газового фонаря выхватывал из тьмы маленькую, субтильную фигуру, укрывшуюся под огромным черным зонтом.
– Доброе утро, господин Белозерский! – Зонт покачнулся, на свет выступило лицо мужчины лет пятидесяти, с птичьим заостренным носом и глубоко посаженными маленькими глазками. Как ни странно, лицо это показалось Глебу знакомым. Впрочем, недоумение молодого человека немедленно разъяснилось.
– Вы меня, очевидно, не узнаете? – продолжал Штайнвальд. – Неудивительно! Ведь я вас лечил, когда вы были в младенческом возрасте. Я был вашим семейным доктором…
– Кажется, припоминаю… – пробормотал Глеб.
– Вот не думал, что сын князя выучится медицине! – прищурился доктор.
– Видите ли, это долгая история… И мне бы очень не хотелось, чтобы кто-нибудь знал о моем происхождении, – смутившись, признался Глеб.
– Понимаю, да! – кивнул Штайнвальд. – Не беспокойтесь, я буду держать язык за зубами.
Они взяли извозчика и вместе отправились в Мещанскую больницу. Там в довольно просторном кабинете, который Густав Карлович делил с двумя коллегами, он подробно изучил диплом Белозерского. Штайнвальд долго растирал нахмуренный лоб, барабанил пальцами по столешнице и наконец изрек:
– Положение ваше незавидное! Всему виной не только ваш юный возраст и отсутствие рекомендаций. Есть еще кое-что… – он тяжело вздохнул.
– Говорите, прошу вас, я готов ко всему!
– Увы, Глеб Ильич, наши немецкие доктора не любят брать на службу… скажем так, не немцев.
– Я это уже почувствовал, – усмехнулся Глеб. Он не раз пожалел, что так поспешно сжег фальшивый диплом на имя австрийского подданного.
– Однако есть один вариант, при котором ваш возраст может сослужить вам добрую службу! – Штайнвальд посмотрел на молодого человека с ободрительной улыбкой. – Дело в том, что сын знаменитого доктора Гильтебрандта, Иван Федорович, ваш ровесник, сейчас служит помощником профессора в Хирургическом институте и делает на этом поприще большие успехи. На днях ему поручили организовать лечебницу при Московском университете. Он будет набирать персонал из молодых талантливых докторов и лучших студентов медицинского факультета. Я давно знаком с его отцом и с чистой совестью могу вас порекомендовать…
…Иван Федорович Гильтебрандт поступил в Московский университет в возрасте двенадцати лет на отделение словесности. Написал два сочинения, за которые получил серебряную и золотую медали. Потом перевелся на физико-математическое отделение, но, проучившись всего год, решил, в конце концов, пойти по стопам своего отца, знаменитого хирурга. Медицинское отделение он окончил в возрасте девятнадцати лет и получил должность помощника профессора в Хирургическом институте.
– Как легко делать карьеру, если твой папенька знаменитый врач! – с усмешкой изрек Глеб, когда они со Штайнвальдом на следующий день отправились в Московский университет.
Густав Карлович покачал головой.
– Мы не выбираем себе родителей, – рассудительно произнес он, – мой отец, например, был мелким лавочником. Как он учился, кто его учил?! Но этот святой человек все до копейки тратил на мою учебу в Депре, желая для меня иной, лучшей доли, а сам жил с матушкой впроголодь. Поверите ли, у нее целой сорочки годами не было, и я не стыжусь в этом признаться, как не постыдилась бы и она! О! Она носила свои ветхие заштопанные сорочки с таким же достоинством, как королева – свои бесценные кружева! – И надо было видеть, каким светом озарилось при этих словах лицо доктора. – А ваш папенька богат, он мог платить за ваше обучение в Париже… Мы должны ценить то, что имеем!
Выслушав заявление о богатстве и о родительской любви своего отца, Глеб сделал про себя выводы, что добряк Штайнвальд не посвящен в тайны семьи Белозерских и уже очень давно не является их семейным доктором.
* * *
Новая лечебница встретила их запахами свежевыкрашенных стен и полов. В просторном коридоре суетились студенты. Они таскали кровати и прикроватные тумбочки довольно неприглядного вида и ставили их в комнатах, предназначенных под палаты. Кровати были громоздкие, железные и, по-видимому, тяжелые, потому что студенты обливались потом и бранились. Руководивший работами молодой человек с копной рыжих волос, с живыми серыми глазками, не по возрасту мудрыми, одетый в коричневый, вышедший из моды сюртук, время от времени строго обращался к своим сверстникам: «Господа студенты, извольте еще немного потерпеть и по возможности не сквернословить!» К нему-то и подошел Густав Карлович. Они поприветствовали друг друга и заговорили по-немецки.
– Откуда эта рухлядь? – спросил Штайнвальд.
– Из Старо-Екатерининской больницы, – отвечал молодой Гильтебрандт. – Гааз прислал. Новые койки нам только в следующем месяце обещают.
– Я был вчера у него. Он требует установления ванн для холерных в своей больнице.
– Да, да, я слышал об этом, – с усмешкой подтвердил Иван Федорович, – он собирается купать зараженных в теплой водичке с травами, как на каком-то курорте. Притом, заметьте, совершенно бесплатно, в то время как в Теплице, например, берут двенадцать добрых крейцеров за час!
– Что за причуда – купать холерных? – пожал плечами Штайнвальд. – Он полагает, что сможет их таким образом излечить?
– Излечить вряд ли, – продолжал насмехаться Гильтебрандт, – разве что вымыть перед смертью…
– Господа, позвольте с вами не согласиться, – неожиданно вклинился в их разговор Глеб, демонстрируя при этом безукоризненное баварское произношение, – холерный во время болезни теряет огромное количество воды, и ванна отчасти компенсирует ему эту потерю. К тому же я читал, что холерных мучают ужасные судороги, а теплая вода расслабляет мышцы…
– Кто вы? – удивился новоиспеченный заведующий лечебницей.
– Разрешите вам представить доктора Белозерского, недавно прибывшего из Парижа, – спохватился Густав Карлович, забывший на минуту о своем протеже, – Глеб Ильич изучал медицину в Сорбонне. А так как я давно знаком с ним, то и решил порекомендовать вам его в качестве помощника.
– Замечательно, – неожиданно мягко улыбнулся только что злословивший молодой Гильтебрандт, – докторов у нас катастрофически не хватает. А позвольте узнать, – обратился он к Глебу, – где вы читали о холере? Насколько мне известно, в Европе ее никогда не было.
– В индийских медицинских книгах. В Индии вспышки холеры наблюдались еще в древности.
– И что же индусы? – с ироничной усмешкой спросил Штайнвальд. – Купали больных в травяных ваннах?
– До этого они, пожалуй, не додумались, – не обращая внимания на уколы со стороны коллег, продолжал Глеб, – однако кое-что действенное им удалось открыть.
– Неужели есть лекарство от холеры? – изобразил на своем лице крайнее и не очень натуральное удивление Густав Карлович.
– Ну, не совсем лекарство… – смутился Глеб.
– Что же это такое? Не томите, молодой человек! – куражился над ним старый врач.
– В общем… это растение такое… довольно ядовитое, если его неправильно применять… Белая чемерица, – выпалил, собравшись с духом, Белозерский.
– Ах, вот оно что! – театрально воздев руки к небу, воскликнул Штайнвальд. – А мы-то думали, это что-то диковинное, из недоступных простым смертным районов Гималаев. А это обычный Veratrum album, который можно купить в любой аптеке…
Молодой парижский доктор прекрасно понимал, что над ним насмехаются, и в былые годы непременно бы обиделся и наговорил дерзостей. Но у него за плечами был не просто медицинский факультет, а настоящая школа злословия, которую он успешно закончил, сдав экзамен на «отлично». Он считал, что нет ничего язвительней и больнее французской насмешки, тонкой и убийственной одновременно. Поэтому неуклюжие саркастические выпады двух образованных немцев не оставили на его самолюбии ни царапины.
– Так ведь это замечательно, что лекарство доступно! – с самым простодушным видом воскликнул Глеб. – Значит, мы встретим неприятеля во всеоружии.
– А вы помните, Глеб Ильич, что о белой чемерице писал Авиценна? – спросил Гильтебрандт. – «Она – яд для собак и для свиней, испражнения того, кто ее пил, убивают кур!»
– Ну, да, конечно помню, – кивнул Глеб. – Но Авиценна применял ее как рвотное при отравлениях. И довольно успешно. Вот вам и еще одно доказательство, господа, – Veratrum album дезинфицирует организм больного.
– А скажите, Глеб Ильич, – снова обратился к нему Иван Федорович, хитро прищурившись, – разве парижские профессора одобряют гомеопатию и рекомендуют своим студентам читать Ганемана?
– Нет, не одобряют. И я не читал Ганемана, – поспешил заверить Белозерский. – Только вот что мне не понятно… Если наши предки успешно применяли в своей практике различные яды, почему мы должны от этого слепо отказываться? Зачем приносить такие жертвы в угоду прогрессу?
– Наши предки, дорогой Глеб Ильич, – вновь вмешался Штайнвальд, – успешно применяли не только яды, но и сушеных змей, лягушек и крокодилов. И также успешно отправляли на тот свет массу пациентов. Неужели вы верите в это средневековое мракобесие?
– Нет, я верю только в собственный опыт, – заявил Глеб, – а мне удалось по методу Авиценны спасти одного человека от отравления опаснейшим ядом с помощью белой чемерицы.
– Что ж, похвально. – Гильтебрандт произнес это с явной симпатией. Он любил тех, кто отстаивает свою точку зрения до конца. – Я попрошу вас, Глеб Ильич, завтра же приступить к обязанностям моего помощника. Но при одном условии, – с улыбкой добавил он, – в моей больнице не применять никаких гомеопатических средств!
На том новые коллеги и расстались, напутствуемые добродушной улыбкой доктора Штайнвальда, который от всей души радовался тому, что сумел оказать услугу сыну князя Белозерского, когда-то доставлявшего ему практику и доход. Честный немец полагал неблагодарность самым тяжким из смертных грехов.
* * *
На другой день, ближе к вечеру, Глеб прогуливался в окрестностях Хитрова рынка. В здешних дешевых, грязноватых лавчонках можно было накупить снеди за сущие копейки и жить припеваючи целую неделю на ржаных лепешках, селедке, луке, квашеной капусте и постном масле. Молодой доктор уже начинал испытывать серьезный недостаток в средствах и тратил последние деньги.
Внезапно его слух поразила знакомая мелодия. Неподалеку в густой толпе некто невидимый выводил на расстроенной скрипке грустный еврейский мотив. Глеб часто его слышал во время выступлений бродячего цирка лилипутов, с которым когда-то скитался, бежав из родного дома. Его сразу кольнула мысль о Евлампии, няньке-карлице, дарившей ему в детстве столько любви и заботы. Глеб во всех унизительных подробностях вспомнил тот несчастный день, когда он самым безжалостным образом прогнал свою няньку. С тех пор молодой человек не получил от Евлампии ни одной весточки и был уверен, что она утопилась в море, на берегу которого им тогда довелось жить. Никто не видел, как она выходила за ворота особняка.
На рыночной площади теснился народ. Протиснувшись между зеваками, для чего ему пришлось основательно поработать локтями, Глеб увидел маленького человечка в костюме Арлекина, игравшего на скрипке, а рядом с ним – верзилу почти двухметрового роста. Богатырь ловко подбрасывал в воздух огромные гири и ловил их играючи, словно они были из папье-маше, а не из железа. Время от времени он ставил гири на землю и приглашал кого-нибудь из публики попробовать их приподнять. Желающие убедиться в честности трюка «хитрованцы» смело подходили, азартно брались за гири… И едва отрывали их от земли. «Силен, братец, нечего сказать!» – с уважением хлопали они атлета по плечу и не забывали бросить монету в старую помятую шляпу, лежавшую в пыли рядом с гирями.
Глеб с первого взгляда узнал в маленьком скрипаче Иеффая, племянника директора цирка лилипутов Якова Цейца. Атлета же он видел впервые. Вскоре незамысловатое выступление, призванное скрасить досуг местных жителей, закончилось. Публика стала расходиться, и циркачи засобирались. Иеффай спрятал скрипку в футляр, атлет сложил обе гири в крепкий деревянный ящик, сбитый из толстых досок и оклеенный разноцветными звездами и кружками. Они пошли прочь по бульварам быстро и молча, ни на чем не задерживая взгляда, зато люди, идущие им навстречу, то и дело останавливались и улыбались при виде карлика и верзилы. Глеб неотступно следовал за ними, не решаясь приблизиться. «Что я скажу Иеффаю, когда он спросит меня об Евлампии? – мучился угрызениями совести молодой человек. – Что поступил как самодур и негодяй? Что я достойный сын своего отца, который отталкивал и оскорблял всех, кто его любил, а таких людей было немного…»
Наконец он решился и окликнул по имени маленького человечка в костюме Арлекина, едва поспевающего за своим здоровенным спутником. Иеффай Цейц остановился и недоуменно посмотрел на Глеба. Атлет тоже обернулся. Он смотрел на подошедшего незнакомца с подозрением и крайним недоверием.
– Ой! – воскликнул маленький циркач, близоруко щурясь. – Неужели это Глеб? Такой большой! А ведь вы были почти с меня ростом!
Доктор склонился к Иеффаю и крепко его обнял.
– Это я, Иеффай! Собственной персоной!
– А сколько воды утекло! – взмахивал крошечными ручонками карлик, морща полудетское лицо, изрезанное морщинами. Он был глубоко растроган неожиданной встречей. – Сколько за это время всего случилось!
Маленький скрипач качал головой, в глазах у него стояли слезы.
– Ты мне должен все рассказать! Непременно все расскажешь! – настаивал Глеб.
Иеффай и его друг, носивший артистическое имя Геракл, снимали маленькую комнату на чердаке в старом обветшалом доме в одном из переулков неподалеку от Хитровки. Кровати им заменяли топчан и сундук, перевернутый цирковой ящик для гирь служил столом. Больше в комнате никакой меблировки не было, если не считать роскошных гирлянд из паутины, свисавших с черных чердачных балок.
Атлет извлек из ящика устрашающего вида гири, перевернул его – мигом явился стол. Глеб торжественно выложил на него снедь, купленную на последние деньги, все свои запасы на неделю.
– Это же настоящий пир! – Иеффай радостно потер свои младенческие ручки и признался: – Нам с Гераклом давненько не доводилось сытно покушать!
Геракл кивнул в знак согласия. Казалось, он был начисто лишен дара речи. Во время выступления на рыночной площади атлет казался Глебу молодым. Теперь он имел возможность получше его разглядеть и убедиться, что Гераклу уже давно перевалило за сорок. Возле его суровых, редко моргавших глаз пролегли глубокие морщины. Серебристые кудрявые локоны, лежащие на плечах атлета, можно было принять за парик, однако они оказались естественными и от самых корней до кончиков совершенно седыми. Можно было предположить, что этот немой или казавшийся таковым человек некогда пережил много горьких минут.
С детской непосредственной жадностью утолив первый жгучий голод, Иеффай степенно начал рассказ:
– Значит, дядя мой Яков отдал богу душу семь лет назад… Чума, которой он переболел в Одессе в тысяча восемьсот тринадцатом году, ослабила его окончательно… В конце жизни он практически оглох и ослеп, хотя лет ему было еще совсем немного. Бабушка ваша, Евлампия Захаровна, ухаживала за ним до последнего дня…
– Постой! – взволнованно перебил его Глеб. – Как ты сказал? Евлампия ухаживала за Яковом до последнего дня. Я правильно тебя понял?
Он не мог в это поверить, до такой степени свыкся с догадкой, что его нянька утопилась в море там, в Генуе, после того как он ее прогнал.
– Ну да, – обескураженно подтвердил Иеффай. – Разве она вам не писала?
– Я давным-давно ничего про нее не знаю… – смущенно признался Глеб. – Я даже думал, что она умерла…
– Что вы, что вы! – испугался карлик. – Ваша бабушка в полном здравии и живет совсем недалеко отсюда…
Оказывается, четыре года назад, когда бродячий цирк лилипутов снова гастролировал в России, Евлампия узнала от дальней родни, к которой заехала во Владимир, что ее родной брат Мефодий тяжело болен. Она рассталась с цирком и пешком ушла в Хотьково, откуда была родом.
– На обратном пути, когда мы возвращались из Москвы, заехали к ней, – рассказывал Иеффай. – Брата она уже похоронила и стала опекуншей его несовершеннолетней дочери. Ехать с нами в Европу ваша бабушка наотрез отказалась, и вскоре наш цирк распался. Ведь после смерти Якова Евлампия (Ева Кир, как мы ее называли) управляла труппой. Без нее все было кончено для нас…
– Евлампия была директором труппы? – не верил своим ушам Глеб.
– Нет, директором был я, – уточнил циркач, – но так или иначе, после смерти дяди Якова все держалось на Еве. Когда она нас покинула, артисты уже не слушались меня, начались ссоры при дележке… Потом все разбрелись кто куда, а я вот нынче выступаю с Гераклом, – с неожиданной гордостью заявил маленький человечек.
– Значит, Евлампия живет в Хотькове? В поместье своего брата?
– Ну, поместье – это громко сказано, – рассмеялся Иеффай, – там жалкий домишко с покосившейся крышей да огород, вот и все поместье. Дворни всего два человека: один дурак, другой пьяница. Мы на днях с Гераклом гостили у нее.
– Отчего же она мне ни разу не написала? – понуро пробормотал Глеб. – Все учила меня других прощать, а сама вон как обиделась…
Он теперь не знал, чему больше удивляться: тому ли, что Евлампия оказалось жива, или тому, что за столько лет она не подала о себе ни весточки, хотя некогда все силы положила на то, чтобы выходить и спасти любимого болезного подопечного. Ради него она покинула дом князя, где многие годы безбедно жила и пользовалась уважением, ради него порвала с Белозерским навсегда…
– Ну да, обиделась, – нехотя признался циркач. – Помню, она жаловалась Якову, что у тебя теперь своя жизнь и нянька тебе больше не нужна…
Сгустившиеся за крошечным окошком сумерки почти утопили чердачную комнату в темноте. Слышно было, как по близкой крыше стучит дождь, иногда доносились отдаленные раскаты грома. Иеффай зажег огарок сальной свечи, Геракл тем временем устроился на топчане. Положив руку под голову, великан сомкнул веки и, казалось, уснул. Глеб засобирался домой.
– Когда мы с Гераклом оставим Москву, обязательно еще раз заглянем к Еве, в Хотьково, – сообщил циркач напоследок и осторожно добавил: – Если пожелаете, Глеб Ильич, то мы и вас прихватим за компанию.
Но молодой человек никак не изъявил желания вновь увидеть свою пятиюродную бабку, когда-то самоотверженно служившую ему нянькой. Он скомканно попрощался с Иеффаем, пообещав заглядывать, если выдастся свободное время, и, закрыв за собой щелистую дверь, торопливо спустился по крутой темной лестнице.
На улице лил дождь, но Глеб не замечал, что вода струится по его лицу, просачивается под одежду. «Не писала… Годы не писала! А Борисушке, небось, слала письма каждую неделю!» Воскресла детская ревность, раскрылась и кровоточила так и не зажившая окончательно рана. Он вновь чувствовал себя отвергнутым, всеми забытым, никем не любимым…
– Святители мои! – всплеснул руками Фрол Матвеевич при виде своего жильца, переступившего порог. – Да на вас же сухого места нет! Схватите инфлюэнцию или еще того хуже…
– Не беда, я сам себя и вылечу, – пробурчал молодой доктор. Больше всего на свете он сейчас хотел побыть один, но заботливый булочник не оставил ему такой возможности. Он по пятам прибежал за Глебом в его комнату, за ним устремились тетушки-приживалки, вооруженные суровыми полотенцами и свистящим, испускающим пар самоваром. Жильцу было велено укрыться за ширмой, сбросить с себя всю одежду, обтереться и одеться в сухое. У Глеба имелась лишь одна запасная перемена белья, так что булочник одолжил ему костюм своего старшего сына. Тетушки немедленно утащили поданную им мокрую одежду, исчезнув безмолвно и бесследно, как две тени. Дерябин тем временем наливал жильцу чай.
– Да, я ведь и забыл! – вдруг спохватился Дерябин. – К вам тут из больницы приходили с запиской.
– Давно? – Глеб высунул голову из-за ширмы.
– Примерно час назад…
Записка оказалась от Гильтебрандта. Она была писана по-немецки на клочке старого рецепта, по всей видимости, в страшной спешке. «Срочно приезжайте! У нас первый больной».
– Черт! – в отчаянии воскликнул доктор. – Я должен быть там немедленно!
Из-за усилившегося дождя извозчика удалось найти лишь через четверть часа. Доктор уже сидел в экипаже, когда провожавший его булочник решился задать вопрос.
– Холера? – тихо шепнул он в окошко.
– Она самая, – подтвердил худшие опасения Фрола Матвеевича доктор. Он не видел смысла в том, чтобы скрывать страшную правду от своего благодетеля.
– Значит, все-таки пришла! – перекрестившись, прошептал Дерябин, глядя вслед удалявшейся наемной карете.
* * *
Когда молодой доктор прибыл в больницу, там, несмотря на позднее время, было многолюдно. Суета царила вокруг одного-единственного больного. На студента политического отделения Трофимова, почувствовавшего ближе к вечеру страшное недомогание, сбегались смотреть студенты и профессора со всего университета. Заведующий Иван Федорович Гильтебрандт, обычно сдержанный, уже не стеснялся в выражениях при виде очередной партии зевак и чуть ли не набрасывался на них с кулаками:
– Идите к чертовой матери! Мешаете работать!
Было очевидно, что неопытный, едва назначенный главным врачом лечебницы Гильтебрандт пребывает в растерянности, если не сказать, в панике.
Увидев Глеба, он сразу бросился к нему, хотя еще накануне смотрел на своего ровесника с парижским дипломом свысока и подшучивал над его гомеопатическим снадобьем.
– У нас первый больной, коллега! Высокая температура, сильная рвота, понос, появились судороги, – скороговоркой начал сын знаменитого хирурга. – Организм больного обезвожен, однако все наши попытки хоть как-то влить в него воду бесполезны. Я уже написал записки Гаазу и моему отцу… – Он выдержал паузу и со вздохом закончил: – Но у них, по всей видимости, нынче своих забот полно…
Белозерский тем временем быстро вымыл руки и прошел к больному. Перед ним лежал полутруп с изможденным лицом. Щеки Трофимова запали так глубоко, что, казалось, прилипли к зубам. Неестественно глубокими выглядели глазные впадины, цвет кожи больного приобрел мертвенно-бледный оттенок. Студент находился в забытьи, и, когда Глеб взял его руку, чтобы нащупать пульс, тело юноши дернулось в конвульсии. «Ангел смерти уже рядом, и бедняга чувствует его близость!» Глеб сам удивился этой внезапно промелькнувшей мысли, ведь он никогда не верил ни в бога, ни в дьявола.
– Пульс едва прощупывается, – констатировал Белозерский, – сорок ударов в минуту. При том что он весь горит!
– Он долго не протянет, – покачал головой Иван Федорович. – Что будем делать?
– Много у вас кипяченой воды? – обратился парижский доктор к ординаторам.
– Целый чан вскипятили, – ответил кто-то за всех.
– Тогда берите простыни, окунайте их в воду и, не выжимая, пеленайте в них больного!
Никто не сдвинулся с места. Статус Белозерского в лечебнице до сих пор не был ясен. Ординаторы и сиделки, только что набранные из числа студентов Московского университета, видели его впервые.
– Что стоите как истуканы?! – закричал не своим голосом Гильтебрандт. – Делайте, что приказал вам мой заместитель!
Студенты бросились выполнять приказ, содрав простыни с соседних, пока еще пустых кроватей. Все суетились, отчаянно мешая друг другу. Кто-то догадался намочить полотенце и протереть Трофимову лицо.
Иван Федорович между тем тихо сказал Глебу:
– Вы, верно, вспомнили сейчас про ванны доктора Гааза, над которыми я давеча смеялся. Я считаю попадание воды в организм через поры кожи малоэффективным средством. Мокрыми простынями мы немногого добьемся.
– К тому же все равно слишком поздно, – добавил Белозерский, кивнув на больного.
Едва Трофимова запеленали в простыни, у него начались предсмертные судороги. Через несколько минут все было кончено. Гильтебрандт перекрестился на католический манер и вышел из палаты. Глеб, заложив руки за спину, последовал за ним.
Весть о первом смертельном случае холеры быстро разнеслась по городу. Вскоре в лечебницу Московского университета пожаловала целая делегация во главе с генерал-губернатором, князем Дмитрием Владимировичем Голицыным.
Градоначальника сопровождали два знаменитых доктора, виднейшие московские светила: Федор Петрович Гааз и Федор Иванович Гильтебрандт. Делегацию встретил декан политического факультета, профессор Денисов и сразу же препроводил их в только что организованную лечебницу. У дверей ординаторской Голицын, в силу своей застенчивости, несколько замешкался, потому что оттуда раздавались крики спорящих молодых врачей.
– Я тебе в двухсотый раз повторяю, – высказывал в сердцах Иван Федорович своему заместителю, с которым уже перешел на «ты», – в моей больнице – никакой гомеопатии! Знахарям и разного сорта целителям нет места в цивилизованной медицине!
– Так может, ты холерным будешь животы разрезать во славу науки и цивилизации?! – не соблюдая никакой субординации, высказывал своему начальнику Белозерский. – А я так думаю, если больного спасет травяная ванна, значит, надо предоставить ему ванну. Если поможет «уксус четырех разбойников», значит, надо натирать его этим чумным уксусом!
– Тебе надо было не ко мне идти, а в сумасшедший дом, к Ивану Яковлевичу. Он лечит людей собственными испражнениями и матерными словами!
…Пациента Преображенской больницы Ивана Яковлевича Корейшу знали далеко за пределами Москвы как ясновидящего, юродивого и даже целителя. С разрешения главного врача больницы господина Саблера к нему допускали посетителей, взимая с них небольшую мзду двадцать копеек. Пожертвования шли на нужды лечебницы, которая благодаря Ивану Яковлевичу процветала и постепенно поднялась до уровня образцового учреждения. Сама супруга губернатора, княгиня Татьяна Васильевна, однажды посетила юродивого только затем, чтобы проверить его якобы необыкновенные способности. Она задала ему всего лишь один вопрос: «Где в данную минуту находится мой супруг?» Иван Яковлевич, подумав минуту-другую, назвал ей точный адрес, хотя Москвы он совершенно не знал, потому как был привезен в сумасшедший дом из Смоленска и никогда оттуда не выходил. Его авторитет в некоторых кругах был огромен…
Услышав ругань молодых докторов, губернатор с застенчивой улыбкой обернулся к Гаазу и воскликнул по-французски:
– Страсти уже накалились здесь до предела! Того и гляди, начнется дуэль на хирургических ножах.
– Это ничего, ваше превосходительство, – ответил ему с ласковой улыбкой Федор Петрович, – это даже хорошо. Молодые должны спорить, а иначе наука будет стоять на месте.
Дверь в ординаторскую открыл Гильтебрандт-старший и с порога высказал сыну по-немецки с суровым видом:
– Иоганн, весь университет слышит, как вы тут бранитесь! К тому же здесь его превосходительство, генерал-губернатор.
– Признаюсь, мне было весьма интересно вас послушать, молодые люди, – вместо приветствия сказал Голицын.
Гильтебранд-младший залился румянцем и смутился. Глеб же, напротив, с самым вызывающим видом скрестил руки на груди. Он готов был продолжить спор даже с маститыми профессорами, с одной стороны, осознавая свою правоту, с другой – чувствуя бессилие перед надвигающейся страшной эпидемией. На выручку пришел Федор Петрович. Чтобы хоть как-то разрядить обстановку, он со скептической улыбкой заявил:
– Впрочем, хотя спорили вы и горячо, ничего нового, господа, я не услышал. Вот уже несколько месяцев мы дискутируем о холере, а люди продолжают гибнуть, и нет никакого способа остановить эпидемию. Дорогой мой Иоганн, – обратился он к Гильтебрандту-младшему, – в вашем споре я принимаю сторону молодого человека, которого вы нам до сих пор не представили. Любые средства хороши, если они помогут спасти людей.
– Ах, извините, господа! – опомнился Иван Федорович. – Разрешите вам представить моего заместителя – Белозерского Глеба Ильича. Он недавно из Парижа, окончил медицинское отделение Сорбонны.
– Прекрасно, прекрасно! – Гааз с воодушевлением пожал руку Глебу. – Нам сейчас потребуется много докторов с хорошим образованием.
Реакция Гильтебрандта-старшего была более сдержанной.
– Сколько вам лет? – спросил он, глядя на Глеба с недоверием.
– Мы ровесники, отец, – ответил за своего заместителя Иван Федорович, – Глебу Ильичу двадцать три года.
– Совсем еще мальчишки! – покачал головой знаменитый хирург.
– Но какова судьба! – удивился губернатор. – Именно этим «мальчишкам» достался первый холерный пациент.
– Трофимову тоже было двадцать три года, – вмешался профессор Денисов, до этого хранивший молчание.
– Это все не случайно, господа! – воздев указательный палец к небу, подытожил Гааз. – В этом я вижу Божий промысел…
– А состав «чумного уксуса» вы знаете, молодой человек? – тем временем экзаменовал Белозерского Гильтебрандт-старший. – Или так, к слову его упомянули?
– На литр винного уксуса берется по две унции розмарина, шалфея и перечной мяты, по пол-унции гвоздики, цитварного и дягилевого корней. Все это кипятить и настаивать три дня, – без запинки отвечал Глеб. – Это снадобье впервые было изготовлено в начале восемнадцатого века в Марселе четырьмя колодниками, грабившими зачумленные дома…
– Я завтра же пришлю тебе две ванны, Иоганн, – тем временем обещал Федор Петрович Гааз главному врачу университетской больницы. – Ты только не отмахивайся, не вороти нос, сынок! Это дело правильное. А твой заместитель, кажется, умница… Еще в «уксус четырех разбойников» иногда добавляют чеснок, – обернувшись к Глебу и к Гильтебрандту-старшему, с улыбкой подсказал он.
– Что же нам теперь делать, ваше превосходительство? – пытал губернатора декан политического отделения Денисов. – Неужели закрываться?
– Распускайте всех студентов на вакации, – твердо заявил генерал-губернатор. – Пока холеру не одолеем, занятий не будет…
Делегация вскоре отбыла. Глеб и Гильтебрандт остались на ночное дежурство, и вскоре им принесли еще одного больного. Им оказался университетский сторож.
Он почувствовал себя плохо, пошел в уборную и там потерял сознание. Болезнь протекала настолько скоротечно, что докторам оставалось только в отчаянии разводить руками. Сторож скончался через два часа. Потом поступили два студента. Они не дожили до утра.
Утром декан политического отделения Денисов собрал в актовом зале всех студентов и профессоров и объявил им, что занятия в связи с эпидемией холеры отменяются и возобновятся, когда болезнь будет полностью ликвидирована.
После собрания Денисов пошел в лечебницу и упал прямо на пороге ординаторской. К тому времени уже прибыли две ванны из Старо-Екатерининской больницы от Гааза, но они декану не помогли. Вечером того же дня он скончался.
Так началась эпидемия холеры морбус. Москва задымила кострами. По Тверской покатились первые «холерные телеги» с трупами.