«Все! Забастовка»
Надзиратели в Норильске были очень жестокие. На работу водили не по дороге, а через сугробы, чтобы мы падали. Если старые женщины отставали, били по спинам, травили собаками…
Однажды посреди дня вдруг начали гудеть паровозы, включились сирены… По рупорам включили музыку, я ее первый раз за шесть лет услышала. Потом объявили: умер Сталин. Некоторые плакали. Мы надеялись, что будет легче, но легче не стало.
Стало так. Ведут нас через тундру, летом заводят, где самое болото, зимой в сугроб, кричат: «Ложись!» Ложимся. «Вставай!» Встаем. Пройдем несколько шагов: «Ложись». И так несколько раз, чтобы мы весь день мокрые были. 12 часов отработали, заходим в лагерь – тут же дают лопаты копать снег. Просто перекладывать с одного места на другое. Издеваются.
Начали стрелять. Все время пули летели через голову. Все время. Потом одну женщину так совсем убили. Она пошла золу высыпать, подошла к забору, а он с вышки раз – и застрелил.
Мы начали сопротивляться. Идем по тундре, кричат: «Ложись!» Ложимся.
– Вставай!
Не встаем. Конвоиры кричат: «Первый ряд, вставай!» Не встают. «Стрелять буду!» Стреляйте. Они и собаками нас, и стреляют над головами… Лежим. Весь строй, двести женщин, и ни одна не встает.
* * *
Однажды ночью копаем траншею, слышим – сирена. Мужчины залезли на краны, кричат: «Бросайте работу! Забастовка!»
Утром вернулись в лагерь, встали около вахты, закрыли ворота – и дневную смену не выпустили. Все! Забастовка.
Начальники объявили: «Кто хочет работать, выходите из зоны». Пятьсот женщин сразу вышли. А четыре тысячи пятьсот – остались бастовать.
Требования у нас были такие: снять с одежды номера, с окон – решетки, на ночь бараки не запирать, разрешить письма, дать в воскресенье свободный день и рабочий день по восемь часов. И вообще улучшить быт, чтоб над нами не издевалися.
Охранников в зону мы не пустили. На крышах поставили дежурных, вывесили черные флаги с красной полосой (флаг восстания. – Авт.).
Объявили голодовку. Что на обед было сготовлено, все вылили, в кухне окна и двери забили досками.
Нам приносят посылки от родных – мы не принимаем. Стали привозить всякие вкусности: мясо – мы его и не видели никогда – пончики такие вареные… Они, знаете, пахнут… Но мы от всего отказались! И голодовали восемь дней.
Один день пришел генерал в лампасах, говорит, из Москвы. Встал на возвышение, начал говорить… А украинка одна: «Девчата, да я его в Норильске бачила! Здешний он!» И мы его свистом, писком, тычками выгнали.
Один раз пришел надзиратель с наручниками: «На всех наденем, всем срок добавим». А мимо шла Филомела Каралютик, литовка, с ведром. Раз – и ведро ему на голову. И все – кто палкой, кто чем – барабанят по нему сверху.
И вот приехала комиссия во главе с Кузнецовым (в разных лаготделениях полковник МГБ Кузнецов называл себя по-разному: личным референтом Берии, начальником тюремного управления МВД и т. д. – Авт.). Сели по обе стороны стола. Наши женщины начали рассказывать, как мы жили, как с нами обращалися. Комиссия сказала, что это было неправильно: «Все, что вы требуете, то и будет. Снимайте номера». Мы сразу начали рвать номера друг у друга, петь…
На работу стали ходить в вольной одежде, из каких-то тряпочек пошили себе воротнички. Охранники в зону вернулись, но отношение к нам уже было другое.
И вдруг недели через две в одну ночь приехали солдаты, стянули с нар несколько женщин и увезли. И у мужчин то же. А самое главное наше требование было – чтобы никаких репрессий после забастовки. И вот начались. Тогда мы объявили уже не забастовку, а восстание.
Загородили выход. Опять подняли флаги.
Однажды с крыши видим, как к мужской зоне едут машины с солдатами. Ну, думаем, будут штурмовать. Ночью 3 июля услышали крик, стрельбу… Залпами палят, мужчины кричат, кричат… И мы на крышах кричим.
Потом видим, ихний флаг упал. Солдаты с собаками выводят мужчин и ведут, ведут в тундру…
И сразу едут к нам. По рупору объявляют: «Выходите! Видите, мужчин постреляли. Хотите остаться в живых – выходите».
Ни одна ни вышла. Ни-од-на.
Леся Зелинская, украинка, всех собрала, сказала: «Столько нас унижали, нельзя больше терпеть. Лучше смерть. Свобода или смерть!»
Два дня и две ночи мы держались. На третий день видим: около нашей зоны машины, солдаты, кругом поставили пулеметы и стали резать в заборе проходы.
Мы тоже начали готовиться. Всех больных, старушек собрали в два барака. Сами сцепились под руки и встали вокруг, наверное, в четыре ряда. И стояли всю ночь. Они уже перерезали забор, сделали проходы, кричат: «Выходите! Выходите – или стреляем».
А мы стоим и кричим: «Свобода или смерть! Свобода или смерть!»
И знаете что? Там всякие женщины были: и русские, и польки, и немки, и украинки… Ни одна не вышла. Ни-од-на. И старые, и молодые, и недавно арестованные, и давно… Ни одна. Мне оставался год срока, моей подруге – шесть месяцев. «Иди, Антуте», – говорю. Она: «Ты что? Ты меня обижаешь, если так говоришь!» И стоит. Мы уже знаем, что мужчин увели, расстреляли, знаем, что вокруг пулеметы, что мы погибнем… Какая-то сила держит невероятная. Что это было, я не знаю? Что это было…
Несколько женщин взяли лопаты, выкопали яму:
– Стреляйте!
– Выходите!
– Стреляйте! Стреляйте в нас!
Мы кричали не своими голосами, все пять тысяч человек. В Норильске знаете какой страх был!
И вот ночью, часа в четыре, подъехали пожарные машины. Сначала они поливали нас водой, но мы еще крепче сцепились. Потом начали засыпать песком. Били в глаза, сбивали с ног… И тогда солдаты как ворвалися… Как они нас били! Они, наверное, были накачанные чем-то, иначе почему такие злые? Мы руками сцепились, так они по рукам бьют, по головам. Арматурой, ломами, саперными лопатами… Мне сразу сломали руку, дали ломом по голове… Только красное что-то увидела – и больше не помню.
* * *
Я очнулася в тундре за зоной. Посадили нас по 20 человек, не дают ни двинуться, ни руку поднять. А там же мошка! Мы окровавленные, она как набросилась на кровь, просто ест нас, столбами над нами гудит.
Потом привели те 500 женщин, кто в самом начале восстания вышел за зону: стукачек, нарядчиц, уголовниц – и заставили нас добивать. Палками лупят, за волосы таскают, плюют на нас…
Поставили в тундре столы, сели начальники и начали нас сортировать. Двадцатку поднимают – и к столу. Кого направо – назад в зону, кого прямо – в карцер, кого налево – в тундру, как мужчин. Я попала налево, солдаты нас окружили и повели.
Думаю: ну все, наверное. Вспомнила дом, вспомнила маму, что не дождется, вспомнила жизнь свою, что так прошла. А утро, солнце, красиво. Жить хочется, но что делать…
Вели нас, вели, закружили – и привели назад в город. Завели в какой-то зал и на три дня заперли, человек пятьсот. Все в крови, побитые. Ни бинта, ни воды раны промыть. Волосы все в крови, вокруг вонь. У всех руки сломаны, опухли. Мы просили хоть палочки, чтобы шины наложить. А солдаты: «Ничего вам не надо! Все равно расстреляют вас, бериевцев!» Тогда как раз Берию арестовали, и им сказали, что мы бериевцы.
Потом отвели нас на горку, откуда весь Норильск видно и третий каторжный мужской лагерь, который еще держался. И заставили нас смотреть, как его штурмуют.
Вы знаете, это страшней было, чем когда нас брали, намного страшней. Они стреляли людей, стреляли… Подъезжали машины, мужчин бросали, как мешки, и увозили. Как мешки. А мы смотрели. Встали все на колени и молились, молились…
Потом нас, сто человек, отделили и отправили в штрафной лагерь. Я была там год.